Страница:
— Ох, черт, извините меня, Эфор! Я не умею выразить то, что хочу сказать. Пожалуйста, не обращайте внимания.
— Как прикажете, господин.
Эфор вышел из комнаты.
Тем дело и кончилось. «Класс неимущих» остался для него таким же далеким, как тогда, когда он читал о нем в учебнике истории в Региональном Институте Северного Склона.
Еще до этого он обещал Оииэ провести у них неделю между зимней и весенней четвертью.
После того, как Шевек в первый раз побывал у них в гостях, Оииэ несколько раз приглашал его на обед, всегда — несколько официальным тоном, словно выполняя долг гостеприимства или, быть может, приказ правительства. Но у себя дома он держался с Шевеком с неподдельным дружелюбием, хотя всегда оставался чуть настороженным. Ко второму визиту Шевека оба сына Оииэ решили, что он их старый друг, и их уверенность в том, что Шевек тоже так считает, явно озадачивала их отца. Она тревожила его, он не мог по-настоящему одобрять такое отношение, но и не мог назвать его неоправданным. Шевек вел себя с ними, как старый друг, как старший брат. Они относились к нему с восхищением, а младший, Ини, просто обожал его. Шевек был добрым, серьезным, честным и очень интересно рассказывал про Луну, но дело было не только в этом. Для Ини он представлял что-то, чего малыш не мог выразить словами. Это детское обожание глубоко и загадочно повлияло на дальнейшую жизнь Ини, но, даже став намного старше, он не нашел для этого подходящих слов — только слова, в которых было эхо этого: слово «странник», слово «изгнание».
Единственный в эту зиму сильный снегопад случился именно в ту неделю. Шевек ни разу не видел слоя снега толще дюйма или около того. От сумасбродства метели, от обилия снега его охватила радость. Он ликовал от того, что всего этого было слишком много. Снег был слишком бел, слишком холоден, нем и равнодушен, чтобы даже самый искренний одонианин смог назвать его экскрементальным: увидеть в нем что-то иное, кроме невинного великолепия, свидетельствовало бы о душевном убожестве. Как только небо прояснилось, он вышел в сад с мальчиками, которые радовались снегу так же, как он.
Сэва Оииэ стояла у окна со своей свояченицей Вэйей и смотрела, как играют дети, взрослый мужчина и маленькая выдра. Выдра устроила себе горку из одной стены снежного замка и раз за разом возбужденно скатывалась с нее на брюхе. Щеки мальчиков пылали. Взрослый мужчина обрывком бечевки связал сзади свои длинные, серовато-коричневые волосы; от холода у него покраснели уши; он с азартом прокладывал в снегу туннели. Высокие, звонкие голоса мальчиков не умолкали: «Не сюда!» — «Вон туда копайте!» — «Где лопата?» — «У меня лед в кармане!»
— Вот он, наш Инопланетянин, — с улыбкой сказала Сэва.
— Величайший из современных физиков, — сказала свояченица. — Как забавно!
Когда Шевек вошел, пыхтя и топая ногами, чтобы сбить снег с сапог, и излучая те свежие, холодные силу и бодрость, какие бывают только у людей, только что пришедших с мороза и снега, его представили свояченице. Он протянул Вэйе большую, твердую, холодную руку и дружелюбно посмотрел на нее сверху вниз.
— Вы — сестра Демаэре? — спросил он и добавил: — Да, вы на него похожи.
И это замечание доставило Вэйе огромное удовольствие, хотя в устах любого другого оно показалось бы ей пустым. Весь остаток дня она думала: «Он — мужчина. Настоящий мужчина. Что же это в нем такое?»
Ее звали Вэйя Доэм Оииэ, как принято по иотийскому обычаю. Ее муж, Доэм, возглавлял большой промышленный комбинат; ему приходилось много ездить и ежегодно по полгода проводить за рубежом в качестве делового представителя правительства. Все это Шевеку объяснили, пока он смотрел на нее. Хрупкость, светлые волосы и овальные черные глаза Демаэре Оииэ у Вэйи стали прекрасными. Груди, плечи и руки у нее были круглые, нежные и очень белые. За обедом Шевеком сидел рядом с ней. Он то и дело смотрел на ее обнаженные груди, приподнятые жестким ко рсажем. То, что она в мороз ходит вот так, полуголой, казалось ему сумасбродством, таким же сумасбродством, как этот снег, и ее маленькие груди были так же невинно белы, как этот снег. Изгиб ее шеи плавно переходил в очертания гордой, бритой, изящной головки.
«Она действительно очень привлекательна», — сообщил себе Шевек. — «Она, как здешние постели: мягкая. Но ломака. Почему она так жеманно говорит?»
Он ухватился за ее довольно тонкий голос и жеманную манеру держаться, как утопающий — за спасательный круг, но не замечал этого, не понимал, что тонет. После обеда она должна была поездом вернуться в Нио-Эссейя, она приехала только на один день, и он ее больше никогда не увидит.
Оииэ был простужен, Сэва была занята детьми.
— Шевек, вы не могли бы проводить Вэйю на станцию?
— Боже милостивый, Дэмаэре! Не заставляй этого несчастного защищать меня! Уж не думаешь ли ты, что по улицам рыщут волки? Или дикие минграды ворвутся в город и утащат меня в свои гаремы? Что меня завтра утром найдут на крыльце начальника станции замерзшей, с примерзшими к ресницам слезинками и с букетиком увядших цветов в маленьких окоченевших ручках? О, это мне даже нравится! — Смех Вэйи накрыл ее звонкую болтовню, как волна, темная, гладкая, мощная волна, которая смывает все, оставляя за собой пустой прибрежный песок. Она смеялась не своим словам, а над собой, и темный смех тела стирал слова.
Шевек вышел в холл, надел куртку и стал ждать ее у двери.
Полквартала они прошли молча. Снег похрустывал и скрипел у них под ногами.
— Право, вы слишком любезны для…
— Для чего?
— Для анархиста, — сказала она своим тонким голосом, жеманно растягивая слова (точно с такой же интонацией разговаривал Паэ, и Оииэ, когда бывал в Университете — тоже). — Я разочарована. Я думала, что вы окажетесь опасным и неотесанным.
— Я такой и есть.
Она взглянула на него искоса, снизу вверх. Голова ее была повязана алой шалью; на фоне этого яркого цвета и окружавшей их белизны снега ее глаза казались черными и блестящими.
— Но ведь вы так послушно и кротко провожаете меня на станцию, д-р Шевек.
— Шевек, — мягко сказал он. — Без «доктора».
— Это ваше полное имя? И имя, и фамилия?
Он с улыбкой кивнул. Ему было хорошо, он чувствовал себя сильным, ему были приятны пронизанный светом воздух, тепло его хорошо сшитой куртки, красота идущей рядом женщины. Сегодня его не одолевали ни тревоги, ни тяжкие думы.
