Страница:
— Говорить — значит делиться, это искусство, требующее сотрудничества. А ты не делишься, а просто эгоизируешь.
С другого конца зала слышались противно-бодрые звуки оркестра.
— Ты не сам об этом догадался, это было не самостоятельно. Я читал что-то очень похожее в одной книге.
Шевек удивленно уставился на руководителя.
— В какой книге? Здесь есть такая книга?
Руководитель встал. Он был вдвое выше и втрое грузнее своего противника, и по его лицу было ясно, что он терпеть не может этого ребенка; но в эго позе не было угрозы физического насилия, только утверждение своей власти, немного ослабленное его раздраженным ответом на странный вопрос ребенка: «Нет! И прекрати эгоизировать!» — Потом он снова заговорил певуче-наставительным тоном:
— Это, в сущности, прямо противоположно тому, к чему мы стремимся в группах «Учись говорить и слушать». Речь — это функция, имеющая два направления. В отличие от большинства из вас, Шевек еще не готов понять это, и поэтому его присутствие нарушает работу нашей группы. Ты же и сам это чувствуешь, Шевек, не так ли? Я бы предложил тебе найти группу, которая работает на твоем уровне.
Больше никто ничего не сказал. Молчание и громкая, неприятная музыка не прекращались; мальчик отдал доску и вышел из круга. Выйдя в коридор, он остановился. Группа, из которой он ушел, под руководством преподавателя начала по очереди сочинять групповой рассказ. Шевек прислушивался к их приглушенным голосам и к своему все еще колотившемуся сердцу. В его ушах стоял звон, не от оркестра, а тот, который слышится, когда стараешься не разреветься; он и раньше несколько раз замечал этот звон. Ему было неприятно слушать его и не хотелось думать про камень и дерево, поэтому он стал думать про Квадрат. Квадрат состоял из чисел, а числа — всегда спокойные и прочные; когда он делал какую-нибудь ошибку, он мог обратиться к ним, потому что в них не было ни ошибок, ни недостатков. Не так давно он впервые представил себе этот Квадрат, узор в пространстве, как узоры, которые музыка рисует во времени: квадрат из первых девяти целых чисел, с 5 в центре. Как ни складывай числа в рядах, всякий раз получается одно и то же число, всякое неравенство уравновешивается; смотреть на это было приятно. Если бы только суметь собрать группу, которой было бы интересно разговаривать о таких вещах; но это нравится только нескольким мальчикам и девочкам постарше, а им некогда. А что это за книга, про которую говорил руководитель? Может, она вся — из чисел? Может, там объяснение, как камень долетает до дерева? Дурак он, что рассказал им эту шутку про камень и дерево, никто даже и не понял, что это шутка, прав был руководитель. У Шевека заболела голова. Он стал смотреть внутрь себя, внутрь, на спокойные узоры.
Если бы какая-нибудь книга вся была написана одними только числами, в ней все было бы правдой. Она была бы справедливой. Когда говоришь словами, всегда все получается не совсем так. Когда говоришь какие-то вещи словами, они перекручиваются, перепутываются между собой, вместо того, чтобы оставаться незапутанными и подходить друг к другу. Но под Словами, в центре, как в центре Квадрата, все получается, как надо. Все может измениться, но ничего не пропадет. Если видишь числа, то сможешь увидеть и это, увидеть равновесие, узор. Видишь основание, на котором стоит мир. И оно — прочное.
Шевек научился ждать. Он это хорошо умел, стал специалистом по этой части. Впервые он овладел этим искусством, когда ждал, чтобы вернулась его мать Рулаг, хотя это было так давно, что он уже не помнил этого; а усовершенствовался в нем, постоянно ожидая своей очереди, ожидая возможности поделиться, ожидая, когда поделятся с ним. В восемь лет он спрашивал: «почему», и «как», «а что, если», — но редко спрашивал: «когда».
Он ждал, чтобы отец приехал и взял его на побывку. Ждать пришлось долго: шесть декад. Палат получил краткосрочное назначение в систему техобслуживания на Заводе Регенерации Воды, а после этого собирался провести декаду на пляже в Маленнине, где был намерен плавать, и отдыхать, и совокупляться с женщиной по имени Пипар. Все это он объяснил сыну. Шевек доверял ему, и он заслуживал доверия. Когда шестьдесят дней кончились, он подошел к детским общежитиям в Широких Равнинах, длинный, худой, выглядевший еще печальнее, чем всегда. По существу, ему нужно было не просто совокупляться. Ему нужна была Рулаг. Увидев мальчика, он улыбнулся и страдальчески наморщил лоб.
Им было приятно быть друг с другом.
— Палат, ты когда-нибудь видел такие книги, чтобы в них были одни числа?
— Что ты имеешь в виду, математику?
— Наверное, да.
— Как вот эта?
Палат вынул из кармана верхней блузы книгу. Она была маленькая, специально, чтобы носить в кармане, и — как большинство книг — была в зеленом переплете с вытесненным на нем Кругом Жизни. Она была напечатана очень плотно, мелким шрифтом и с узкими полями, потому что бумага — материал, для изготовления которого нужно очень много холумовых деревьев и очень много труда людей, как всегда говорил раздатчик письменных принадлежностей, когда испортишь лист и подойдешь за новым. Палат протянул раскрытую книгу Шевеку. Весь разворот был занят столбиком цифр. Вот они, здесь, как он себе и представлял. Ему в руки дали договор о вечной справедливости. «Логарифмические Таблицы, Основания от 10 до 12» — гласило название на переплете, над Кругом Жизни.
Мальчик довольно долго рассматривал первую страницу.
— А зачем они? — спросил он, потому что эти числа были явно помещены сюда не только из-за красоты. Инженер, сидя рядом с ним на жестком диване в холодной, плохо освещенной комнате отдыха барака, стал объяснять ему логарифмы. На другом конце комнаты два старика играли в «Чей верх» и кудахтали от смеха. Очень юная парочка вошла, спросила, есть ли свободная отдельная комната на сегодняшнюю ночь, и отправилась в нее. Дождь яростно забарабанил по металлической крыше одноэтажного барака и быстро перестал. Дожди всегда кончались быстро. Палат достал свою логарифмическую линейку и показал Шевеку, как с ней обращаться; за это Шевек показал ему Квадрат и принцип его построения. Было уже очень поздно, когда они спохватились, что уже поздно. В изумительно благоухающей после дождя мутной тьме они добежали до детского общежития, где ночной дежурный слегка пожурил их. Они торопливо поцеловались, трясясь от смеха, и Шевек бегом бросился в большую общую спальню, к окну, из которого ему было видно, как отец возвращается обратно по единственной улице Широких Равнин, в мокрой, наэлектризованной темноте.
