Страница:
— Ту статью, что ты написал об Относительной Частоте, я отправила Сабулу, в Аббенай, — сказала она Шевеку, как обычно, отрывисто и приветливо. — Хочешь прочесть ответ?
Она подвинула к нему через стол неаккуратный клочок бумаги, явно — угол, оторванный от куска побольше. На нем мелко-мелко было нацарапано:
((ts)/2)R = o
Шевек оперся ладонями о стол и, не отрываясь, смотрел на этот клочок бумаги. Глаза у него были светлые, и свет из окна наполнял их, так что они казались прозрачными, как вода. Ему было девятнадцать лет, Митис — пятьдесят пять. Она смотрела на него с состраданием и восхищением.
— Вот этого-то и не хватало, — сказал он. Ощупью он нашел на столе карандаш и начал быстро писать на этом же обрывке бумаги. Когда он писал, его лишенное краски лицо, посеребренное тонкими короткими волосами, разрумянилось, уши покраснели.
Митис потихоньку обошла вокруг стола, чтобы сесть. У нее было нарушено кровообращение в ногах, и она не могла подолгу стоять. Но ее движение помешало Шевеку. Он поднял холодный, раздраженный взгляд.
— Я смогу это закончить за день — за два, — сказал он.
— Когда закончишь, Сабул хочет видеть результаты.
Наступило молчание. Краска отхлынула от лица Шевека, он опять заметил Митис, которую он любил.
— Зачем ты послала эту статью Сабулу? — спросил он. — С такой большой дыркой в середине! — Он заулыбался; он весь сиял от радости, что может заделать эту дырку в своих рассуждениях.
— Я подумала, что он сумеет найти твою ошибку. Я не смогла. И потом, я хотела, чтобы он увидел, чего ты ищешь… Знаешь, он захочет, чтобы ты поехал туда, в Аббенай.
Юноша не ответил.
— Ты хочешь поехать?
— Пока нет.
— Я так и думала. Но ты должен поехать. Из-за книг; и из-за тех умов, с которыми ты встретишься. Ты не должен губить такую голову в пустыне! — заговорила Митис с внезапной странностью. — Твой долг, Шевек, стремиться к самому лучшему; никогда не поддаваться на обман ложного уравнивания. Ты будешь работать с Сабулом; он хороший физик; он будет давать тебе большую нагрузку. Но у тебя будет возможность найти направление, которое ты захочешь разрабатывать. Пробудь здесь еще одну четверть, потом уезжай. И будь осторожен там, в Аббенае. Оставайся свободным. Власть — неотъемлемое свойство любого центра. Ты отправляешься в центр. Я мало знаю Сабула; я не знаю о нем ничего плохого; но помни вот что: ты будешь его человеком.
Формы единственного числа притяжательных местоимений в правийском языке применялись в основном для выразительности; в обыденной речи их избегали. Маленький ребенок мог сказать: «Моя мать», — но скоро он приучался говорить: «мать». Вместо «моя рука» говорили просто: «рука» и так далее; слова: «это мое, а то — твое» — по-правийски звучали так: «я пользуюсь этим, а ты пользуешься тем». Утверждение Митис: «Ты будешь его человеком» — звучало странно. Шевек непонимающе смотрел на нее.
— У тебя есть работа, — сказала Митис. У нее были черные глаза, они сверкали, словно от гнева. — Делай ее! — И она вышла, потому что в лаборатории ее ждала группа. Шевек растерянно смотрел на исписанный обрывок бумаги. Он думал, что Митис велит ему поскорее исправить уравнение. Лишь много позже он понял, что она сказала ему тогда.
Накануне его отъезда в Аббенай его соученики устроили в его честь вечеринку. Вечеринки устраивали часто, под любым пустяковым предлогом, но Шевека удивило, сколько энергии было вложено в эту; и он не мог понять, почему она так удалась. Не поддаваясь влиянию других, он не замечал, что сам влияет на них; он и понятия не имел, что к нему хорошо относятся.
Многие из них, должно быть, не один день копили для этой вечеринки свой ежедневный паек. Еды было невероятное количество. Выпечки было заказано столько, что пекарь дал волю фантазии и произвел на свет неведомые доселе лакомства: вафли с пряностями, наперченные квадратики теста к копченой рыбе, сладкие жареные лепешки, сочившиеся жиром. Были там фруктовые напитки, консервированные фрукты из района Керанского Моря, крошечные креветки, груды хрустящего жареного картофеля. Обильная, жирная еда опьяняла. Все очень развеселились, а некоторые объелись.
Были сценки и представления, отрепетированные и экспромты. Тирин обвешался лохмотьями из регенерационного контейнера и подходил то к одному, то к другому, изображая Бедного Уррасти, нищего — это было одно из иотийских слов, выученных всеми на уроках истории.
— Дайте мне деньги — канючил он, тряся рукой у них перед носом. — Деньги! Деньги! Почему вы не даете мне деньги? У вас нет? Грязные собственники! Спекулянты! Гляньте на всю эту еду, откуда вы ее взяли, если у вас нет деньги? — Потом он выставил на продажу себя: — Кубите меня, кубите меня, за совсем немножко деньги, — упрашивал он.
— Не «кубите», а «купите», — поправила его Роваг.
— «Кубите меня», «купите меня», какая разница, посмотрите, какое красивое тело, неужели оно вам не нужно? — ворковал Тирин, виляя узкими бедрами и строя глазки. В конце концов его принародно казнили рыбным ножом, после чего он убежал и появился уже в нормальной одежде. Среди них были искусные артисты и певцы, так что было много пения и танцев, а еще больше — разговоров. Все говорили, не умолкая, словно завтра им предстояло онеметь.
Ночные часы шли, и юные влюбленные уходили искать отдельные комнаты, чтобы совокупляться; другие, захотев спать, расходились по общежитиям; наконец среди пустых чашек, рыбьих костей и крошек пирожных, которые им еще предстояло убрать до наступления утра, осталась маленькая кучка студентов. Но до утра было еще далеко. Они разговаривали. Разговаривая, они понемножку грызли то одно, то другое. Они — это Бедап, и Тирин, и Шевек, еще пара-тройка парней, три девушки. Они говорили о пространственном представлении времени в виде ритма и о связи древних теорий Числовых Гармоний с современной темпоральной физикой. Они говорили о том, каким стилем лучше всего плавать на длинные дистанции. Они говорили о том, было ли детство каждого из них счастливым. Они говорили о том, что такое счастье.