— А правда, что вам дает имена компьютер?
— Да.
— Какая тоска — получить имя от машины!
— Почему тоска?
— Это так механически, так безлично.
— Но что может быть менее безлично, чем имя, которое не носит ни один из живущих одновременно с тобой людей?
— Больше никто? Вы — единственный Шевек?
— Пока я жив. До меня были и другие.
— Вы имеете в виду родственников?
— Мы не особенно интересуемся родством. Видите ли, мы все — родственники. Я не знаю, кто они были, кроме одной, в первые годы заселения. Она изобрела такой подшипник для тяжелых машин, который применяют до сих пор, он так и называется — «шевек». — Он опять улыбнулся, еще шире. — Вот настоящее бессмертие!
Вэйя покачала головой.
— Господи! — сказала она. — Как же вы отличаете мужчин от женщин?
— Ну… мы изобрели некоторые способы…
Спустя секунду раздался ее негромкий, густой смех. Она вытерла слезившиеся от холода глаза.
— Да, пожалуй, вы правда неотесанный!… Значит, они все приняли придуманные имена и выучили придуманный язык — все новое?
— Первопоселенцы Анарреса? Да. Я думаю, они были романтиками.
— А вы — нет?
— Нет. Мы очень прагматичны.
— Можно быть и тем, и другим одновременно, — заметила она. Шевек не ожидал, что она окажется сколько-нибудь проницательной.
— Да, это верно, — сказал он.
— Что может быть романтичнее того, что вы прилетели сюда, совершенно один, без гроша в кармане, чтобы выступать за свой народ?
— И чтобы меня, пока я здесь, избаловали всевозможной роскошью.
— Роскошью? В университетской квартире? Господи Боже! Бедняжка! Они вам хоть показали что-нибудь приличное?
— Я был во многих местах, но все одинаковое. Я хотел бы лучше узнать Нио-Эссейя. Я видел в городе только то, что снаружи — упаковку.
Он употребил это сравнение потому, что его с самого начала восхитил обычай уррасти заворачивать все в чистую, красивую бумагу, или пластик, или картон, или фольгу. Белье из прачечной, книги, овощи, одежда, лекарства — все было запаковано в бесчисленные слои обертки. Даже пачки бумаги были завернуты в несколько слоев бумаги. Ничего не должно было ни с чем соприкасаться. Он уже начал ощущать, что он тоже тщательно упакован.
— Я знаю. Вас заставили пойти в Исторический Музей… и осмотреть Добуннаэсский Монумент… и прослушать чью-нибудь речь в Сенате!
Шевек рассмеялся, потому что именно так он и провел один день прошлым летом.
— Я знаю! Они так глупо обращаются с иностранцами. Я сама позабочусь, чтобы вы увидели настоящий Нио!
— Я был бы рад этому.
— Я знаю всяких замечательных людей. Вы здесь застряли среди всех этих нудных профессоров и политиков…
Она продолжала тараторить. Ее бессвязная болтовня доставляла ему такое же удовольствие, как этот солнечный свет и снег.
Они подошли к маленькой станции Амоэно. У нее уже был обратный билет; вот-вот должен был подойти поезд.
— Не ждите, замерзнете.
Он не ответил, просто стоял, громоздкий в подбитой мехом куртке, и ласково смотрел на нее.
Она опустила взгляд и стряхнула снежинку с вышитого обшлага своего пальто.
— У вас есть жена, Шевек?
— Нет.
— Вообще никакой семьи?
— А, вот вы о чем… Есть. Партнерша. И наши дети. Извините меня, я вас не так понял. Видите ли, «жена» — это для меня нечто, существующее только на Уррасе.
— А что такое «партнерша» и «партнер»? — Она подняла на него озорной взгляд.
— Я думаю, вы бы назвали это женой. И мужем.
— Почему же она не приехала с вами?
— Не захотела, и потом, младшей девочке только год… нет, сейчас уже два. И потом… — он замялся.
— Почему не захотела?
— Ну, ее работа — там, а не здесь. Если бы я знал, что здесь ей бы так многое понравилось, я бы просил ее поехать. Но я не знал. Понимаете, тут проблема безопасности.
— Безопасности здесь?
Он снова замялся и наконец сказал:
— Также и когда я вернусь домой.
— Что же с вами будет? — спросила Вэйя, широко раскрыв глаза. Из-за холма за чертой города показался поезд.
— О, скорее всего, ничего. Но есть некоторые, кто считает меня предателем. Потому что я пытаюсь подружиться с Уррасом, видите ли. Когда я вернусь домой, они могут устроить неприятности. Я не хочу этого для нее и для детей. Перед моим отъездом уже было немного неприятностей. Достаточно.
— Вы хотите сказать, что вам будет по-настоящему грозить опасность?
Чтобы расслышать, ему пришлось нагнуться к ней, потому что на станцию, гремя колесами и вагонами, въезжал поезд.
— Не знаю, — сказал он, улыбаясь. — Вы знаете, наши поезда очень похожи на эти. Хороший дизайн незачем менять.
Он вместе с ней подошел к вагону первого класса. Он открыл ей дверь вагона, потому что сама она не стала этого делать. Когда она вошла, Шевек заглянул в вагон, оглядел купе.
— А внутри они совсем не похожи! Это все — для вас? Для вас одной?
— О, да. Я терпеть не могу второй класс. Эти мужчины, которые вечно жуют смолу маэры и плюются. А на Анарресе жуют маэру? Нет, конечно, нет. Ах, я бы столько всего хотела узнать о вас и о вашей стране!
— Я люблю о ней рассказывать, но никто не спрашивает.
— Тогда давайте непременно встретимся и поговорим о ней! Вы позвоните мне, когда в следующий раз будете в Нио? Обещайте!
— Обещаю, — добродушно сказал он.
— Хорошо! Я знаю, что вы не нарушаете обещаний. Кроме этого, я пока ничего о вас не знаю. Но это я чувствую. До свидания, Шевек. — На секунду она положила руку в перчатке на его руку, которой он держался за дверь. Паровоз загудел в две ноты; он закрыл дверь и стал смотреть, как отходит поезд. В окне мелькнуло белое и алое — лицо Вэйи.
Он вернулся в дом Оииэ в очень жизнерадостном настроении и дотемна играл с Ини в снежки.
РЕВОЛЮЦИЯ В БЕНБИЛИ! ДИКТАТОР БЕЖАЛ! СТОЛИЦА В РУКАХ ПРЕДВОДИТЕЛЕЙ МЯТЕЖНИКОВ! ЧРЕЗВЫЧАЙНАЯ СЕССИЯ СПП! НЕ ИСКЛЮЧЕНО ВМЕШАТЕЛЬСТВО А-ИО.