Мальчик улегся в постель с немытыми ногами и увидел сон. Ему снилось, что он идет по дороге в какой-то пустыне. Далеко впереди дорогу пересекала какая-то линия. Когда он подошел к ней, он увидел, что это — стена. Она пересекала всю эту пустыню от одного края горизонта до другого. Она была непрозрачная, темная и очень высокая. Дорога подошла к ней вплотную и кончилась.
Он должен был идти дальше — и не мог. Стена не пускала его. В нем вспыхнул мучительный, злой страх. Ему обязательно нужно было идти дальше, а то он никогда не сможет вернуться домой. Но перед ним была стена. Пути не было.
Он колотил руками по гладкой поверхности стены и орал на нее. Он услышал свой крик, каркающий, без слов. Испуганный звуком своего голоса, он съежился и пригнулся и вдруг услышал другой голос, сказавший: «Смотри». Это был голос его отца. Ему казалось, что его мать, Рулаг, тоже здесь, хотя он не видел ее (он не помнил ее лица). Ему казалось, что и она, и Палат — оба стоят на четвереньках в темноте под стеной, и что они крупнее, чем люди, и какой-то другой формы. Они показывали ему на что-то, лежавшее там, на земле, на кислой почве, на которой ничего не росло. Там лежал камень. Он был темный, как стена, но на нем — или внутри него — было число, сначала ему показалось, что 5, потом он принял его за 1, потом понял, что это такое — это было первичное число, которое есть одновременно и единица и множество. «Это краеугольный камень», — сказал чей-то знакомый и милый ему голос, и Шевека насквозь пронзила радость. В этой тени не было стены, и он понял, что вернулся, что он дома.
Потом он не мог вспомнить подробностей этого сна, но как нахлынула пронзительная радость, он не забыл; он никогда не испытывал ничего подобного ей; таким надежным было обещание неизменности и постоянства, которые она сулила, — словно увиденный на миг свет, который ровно светит все время, — что он ни разу не подумал об этой радости, как о нереальной, хотя испытал ее во сне. Вот только, как бы надежно она ни присутствовала там, он ни разу не смог вновь обрести ее, ни тем, что страстно ждал ее, ни усилием воли. Он мог только вспоминать ее, просыпаясь. Когда ему опять снилась стена — а это иногда случалось — сны были мрачные и ничем определенным не кончались.
Понятие о «тюрьмах» они получили из некоторых эпизодов в «Жизни Одо», которую читали все они, все кто решил заниматься историей. В книге было много непонятных мест, а в Широких Равнинах никто не разбирался в истории настолько, чтобы суметь объяснить их; но к тому времени, как они дошли до периода, проведенного Одо в Форту Дрио, понятие «тюрьма» стало ясно само собой. А когда разъездной учитель истории проезжал через их городок, он подробно объяснил им это — неохотно, как всякий порядочный взрослый, вынужденный объяснять детям нечто непристойное. Да, — сказал он, — тюрьма — это такое место, куда Государство помещает людей, которые не подчиняются его Законам. Но почему же они просто не уходят из этого места? — Не могут, двери заперты. — Как это «заперты»? — Глупый, как в грузовике на ходу, чтобы ты не выпал! — А что же они делают все время в комнате? — Ничего. Там нечего делать. Вы же видели картины, изображающие Одо в тюремной камере в Дрио, верно? Образ вызывающего терпения, склоненная седая голова, стиснутые руки, неподвижность в наползающих тенях. Иногда заключенных приговаривают к работе. — Приговаривают? — Ну, это значит, что судья — человек, которому Законом дана власть — приказывает им выполнять какую-то физическую работу. — Приказывает им? А если им не хочется делать эту работу? — Ну, их заставляют выполнять ее; если они не работают, их бьют. — Дрожь пронизала слушавших детей, одиннадцатилетних, двенадцатилетних; ведь ни одного из них никто ни разу в жизни не ударил, и никто из них ни разу в жизни не видел, чтобы кто-нибудь кого-нибудь ударил, кроме случаев, когда это было вызвано непосредственно чисто личной злостью.
Тирин задал вопрос, который пришел в голову всем:
— Значит, много людей стали бы бить одного человека?
— Да.
— У надзирателей было оружие. У заключенных — нет, — сказал учитель. Он говорил с резкостью человека, который вынужден сказать гадость и смущен этим.
Всякое извращение обладает примитивной притягательной силой; это свело Тирина, Шевека и трех других мальчишек. Девочек они в свою компанию больше не допускали, хотя не сумели бы объяснить, почему. Тирин нашел идеальную тюрьму под западным крылом учебного центра. Это было пространство, которого как раз хватало, чтобы в нем мог лежать или сидеть один человек; оно было образовано тремя бетонными стенами фундамента и нижней стороной пола над фундаментом; стены фундамента были частью бетонной формы, пол составлял с ними единое целое, и тяжелая плита из пенокамня полностью отрезала бы его от внешнего мира. Но дверь надо было запереть. После некоторых попыток они обнаружили, что две подпорки, вставленные между противоположной стеной и плитой, запирают дверь с устрашающей бесповоротностью. Никто не сумел бы открыть эту дверь изнутри.
— А как же со светом?
— Никакого света, — сказал Тирин. О таких вещах он говорил авторитетно, потому что его воображение позволяло ему ощутить, что он находится внутри воображаемого. Если он располагал какими-то фактами, он использовал их, но уверенность ему придавали не факты. — В Дрио, в Форту, заключенных оставляли в темноте. Годами.
— Да, но как же воздух? — спросил Шевек. — Эта дверь прилегает плотно, как вакуумное сцепление. В ней нужно сделать дырку.
— Да ведь пенокамень сверлить — это сколько часов уйдет. И кто же станет сидеть в этом ящике столько, чтобы воздух кончился!
Хор добровольцев и претендентов.
Тирин посмотрел на них насмешливым взглядом.
— С ума вы все посходили. Кому охота, чтобы его взаправду заперли в такой дыре? Зачем?
Сделать тюрьму — была его идея, и этого ему было довольно; он не понимал, что некоторым людям воображения недостаточно, они должны войти в камеру, должны попытаться открыть дверь, которая не открывается.
— Я хочу попробовать, как это, — сказал Кадагв, широкогрудый, серьезный, высокомерный двенадцатилетний мальчик.
— Думай головой! — ехидно сказал Тирин, но остальные поддержали Кадагва. Шевек притащил из мастерской дрель, и они провертели в «двери» на уровне носа сквозную двухсантиметровую дыру. Как Тирин и предсказывал, на это ушел почти час.
— Сколько ты хочешь там пробыть, Кад? Час?