— Страдание — это недоразумение, — говорил Шевек, наклоняясь вперед, широко открыв просветлевшие глаза. Он был все еще долговязый и тощий, большерукий, лопоухий, угловатый; но он был очень красив в совершенстве здоровья и силы юного мужчины. Его серовато-коричневые волосы, как и у остальных, были тонкими и прямыми; как и остальные, он не стриг их и откидывал со лба назад, подхватывая повязкой. Лишь у одной из них — у темноволосой девушки с высокими скулами и плоским носом — была другая прическа; она постриглась в кружок, так, что волосы облегали ее голову блестящей шапочкой. Она не отводила от Шевека серьезного взгляда. Губы у нее жирные от жареных лепешек, а на подбородке — крошка.
— Оно существует, — сказал Шевек, разводя руками. — Оно реально. Я могу называть его недоразумением, но я не могу сделать вид, что оно не существует или когда-нибудь перестанет существовать. Страдание есть условие нашего существования. И когда оно приходит, мы узнаем его. Мы узнаем его как истину. Конечно, надо лечить болезни, не допускать голода и несправедливости, как и делает наш социальный организм. Но никакое общество не может изменить природу существования. Мы не можем предотвратить страдание. Эту боль и ту боль — да, но не Боль. Общество может облегчить только социальное страдание — излишнее страдание. Остальное остается. Корень, реальность. Всем нам, кто здесь сидит, предстоит узнать горе; если мы проживем пятьдесят лет, значит, пятьдесят лет мы будем чувствовать боль. А в конце мы умрем. Это — условие нашего рождения. Я боюсь жизни! Иногда мне… мне очень страшно. Любое счастье остается тривиальным. И все же я спрашиваю себя: может быть, все это — недоразумение? Вся эта погоня за счастьем, эта боязнь страдания… Может быть, вместо того, чтобы бояться его и убегать от него, можно… пробиться сквозь него, уйти за его пределы. За его пределами что-то есть. Ведь страдает наше «я», а есть место, где «я»… перестает существовать. Я не знаю, как это сказать. Но я полагаю, что та реальность, та истина, которую я распознаю в страдании так, как не распознаю ее в душевном спокойствии и счастье… что реальность боли — это не боль, если ты можешь прорваться сквозь нее. Если ты можешь вытерпеть ее до конца.
— Реальность нашей жизни — в любви, в солидарности, — сказала высокая девушка с добрыми глазами. — Истинное условие жизни человека — любовь.
Бедап покачал головой.
— Нет, Шев прав, — сказал он. — Любовь — просто один из путей сквозь боль, и она может сбиться с пути и промахнуться. Страдание никогда не промахивается. Но поэтому-то у нас и нет особенного выбора — переносить его или нет. Хотим — не хотим, а терпеть придется.
Девушка с короткими волосами затрясла головой:
— Но мы же не будем терпеть! Один из ста, один из тысячи проходит весь путь, весь путь до конца. А мы все, остальные, все время притворяемся счастливыми, а если нет, то просто впадаем в оцепенение. Мы страдаем, но недостаточно. И поэтому страдаем напрасно.
— Что же мы, по-твоему, должны делать? — спросил Тирин. — Каждый день по часу лупить себя молотком по голове, чтобы уж точно страдать достаточно?
— Ты делаешь из боли культ, — сказал кто-то еще. — Цель одонианина позитивна, а не негативна. Страдание дисфункционально, кроме тех случаев, когда оно предупреждает организм об опасности. Психологически и социально оно разрушительно и не более того.
— А какая мотивация была у Одо, если не исключительная чувствительность к страданию — своему и чужому? — возразил Бедап.
— Но ведь принцип взаимопомощи направлен на предотвращение страдания!
Шевек сидел на столе, его длинные ноги болтались, не доставая до пола, лицо его было сосредоточенно-спокойным.
— Вы когда-нибудь видели, как умирает человек? — спросил он остальных. Большинство из них видело, в бараке или во время добровольного дежурства в больнице. Всем, кроме одного, доводилось помогать хоронить умерших.
— Когда я был в лагере на Юго-Востоке, там был один человек… я тогда в первый раз увидел такое. В моторе аэромобиля что-то испортилось, он при взлете упал и загорелся. Того человека вытащили всего обгоревшего. Он еще два часа прожил. Спасти его было нельзя; не было никаких оснований, чтобы он столько прожил, никакого оправдания этим двум часам. Мы ждали, чтобы с побережья самолетом прислали обезболивающее. Я остался с ним, и еще несколько девушек, мы там в это время нагружали самолет. Врача не было. Для него ничего нельзя было сделать, только оставаться там, быть с ним. У него был шок, но он почти все время был в сознании. Ему было жутко больно, особенно руки болели… он, по-моему, не знал, что у него вообще все тело обуглено, он больше всего чувствовал руки. До него нельзя было дотронуться, чтобы как-то его утешить — от прикосновения отваливались кожа и мясо, и он начинал дико кричать. И помочь ему было невозможно. Нечем было помочь. Может, он и сознавал, что мы там, с ним, не знаю. Легче ему от этого не было. Ему ничем нельзя было помочь. И тогда я понял… понимаете… понял, что никто никому не может ничем помочь. Мы не можем спасти друг друга. И себя тоже.
— Ну, и что же ты оставил? Изоляцию и отчаяние! Ты отрицаешь братство, Шевек! — воскликнула высокая девушка.
— Нет… нет, не отрицаю. Я пытаюсь сказать, что такое, по-моему, братство в действительности. Оно начинается… Оно начинается с разделенной боли.
— А где оно тогда кончается?
— Не знаю. Еще не знаю.
Глава третья. УРРАС
Она подвинула к нему через стол неаккуратный клочок бумаги, явно — угол, оторванный от куска побольше. На нем мелко-мелко было нацарапано:
((ts)/2)R = o
Шевек оперся ладонями о стол и, не отрываясь, смотрел на этот клочок бумаги. Глаза у него были светлые, и свет из окна наполнял их, так что они казались прозрачными, как вода. Ему было девятнадцать лет, Митис — пятьдесят пять. Она смотрела на него с состраданием и восхищением.
— Вот этого-то и не хватало, — сказал он. Ощупью он нашел на столе карандаш и начал быстро писать на этом же обрывке бумаги. Когда он писал, его лишенное краски лицо, посеребренное тонкими короткими волосами, разрумянилось, уши покраснели.
Митис потихоньку обошла вокруг стола, чтобы сесть. У нее было нарушено кровообращение в ногах, и она не могла подолгу стоять. Но ее движение помешало Шевеку. Он поднял холодный, раздраженный взгляд.