«Птичья» газета была настолько возбуждена, что напечатала самым крупным шрифтом, какой у нее был. Жертвой этого возбуждения пали и орфография, и грамматика: «К вчерашней ночи мятежники удерживают все к западу от Мексти и жестоко нажимают на армию». Так обращались с глаголами ниоти: и прошедшее, и будущее время загоняли в одно насыщенное, неустойчивое настоящее время.
Шевек прочел газеты и разыскал описание Бенбили в Энциклопедии СПП. По форме это государство было парламентарно-демократическим, фактически же — военной диктатурой, им управляли генералы. Это была большая страна в Западном полушарии — горы и засушливые саванны, мало населенная, бедная.
— Надо было мне ехать в Бенбили, — думал Шевек, потому что представление о ней притягивало его; он представлял себе бледные равнины, ветер над ними. Новость странно взволновала его. Он слушал все сводки по радио, которое до этого почти перестал слушать, обнаружив, что его основная функция — рекламировать товары. Сообщения по радио, как и по официальному телефаксу в общественных местах, были краткими и сухими: странный контраст с популярными газетами, с каждой страницы которых кричало слово «Революция».
Генерал Хавеверт, президент, благополучно бежал на своем бронированном аэроплане, но некоторых генералов помельче поймали и кастрировали (это наказание в Бенбили традиционно предпочитали смертной казни). Отступающая армия сжигала на своем пути поля и города своего же народа. Партизанские отряды не давали покоя армии. В столице, Мескти, революционеры открыли тюрьмы, дали амнистию всем заключенным. Когда Шевек прочел это, сердце у него радостно забилось: есть надежда, все-таки есть надежда… Он все более напряженно следил за вестями о далекой революции. На четвертый день он смотрел по телефаксу о дебатах в Совете Правительств Планеты и увидел, как иотийский посол в СПП заявил, что А-Ио, поддерживая демократическое правительство Бенбили, посылает Генерал-Президенту Хавеверту вооруженное подкрепление.
Большинство бенбилийских революционеров даже не было вооружено. И вот придут иотийские войска, с пушками, бронетранспортерами, аэропланами, бомбами. Шевек прочел в газете описание их снаряжения, и его замутило.
Ему было тошно, он был взбешен, и не было никого, с кем он мог бы поговорить. Паэ отпадал категорически. Атро был ярым милитаристом. Оииэ был порядочным человеком, но его личные заботы и тревоги, его проблемы как владельца собственности заставляли его оставаться верным строгим представлениям о правопорядке. Он мог дать волю своей личной симпатии к Шевеку, только отказываясь признать, что Шевек анархист. Он говорил, что одонианское общество называет себя анархическим, но по существу они просто первобытные популисты, чей общественный строй функционирует без явных правительств только потому, что их так мало и у них нет соседних государств. Когда их собственности начнет угрожать какой-нибудь агрессивный соперник, они либо осознают истинное положение вещей, либо будут стерты с лица земли. Бенбилийские мятежники сейчас как раз начинают осознавать истинное положение вещей: до них начинает доходить, что из свободы нет никакого толка, если нет пушек, чтобы ее защищать. Он объяснил это Шевеку во время их единственного спора на эту тему. Не важно, кто правит или полагает, что правит бенбилийцами: реальная политика касается борьбы за господство между А-Ио и Ту.
— Реальная политика, — повторил Шевек. Он взглянул на Оииэ и сказал:
— Странное выражение в устах физика.
— Нисколько. Как политики, так и физики имеют дело с вещами, как они есть, с реальными силами, с законами, лежащими в основе мироздания.
— Вы ставите ваши жалкие, мелочные «законы», защищающие богатство, ваши «силы» пушек и бомб рядом с законом энтропии и силой земного притяжения? Я был лучшего мнения о ваших умственных способностях, Демаэре!
От этой вспышки презрения, которая была, как удар молнии, Оииэ сжался. Он больше ничего не сказал, и Шевек больше ничего не сказал; но Оииэ не забыл этого случая. Он навсегда остался у него в памяти, как самый позорный момент его жизни. Потому что если Шевек, этот заблуждающийся и простодушный утопист, так легко заставил его замолчать, — это был позор; если Шевек — физик и человек, которому он не мог восхищаться, уважение которого он так хотел заслужить, точно оно было более высокого качества, чем уважение любого другого человека, — если этот Шевек презирает его — то этот позор невыносим, и он должен спрятать его, на всю жизнь запереть в самом темном уголке своей души.
Бенбилийская революция обострила некоторые проблемы и для Шевека: прежде всего — проблему собственного молчания.
Ему было трудно не доверять людям, с которыми он общался. Он был воспитан в культуре, которая обдуманно и постоянно полагалась на людскую солидарность, взаимопомощь. Как бы он ни был в некоторых отношениях отчужден от этой культуры, и как бы чужд он ни был здешней культуре, все же привычка всей жизни осталась: он считал, что люди хотят ему помочь. Он доверял им.
Но предостережение Чифойлиска, от которых он пытался отмахнуться, все время вспоминались ему. Их подкрепили его собственные ощущения и инстинкты. Хочешь не хочешь, а придется ему научиться недоверию. Он должен молчать. Он ни с кем не должен делиться своей собственностью; он должен сохранить возможность заключить свою сделку.
В эти дни он мало говорил и еще меньше записывал. Его письменный стол был завален пустяковыми бумагами; его рабочие записи всегда были с ним, в одном из многочисленных карманов его уррасской одежды. Закончив работу на своем настольном компьютере, он всегда все сбрасывал.
Он знал, что очень близок к окончательному созданию Общей Теории Времени, которая была так нужна иотийцам для космических полетов и для престижа. Он знал также, что он еще на разработал ее до конца, и, может быть, это ему так никогда и не удастся. Он никогда никому не говорил об этом прямо.
Перед своим отлетом с Анарреса он думал, что Теория уже у него в руках. Он уже получил необходимые уравнения; Сабул знал, что он получил их, и предложил ему примирение и признание в обмен на возможность напечатать их и пристроиться к славе. Он отказал Сабулу, но это не было высоконравственным поступком. Нравственно было бы, в сущности, отдать их типографию при его синдикате, Синдикате Инициативы; но он не сделал и этого. Он был не вполне уверен, что готов к публикации. Что-то было не совсем в порядке, что-то надо было чуть-чуть доработать. Он уже десять лет работает над этой теорией, ничего страшного, если он еще немного повозится с ней, чтобы довести до полного совершенства.
Мелочь, которая была не совсем в порядке, все больше становилась «не такой». Крошечный дефект в рассуждениях. Крупный дефект. Трещина через весь фундамент… В ночь перед отлетом с Анарреса он сжег все до единой записи по Общей Теории, которые у него были. Он прилетел на Уррас без всего. Полгода он — по их терминологии — морочил им голову.