— Слушайте, — сказал Кадагв, — если я — заключенный, то я не могу решать. Я не свободен. Это вы должны решить, когда меня выпустить.
— Верно, — сказал Шевек, которому от этой логики стало не по себе.
— Ты там не слишком засиживайся, Кад, я тоже хочу посидеть, — сказал Гибеш, самый младший из них. Заключенный не удостоил его ответом. Он вошел в камеру. Дверь подняли, с грохотом установили на место и заклинили подпорками, причем все четыре тюремщика с энтузиазмом забивали их между дверью и стеной. Потом все столпились у дырки для воздуха, чтобы посмотреть на своего пленника, но ничего не увидели, потому что свет попадал в тюрьму только через это отверстие.
— Смотри, не выдыши у бедного засранца весь воздух!
— Вдуй ему туда немножко воздуха!
— Вперни!
— Сколько мы его продержим?
— Час.
— Три минуты.
— Пять лет!
— До отбоя четыре часа. По-моему, этого хватит.
— Но я тоже хочу там посидеть!
— Ладно, мы тебя там на всю ночь оставим.
— Нет, я имел в виду — завтра.
Через четыре часа они вышибли подпорки и освободили Кадагва. Он вышел, оставаясь таким же хозяином положения, как и когда входил, и сказал, что хочет есть, и что это все ерунда, он почти все время проспал.
— А еще раз ты бы согласился? — с вызовом спросил Тирин.
— А то!
— Нет, теперь моя очередь!
— Да заткнись ты, Гиб. Ну, Кад? Войдешь прямо сейчас туда обратно, не зная, когда мы тебя выпустим?
— А то!
— Без еды?
— Заключенных кормили, — сказал Шевек. — Это-то во всем этом и есть самое нелепое.
Кадагв пожал плечами. У него был вид высокомерного долготерпения, совершенно невыносимый.
— Слушайте, — сказал Шевек двум самым младшим мальчишкам, — сходите на кухню, попросите остатков, да захватите воды — полную бутылку или что-нибудь такое. — Он обернулся к Кадагву. — Мы тебе дадим целый мешок еды, так что можешь сидеть в этой дыре, сколько захочешь.
— Сколько вы захотите, — поправил Кадагв.
— Ладно. Лезь! — Самоуверенность Кадагва пробудила в Тирине жилку сатирического актера. — Ты — заключенный. Ты не имеешь права возражать. Понял? Повернись кругом. Положи руки на голову.
— Зачем?
— Что, передумал?
Кадагв угрюмо повернулся к нему лицом.
— Ты не имеешь права спрашивать, почему. Потому что, если спросишь, мы можем тебя побить, а тебе придется стерпеть это, и никто тебе не поможет. Потому что мы можем тебе напинать по яйцам, а ты не имеешь права дать нам сдачи. Потому что ты не свободен. Ну, как, хочешь довести это дело до конца?
— А то! Стукни меня.
Тирин, Шевек и заключенный стояли лицом друг к другу, — странная замершая группа вокруг фонаря, в темноте, среди тяжелых стен фундамента.
Тирин улыбнулся — дерзко, с наслаждением:
— Ты мне не указывай, что мне делать, спекулянт поганый. Заткнись и лезь в камеру! — И, когда Кадагв повернулся, чтобы выполнить приказание, Тирин выпрямленной рукой толкнул его в спину, так что он с размаху упал. Кадагв резко охнул, то ли он неожиданности, то ли от боли, и сел, держась за палец, ободранный или выбитый о заднюю стенку камеры. Шевек и Тирин молчали. Они стояли неподвижно, с нич его не выражающим лицами, в роли тюремщиков. Теперь уже не они играли эту роль, она сама владела ими. Младшие мальчики вернулись, неся холумовый хлеб, дыню и бутылку воды; они разговаривали между собой, но странное молчание у камеры сразу же охватило и их. Еду и воду просунули в камеру, дверь подняли и заклинили. Кадагв остался один в темноте. Остальные столпились вокруг фонаря. Гибеш прошептал:
— А куда он будет писать?
— В постель, — сардонически-четко ответил Тирин.
— А если он какать захочет? — спросил Гибеш и вдруг звонко засмеялся.
— Что смешного в том, что человек хочет какать?
— Я подумал… вдруг он не увидит… в темноте… — Гибеш не сумел толком объяснить, что его так рассмешило. Они все начали хохотать — без объяснений, захлебываясь смехом, пока не стали задыхаться. Все понимали, что мальчику, запертому там, внутри, слышно, как они смеются.
В детском общежитии уже прошел отбой, свет погасили, и многие взрослые уже тоже легли спать, хотя кое-где в бараках еще горел свет. Улица была пуста. Мальчишки с хохотом неслись по ней, окликая друг друга, вне себя от радостного сознания, что у них есть общая тайна, что они мешают другим, что они озорничают. В своем общежитии они перебудили половину ребят, гоняясь друг за другом по холлам и между кроватями. Никто из взрослых не вмешался; постепенно шум затих.
Тирин и Шевек еще долго сидели на кровати Тирина и шептались. Они решили, что Кадагв сам нарвался, и теперь пусть сидит в тюрьме целых две ночи.
Во второй половине дня из группа собралась в мастерской регенерации пиломатериалов, и мастер спросил, где Кадагв. Шевек переглянулся с Тирином. Не ответив, он почувствовал себя умным, хитрым, могущественным. Но когда Тирин спокойно ответил, что он, наверно, сегодня пошел в другую группу, эта ложь неприятно поразила Шевека. Ему вдруг стало не по себе от своего чувства тайного могущества: у него зачесались ноги, загорелись уши. Когда мастер обратился к нему, он резко вздрогнул от страха, или тревоги, или от какого-то подобного чувства, которого он раньше никогда не испытывал; это было что-то вроде смущения, только хуже: глубоко внутри и мерзкое… Он заделывал и шлифовал песком дырки от гвоздей в трехслойных холумовых досках и сами доски шлифовал песком до шелковистой гладкости. И каждый раз, как он заглядывал в свои мысли, в них оказывался Кадагв. Это было отвратительно.
Гибеш, которого они поставили часовым после обеда, с встревоженным видом к Тирину и Шевеку.
— Мне послышалось, что Кад там что-то говорит. Каким-то чудным голосом.
Все помолчали.
— Мы его выпустим, — сказал Шевек.
Тирин напустился на него:
— Да брось ты, Шев, чего ты сопли-то распустил. Не впадай в альтруизм! Пусть досидит до конца, тогда сам себя потом уважать сможет.
— Какой, к черту, альтруизм. Я хочу себя уважать, — ответил Шевек и направился к учебному центру. Тирин знал его; он больше не стал тратить время на спор с ним, а пошел следом. Одиннадцатилетние плелись сзади. Они проползли под зданием к камере. Шевек вышиб одну подпорку, Тирин — вторую. Дверь тюрьмы с глухим грохотом упала наружу.