— Я смогу это закончить за день — за два, — сказал он.
— Когда закончишь, Сабул хочет видеть результаты.
Наступило молчание. Краска отхлынула от лица Шевека, он опять заметил Митис, которую он любил.
— Зачем ты послала эту статью Сабулу? — спросил он. — С такой большой дыркой в середине! — Он заулыбался; он весь сиял от радости, что может заделать эту дырку в своих рассуждениях.
— Я подумала, что он сумеет найти твою ошибку. Я не смогла. И потом, я хотела, чтобы он увидел, чего ты ищешь… Знаешь, он захочет, чтобы ты поехал туда, в Аббенай.
Юноша не ответил.
— Ты хочешь поехать?
— Пока нет.
— Я так и думала. Но ты должен поехать. Из-за книг; и из-за тех умов, с которыми ты встретишься. Ты не должен губить такую голову в пустыне! — заговорила Митис с внезапной странностью. — Твой долг, Шевек, стремиться к самому лучшему; никогда не поддаваться на обман ложного уравнивания. Ты будешь работать с Сабулом; он хороший физик; он будет давать тебе большую нагрузку. Но у тебя будет возможность найти направление, которое ты захочешь разрабатывать. Пробудь здесь еще одну четверть, потом уезжай. И будь осторожен там, в Аббенае. Оставайся свободным. Власть — неотъемлемое свойство любого центра. Ты отправляешься в центр. Я мало знаю Сабула; я не знаю о нем ничего плохого; но помни вот что: ты будешь его человеком.
Формы единственного числа притяжательных местоимений в правийском языке применялись в основном для выразительности; в обыденной речи их избегали. Маленький ребенок мог сказать: «Моя мать», — но скоро он приучался говорить: «мать». Вместо «моя рука» говорили просто: «рука» и так далее; слова: «это мое, а то — твое» — по-правийски звучали так: «я пользуюсь этим, а ты пользуешься тем». Утверждение Митис: «Ты будешь его человеком» — звучало странно. Шевек непонимающе смотрел на нее.
— У тебя есть работа, — сказала Митис. У нее были черные глаза, они сверкали, словно от гнева. — Делай ее! — И она вышла, потому что в лаборатории ее ждала группа. Шевек растерянно смотрел на исписанный обрывок бумаги. Он думал, что Митис велит ему поскорее исправить уравнение. Лишь много позже он понял, что она сказала ему тогда.
Накануне его отъезда в Аббенай его соученики устроили в его честь вечеринку. Вечеринки устраивали часто, под любым пустяковым предлогом, но Шевека удивило, сколько энергии было вложено в эту; и он не мог понять, почему она так удалась. Не поддаваясь влиянию других, он не замечал, что сам влияет на них; он и понятия не имел, что к нему хорошо относятся.
Многие из них, должно быть, не один день копили для этой вечеринки свой ежедневный паек. Еды было невероятное количество. Выпечки было заказано столько, что пекарь дал волю фантазии и произвел на свет неведомые доселе лакомства: вафли с пряностями, наперченные квадратики теста к копченой рыбе, сладкие жареные лепешки, сочившиеся жиром. Были там фруктовые напитки, консервированные фрукты из района Керанского Моря, крошечные креветки, груды хрустящего жареного картофеля. Обильная, жирная еда опьяняла. Все очень развеселились, а некоторые объелись.
Были сценки и представления, отрепетированные и экспромты. Тирин обвешался лохмотьями из регенерационного контейнера и подходил то к одному, то к другому, изображая Бедного Уррасти, нищего — это было одно из иотийских слов, выученных всеми на уроках истории.
— Дайте мне деньги — канючил он, тряся рукой у них перед носом. — Деньги! Деньги! Почему вы не даете мне деньги? У вас нет? Грязные собственники! Спекулянты! Гляньте на всю эту еду, откуда вы ее взяли, если у вас нет деньги? — Потом он выставил на продажу себя: — Кубите меня, кубите меня, за совсем немножко деньги, — упрашивал он.
— Не «кубите», а «купите», — поправила его Роваг.
— «Кубите меня», «купите меня», какая разница, посмотрите, какое красивое тело, неужели оно вам не нужно? — ворковал Тирин, виляя узкими бедрами и строя глазки. В конце концов его принародно казнили рыбным ножом, после чего он убежал и появился уже в нормальной одежде. Среди них были искусные артисты и певцы, так что было много пения и танцев, а еще больше — разговоров. Все говорили, не умолкая, словно завтра им предстояло онеметь.
Ночные часы шли, и юные влюбленные уходили искать отдельные комнаты, чтобы совокупляться; другие, захотев спать, расходились по общежитиям; наконец среди пустых чашек, рыбьих костей и крошек пирожных, которые им еще предстояло убрать до наступления утра, осталась маленькая кучка студентов. Но до утра было еще далеко. Они разговаривали. Разговаривая, они понемножку грызли то одно, то другое. Они — это Бедап, и Тирин, и Шевек, еще пара-тройка парней, три девушки. Они говорили о пространственном представлении времени в виде ритма и о связи древних теорий Числовых Гармоний с современной темпоральной физикой. Они говорили о том, каким стилем лучше всего плавать на длинные дистанции. Они говорили о том, было ли детство каждого из них счастливым. Они говорили о том, что такое счастье.
— Страдание — это недоразумение, — говорил Шевек, наклоняясь вперед, широко открыв просветлевшие глаза. Он был все еще долговязый и тощий, большерукий, лопоухий, угловатый; но он был очень красив в совершенстве здоровья и силы юного мужчины. Его серовато-коричневые волосы, как и у остальных, были тонкими и прямыми; как и остальные, он не стриг их и откидывал со лба назад, подхватывая повязкой. Лишь у одной из них — у темноволосой девушки с высокими скулами и плоским носом — была другая прическа; она постриглась в кружок, так, что волосы облегали ее голову блестящей шапочкой. Она не отводила от Шевека серьезного взгляда. Губы у нее жирные от жареных лепешек, а на подбородке — крошка.