Или себе?
Вполне возможно, что Общая Теория Времени — иллюзорная цель.
Возможно также, что, хотя когда-нибудь Последовательность и Одновременность и будут объединены в общую теорию, он — не тот, кто сумеет это сделать. Он уже десять лет пытался и не сумел. Математики и физики, атлеты интеллекта, создают свои великие труды в молодости. А ему только что исполнилось сорок лет. Очень возможно, — более того, вполне вероятно, — что он уже выгорел, что с ним кончено.
Он прекрасно знал, что такие приступы депрессии и ощущения полного провала бывали у него и раньше, как раз перед моментами наивысшего творческого подъема. Он поймал себя на том, что пытается подбодрить себя этим, и пришел в ярость от собственной наивности. Для хронософии чрезвычайно глупо трактовать временной порядок как причинный порядок. Или он в сорок лет впал в маразм? Лучше надо просто взяться за небольшую, но реально осуществимую работу — усовершенствовать понятие интервала. Это может пригодиться кому-нибудь другому.
Но даже и в этом, даже разговаривая об этом с другими физиками, он чувствовал, что чего-то не договаривает. И что они об этом знают.
Ему опротивело скрывать, опротивело не разговаривать — не говорить о революции, не говорить вообще ни о чем.
Он шел на лекцию по территории Университета. В листве недавно зазеленевших деревьев пели птицы. Он всю зиму не слышал их пения, а теперь они пели, не умолкая, нежные мелодии так и лились. «Тра-ля», — пели они, — «ля-ля. Это мои владения, это мои владения, это моя территорияааа, она моя-а-а-а…»
Шевек с минуту неподвижно стоял под деревьями, прислушиваясь.
Потом он свернул с дорожки, пошел в другую сторону, к станции, и успел на утренний поезд в Нио-Эссейя. Должна же быть хоть где-то на этой проклятой планете хоть одна открытая дверь!
Сидя в поезде, он подумал о том, чтобы попытаться выбраться из А-Ио; но не принял эту мысль всерьез. Ему пришлось бы сесть на корабль или самолет, его выследили бы и задержали. Единственное место, где он сумеет скрыться с глаз своих благожелательных и заботливых хозяев, — это в их собственном городе, у них под носом.
Это не будет освобождением. Даже если он выберется из этой страны, он все равно останется взаперти, останется запертым на Уррасе. Это нельзя назвать освобождением, как бы это ни назвали анархи с их мистицизмом государственных границ. Но при мысли, что его благожелательные хозяева хоть на минуту подумают, что он вырывается на свободу, на душе у него стало так легко, как не бывало уже много дней.
Это был первый по-настоящему теплый весенний день. Поля зазеленели, и на них сверкала вода. Скот выпустили на пастбища; возле каждой матки паслись ее малыши; особенно прелестны были маленькие овечки, они прыгали, как упругие мячики, а хвостики у них так и вертелись. В отдельном загоне стоял производитель стада — баран, или бык, или жеребец, с толстой шеей, могучий, как грозовая туча, заряженная будущими поколениями. Над полными до краев прудами носились чайки, белые над голубым, и белые облака оживляли бледноголубое небо. Ветви плодовых деревьев были расцвечены красными бутонами, а кое-где из них уже раскрылись розовые и белые цветы. Шевек смотрел из окна поезда. Оказалось, что его беспокойное и мятежное настроение не поддается даже красоте весеннего дня. Это была несправедливая красота. Чем уррасти заслужили ее? Почему она дана им так щедро так милостиво, а его народу — так скупо, так страшно скудно?
— Я рассуждаю, как уррасти, — сказал он себе. — Как проклятый собственник. Как будто красоту или жизнь можно заработать!
Он попытался вообще ни о чем не думать, позволить поезду нести себя вперед и лишь смотреть на солнечный свет в ласковом небе и на маленьких овечек, скачущих в весенних полях.
Нио-Эссейя, город с четырехмиллионным населением, вздымал свои изящные сверкающие башни за зелеными болотами Дельты, словно сотканный из дымки и солнечного света. Поезд плавно въехал на длинный виадук, и город стал ярче, выше, плотнее и вдруг охватил весь поезд ревущей тьмой тоннеля на двадцать путей, а потом выпустил его и его пассажиров в необъятные сверкающие просторы Центрального Вокзала, под центральный купол цвета слоновой кости и бирюзы, по слухам, самый большой из всех куполов, когда-либо построенных руками на любой планете.
Шевек брел под этим огромным, воздушным куполом через акры и акры полированного мрамора и наконец, подошел к длинному ряду дверей, через которые непрерывно проходили толпы людей; все люди казались ему встревоженными. Он и раньше часто замечал на лицах уррасти эту тревогу и не мог ее понять. Может быть, они были встревожены потому, что, как бы много денег у них ни было, они равно стремились заработать еще больше, чтобы не умереть с голоду? Или они чувствовали себя виноватыми, потому что, как бы мало денег у них ни было, все равно всегда находился кто-то, у кого их еще меньше? В чем бы ни была причина, это придавало всем лицам некую одинаковость, и Шевек чувствовал себя среди них очень одиноким. Сбежав от своих гидов и стражей, он не подумал о том, каково ему будет одному в обществе, где люди не доверяют друг другу, где основная нравственная предпосылка — не взаимопомощь, а взаимная агрессия. Ему стало страшновато.
Он смутно представлял себе, что будет бродить по городу, заговаривать с людьми, членами класса неимущих, если такое понятие еще существует, или трудящегося класса, как они это называют. Но все эти люди спешили куда-то по делам, они не желали тратить свое драгоценное время на праздную болтовню. Их спешка заразила его. «Надо куда-нибудь пойти», — подумал он, выйдя на солнце, на великолепную, запруженную людьми улицу Моиэ. Куда? В Национальную Библиотеку? В зоопарк? Но он не хотел осматривать достопримечательности.
Он в нерешительности остановился перед привокзальной лавочкой, торговавшей газетами и сувенирами. Газетный заголовок гласил: «ТУ ПОСЫЛАЕТ ВОЙСКА НА ПОМОЩЬ БЕНБИЛИЙСКИМ МЯТЕЖНИКАМ», — но Шевек не обращал на него внимания. Он смотрел не на газету, а на цветные фотографии, разложенные на витрине. Ему подумалось, что у него нет ничего на память об Уррасе. Когда путешествуешь, надо привозить домой сувениры. Ему понравились эти фотографии, пейзажи А-Ио: горы, на которые он поднимался, небоскребы Нио, университетская часовня (почти вид из его окна), крестьянская девушка в красивом провинциальном наряде, Башни Родарреда, и та, что первая бросилась ему в глаза: новорожденная овечка на усеянном цветами лугу; овечка брыкалась и, казалось, смеялась. Маленькой Пилун понравилась бы эта овечка. Он взял по одной открытке каждого вида и подал их продавцу.