Кадагв лежал на земле на боку, свернувшись калачиком. Он сел, потом очень медленно встал и вышел наружу. Он сутулился больше, чем было нужно из-за низкого потолка, и часто-часто мигал от света фонаря, но выглядел, как обычно. Воняло от него невероятно. Пока он сидел в камере, у него неизвестно почему сделался понос. В камере было нагажено, на рубашке у него были мазки желтого кала. Когда при свете фонаря он увидел это, он попытался прикрыть их рукой. Никто ничего не сказал.
Когда они выползли из-под здания и повернули к общежитию, Кадагв спросил:
— Сколько прошло-то?
— Около тридцати часов, считая первые четыре.
— Долго, — без особого убеждения сказал Кадагв.
Когда они отвели его в душевую отмываться, Шевек бегом кинулся в уборную. Там он наклонился над унитазом, его стало рвать. Спазмы прекратились только через четверть часа. Когда они прошли, он почувствовал себя совершенно вымотанным, ноги у него дрожали. Он пошел в общую комнату отдыха, немножко почитал физику и рано лег спать. Ни один из всех пятерых больше ни разу не подходил к тюрьме под учебным центром. Никто из них ни разу не упомянул об этом случае, кроме Гибеша, который однажды похвастался им нескольким мальчикам и девочкам постарше; но они ничего не поняли, и он перестал говорить об этом.
Высоко над Региональным Институтом Благородных и Материальных Наук Северного Склона стояла Луна. Четыре паренька лет пятнадцати-шестнадцати сидели между островками колючей травы земляного холума и смотрели вниз на Региональный Институт и вверх на Луну.
— Интересно, — сказал Тирин. — Я раньше никогда не думал…
Остальные трое должным образом прокомментировали очевидность этого замечания.
— Я раньше никогда не думал, — невозмутимо продолжил Тирин, — о том, что там, на Уррасе, сидят на холме люди, смотрят на Анаррес, на нас, и говорят: «Глядите, вон Луна». Наша земля — их Луна, а наша Луна — их земля.
— Так в чем же Истина? — продекламировал Бедап и зевнул.
— В этом холме, на котором мы сидим, — сказал Тирин.
Все они продолжали неотрывно смотреть вверх на сверкающий, расплывчатый кусок бирюзы, не совсем круглый, уже начинавший убывать. Северная ледовая шапка сверкала так, что глазам было больно.
— На севере погода ясная, — сказал Шевек. — Солнечная. А вон та коричневая шишка — это А-Ио.
— Они там все валяются на солнце голые, — сказал Кветур, — с драгоценными камнями в пупках, и волос на них нет.
Все помолчали.
На вершину холма они забрались, чтобы побыть в чисто мужской компании. Присутствие женского пола их всех угнетало. Последнее время им казалось, что мир полон девочек. Куда бы они не поглядели, наяву ли, во сне ли — всюду они видели девочек. Все они пробовали совокупляться с девочками, некоторые из них с отчаяния даже пробовали не совокупляться с девочками. Ни то, ни другое не помогало. Все равно всюду были девочки.
Три дня назад на занятии по Истории Одонианского Движения они все смотрели один и тот же видеоурок, и образ переливающихся всеми цветами радуги драгоценных камней в гладкой ямке пупка на блестящих от масла женских животах с тех пор тайно преследовал каждого из них.
А еще они видели мертвые тела детей, волосатые, как и их собственные тела, сложенные на песчаном берегу моря штабелями, как металлолом, негнущиеся и ржаво-рыжие, и люди обливали эти детские тела нефтью и поджигали. «Голод в Провинции Бачифойл (государство Ту)» — сказал голос комментатора. — «Трупы детей, умерших от голода и болезней, сжигают на пляжах. А на пляжах Тиуса, в 700 км отсюда, в государстве А-Ио (тут-то и показались на экране украшенные драгоценными камнями пупки) женщины, которых содержат специально для удовлетворения сексуальных потребностей мужчин класса имущих (комментатор употребил иотийские слова, так как в правийском языке не было эквивалента ни для того, ни для другого термина), лежат на песке весь день, пока люди из класса неимущих не принесут им обед». Крупным планом — обедающие: нежные рты жуют и улыбаются, нежные руки тянутся за деликатесами, влажными горками лежавшими в серебряных чашах. И снова переключение на невидящее, бьющее по нервам лицо мертвого ребенка, с открытым, пустым почерневшим, пересохшим ртом. — «Боко-бок», — сказал спокойный голос.
Но образ, всплывший в сознании мальчиков подобно маслянистому, радужному пузырьку, был всегда один и тот же.
— Сколько лет этим пленкам? — спросил Тирин. — Они сняты еще до Заселения или современные? Они никогда не говорят.
— Не все ли равно? — возразил Кветур. — Так жили на Уррасе перед Одонианской Революцией. Одониане все перебрались оттуда сюда, на Анаррес. Так что, наверное, ничего не изменилось, они там, — он показал на огромную зеленовато-голубую Луну, — продолжают в том же духе.
— Откуда мы знаем, что продолжают?
— Что ты хочешь этим сказать, Тир? — спросил Шевек.
— Если этим фильмам сто пятьдесят лет, то на Уррасе сейчас все может быть совершенно по-другому. Я не говорю, что так оно и есть, но если бы это и было так, то как бы мы об этом узнали? Мы туда не летаем, мы с ними не разговариваем, никакой связи между планетами нет. Фактически мы и понятия не имеем, как сейчас живут на Уррасе.
— Люди из КПР (Управление Координации Производства и Распределения) знают. Они разговаривают с уррасти — с экипажами грузовых ракет, которые приземляются в Анарресском Космопорте. Они имеют постоянную информацию. Они вынуждены это делать, чтобы мы могли все время торговать с Уррасом, а к тому же — знать, насколько большую угрозу они для нас представляют. — Бедап говорил разумные вещи, но ответ Тирина прозвучал резко.
— Ну, значит, КПРовцы знают, а мы — нет.
— Знаем, не знаем! — сказал Кветур. Я с ясельного возраста только и слышу, что про Уррас. По мне, так я бы этих изображений поганых уррасских городов и вымазанных жиром тел уррасти век бы не видал!
— Вот то-то и есть, — сказал Тирин с ликованием человека, рассуждающего логически. — Весь материал по Уррасу, доступный учащимся, — один и тот же. Отвратительно, безнравственно, экскрементально. Но послушайте. Если, когда первопоселенцы улетели, все было так плохо, то как же оно продолжалось сто пятьдесят лет? Если они были так больны, то почему же они не умерли? Почему их собственнические общества не рухнули? Чего мы так боимся?