— Оно существует, — сказал Шевек, разводя руками. — Оно реально. Я могу называть его недоразумением, но я не могу сделать вид, что оно не существует или когда-нибудь перестанет существовать. Страдание есть условие нашего существования. И когда оно приходит, мы узнаем его. Мы узнаем его как истину. Конечно, надо лечить болезни, не допускать голода и несправедливости, как и делает наш социальный организм. Но никакое общество не может изменить природу существования. Мы не можем предотвратить страдание. Эту боль и ту боль — да, но не Боль. Общество может облегчить только социальное страдание — излишнее страдание. Остальное остается. Корень, реальность. Всем нам, кто здесь сидит, предстоит узнать горе; если мы проживем пятьдесят лет, значит, пятьдесят лет мы будем чувствовать боль. А в конце мы умрем. Это — условие нашего рождения. Я боюсь жизни! Иногда мне… мне очень страшно. Любое счастье остается тривиальным. И все же я спрашиваю себя: может быть, все это — недоразумение? Вся эта погоня за счастьем, эта боязнь страдания… Может быть, вместо того, чтобы бояться его и убегать от него, можно… пробиться сквозь него, уйти за его пределы. За его пределами что-то есть. Ведь страдает наше «я», а есть место, где «я»… перестает существовать. Я не знаю, как это сказать. Но я полагаю, что та реальность, та истина, которую я распознаю в страдании так, как не распознаю ее в душевном спокойствии и счастье… что реальность боли — это не боль, если ты можешь прорваться сквозь нее. Если ты можешь вытерпеть ее до конца.
— Реальность нашей жизни — в любви, в солидарности, — сказала высокая девушка с добрыми глазами. — Истинное условие жизни человека — любовь.
Бедап покачал головой.
— Нет, Шев прав, — сказал он. — Любовь — просто один из путей сквозь боль, и она может сбиться с пути и промахнуться. Страдание никогда не промахивается. Но поэтому-то у нас и нет особенного выбора — переносить его или нет. Хотим — не хотим, а терпеть придется.
Девушка с короткими волосами затрясла головой:
— Но мы же не будем терпеть! Один из ста, один из тысячи проходит весь путь, весь путь до конца. А мы все, остальные, все время притворяемся счастливыми, а если нет, то просто впадаем в оцепенение. Мы страдаем, но недостаточно. И поэтому страдаем напрасно.
— Что же мы, по-твоему, должны делать? — спросил Тирин. — Каждый день по часу лупить себя молотком по голове, чтобы уж точно страдать достаточно?
— Ты делаешь из боли культ, — сказал кто-то еще. — Цель одонианина позитивна, а не негативна. Страдание дисфункционально, кроме тех случаев, когда оно предупреждает организм об опасности. Психологически и социально оно разрушительно и не более того.
— А какая мотивация была у Одо, если не исключительная чувствительность к страданию — своему и чужому? — возразил Бедап.
— Но ведь принцип взаимопомощи направлен на предотвращение страдания!
Шевек сидел на столе, его длинные ноги болтались, не доставая до пола, лицо его было сосредоточенно-спокойным.
— Вы когда-нибудь видели, как умирает человек? — спросил он остальных. Большинство из них видело, в бараке или во время добровольного дежурства в больнице. Всем, кроме одного, доводилось помогать хоронить умерших.
— Когда я был в лагере на Юго-Востоке, там был один человек… я тогда в первый раз увидел такое. В моторе аэромобиля что-то испортилось, он при взлете упал и загорелся. Того человека вытащили всего обгоревшего. Он еще два часа прожил. Спасти его было нельзя; не было никаких оснований, чтобы он столько прожил, никакого оправдания этим двум часам. Мы ждали, чтобы с побережья самолетом прислали обезболивающее. Я остался с ним, и еще несколько девушек, мы там в это время нагружали самолет. Врача не было. Для него ничего нельзя было сделать, только оставаться там, быть с ним. У него был шок, но он почти все время был в сознании. Ему было жутко больно, особенно руки болели… он, по-моему, не знал, что у него вообще все тело обуглено, он больше всего чувствовал руки. До него нельзя было дотронуться, чтобы как-то его утешить — от прикосновения отваливались кожа и мясо, и он начинал дико кричать. И помочь ему было невозможно. Нечем было помочь. Может, он и сознавал, что мы там, с ним, не знаю. Легче ему от этого не было. Ему ничем нельзя было помочь. И тогда я понял… понимаете… понял, что никто никому не может ничем помочь. Мы не можем спасти друг друга. И себя тоже.
— Ну, и что же ты оставил? Изоляцию и отчаяние! Ты отрицаешь братство, Шевек! — воскликнула высокая девушка.
— Нет… нет, не отрицаю. Я пытаюсь сказать, что такое, по-моему, братство в действительности. Оно начинается… Оно начинается с разделенной боли.
— А где оно тогда кончается?
— Не знаю. Еще не знаю.
Глава третья. УРРАС
Все первое утро на Уррасе Шевек проспал, а когда проснулся, нос у него был заложен, горло болело, и он все время кашлял. Он подумал, что простудился — с обыкновенной простудой не сумела справиться даже одонианская гигиена — но доктор, который ждал, чтобы осмотреть его, пожилой, величественный, сказал, что это больше похоже на сильную сенную лихорадку, аллергическую реакцию на чужеродные для Шевека уррасские пыль и пыльцу растений.
Он дал таблетки, сделал укол, что Шевек принял безропотно, и велел подать завтрак, что Шевек принял с жадностью. Доктор велел ему не выходить на улицу и ушел. Как только Шевек кончил есть, он начал обследовать Уррас — комнату за комнатой.
Для кровати, массивной кровати на четырех ножках, с матрацем, куда более мягким, чем в койке на «Внимательном», со сложным постельным бельем (некоторые вещи были тонкие и мягкие, как шелк, а некоторые — теплые и толстые), с горой подушек, похожих на кучевые облака, была предоставлена отдельная комната. Пол был покрыт упругим ковром; был там украшенный красивой резьбой комод из прекрасно отполированного дерева, и стенной шкаф, такой большой, что хватило бы на десятиместную общежитскую спальню. Еще была большая комната отдыха с камином, та, которую он видел вчера; и третья комната, в которой стояла ванна, умывальник и сложного устройства унитаз. Эта комната, как видно, предназначалась только для него одного, потому что вход в нее был из спальни, и каждое устройство в ней было только одно, но каждое отличалось чувственной роскошью такой силы, что она далеко превосходила простую эротику и, по мнению Шевека, являла собой предельный апофеоз экскрементальности. В этой третьей комнате он провел почти час, пользуясь всеми приспособлениями по очереди, и в процессе этого исследования стал очень чистым. А как здесь расходовали воду… это было просто поразительно. Вода не переставала течь из крана, пока его не закрутишь; в ванну входило, должно быть, целых шестьдесят литров, и из сливного бачка за один раз выливалось литров пять, не меньше. В сущности, это было не удивительно. Поверхность Урраса на пять шестых состояла из воды. Даже его пустыни были ледяными, у полюсов. Зачем им экономить — у них не бывает засух… Но куда же девается дерьмо? Он задумался об этом, стоя на коленях возле унитаза, после того, как обследовал его механизм. Должно быть, отфильтровывают из воды на фабрике навоза. На Анарресе были населенные пункты, где для регенерации применялась такая система. Он решил, что спросит об этом, но так и не собрался. Много было вопросов, которые он так и не задал на Уррасе.