— Как прикажете, господин.
Эфор вышел из комнаты.
Тем дело и кончилось. «Класс неимущих» остался для него таким же далеким, как тогда, когда он читал о нем в учебнике истории в Региональном Институте Северного Склона.
Еще до этого он обещал Оииэ провести у них неделю между зимней и весенней четвертью.
После того, как Шевек в первый раз побывал у них в гостях, Оииэ несколько раз приглашал его на обед, всегда — несколько официальным тоном, словно выполняя долг гостеприимства или, быть может, приказ правительства. Но у себя дома он держался с Шевеком с неподдельным дружелюбием, хотя всегда оставался чуть настороженным. Ко второму визиту Шевека оба сына Оииэ решили, что он их старый друг, и их уверенность в том, что Шевек тоже так считает, явно озадачивала их отца. Она тревожила его, он не мог по-настоящему одобрять такое отношение, но и не мог назвать его неоправданным. Шевек вел себя с ними, как старый друг, как старший брат. Они относились к нему с восхищением, а младший, Ини, просто обожал его. Шевек был добрым, серьезным, честным и очень интересно рассказывал про Луну, но дело было не только в этом. Для Ини он представлял что-то, чего малыш не мог выразить словами. Это детское обожание глубоко и загадочно повлияло на дальнейшую жизнь Ини, но, даже став намного старше, он не нашел для этого подходящих слов — только слова, в которых было эхо этого: слово «странник», слово «изгнание».
Единственный в эту зиму сильный снегопад случился именно в ту неделю. Шевек ни разу не видел слоя снега толще дюйма или около того. От сумасбродства метели, от обилия снега его охватила радость. Он ликовал от того, что всего этого было слишком много. Снег был слишком бел, слишком холоден, нем и равнодушен, чтобы даже самый искренний одонианин смог назвать его экскрементальным: увидеть в нем что-то иное, кроме невинного великолепия, свидетельствовало бы о душевном убожестве. Как только небо прояснилось, он вышел в сад с мальчиками, которые радовались снегу так же, как он.
Сэва Оииэ стояла у окна со своей свояченицей Вэйей и смотрела, как играют дети, взрослый мужчина и маленькая выдра. Выдра устроила себе горку из одной стены снежного замка и раз за разом возбужденно скатывалась с нее на брюхе. Щеки мальчиков пылали. Взрослый мужчина обрывком бечевки связал сзади свои длинные, серовато-коричневые волосы; от холода у него покраснели уши; он с азартом прокладывал в снегу туннели. Высокие, звонкие голоса мальчиков не умолкали: «Не сюда!» — «Вон туда копайте!» — «Где лопата?» — «У меня лед в кармане!»
— Вот он, наш Инопланетянин, — с улыбкой сказала Сэва.
— Величайший из современных физиков, — сказала свояченица. — Как забавно!
Когда Шевек вошел, пыхтя и топая ногами, чтобы сбить снег с сапог, и излучая те свежие, холодные силу и бодрость, какие бывают только у людей, только что пришедших с мороза и снега, его представили свояченице. Он протянул Вэйе большую, твердую, холодную руку и дружелюбно посмотрел на нее сверху вниз.
— Вы — сестра Демаэре? — спросил он и добавил: — Да, вы на него похожи.
И это замечание доставило Вэйе огромное удовольствие, хотя в устах любого другого оно показалось бы ей пустым. Весь остаток дня она думала: «Он — мужчина. Настоящий мужчина. Что же это в нем такое?»
Ее звали Вэйя Доэм Оииэ, как принято по иотийскому обычаю. Ее муж, Доэм, возглавлял большой промышленный комбинат; ему приходилось много ездить и ежегодно по полгода проводить за рубежом в качестве делового представителя правительства. Все это Шевеку объяснили, пока он смотрел на нее. Хрупкость, светлые волосы и овальные черные глаза Демаэре Оииэ у Вэйи стали прекрасными. Груди, плечи и руки у нее были круглые, нежные и очень белые. За обедом Шевеком сидел рядом с ней. Он то и дело смотрел на ее обнаженные груди, приподнятые жестким ко рсажем. То, что она в мороз ходит вот так, полуголой, казалось ему сумасбродством, таким же сумасбродством, как этот снег, и ее маленькие груди были так же невинно белы, как этот снег. Изгиб ее шеи плавно переходил в очертания гордой, бритой, изящной головки.
«Она действительно очень привлекательна», — сообщил себе Шевек. — «Она, как здешние постели: мягкая. Но ломака. Почему она так жеманно говорит?»
Он ухватился за ее довольно тонкий голос и жеманную манеру держаться, как утопающий — за спасательный круг, но не замечал этого, не понимал, что тонет. После обеда она должна была поездом вернуться в Нио-Эссейя, она приехала только на один день, и он ее больше никогда не увидит.
Оииэ был простужен, Сэва была занята детьми.
— Шевек, вы не могли бы проводить Вэйю на станцию?
— Боже милостивый, Дэмаэре! Не заставляй этого несчастного защищать меня! Уж не думаешь ли ты, что по улицам рыщут волки? Или дикие минграды ворвутся в город и утащат меня в свои гаремы? Что меня завтра утром найдут на крыльце начальника станции замерзшей, с примерзшими к ресницам слезинками и с букетиком увядших цветов в маленьких окоченевших ручках? О, это мне даже нравится! — Смех Вэйи накрыл ее звонкую болтовню, как волна, темная, гладкая, мощная волна, которая смывает все, оставляя за собой пустой прибрежный песок. Она смеялась не своим словам, а над собой, и темный смех тела стирал слова.
Шевек вышел в холл, надел куртку и стал ждать ее у двери.
Полквартала они прошли молча. Снег похрустывал и скрипел у них под ногами.
— Право, вы слишком любезны для…
— Для чего?
— Для анархиста, — сказала она своим тонким голосом, жеманно растягивая слова (точно с такой же интонацией разговаривал Паэ, и Оииэ, когда бывал в Университете — тоже). — Я разочарована. Я думала, что вы окажетесь опасным и неотесанным.
— Я такой и есть.
Она взглянула на него искоса, снизу вверх. Голова ее была повязана алой шалью; на фоне этого яркого цвета и окружавшей их белизны снега ее глаза казались черными и блестящими.
— Но ведь вы так послушно и кротко провожаете меня на станцию, д-р Шевек.
— Шевек, — мягко сказал он. — Без «доктора».
— Это ваше полное имя? И имя, и фамилия?
Он с улыбкой кивнул. Ему было хорошо, он чувствовал себя сильным, ему были приятны пронизанный светом воздух, тепло его хорошо сшитой куртки, красота идущей рядом женщины. Сегодня его не одолевали ни тревоги, ни тяжкие думы.