С другого конца зала слышались противно-бодрые звуки оркестра.
— Ты не сам об этом догадался, это было не самостоятельно. Я читал что-то очень похожее в одной книге.
Шевек удивленно уставился на руководителя.
— В какой книге? Здесь есть такая книга?
Руководитель встал. Он был вдвое выше и втрое грузнее своего противника, и по его лицу было ясно, что он терпеть не может этого ребенка; но в эго позе не было угрозы физического насилия, только утверждение своей власти, немного ослабленное его раздраженным ответом на странный вопрос ребенка: «Нет! И прекрати эгоизировать!» — Потом он снова заговорил певуче-наставительным тоном:
— Это, в сущности, прямо противоположно тому, к чему мы стремимся в группах «Учись говорить и слушать». Речь — это функция, имеющая два направления. В отличие от большинства из вас, Шевек еще не готов понять это, и поэтому его присутствие нарушает работу нашей группы. Ты же и сам это чувствуешь, Шевек, не так ли? Я бы предложил тебе найти группу, которая работает на твоем уровне.
Больше никто ничего не сказал. Молчание и громкая, неприятная музыка не прекращались; мальчик отдал доску и вышел из круга. Выйдя в коридор, он остановился. Группа, из которой он ушел, под руководством преподавателя начала по очереди сочинять групповой рассказ. Шевек прислушивался к их приглушенным голосам и к своему все еще колотившемуся сердцу. В его ушах стоял звон, не от оркестра, а тот, который слышится, когда стараешься не разреветься; он и раньше несколько раз замечал этот звон. Ему было неприятно слушать его и не хотелось думать про камень и дерево, поэтому он стал думать про Квадрат. Квадрат состоял из чисел, а числа — всегда спокойные и прочные; когда он делал какую-нибудь ошибку, он мог обратиться к ним, потому что в них не было ни ошибок, ни недостатков. Не так давно он впервые представил себе этот Квадрат, узор в пространстве, как узоры, которые музыка рисует во времени: квадрат из первых девяти целых чисел, с 5 в центре. Как ни складывай числа в рядах, всякий раз получается одно и то же число, всякое неравенство уравновешивается; смотреть на это было приятно. Если бы только суметь собрать группу, которой было бы интересно разговаривать о таких вещах; но это нравится только нескольким мальчикам и девочкам постарше, а им некогда. А что это за книга, про которую говорил руководитель? Может, она вся — из чисел? Может, там объяснение, как камень долетает до дерева? Дурак он, что рассказал им эту шутку про камень и дерево, никто даже и не понял, что это шутка, прав был руководитель. У Шевека заболела голова. Он стал смотреть внутрь себя, внутрь, на спокойные узоры.
Если бы какая-нибудь книга вся была написана одними только числами, в ней все было бы правдой. Она была бы справедливой. Когда говоришь словами, всегда все получается не совсем так. Когда говоришь какие-то вещи словами, они перекручиваются, перепутываются между собой, вместо того, чтобы оставаться незапутанными и подходить друг к другу. Но под Словами, в центре, как в центре Квадрата, все получается, как надо. Все может измениться, но ничего не пропадет. Если видишь числа, то сможешь увидеть и это, увидеть равновесие, узор. Видишь основание, на котором стоит мир. И оно — прочное.
Шевек научился ждать. Он это хорошо умел, стал специалистом по этой части. Впервые он овладел этим искусством, когда ждал, чтобы вернулась его мать Рулаг, хотя это было так давно, что он уже не помнил этого; а усовершенствовался в нем, постоянно ожидая своей очереди, ожидая возможности поделиться, ожидая, когда поделятся с ним. В восемь лет он спрашивал: «почему», и «как», «а что, если», — но редко спрашивал: «когда».
Он ждал, чтобы отец приехал и взял его на побывку. Ждать пришлось долго: шесть декад. Палат получил краткосрочное назначение в систему техобслуживания на Заводе Регенерации Воды, а после этого собирался провести декаду на пляже в Маленнине, где был намерен плавать, и отдыхать, и совокупляться с женщиной по имени Пипар. Все это он объяснил сыну. Шевек доверял ему, и он заслуживал доверия. Когда шестьдесят дней кончились, он подошел к детским общежитиям в Широких Равнинах, длинный, худой, выглядевший еще печальнее, чем всегда. По существу, ему нужно было не просто совокупляться. Ему нужна была Рулаг. Увидев мальчика, он улыбнулся и страдальчески наморщил лоб.
Им было приятно быть друг с другом.
— Палат, ты когда-нибудь видел такие книги, чтобы в них были одни числа?
— Что ты имеешь в виду, математику?
— Наверное, да.
— Как вот эта?
Палат вынул из кармана верхней блузы книгу. Она была маленькая, специально, чтобы носить в кармане, и — как большинство книг — была в зеленом переплете с вытесненным на нем Кругом Жизни. Она была напечатана очень плотно, мелким шрифтом и с узкими полями, потому что бумага — материал, для изготовления которого нужно очень много холумовых деревьев и очень много труда людей, как всегда говорил раздатчик письменных принадлежностей, когда испортишь лист и подойдешь за новым. Палат протянул раскрытую книгу Шевеку. Весь разворот был занят столбиком цифр. Вот они, здесь, как он себе и представлял. Ему в руки дали договор о вечной справедливости. «Логарифмические Таблицы, Основания от 10 до 12» — гласило название на переплете, над Кругом Жизни.
Мальчик довольно долго рассматривал первую страницу.
— А зачем они? — спросил он, потому что эти числа были явно помещены сюда не только из-за красоты. Инженер, сидя рядом с ним на жестком диване в холодной, плохо освещенной комнате отдыха барака, стал объяснять ему логарифмы. На другом конце комнаты два старика играли в «Чей верх» и кудахтали от смеха. Очень юная парочка вошла, спросила, есть ли свободная отдельная комната на сегодняшнюю ночь, и отправилась в нее. Дождь яростно забарабанил по металлической крыше одноэтажного барака и быстро перестал. Дожди всегда кончались быстро. Палат достал свою логарифмическую линейку и показал Шевеку, как с ней обращаться; за это Шевек показал ему Квадрат и принцип его построения. Было уже очень поздно, когда они спохватились, что уже поздно. В изумительно благоухающей после дождя мутной тьме они добежали до детского общежития, где ночной дежурный слегка пожурил их. Они торопливо поцеловались, трясясь от смеха, и Шевек бегом бросился в большую общую спальню, к окну, из которого ему было видно, как отец возвращается обратно по единственной улице Широких Равнин, в мокрой, наэлектризованной темноте.