Несмотря на заложенный нос, он чувствовал себя хорошо, и ему не хотелось сидеть на месте. В комнатах было так тепло, что он решил одеться попозже, и так и расхаживал голым. Он подошел к окнам большой комнаты и стоял, глядя наружу. Комната была расположена высоко; сначала он испугался и попятился, потому что ему было непривычно находиться в здании, в котором больше одного этажа. Это было все равно, что смотреть вниз с дирижабля: чувствуешь себя отделившимся от земли, властным, свободным от всего. Под самыми окнами росли деревья, а за ними стояло белое здание с изящной квадратной башней. За этим зданием уходила вдаль широкая долина. Вся она была была возделана, потому что все бесчисленные клочки земли зелени, расцвечивавшие ее, были прямоугольными. Даже там, где зеленое вдали сливалось с голубым, еще можно было различить темные линии дорожек, живых изгородей или деревьев, сеть столь же тонкую, как нервная система живого организма. А совсем далеко возвышались окаймлявшие долину холмы, синяя складка за синей складкой, мягкие и темные на фоне бледно-серого, без оттенков, неба.
Шевек никогда не видел ничего прекраснее этого пейзажа. Нежность и живость красок, смесь прямых линий, проведенных человеком, и мощных, обильных природных контуров, разнообразие и гармония всех элементов создавали впечатление сложной цельности, такой, какую он никогда еще не видел, разве что, быть может, порой встречал ее слабое предвестие на ясных и задумчивых лицах некоторых людей.
По сравнению с этим любой пейзаж, которым мог похвалиться Анаррес, даже Аббенайская долина и ущелья в горах Нэ-Тэра, был убогим: бесплодным, пустынным и примитивным. Просторы пустынь Юго-Запада были красивы, но эта красота была враждебной и вневременной. Даже там, где люди усерднее всего возделывали землю Анарреса, ландшафт по сравнению с этим завершенным великолепием жизни, полной чувства истории и грядущих времен, неистощимой, был подобен грубому наброску желтым мелом.
— Вот так и должна выглядеть планета, — подумал Шевек.
А там, снаружи, где-то среди зелено-голубой роскоши, в вышине что-то пело: тоненький голосок, невероятно нежный, то замолкавший, то вновь начинавший звучать. Что это такое? Мелодичный, дикий, слабый, нежный голосок, музыка в воздухе.
Он слушал, и у него перехватывало дыхание.
В дверь постучали. Обернувшись от окна, Шевек, голый и удивленный, сказал: «Войдите!»
Вошел какой-то человек со свертком. Он остановился у порога. Шевек подошел к нему, по анарресскому обычаю назвав свое имя и по уррасскому обычаю протягивая руку.
Вошедший, мужчина лет пятидесяти, с морщинами, испитым лицом, сказал что-то, из чего Шевек ни слова не понял, но руку пожимать не стал. Может быть, ему мешали свертки, но он даже не попытался переложить и освободить руку. Лицо у него было страшно серьезное. Возможно, он был смущен.
Шевек, полагавший, что хотя бы уррасскую манеру здороваться он освоил, растерялся.
— Заходите, — повторил он и, так как уррасти вечно применяли всякие титулы и почетные звания, добавил: — Сударь!
Вошедший опять произнес какую-то непонятную тираду, а сам тем временем бочком пробирался к спальне. На этот раз Шевек уловил несколько иотийских слов, но смысла остальных так и не разобрал. Он отпустил этого типа, раз уж ему, как видно, нужно было в спальню. Может, это его сосед по комнате? Но ведь кровать только одна. Шевек оставил его в покое и вернулся к окну, а тот торопливо прошел в спальню и несколько минут довольно шумно там возился. Только Шевек решил, что этот человек работает в ночную смену и пользуется этой спальней днем (так иногда делали во временно перенаселенных общежитиях), как он опять вышел. Он что-то сказал — кажется, «Ну, вот, господин»? — и как-то странно нагнул голову, точно думал, что Шевек, стоявший в пяти метрах от него, сейчас ударит его по лицу. Он ушел. Шевек стоял у окон, и до него медленно доходило, что сейчас ему впервые в жизни поклонились.
Он вошел в спальню и увидел, что его постель застелена.
Медленно, задумчиво он оделся. Когда он обувался, в дверь снова постучали.
Эта группа вошла иначе; нормально, как показалось Шевеку, словно они имеют право быть здесь или вообще всюду, где захотят. Тот, со свертками, вошел неуверенно, почти прокрался в комнату. А между тем, его лицо, руки, одежда были ближе к представлению Шевека о том, как выглядит нормальный человек, чем у новых посетителей. Тот, робкий человек, вел себя странно, но выглядел, как анаррести. Эти четверо вели себя, как анаррести, но выглядели, со своими бритыми лицами и роскошными одеяниями, словно происходили из другого вида живых существ.
В одном из них Шевек сумел узнать Паэ, а в остальных — людей, которые провели с ним вчерашний вечер. Он объяснил, что не расслышал их имен, и они, улыбаясь, снова представились: д-р Чифойлиск, д-р Оииэ и д-р Атро.
— Ох ты, черт! — сказал Шевек. — Атро! Я рад познакомиться с вами! — Он положил руки на плечи старика и поцеловал его в щеку, и лишь после подумал, что это братское приветствие, вполне обычное на Анарресе, здесь может оказаться неприемлемым.
Однако, Атро в ответ сердечно обнял его и снизу вверх заглянул ему в лицо мутными серыми глазами. Шевек понял, что он почти слеп.
— Мой дорогой Шевек, — сказал он, — добро пожаловать в А-Ио, добро пожаловать на Уррас, добро пожаловать домой!
— Мы столько лет переписывались, каждый так усердно громил теории другого!