— А правда, что вам дает имена компьютер?
— Да.
— Какая тоска — получить имя от машины!
— Почему тоска?
— Это так механически, так безлично.
— Но что может быть менее безлично, чем имя, которое не носит ни один из живущих одновременно с тобой людей?
— Больше никто? Вы — единственный Шевек?
— Пока я жив. До меня были и другие.
— Вы имеете в виду родственников?
— Мы не особенно интересуемся родством. Видите ли, мы все — родственники. Я не знаю, кто они были, кроме одной, в первые годы заселения. Она изобрела такой подшипник для тяжелых машин, который применяют до сих пор, он так и называется — «шевек». — Он опять улыбнулся, еще шире. — Вот настоящее бессмертие!
Вэйя покачала головой.
— Господи! — сказала она. — Как же вы отличаете мужчин от женщин?
— Ну… мы изобрели некоторые способы…
Спустя секунду раздался ее негромкий, густой смех. Она вытерла слезившиеся от холода глаза.
— Да, пожалуй, вы правда неотесанный!… Значит, они все приняли придуманные имена и выучили придуманный язык — все новое?
— Первопоселенцы Анарреса? Да. Я думаю, они были романтиками.
— А вы — нет?
— Нет. Мы очень прагматичны.
— Можно быть и тем, и другим одновременно, — заметила она. Шевек не ожидал, что она окажется сколько-нибудь проницательной.
— Да, это верно, — сказал он.
— Что может быть романтичнее того, что вы прилетели сюда, совершенно один, без гроша в кармане, чтобы выступать за свой народ?
— И чтобы меня, пока я здесь, избаловали всевозможной роскошью.
— Роскошью? В университетской квартире? Господи Боже! Бедняжка! Они вам хоть показали что-нибудь приличное?
— Я был во многих местах, но все одинаковое. Я хотел бы лучше узнать Нио-Эссейя. Я видел в городе только то, что снаружи — упаковку.
Он употребил это сравнение потому, что его с самого начала восхитил обычай уррасти заворачивать все в чистую, красивую бумагу, или пластик, или картон, или фольгу. Белье из прачечной, книги, овощи, одежда, лекарства — все было запаковано в бесчисленные слои обертки. Даже пачки бумаги были завернуты в несколько слоев бумаги. Ничего не должно было ни с чем соприкасаться. Он уже начал ощущать, что он тоже тщательно упакован.
— Я знаю. Вас заставили пойти в Исторический Музей… и осмотреть Добуннаэсский Монумент… и прослушать чью-нибудь речь в Сенате!
Шевек рассмеялся, потому что именно так он и провел один день прошлым летом.
— Я знаю! Они так глупо обращаются с иностранцами. Я сама позабочусь, чтобы вы увидели настоящий Нио!
— Я был бы рад этому.
— Я знаю всяких замечательных людей. Вы здесь застряли среди всех этих нудных профессоров и политиков…
Она продолжала тараторить. Ее бессвязная болтовня доставляла ему такое же удовольствие, как этот солнечный свет и снег.
Они подошли к маленькой станции Амоэно. У нее уже был обратный билет; вот-вот должен был подойти поезд.
— Не ждите, замерзнете.
Он не ответил, просто стоял, громоздкий в подбитой мехом куртке, и ласково смотрел на нее.
Она опустила взгляд и стряхнула снежинку с вышитого обшлага своего пальто.
— У вас есть жена, Шевек?
— Нет.
— Вообще никакой семьи?
— А, вот вы о чем… Есть. Партнерша. И наши дети. Извините меня, я вас не так понял. Видите ли, «жена» — это для меня нечто, существующее только на Уррасе.
— А что такое «партнерша» и «партнер»? — Она подняла на него озорной взгляд.
— Я думаю, вы бы назвали это женой. И мужем.
— Почему же она не приехала с вами?
— Не захотела, и потом, младшей девочке только год… нет, сейчас уже два. И потом… — он замялся.
— Почему не захотела?
— Ну, ее работа — там, а не здесь. Если бы я знал, что здесь ей бы так многое понравилось, я бы просил ее поехать. Но я не знал. Понимаете, тут проблема безопасности.
— Безопасности здесь?
Он снова замялся и наконец сказал:
— Также и когда я вернусь домой.
— Что же с вами будет? — спросила Вэйя, широко раскрыв глаза. Из-за холма за чертой города показался поезд.
— О, скорее всего, ничего. Но есть некоторые, кто считает меня предателем. Потому что я пытаюсь подружиться с Уррасом, видите ли. Когда я вернусь домой, они могут устроить неприятности. Я не хочу этого для нее и для детей. Перед моим отъездом уже было немного неприятностей. Достаточно.
— Вы хотите сказать, что вам будет по-настоящему грозить опасность?
Чтобы расслышать, ему пришлось нагнуться к ней, потому что на станцию, гремя колесами и вагонами, въезжал поезд.
— Не знаю, — сказал он, улыбаясь. — Вы знаете, наши поезда очень похожи на эти. Хороший дизайн незачем менять.
Он вместе с ней подошел к вагону первого класса. Он открыл ей дверь вагона, потому что сама она не стала этого делать. Когда она вошла, Шевек заглянул в вагон, оглядел купе.
— А внутри они совсем не похожи! Это все — для вас? Для вас одной?
— О, да. Я терпеть не могу второй класс. Эти мужчины, которые вечно жуют смолу маэры и плюются. А на Анарресе жуют маэру? Нет, конечно, нет. Ах, я бы столько всего хотела узнать о вас и о вашей стране!
— Я люблю о ней рассказывать, но никто не спрашивает.
— Тогда давайте непременно встретимся и поговорим о ней! Вы позвоните мне, когда в следующий раз будете в Нио? Обещайте!
— Обещаю, — добродушно сказал он.
— Хорошо! Я знаю, что вы не нарушаете обещаний. Кроме этого, я пока ничего о вас не знаю. Но это я чувствую. До свидания, Шевек. — На секунду она положила руку в перчатке на его руку, которой он держался за дверь. Паровоз загудел в две ноты; он закрыл дверь и стал смотреть, как отходит поезд. В окне мелькнуло белое и алое — лицо Вэйи.
Он вернулся в дом Оииэ в очень жизнерадостном настроении и дотемна играл с Ини в снежки.
РЕВОЛЮЦИЯ В БЕНБИЛИ! ДИКТАТОР БЕЖАЛ! СТОЛИЦА В РУКАХ ПРЕДВОДИТЕЛЕЙ МЯТЕЖНИКОВ! ЧРЕЗВЫЧАЙНАЯ СЕССИЯ СПП! НЕ ИСКЛЮЧЕНО ВМЕШАТЕЛЬСТВО А-ИО.