Мальчик улегся в постель с немытыми ногами и увидел сон. Ему снилось, что он идет по дороге в какой-то пустыне. Далеко впереди дорогу пересекала какая-то линия. Когда он подошел к ней, он увидел, что это — стена. Она пересекала всю эту пустыню от одного края горизонта до другого. Она была непрозрачная, темная и очень высокая. Дорога подошла к ней вплотную и кончилась.
Он должен был идти дальше — и не мог. Стена не пускала его. В нем вспыхнул мучительный, злой страх. Ему обязательно нужно было идти дальше, а то он никогда не сможет вернуться домой. Но перед ним была стена. Пути не было.
Он колотил руками по гладкой поверхности стены и орал на нее. Он услышал свой крик, каркающий, без слов. Испуганный звуком своего голоса, он съежился и пригнулся и вдруг услышал другой голос, сказавший: «Смотри». Это был голос его отца. Ему казалось, что его мать, Рулаг, тоже здесь, хотя он не видел ее (он не помнил ее лица). Ему казалось, что и она, и Палат — оба стоят на четвереньках в темноте под стеной, и что они крупнее, чем люди, и какой-то другой формы. Они показывали ему на что-то, лежавшее там, на земле, на кислой почве, на которой ничего не росло. Там лежал камень. Он был темный, как стена, но на нем — или внутри него — было число, сначала ему показалось, что 5, потом он принял его за 1, потом понял, что это такое — это было первичное число, которое есть одновременно и единица и множество. «Это краеугольный камень», — сказал чей-то знакомый и милый ему голос, и Шевека насквозь пронзила радость. В этой тени не было стены, и он понял, что вернулся, что он дома.
Потом он не мог вспомнить подробностей этого сна, но как нахлынула пронзительная радость, он не забыл; он никогда не испытывал ничего подобного ей; таким надежным было обещание неизменности и постоянства, которые она сулила, — словно увиденный на миг свет, который ровно светит все время, — что он ни разу не подумал об этой радости, как о нереальной, хотя испытал ее во сне. Вот только, как бы надежно она ни присутствовала там, он ни разу не смог вновь обрести ее, ни тем, что страстно ждал ее, ни усилием воли. Он мог только вспоминать ее, просыпаясь. Когда ему опять снилась стена — а это иногда случалось — сны были мрачные и ничем определенным не кончались.
Понятие о «тюрьмах» они получили из некоторых эпизодов в «Жизни Одо», которую читали все они, все кто решил заниматься историей. В книге было много непонятных мест, а в Широких Равнинах никто не разбирался в истории настолько, чтобы суметь объяснить их; но к тому времени, как они дошли до периода, проведенного Одо в Форту Дрио, понятие «тюрьма» стало ясно само собой. А когда разъездной учитель истории проезжал через их городок, он подробно объяснил им это — неохотно, как всякий порядочный взрослый, вынужденный объяснять детям нечто непристойное. Да, — сказал он, — тюрьма — это такое место, куда Государство помещает людей, которые не подчиняются его Законам. Но почему же они просто не уходят из этого места? — Не могут, двери заперты. — Как это «заперты»? — Глупый, как в грузовике на ходу, чтобы ты не выпал! — А что же они делают все время в комнате? — Ничего. Там нечего делать. Вы же видели картины, изображающие Одо в тюремной камере в Дрио, верно? Образ вызывающего терпения, склоненная седая голова, стиснутые руки, неподвижность в наползающих тенях. Иногда заключенных приговаривают к работе. — Приговаривают? — Ну, это значит, что судья — человек, которому Законом дана власть — приказывает им выполнять какую-то физическую работу. — Приказывает им? А если им не хочется делать эту работу? — Ну, их заставляют выполнять ее; если они не работают, их бьют. — Дрожь пронизала слушавших детей, одиннадцатилетних, двенадцатилетних; ведь ни одного из них никто ни разу в жизни не ударил, и никто из них ни разу в жизни не видел, чтобы кто-нибудь кого-нибудь ударил, кроме случаев, когда это было вызвано непосредственно чисто личной злостью.
Тирин задал вопрос, который пришел в голову всем:
— Значит, много людей стали бы бить одного человека?
— Да.
— У надзирателей было оружие. У заключенных — нет, — сказал учитель. Он говорил с резкостью человека, который вынужден сказать гадость и смущен этим.
Всякое извращение обладает примитивной притягательной силой; это свело Тирина, Шевека и трех других мальчишек. Девочек они в свою компанию больше не допускали, хотя не сумели бы объяснить, почему. Тирин нашел идеальную тюрьму под западным крылом учебного центра. Это было пространство, которого как раз хватало, чтобы в нем мог лежать или сидеть один человек; оно было образовано тремя бетонными стенами фундамента и нижней стороной пола над фундаментом; стены фундамента были частью бетонной формы, пол составлял с ними единое целое, и тяжелая плита из пенокамня полностью отрезала бы его от внешнего мира. Но дверь надо было запереть. После некоторых попыток они обнаружили, что две подпорки, вставленные между противоположной стеной и плитой, запирают дверь с устрашающей бесповоротностью. Никто не сумел бы открыть эту дверь изнутри.
— А как же со светом?
— Никакого света, — сказал Тирин. О таких вещах он говорил авторитетно, потому что его воображение позволяло ему ощутить, что он находится внутри воображаемого. Если он располагал какими-то фактами, он использовал их, но уверенность ему придавали не факты. — В Дрио, в Форту, заключенных оставляли в темноте. Годами.
— Да, но как же воздух? — спросил Шевек. — Эта дверь прилегает плотно, как вакуумное сцепление. В ней нужно сделать дырку.
— Да ведь пенокамень сверлить — это сколько часов уйдет. И кто же станет сидеть в этом ящике столько, чтобы воздух кончился!
Хор добровольцев и претендентов.
Тирин посмотрел на них насмешливым взглядом.
— С ума вы все посходили. Кому охота, чтобы его взаправду заперли в такой дыре? Зачем?
Сделать тюрьму — была его идея, и этого ему было довольно; он не понимал, что некоторым людям воображения недостаточно, они должны войти в камеру, должны попытаться открыть дверь, которая не открывается.
— Я хочу попробовать, как это, — сказал Кадагв, широкогрудый, серьезный, высокомерный двенадцатилетний мальчик.
— Думай головой! — ехидно сказал Тирин, но остальные поддержали Кадагва. Шевек притащил из мастерской дрель, и они провертели в «двери» на уровне носа сквозную двухсантиметровую дыру. Как Тирин и предсказывал, на это ушел почти час.
— Сколько ты хочешь там пробыть, Кад? Час?
— Слушайте, — сказал Кадагв, — если я — заключенный, то я не могу решать. Я не свободен. Это вы должны решить, когда меня выпустить.