— Вы всегда были лучшим разрушителем. Погодите, вот, у меня для вас кое-что есть. — Старик порылся в карманах. Под бархатной университетской мантией на нем была куртка, под ней — жилет, под ним — рубашка, а под ней, наверно, еще что-нибудь. На всех этих вещах, и на штанах тоже, были карманы. Шевек, как зачарованный, смотрел, как Атро роется в шести или семи карманах, в каждом из которых что-то лежало; наконец, он достал кубик из желтого металла, укрепленный на кусочке полированного дерева.
— Вот, — сказал он, вглядываясь в кубик. — Это ваша награда. Премия Сео Оэн, знаете ли. Деньги — на вашем счету. Вот. Опоздала на девять лет, но лучше поздно, чем никогда. — Когда он передавал кубик Шевеку, руки его дрожали.
Вещица оказалась тяжелой; кубик был из литого золота. Шевек стоял неподвижно и держал его.
— Не знаю, как вы, молодые, — сказал Атро, — а я сяду.
Они уселись в глубокие, мягкие кресла, которые Шевек осмотрел еще раньше, удивляясь материалу, которым они были обтянуты — нетканой коричневой материи, на ощупь — как кожа живого существа.
— Шевек, сколько вам было лет девять лет назад?
Атро был самым выдающимся из уррасских физиков того времени. Он держался не только с достоинством, свойственным его возрасту, но и с простой уверенностью в себе, свойственной человеку, привыкшему, чтобы ему оказывали почтение. Для Шевека это было не ново. Атро обладал именно тем единственным видом авторитета, который Шевек признавал. Кроме того, ему было приятно, что его, наконец, называют просто по имени.
— Когда я закончил «Принципы», мне было двадцать девять лет, Атро.
— Двадцать девять? Боже милостивый. Так вы самый молодой из всех лауреатов Сео Оэн за последние лет эдак сто. Мне-то ее собрались дать, когда мне было уже лет шестьдесят или около того… Но тогда сколько же вам было лет, когда вы впервые написали мне?
— Около двадцати.
Атро фыркнул.
— А я решил, что вам сорок!
— Ну, а Сабул? — спросил Оииэ. Оииэ был ростом еще меньше, чем большинство уррасти, которые вообще все казались Шевеку низкорослыми; у него было плоское лицо, с которого не сходило выражение вежливого внимания, и овальные, черные, как агат, глаза. — Был период, лет шесть — восемь, когда вы вообще не писали, а Сабул поддерживал с нами контакт, но ни разу не говорил с нами по вашему радиоканалу. Мы не могли понять, какая между вами связь.
— Сабул преподает физику в Аббенайском Институте, — сказал Шевек. — Я одно время работал с ним.
— Более старый соперник; завидовал; лез в ваши книги; с самого начала было ясно. Вряд ли нам нужны объяснения, Оииэ, — жестко сказал четвертый, Чифойлиск. Это был коренастый, смуглый мужчина средних лет и изящными руками кабинетного работника. Из них всех только у него лицо было не выбрито полностью: он оставил на подбородке торчащие, короткие, серо-стального цвета волосы, такие же, как на голове. — Незачем притворяться, что все вы, братья-одониане, преисполнены братской любви, — сказал он. — Человеческая природа есть человеческая природа.
Шевек промолчал, но это молчание никому не показалось многозначительным, потому что он вдруг отчаянно расчихался.
— У меня нет носового платка, — извинился он, вытирая глаза.
— Возьмите мой, — предложил Атро и достал из одного из своих многочисленных карманов белоснежный платок. Шевек взял его, и сердце у него сжалось от непрошенного воспоминания. Он вспомнил, как его дочка Садик, маленькая темноглазая девочка, сказала: «Давай я поделюсь с тобой носовым платком, которым я пользуюсь». — Это воспоминание, очень дорогое ему, сейчас было невыносимо мучительным. Пытаясь уйти от него, он наугад улыбнулся и сказал:
— У меня аллергия к вашей планете. Это говорит доктор.
— Господи, да неужели вы так всегда и будете чихать? — спросил старый Атро, близоруко вглядываясь в него.
— А ваш лакей еще не приходил? — спросил Паэ.
— Мой лакей?
— Слуга. Он должен был принести вам кое-какие вещи. В том числе носовые платки. Просто, чтобы вам хватило до тех пор, пока вы не сможете самостоятельно делать покупки. Ничего особенного — боюсь, что из готового платья для человека вашего роста ничего особенного и не выберешь.
Когда Шевек разобрался во всем этом (Паэ говорил быстро и протяжно, и это гармонировало с мягкими, красивыми чертами его лица), он сказал:
— Вы добры ко мне. Я чувствую себя… — Он взглянул на Атро. — Я, знаете ли, Нищий, — сказал он старику, как говорил д-ру Кимоэ на «Внимательном». — Я не мог взять с собой деньги, мы ими не пользуемся. Я не мог привезти дары, мы не пользуемся ничем, чего бы не было у вас. Поэтому я пришел, как хороший одонианин, «с пустыми руками».
Атро и Паэ заверили его, что он — гость, что о плате и речи нет, что это — их привилегия.
— А кроме того, — сказал своим кислым голосом Чифойлиск, — по счетам платит Иотийское Правительство.
Паэ быстро, внимательно взглянул на него, но Чифойлиск, не ответив на этот взгляд, в упор посмотрел на Шевека. На его смуглом лице было выражение, которое он не пытался скрыть, но которое Шевек не мог понять: предостережение или соучастие?
— В вас говорит нераскаянный тувиец, — фыркнул старик Атро. — Но вы хотите сказать, Шевек, что не привезли с собой совсем ничего, никаких статей, никаких новых работ? А я-то ждал книги. Еще одного переворота в физике. Думал увидеть, как вы перевернете вверх ногами этих бойких молодых людей. Так, как вы своими «Принципами» перевернули меня. Над чем вы работали?
Он дал таблетки, сделал укол, что Шевек принял безропотно, и велел подать завтрак, что Шевек принял с жадностью. Доктор велел ему не выходить на улицу и ушел. Как только Шевек кончил есть, он начал обследовать Уррас — комнату за комнатой.