«Птичья» газета была настолько возбуждена, что напечатала самым крупным шрифтом, какой у нее был. Жертвой этого возбуждения пали и орфография, и грамматика: «К вчерашней ночи мятежники удерживают все к западу от Мексти и жестоко нажимают на армию». Так обращались с глаголами ниоти: и прошедшее, и будущее время загоняли в одно насыщенное, неустойчивое настоящее время.
Шевек прочел газеты и разыскал описание Бенбили в Энциклопедии СПП. По форме это государство было парламентарно-демократическим, фактически же — военной диктатурой, им управляли генералы. Это была большая страна в Западном полушарии — горы и засушливые саванны, мало населенная, бедная.
— Надо было мне ехать в Бенбили, — думал Шевек, потому что представление о ней притягивало его; он представлял себе бледные равнины, ветер над ними. Новость странно взволновала его. Он слушал все сводки по радио, которое до этого почти перестал слушать, обнаружив, что его основная функция — рекламировать товары. Сообщения по радио, как и по официальному телефаксу в общественных местах, были краткими и сухими: странный контраст с популярными газетами, с каждой страницы которых кричало слово «Революция».
Генерал Хавеверт, президент, благополучно бежал на своем бронированном аэроплане, но некоторых генералов помельче поймали и кастрировали (это наказание в Бенбили традиционно предпочитали смертной казни). Отступающая армия сжигала на своем пути поля и города своего же народа. Партизанские отряды не давали покоя армии. В столице, Мескти, революционеры открыли тюрьмы, дали амнистию всем заключенным. Когда Шевек прочел это, сердце у него радостно забилось: есть надежда, все-таки есть надежда… Он все более напряженно следил за вестями о далекой революции. На четвертый день он смотрел по телефаксу о дебатах в Совете Правительств Планеты и увидел, как иотийский посол в СПП заявил, что А-Ио, поддерживая демократическое правительство Бенбили, посылает Генерал-Президенту Хавеверту вооруженное подкрепление.
Большинство бенбилийских революционеров даже не было вооружено. И вот придут иотийские войска, с пушками, бронетранспортерами, аэропланами, бомбами. Шевек прочел в газете описание их снаряжения, и его замутило.
Ему было тошно, он был взбешен, и не было никого, с кем он мог бы поговорить. Паэ отпадал категорически. Атро был ярым милитаристом. Оииэ был порядочным человеком, но его личные заботы и тревоги, его проблемы как владельца собственности заставляли его оставаться верным строгим представлениям о правопорядке. Он мог дать волю своей личной симпатии к Шевеку, только отказываясь признать, что Шевек анархист. Он говорил, что одонианское общество называет себя анархическим, но по существу они просто первобытные популисты, чей общественный строй функционирует без явных правительств только потому, что их так мало и у них нет соседних государств. Когда их собственности начнет угрожать какой-нибудь агрессивный соперник, они либо осознают истинное положение вещей, либо будут стерты с лица земли. Бенбилийские мятежники сейчас как раз начинают осознавать истинное положение вещей: до них начинает доходить, что из свободы нет никакого толка, если нет пушек, чтобы ее защищать. Он объяснил это Шевеку во время их единственного спора на эту тему. Не важно, кто правит или полагает, что правит бенбилийцами: реальная политика касается борьбы за господство между А-Ио и Ту.
— Реальная политика, — повторил Шевек. Он взглянул на Оииэ и сказал:
— Странное выражение в устах физика.
— Нисколько. Как политики, так и физики имеют дело с вещами, как они есть, с реальными силами, с законами, лежащими в основе мироздания.
— Вы ставите ваши жалкие, мелочные «законы», защищающие богатство, ваши «силы» пушек и бомб рядом с законом энтропии и силой земного притяжения? Я был лучшего мнения о ваших умственных способностях, Демаэре!
От этой вспышки презрения, которая была, как удар молнии, Оииэ сжался. Он больше ничего не сказал, и Шевек больше ничего не сказал; но Оииэ не забыл этого случая. Он навсегда остался у него в памяти, как самый позорный момент его жизни. Потому что если Шевек, этот заблуждающийся и простодушный утопист, так легко заставил его замолчать, — это был позор; если Шевек — физик и человек, которому он не мог восхищаться, уважение которого он так хотел заслужить, точно оно было более высокого качества, чем уважение любого другого человека, — если этот Шевек презирает его — то этот позор невыносим, и он должен спрятать его, на всю жизнь запереть в самом темном уголке своей души.
Бенбилийская революция обострила некоторые проблемы и для Шевека: прежде всего — проблему собственного молчания.
Ему было трудно не доверять людям, с которыми он общался. Он был воспитан в культуре, которая обдуманно и постоянно полагалась на людскую солидарность, взаимопомощь. Как бы он ни был в некоторых отношениях отчужден от этой культуры, и как бы чужд он ни был здешней культуре, все же привычка всей жизни осталась: он считал, что люди хотят ему помочь. Он доверял им.
Но предостережение Чифойлиска, от которых он пытался отмахнуться, все время вспоминались ему. Их подкрепили его собственные ощущения и инстинкты. Хочешь не хочешь, а придется ему научиться недоверию. Он должен молчать. Он ни с кем не должен делиться своей собственностью; он должен сохранить возможность заключить свою сделку.
В эти дни он мало говорил и еще меньше записывал. Его письменный стол был завален пустяковыми бумагами; его рабочие записи всегда были с ним, в одном из многочисленных карманов его уррасской одежды. Закончив работу на своем настольном компьютере, он всегда все сбрасывал.
Он знал, что очень близок к окончательному созданию Общей Теории Времени, которая была так нужна иотийцам для космических полетов и для престижа. Он знал также, что он еще на разработал ее до конца, и, может быть, это ему так никогда и не удастся. Он никогда никому не говорил об этом прямо.
Перед своим отлетом с Анарреса он думал, что Теория уже у него в руках. Он уже получил необходимые уравнения; Сабул знал, что он получил их, и предложил ему примирение и признание в обмен на возможность напечатать их и пристроиться к славе. Он отказал Сабулу, но это не было высоконравственным поступком. Нравственно было бы, в сущности, отдать их типографию при его синдикате, Синдикате Инициативы; но он не сделал и этого. Он был не вполне уверен, что готов к публикации. Что-то было не совсем в порядке, что-то надо было чуть-чуть доработать. Он уже десять лет работает над этой теорией, ничего страшного, если он еще немного повозится с ней, чтобы довести до полного совершенства.
Мелочь, которая была не совсем в порядке, все больше становилась «не такой». Крошечный дефект в рассуждениях. Крупный дефект. Трещина через весь фундамент… В ночь перед отлетом с Анарреса он сжег все до единой записи по Общей Теории, которые у него были. Он прилетел на Уррас без всего. Полгода он — по их терминологии — морочил им голову.
Или себе?
Вполне возможно, что Общая Теория Времени — иллюзорная цель.