— Верно, — сказал Шевек, которому от этой логики стало не по себе.
— Ты там не слишком засиживайся, Кад, я тоже хочу посидеть, — сказал Гибеш, самый младший из них. Заключенный не удостоил его ответом. Он вошел в камеру. Дверь подняли, с грохотом установили на место и заклинили подпорками, причем все четыре тюремщика с энтузиазмом забивали их между дверью и стеной. Потом все столпились у дырки для воздуха, чтобы посмотреть на своего пленника, но ничего не увидели, потому что свет попадал в тюрьму только через это отверстие.
— Смотри, не выдыши у бедного засранца весь воздух!
— Вдуй ему туда немножко воздуха!
— Вперни!
— Сколько мы его продержим?
— Час.
— Три минуты.
— Пять лет!
— До отбоя четыре часа. По-моему, этого хватит.
— Но я тоже хочу там посидеть!
— Ладно, мы тебя там на всю ночь оставим.
— Нет, я имел в виду — завтра.
Через четыре часа они вышибли подпорки и освободили Кадагва. Он вышел, оставаясь таким же хозяином положения, как и когда входил, и сказал, что хочет есть, и что это все ерунда, он почти все время проспал.
— А еще раз ты бы согласился? — с вызовом спросил Тирин.
— А то!
— Нет, теперь моя очередь!
— Да заткнись ты, Гиб. Ну, Кад? Войдешь прямо сейчас туда обратно, не зная, когда мы тебя выпустим?
— А то!
— Без еды?
— Заключенных кормили, — сказал Шевек. — Это-то во всем этом и есть самое нелепое.
Кадагв пожал плечами. У него был вид высокомерного долготерпения, совершенно невыносимый.
— Слушайте, — сказал Шевек двум самым младшим мальчишкам, — сходите на кухню, попросите остатков, да захватите воды — полную бутылку или что-нибудь такое. — Он обернулся к Кадагву. — Мы тебе дадим целый мешок еды, так что можешь сидеть в этой дыре, сколько захочешь.
— Сколько вы захотите, — поправил Кадагв.
— Ладно. Лезь! — Самоуверенность Кадагва пробудила в Тирине жилку сатирического актера. — Ты — заключенный. Ты не имеешь права возражать. Понял? Повернись кругом. Положи руки на голову.
— Зачем?
— Что, передумал?
Кадагв угрюмо повернулся к нему лицом.
— Ты не имеешь права спрашивать, почему. Потому что, если спросишь, мы можем тебя побить, а тебе придется стерпеть это, и никто тебе не поможет. Потому что мы можем тебе напинать по яйцам, а ты не имеешь права дать нам сдачи. Потому что ты не свободен. Ну, как, хочешь довести это дело до конца?
— А то! Стукни меня.
Тирин, Шевек и заключенный стояли лицом друг к другу, — странная замершая группа вокруг фонаря, в темноте, среди тяжелых стен фундамента.
Тирин улыбнулся — дерзко, с наслаждением:
— Ты мне не указывай, что мне делать, спекулянт поганый. Заткнись и лезь в камеру! — И, когда Кадагв повернулся, чтобы выполнить приказание, Тирин выпрямленной рукой толкнул его в спину, так что он с размаху упал. Кадагв резко охнул, то ли он неожиданности, то ли от боли, и сел, держась за палец, ободранный или выбитый о заднюю стенку камеры. Шевек и Тирин молчали. Они стояли неподвижно, с нич его не выражающим лицами, в роли тюремщиков. Теперь уже не они играли эту роль, она сама владела ими. Младшие мальчики вернулись, неся холумовый хлеб, дыню и бутылку воды; они разговаривали между собой, но странное молчание у камеры сразу же охватило и их. Еду и воду просунули в камеру, дверь подняли и заклинили. Кадагв остался один в темноте. Остальные столпились вокруг фонаря. Гибеш прошептал:
— А куда он будет писать?
— В постель, — сардонически-четко ответил Тирин.
— А если он какать захочет? — спросил Гибеш и вдруг звонко засмеялся.
— Что смешного в том, что человек хочет какать?
— Я подумал… вдруг он не увидит… в темноте… — Гибеш не сумел толком объяснить, что его так рассмешило. Они все начали хохотать — без объяснений, захлебываясь смехом, пока не стали задыхаться. Все понимали, что мальчику, запертому там, внутри, слышно, как они смеются.
В детском общежитии уже прошел отбой, свет погасили, и многие взрослые уже тоже легли спать, хотя кое-где в бараках еще горел свет. Улица была пуста. Мальчишки с хохотом неслись по ней, окликая друг друга, вне себя от радостного сознания, что у них есть общая тайна, что они мешают другим, что они озорничают. В своем общежитии они перебудили половину ребят, гоняясь друг за другом по холлам и между кроватями. Никто из взрослых не вмешался; постепенно шум затих.
Тирин и Шевек еще долго сидели на кровати Тирина и шептались. Они решили, что Кадагв сам нарвался, и теперь пусть сидит в тюрьме целых две ночи.
Во второй половине дня из группа собралась в мастерской регенерации пиломатериалов, и мастер спросил, где Кадагв. Шевек переглянулся с Тирином. Не ответив, он почувствовал себя умным, хитрым, могущественным. Но когда Тирин спокойно ответил, что он, наверно, сегодня пошел в другую группу, эта ложь неприятно поразила Шевека. Ему вдруг стало не по себе от своего чувства тайного могущества: у него зачесались ноги, загорелись уши. Когда мастер обратился к нему, он резко вздрогнул от страха, или тревоги, или от какого-то подобного чувства, которого он раньше никогда не испытывал; это было что-то вроде смущения, только хуже: глубоко внутри и мерзкое… Он заделывал и шлифовал песком дырки от гвоздей в трехслойных холумовых досках и сами доски шлифовал песком до шелковистой гладкости. И каждый раз, как он заглядывал в свои мысли, в них оказывался Кадагв. Это было отвратительно.
Гибеш, которого они поставили часовым после обеда, с встревоженным видом к Тирину и Шевеку.
— Мне послышалось, что Кад там что-то говорит. Каким-то чудным голосом.
Все помолчали.
— Мы его выпустим, — сказал Шевек.
Тирин напустился на него:
— Да брось ты, Шев, чего ты сопли-то распустил. Не впадай в альтруизм! Пусть досидит до конца, тогда сам себя потом уважать сможет.
— Какой, к черту, альтруизм. Я хочу себя уважать, — ответил Шевек и направился к учебному центру. Тирин знал его; он больше не стал тратить время на спор с ним, а пошел следом. Одиннадцатилетние плелись сзади. Они проползли под зданием к камере. Шевек вышиб одну подпорку, Тирин — вторую. Дверь тюрьмы с глухим грохотом упала наружу.