Для кровати, массивной кровати на четырех ножках, с матрацем, куда более мягким, чем в койке на «Внимательном», со сложным постельным бельем (некоторые вещи были тонкие и мягкие, как шелк, а некоторые — теплые и толстые), с горой подушек, похожих на кучевые облака, была предоставлена отдельная комната. Пол был покрыт упругим ковром; был там украшенный красивой резьбой комод из прекрасно отполированного дерева, и стенной шкаф, такой большой, что хватило бы на десятиместную общежитскую спальню. Еще была большая комната отдыха с камином, та, которую он видел вчера; и третья комната, в которой стояла ванна, умывальник и сложного устройства унитаз. Эта комната, как видно, предназначалась только для него одного, потому что вход в нее был из спальни, и каждое устройство в ней было только одно, но каждое отличалось чувственной роскошью такой силы, что она далеко превосходила простую эротику и, по мнению Шевека, являла собой предельный апофеоз экскрементальности. В этой третьей комнате он провел почти час, пользуясь всеми приспособлениями по очереди, и в процессе этого исследования стал очень чистым. А как здесь расходовали воду… это было просто поразительно. Вода не переставала течь из крана, пока его не закрутишь; в ванну входило, должно быть, целых шестьдесят литров, и из сливного бачка за один раз выливалось литров пять, не меньше. В сущности, это было не удивительно. Поверхность Урраса на пять шестых состояла из воды. Даже его пустыни были ледяными, у полюсов. Зачем им экономить — у них не бывает засух… Но куда же девается дерьмо? Он задумался об этом, стоя на коленях возле унитаза, после того, как обследовал его механизм. Должно быть, отфильтровывают из воды на фабрике навоза. На Анарресе были населенные пункты, где для регенерации применялась такая система. Он решил, что спросит об этом, но так и не собрался. Много было вопросов, которые он так и не задал на Уррасе.
Несмотря на заложенный нос, он чувствовал себя хорошо, и ему не хотелось сидеть на месте. В комнатах было так тепло, что он решил одеться попозже, и так и расхаживал голым. Он подошел к окнам большой комнаты и стоял, глядя наружу. Комната была расположена высоко; сначала он испугался и попятился, потому что ему было непривычно находиться в здании, в котором больше одного этажа. Это было все равно, что смотреть вниз с дирижабля: чувствуешь себя отделившимся от земли, властным, свободным от всего. Под самыми окнами росли деревья, а за ними стояло белое здание с изящной квадратной башней. За этим зданием уходила вдаль широкая долина. Вся она была была возделана, потому что все бесчисленные клочки земли зелени, расцвечивавшие ее, были прямоугольными. Даже там, где зеленое вдали сливалось с голубым, еще можно было различить темные линии дорожек, живых изгородей или деревьев, сеть столь же тонкую, как нервная система живого организма. А совсем далеко возвышались окаймлявшие долину холмы, синяя складка за синей складкой, мягкие и темные на фоне бледно-серого, без оттенков, неба.
Шевек никогда не видел ничего прекраснее этого пейзажа. Нежность и живость красок, смесь прямых линий, проведенных человеком, и мощных, обильных природных контуров, разнообразие и гармония всех элементов создавали впечатление сложной цельности, такой, какую он никогда еще не видел, разве что, быть может, порой встречал ее слабое предвестие на ясных и задумчивых лицах некоторых людей.
По сравнению с этим любой пейзаж, которым мог похвалиться Анаррес, даже Аббенайская долина и ущелья в горах Нэ-Тэра, был убогим: бесплодным, пустынным и примитивным. Просторы пустынь Юго-Запада были красивы, но эта красота была враждебной и вневременной. Даже там, где люди усерднее всего возделывали землю Анарреса, ландшафт по сравнению с этим завершенным великолепием жизни, полной чувства истории и грядущих времен, неистощимой, был подобен грубому наброску желтым мелом.
— Вот так и должна выглядеть планета, — подумал Шевек.
А там, снаружи, где-то среди зелено-голубой роскоши, в вышине что-то пело: тоненький голосок, невероятно нежный, то замолкавший, то вновь начинавший звучать. Что это такое? Мелодичный, дикий, слабый, нежный голосок, музыка в воздухе.
Он слушал, и у него перехватывало дыхание.
В дверь постучали. Обернувшись от окна, Шевек, голый и удивленный, сказал: «Войдите!»
Вошел какой-то человек со свертком. Он остановился у порога. Шевек подошел к нему, по анарресскому обычаю назвав свое имя и по уррасскому обычаю протягивая руку.
Вошедший, мужчина лет пятидесяти, с морщинами, испитым лицом, сказал что-то, из чего Шевек ни слова не понял, но руку пожимать не стал. Может быть, ему мешали свертки, но он даже не попытался переложить и освободить руку. Лицо у него было страшно серьезное. Возможно, он был смущен.
Шевек, полагавший, что хотя бы уррасскую манеру здороваться он освоил, растерялся.
— Заходите, — повторил он и, так как уррасти вечно применяли всякие титулы и почетные звания, добавил: — Сударь!
Вошедший опять произнес какую-то непонятную тираду, а сам тем временем бочком пробирался к спальне. На этот раз Шевек уловил несколько иотийских слов, но смысла остальных так и не разобрал. Он отпустил этого типа, раз уж ему, как видно, нужно было в спальню. Может, это его сосед по комнате? Но ведь кровать только одна. Шевек оставил его в покое и вернулся к окну, а тот торопливо прошел в спальню и несколько минут довольно шумно там возился. Только Шевек решил, что этот человек работает в ночную смену и пользуется этой спальней днем (так иногда делали во временно перенаселенных общежитиях), как он опять вышел. Он что-то сказал — кажется, «Ну, вот, господин»? — и как-то странно нагнул голову, точно думал, что Шевек, стоявший в пяти метрах от него, сейчас ударит его по лицу. Он ушел. Шевек стоял у окон, и до него медленно доходило, что сейчас ему впервые в жизни поклонились.
Он вошел в спальню и увидел, что его постель застелена.
Медленно, задумчиво он оделся. Когда он обувался, в дверь снова постучали.
Эта группа вошла иначе; нормально, как показалось Шевеку, словно они имеют право быть здесь или вообще всюду, где захотят. Тот, со свертками, вошел неуверенно, почти прокрался в комнату. А между тем, его лицо, руки, одежда были ближе к представлению Шевека о том, как выглядит нормальный человек, чем у новых посетителей. Тот, робкий человек, вел себя странно, но выглядел, как анаррести. Эти четверо вели себя, как анаррести, но выглядели, со своими бритыми лицами и роскошными одеяниями, словно происходили из другого вида живых существ.
В одном из них Шевек сумел узнать Паэ, а в остальных — людей, которые провели с ним вчерашний вечер. Он объяснил, что не расслышал их имен, и они, улыбаясь, снова представились: д-р Чифойлиск, д-р Оииэ и д-р Атро.