Возможно также, что, хотя когда-нибудь Последовательность и Одновременность и будут объединены в общую теорию, он — не тот, кто сумеет это сделать. Он уже десять лет пытался и не сумел. Математики и физики, атлеты интеллекта, создают свои великие труды в молодости. А ему только что исполнилось сорок лет. Очень возможно, — более того, вполне вероятно, — что он уже выгорел, что с ним кончено.
Он прекрасно знал, что такие приступы депрессии и ощущения полного провала бывали у него и раньше, как раз перед моментами наивысшего творческого подъема. Он поймал себя на том, что пытается подбодрить себя этим, и пришел в ярость от собственной наивности. Для хронософии чрезвычайно глупо трактовать временной порядок как причинный порядок. Или он в сорок лет впал в маразм? Лучше надо просто взяться за небольшую, но реально осуществимую работу — усовершенствовать понятие интервала. Это может пригодиться кому-нибудь другому.
Но даже и в этом, даже разговаривая об этом с другими физиками, он чувствовал, что чего-то не договаривает. И что они об этом знают.
Ему опротивело скрывать, опротивело не разговаривать — не говорить о революции, не говорить вообще ни о чем.
Он шел на лекцию по территории Университета. В листве недавно зазеленевших деревьев пели птицы. Он всю зиму не слышал их пения, а теперь они пели, не умолкая, нежные мелодии так и лились. «Тра-ля», — пели они, — «ля-ля. Это мои владения, это мои владения, это моя территорияааа, она моя-а-а-а…»
Шевек с минуту неподвижно стоял под деревьями, прислушиваясь.
Потом он свернул с дорожки, пошел в другую сторону, к станции, и успел на утренний поезд в Нио-Эссейя. Должна же быть хоть где-то на этой проклятой планете хоть одна открытая дверь!
Сидя в поезде, он подумал о том, чтобы попытаться выбраться из А-Ио; но не принял эту мысль всерьез. Ему пришлось бы сесть на корабль или самолет, его выследили бы и задержали. Единственное место, где он сумеет скрыться с глаз своих благожелательных и заботливых хозяев, — это в их собственном городе, у них под носом.
Это не будет освобождением. Даже если он выберется из этой страны, он все равно останется взаперти, останется запертым на Уррасе. Это нельзя назвать освобождением, как бы это ни назвали анархи с их мистицизмом государственных границ. Но при мысли, что его благожелательные хозяева хоть на минуту подумают, что он вырывается на свободу, на душе у него стало так легко, как не бывало уже много дней.
Это был первый по-настоящему теплый весенний день. Поля зазеленели, и на них сверкала вода. Скот выпустили на пастбища; возле каждой матки паслись ее малыши; особенно прелестны были маленькие овечки, они прыгали, как упругие мячики, а хвостики у них так и вертелись. В отдельном загоне стоял производитель стада — баран, или бык, или жеребец, с толстой шеей, могучий, как грозовая туча, заряженная будущими поколениями. Над полными до краев прудами носились чайки, белые над голубым, и белые облака оживляли бледноголубое небо. Ветви плодовых деревьев были расцвечены красными бутонами, а кое-где из них уже раскрылись розовые и белые цветы. Шевек смотрел из окна поезда. Оказалось, что его беспокойное и мятежное настроение не поддается даже красоте весеннего дня. Это была несправедливая красота. Чем уррасти заслужили ее? Почему она дана им так щедро так милостиво, а его народу — так скупо, так страшно скудно?
— Я рассуждаю, как уррасти, — сказал он себе. — Как проклятый собственник. Как будто красоту или жизнь можно заработать!
Он попытался вообще ни о чем не думать, позволить поезду нести себя вперед и лишь смотреть на солнечный свет в ласковом небе и на маленьких овечек, скачущих в весенних полях.
Нио-Эссейя, город с четырехмиллионным населением, вздымал свои изящные сверкающие башни за зелеными болотами Дельты, словно сотканный из дымки и солнечного света. Поезд плавно въехал на длинный виадук, и город стал ярче, выше, плотнее и вдруг охватил весь поезд ревущей тьмой тоннеля на двадцать путей, а потом выпустил его и его пассажиров в необъятные сверкающие просторы Центрального Вокзала, под центральный купол цвета слоновой кости и бирюзы, по слухам, самый большой из всех куполов, когда-либо построенных руками на любой планете.
Шевек брел под этим огромным, воздушным куполом через акры и акры полированного мрамора и наконец, подошел к длинному ряду дверей, через которые непрерывно проходили толпы людей; все люди казались ему встревоженными. Он и раньше часто замечал на лицах уррасти эту тревогу и не мог ее понять. Может быть, они были встревожены потому, что, как бы много денег у них ни было, они равно стремились заработать еще больше, чтобы не умереть с голоду? Или они чувствовали себя виноватыми, потому что, как бы мало денег у них ни было, все равно всегда находился кто-то, у кого их еще меньше? В чем бы ни была причина, это придавало всем лицам некую одинаковость, и Шевек чувствовал себя среди них очень одиноким. Сбежав от своих гидов и стражей, он не подумал о том, каково ему будет одному в обществе, где люди не доверяют друг другу, где основная нравственная предпосылка — не взаимопомощь, а взаимная агрессия. Ему стало страшновато.
Он смутно представлял себе, что будет бродить по городу, заговаривать с людьми, членами класса неимущих, если такое понятие еще существует, или трудящегося класса, как они это называют. Но все эти люди спешили куда-то по делам, они не желали тратить свое драгоценное время на праздную болтовню. Их спешка заразила его. «Надо куда-нибудь пойти», — подумал он, выйдя на солнце, на великолепную, запруженную людьми улицу Моиэ. Куда? В Национальную Библиотеку? В зоопарк? Но он не хотел осматривать достопримечательности.
Он в нерешительности остановился перед привокзальной лавочкой, торговавшей газетами и сувенирами. Газетный заголовок гласил: «ТУ ПОСЫЛАЕТ ВОЙСКА НА ПОМОЩЬ БЕНБИЛИЙСКИМ МЯТЕЖНИКАМ», — но Шевек не обращал на него внимания. Он смотрел не на газету, а на цветные фотографии, разложенные на витрине. Ему подумалось, что у него нет ничего на память об Уррасе. Когда путешествуешь, надо привозить домой сувениры. Ему понравились эти фотографии, пейзажи А-Ио: горы, на которые он поднимался, небоскребы Нио, университетская часовня (почти вид из его окна), крестьянская девушка в красивом провинциальном наряде, Башни Родарреда, и та, что первая бросилась ему в глаза: новорожденная овечка на усеянном цветами лугу; овечка брыкалась и, казалось, смеялась. Маленькой Пилун понравилась бы эта овечка. Он взял по одной открытке каждого вида и подал их продавцу.