Кадагв лежал на земле на боку, свернувшись калачиком. Он сел, потом очень медленно встал и вышел наружу. Он сутулился больше, чем было нужно из-за низкого потолка, и часто-часто мигал от света фонаря, но выглядел, как обычно. Воняло от него невероятно. Пока он сидел в камере, у него неизвестно почему сделался понос. В камере было нагажено, на рубашке у него были мазки желтого кала. Когда при свете фонаря он увидел это, он попытался прикрыть их рукой. Никто ничего не сказал.
Когда они выползли из-под здания и повернули к общежитию, Кадагв спросил:
— Сколько прошло-то?
— Около тридцати часов, считая первые четыре.
— Долго, — без особого убеждения сказал Кадагв.
Когда они отвели его в душевую отмываться, Шевек бегом кинулся в уборную. Там он наклонился над унитазом, его стало рвать. Спазмы прекратились только через четверть часа. Когда они прошли, он почувствовал себя совершенно вымотанным, ноги у него дрожали. Он пошел в общую комнату отдыха, немножко почитал физику и рано лег спать. Ни один из всех пятерых больше ни разу не подходил к тюрьме под учебным центром. Никто из них ни разу не упомянул об этом случае, кроме Гибеша, который однажды похвастался им нескольким мальчикам и девочкам постарше; но они ничего не поняли, и он перестал говорить об этом.
Высоко над Региональным Институтом Благородных и Материальных Наук Северного Склона стояла Луна. Четыре паренька лет пятнадцати-шестнадцати сидели между островками колючей травы земляного холума и смотрели вниз на Региональный Институт и вверх на Луну.
— Интересно, — сказал Тирин. — Я раньше никогда не думал…
Остальные трое должным образом прокомментировали очевидность этого замечания.
— Я раньше никогда не думал, — невозмутимо продолжил Тирин, — о том, что там, на Уррасе, сидят на холме люди, смотрят на Анаррес, на нас, и говорят: «Глядите, вон Луна». Наша земля — их Луна, а наша Луна — их земля.
— Так в чем же Истина? — продекламировал Бедап и зевнул.
— В этом холме, на котором мы сидим, — сказал Тирин.
Все они продолжали неотрывно смотреть вверх на сверкающий, расплывчатый кусок бирюзы, не совсем круглый, уже начинавший убывать. Северная ледовая шапка сверкала так, что глазам было больно.
— На севере погода ясная, — сказал Шевек. — Солнечная. А вон та коричневая шишка — это А-Ио.
— Они там все валяются на солнце голые, — сказал Кветур, — с драгоценными камнями в пупках, и волос на них нет.
Все помолчали.
На вершину холма они забрались, чтобы побыть в чисто мужской компании. Присутствие женского пола их всех угнетало. Последнее время им казалось, что мир полон девочек. Куда бы они не поглядели, наяву ли, во сне ли — всюду они видели девочек. Все они пробовали совокупляться с девочками, некоторые из них с отчаяния даже пробовали не совокупляться с девочками. Ни то, ни другое не помогало. Все равно всюду были девочки.
Три дня назад на занятии по Истории Одонианского Движения они все смотрели один и тот же видеоурок, и образ переливающихся всеми цветами радуги драгоценных камней в гладкой ямке пупка на блестящих от масла женских животах с тех пор тайно преследовал каждого из них.
А еще они видели мертвые тела детей, волосатые, как и их собственные тела, сложенные на песчаном берегу моря штабелями, как металлолом, негнущиеся и ржаво-рыжие, и люди обливали эти детские тела нефтью и поджигали. «Голод в Провинции Бачифойл (государство Ту)» — сказал голос комментатора. — «Трупы детей, умерших от голода и болезней, сжигают на пляжах. А на пляжах Тиуса, в 700 км отсюда, в государстве А-Ио (тут-то и показались на экране украшенные драгоценными камнями пупки) женщины, которых содержат специально для удовлетворения сексуальных потребностей мужчин класса имущих (комментатор употребил иотийские слова, так как в правийском языке не было эквивалента ни для того, ни для другого термина), лежат на песке весь день, пока люди из класса неимущих не принесут им обед». Крупным планом — обедающие: нежные рты жуют и улыбаются, нежные руки тянутся за деликатесами, влажными горками лежавшими в серебряных чашах. И снова переключение на невидящее, бьющее по нервам лицо мертвого ребенка, с открытым, пустым почерневшим, пересохшим ртом. — «Боко-бок», — сказал спокойный голос.
Но образ, всплывший в сознании мальчиков подобно маслянистому, радужному пузырьку, был всегда один и тот же.
— Сколько лет этим пленкам? — спросил Тирин. — Они сняты еще до Заселения или современные? Они никогда не говорят.
— Не все ли равно? — возразил Кветур. — Так жили на Уррасе перед Одонианской Революцией. Одониане все перебрались оттуда сюда, на Анаррес. Так что, наверное, ничего не изменилось, они там, — он показал на огромную зеленовато-голубую Луну, — продолжают в том же духе.
— Откуда мы знаем, что продолжают?
— Что ты хочешь этим сказать, Тир? — спросил Шевек.
— Если этим фильмам сто пятьдесят лет, то на Уррасе сейчас все может быть совершенно по-другому. Я не говорю, что так оно и есть, но если бы это и было так, то как бы мы об этом узнали? Мы туда не летаем, мы с ними не разговариваем, никакой связи между планетами нет. Фактически мы и понятия не имеем, как сейчас живут на Уррасе.
— Люди из КПР (Управление Координации Производства и Распределения) знают. Они разговаривают с уррасти — с экипажами грузовых ракет, которые приземляются в Анарресском Космопорте. Они имеют постоянную информацию. Они вынуждены это делать, чтобы мы могли все время торговать с Уррасом, а к тому же — знать, насколько большую угрозу они для нас представляют. — Бедап говорил разумные вещи, но ответ Тирина прозвучал резко.
— Ну, значит, КПРовцы знают, а мы — нет.
— Знаем, не знаем! — сказал Кветур. Я с ясельного возраста только и слышу, что про Уррас. По мне, так я бы этих изображений поганых уррасских городов и вымазанных жиром тел уррасти век бы не видал!
— Вот то-то и есть, — сказал Тирин с ликованием человека, рассуждающего логически. — Весь материал по Уррасу, доступный учащимся, — один и тот же. Отвратительно, безнравственно, экскрементально. Но послушайте. Если, когда первопоселенцы улетели, все было так плохо, то как же оно продолжалось сто пятьдесят лет? Если они были так больны, то почему же они не умерли? Почему их собственнические общества не рухнули? Чего мы так боимся?