— Ох ты, черт! — сказал Шевек. — Атро! Я рад познакомиться с вами! — Он положил руки на плечи старика и поцеловал его в щеку, и лишь после подумал, что это братское приветствие, вполне обычное на Анарресе, здесь может оказаться неприемлемым.
Однако, Атро в ответ сердечно обнял его и снизу вверх заглянул ему в лицо мутными серыми глазами. Шевек понял, что он почти слеп.
— Мой дорогой Шевек, — сказал он, — добро пожаловать в А-Ио, добро пожаловать на Уррас, добро пожаловать домой!
— Мы столько лет переписывались, каждый так усердно громил теории другого!
— Вы всегда были лучшим разрушителем. Погодите, вот, у меня для вас кое-что есть. — Старик порылся в карманах. Под бархатной университетской мантией на нем была куртка, под ней — жилет, под ним — рубашка, а под ней, наверно, еще что-нибудь. На всех этих вещах, и на штанах тоже, были карманы. Шевек, как зачарованный, смотрел, как Атро роется в шести или семи карманах, в каждом из которых что-то лежало; наконец, он достал кубик из желтого металла, укрепленный на кусочке полированного дерева.
— Вот, — сказал он, вглядываясь в кубик. — Это ваша награда. Премия Сео Оэн, знаете ли. Деньги — на вашем счету. Вот. Опоздала на девять лет, но лучше поздно, чем никогда. — Когда он передавал кубик Шевеку, руки его дрожали.
Вещица оказалась тяжелой; кубик был из литого золота. Шевек стоял неподвижно и держал его.
— Не знаю, как вы, молодые, — сказал Атро, — а я сяду.
Они уселись в глубокие, мягкие кресла, которые Шевек осмотрел еще раньше, удивляясь материалу, которым они были обтянуты — нетканой коричневой материи, на ощупь — как кожа живого существа.
— Шевек, сколько вам было лет девять лет назад?
Атро был самым выдающимся из уррасских физиков того времени. Он держался не только с достоинством, свойственным его возрасту, но и с простой уверенностью в себе, свойственной человеку, привыкшему, чтобы ему оказывали почтение. Для Шевека это было не ново. Атро обладал именно тем единственным видом авторитета, который Шевек признавал. Кроме того, ему было приятно, что его, наконец, называют просто по имени.
— Когда я закончил «Принципы», мне было двадцать девять лет, Атро.
— Двадцать девять? Боже милостивый. Так вы самый молодой из всех лауреатов Сео Оэн за последние лет эдак сто. Мне-то ее собрались дать, когда мне было уже лет шестьдесят или около того… Но тогда сколько же вам было лет, когда вы впервые написали мне?
— Около двадцати.
Атро фыркнул.
— А я решил, что вам сорок!
— Ну, а Сабул? — спросил Оииэ. Оииэ был ростом еще меньше, чем большинство уррасти, которые вообще все казались Шевеку низкорослыми; у него было плоское лицо, с которого не сходило выражение вежливого внимания, и овальные, черные, как агат, глаза. — Был период, лет шесть — восемь, когда вы вообще не писали, а Сабул поддерживал с нами контакт, но ни разу не говорил с нами по вашему радиоканалу. Мы не могли понять, какая между вами связь.
— Сабул преподает физику в Аббенайском Институте, — сказал Шевек. — Я одно время работал с ним.
— Более старый соперник; завидовал; лез в ваши книги; с самого начала было ясно. Вряд ли нам нужны объяснения, Оииэ, — жестко сказал четвертый, Чифойлиск. Это был коренастый, смуглый мужчина средних лет и изящными руками кабинетного работника. Из них всех только у него лицо было не выбрито полностью: он оставил на подбородке торчащие, короткие, серо-стального цвета волосы, такие же, как на голове. — Незачем притворяться, что все вы, братья-одониане, преисполнены братской любви, — сказал он. — Человеческая природа есть человеческая природа.
Шевек промолчал, но это молчание никому не показалось многозначительным, потому что он вдруг отчаянно расчихался.
— У меня нет носового платка, — извинился он, вытирая глаза.
— Возьмите мой, — предложил Атро и достал из одного из своих многочисленных карманов белоснежный платок. Шевек взял его, и сердце у него сжалось от непрошенного воспоминания. Он вспомнил, как его дочка Садик, маленькая темноглазая девочка, сказала: «Давай я поделюсь с тобой носовым платком, которым я пользуюсь». — Это воспоминание, очень дорогое ему, сейчас было невыносимо мучительным. Пытаясь уйти от него, он наугад улыбнулся и сказал:
— У меня аллергия к вашей планете. Это говорит доктор.
— Господи, да неужели вы так всегда и будете чихать? — спросил старый Атро, близоруко вглядываясь в него.
— А ваш лакей еще не приходил? — спросил Паэ.
— Мой лакей?
— Слуга. Он должен был принести вам кое-какие вещи. В том числе носовые платки. Просто, чтобы вам хватило до тех пор, пока вы не сможете самостоятельно делать покупки. Ничего особенного — боюсь, что из готового платья для человека вашего роста ничего особенного и не выберешь.
Когда Шевек разобрался во всем этом (Паэ говорил быстро и протяжно, и это гармонировало с мягкими, красивыми чертами его лица), он сказал:
— Вы добры ко мне. Я чувствую себя… — Он взглянул на Атро. — Я, знаете ли, Нищий, — сказал он старику, как говорил д-ру Кимоэ на «Внимательном». — Я не мог взять с собой деньги, мы ими не пользуемся. Я не мог привезти дары, мы не пользуемся ничем, чего бы не было у вас. Поэтому я пришел, как хороший одонианин, «с пустыми руками».
Атро и Паэ заверили его, что он — гость, что о плате и речи нет, что это — их привилегия.
— А кроме того, — сказал своим кислым голосом Чифойлиск, — по счетам платит Иотийское Правительство.
Паэ быстро, внимательно взглянул на него, но Чифойлиск, не ответив на этот взгляд, в упор посмотрел на Шевека. На его смуглом лице было выражение, которое он не пытался скрыть, но которое Шевек не мог понять: предостережение или соучастие?
— В вас говорит нераскаянный тувиец, — фыркнул старик Атро. — Но вы хотите сказать, Шевек, что не привезли с собой совсем ничего, никаких статей, никаких новых работ? А я-то ждал книги. Еще одного переворота в физике. Думал увидеть, как вы перевернете вверх ногами этих бойких молодых людей. Так, как вы своими «Принципами» перевернули меня. Над чем вы работали?