Страница:
Сложность возможных вариантов психического здоровья внутри пьянства подводит нас к наиболее трудным и дискуссионным проблемам психиатрии, отраженным в творчестве Достоевского.
3. Между добром и злом
3. Между добром и злом
Свидригайлов, случайный попутчик
Всех, кто жжет пред собою мосты,
Не скажу, что ты лучший из лучших,
Но и худший из худших – не ты.
Ты, за все свои злые удачи
И за сделки с лукавой судьбой,
Не торгуясь, не требуя сдачи,
Расплатиться сумеешь собой...
В. Шефнер
В предыдущих разделах главы мы встретились с героями Достоевского, неоднозначными, одновременно совмещающими в себе и добро, и зло. Слабость даже омерзительного Федора Карамазова может вызвать наше сострадание. Только один князь Валковский выступает как законченный злодей, в характере которого нет и намека на доброту. Этот образ написан Достоевским только черными красками.
Обратим внимание, что как зло, так и добро героев Достоевского при этом поднято на захватывающую дух высоту, а иногда избыточно эмоционально напряжено. Уже в «Преступлении и наказании» самый большой «злодей» Свидригайлов оказывается странным и призрачно-таинственным героем. Читатель, подготовленный к появлению инфернального злодея, встречает «человека-загадку» с непредсказуемыми поступками, с добром и злом, смешанными причудливо и неопределенно. Так, для Раскольникова остается загадкой то, что Свидригайлов способен на бескорыстное добро, и он ищет тайный и злой умысел в его поступках.
Предположим, что загадка Свидригайлова связана с каким-то нераспознанным психическим заболеванием. Для этого есть основания. Во-первых, Свидригайлов говорит Раскольникову о своем нездоровье. Если принять этот факт во внимание, то вспомним особенности поведения каторжника Петрова (гл. I, разд. 2). Среди «странностей» мышления обоих персонажей – прежде всего ощущение «почти невероятного» раздвоения. Свидригайлов, испытывая это чувство, способен и «...насиловать Дуню, растоптать эту божественную чистоту ногами и воспламениться сладострастием от этого же божественно-негодующего взгляда великомученицы», и «...отзываться о Дунечке с действительно восторженным пламенем... советуя брату ее беречь в Петербурге...» (7; 160). Та к же, как и у Петрова, «насильничение явилось внезапно, как мысль», в то время как он сошелся с Дунечкой «совсем на другой идее» (7; 162). Почти совсем как странный каторжник, Свидригайлов «говорит... как бы нечаянно... Заговорит об одном и тотчас готов разговор переменить...» (7; 163).
Кроме особенностей мышления, также поражает своеобразие выражения эмоций. На их неопределенность, противоречивость (амбивалентность) указывает то, что Свидригайлов приехал в Петербург влюбленным, а потом понял, «что совсем не так влюблен. А меж тем кончает тем, что „влюблен“» (7; 162). Уживчивости, чрезвычайному соглашательству, снисходительности в то же время противоречит то, что он «холоден как будто, но ужасен». Причем так же «очень холодно» и «вскользь совершенно», по замыслу Достоевского, должен говорить Свидригайлов «о том, что он убил человека. Что ему случалось убивать... раз... даже, если строго судить, два».
И, наконец, очень близка к аэмоциональности Петрова такая черта будущего «человека-загадки», как то, что он «весьма часто (вскользь) произносит весьма замечательные рассуждения о предметах (литературе и проч.), но не интересуясь, не удивляясь и не настаивая, даже не интересуясь своим собственным суждением... Если его сильно опровергают, то он никогда горячо не защищает: не интересуется...» (7; 160–164).
Выделенные нами особенности характера Свидригайлова – аэмоциональность, непредсказуемость, аффективная неадекватность, расщепление между мыслью и чувством и, наконец, противоречие между высоким интеллектом и прорывающейся паралогичностью (потерей логики) мышления и речи – были новыми, необычными, нетрадиционными не только для мировой литературы, но и для предшествующего творчества самого Достоевского.
Эти свойства психического склада, заставляющие предполагать неблагополучие в психическом здоровье, как мы уже говорили, были «высмотрены» Достоевским в жизни. К отмеченному В. Я. Кирпотиным положению о том, что «Свидригайлов неизлечимо болен болезнью, исподволь надвигающейся на некоторых людей в переходные, переломные десятилетия XIX века... болезнью скептического отчаяния...», [63]нам остается добавить, что в эту картину социальной болезни Достоевским гениально включены тончайшие наблюдения за невыдуманными реалиями существующих актуальных отклонений психического здоровья.
Возникает вопрос: куда же их отнести? Искушенный в психиатрии читатель прежде всего подумает о шизофрении. Но не будем торопиться. Хотя в пользу того, что Достоевский использовал при создании образа Свидригайлова личные наблюдения за душевными расстройствами реально существующих людей, можно привести лаконичную трактовку трагедии крепостного Филиппа в изложении Дунечки Раскольниковой: «... я слышала только какую-то очень странную историю, что этот Филипп был какой-то ипохондрик, какой-то домашний философ, люди говорят „зачитался“, и что удавился он более от насмешек, а не от побоев господина Свидригайлова» (6; 228–229). Образ Филиппа связан с образом Свидригайлова в основном художественно-ассоциативно. Для Филиппа, как своеобразного двойника Свидригайлова, характерна двусмысленность поступков, непонятная обывателю странность «зачитавшегося философа» и чудака. И, наконец, самоубийством завершается его несостоявшаяся, обессмысленная жизнь. Эта аналогия, на наш взгляд, существенно подкрепляет гипотезу, что за социальной болезнью Свидригайлова лежит определенный реальный комплекс типичных (и в дальнейшем подтвержденных медицинской наукой) психических расстройств, которые использовал Достоевский для создания своих не только наиболее идеологически наполненных, но и дискуссионных с медико-психологической точки зрения героев.
В Свидригайлове трагедия расщепленности души («схизиса») только намечена. Ее можно оспорить, так как не все заметки из записных книжек Достоевского перешли в окончательный текст романа. Свидригайлов – это предтеча Ставрогина в «Бесах» и Версилова в «Подростке», где трагедия промежуточного состояния человека между добром и злом протекает на фоне более определенно и подробно описанных психических расстройств.
В образе Версилова, так же как и Свидригайлова, уже на этапе предварительной работы над романом «Подросток» Достоевским отмечаются черты его душевного нездоровья. Во-первых, это противоречивость как свойство характера: «...Он очень добр и вежлив со всеми, несмотря на свои злодейства... которые делает спокойно и даже добродушно...» (16; 8); его усталость и равнодушие часто сменяются быстрым порывом на какое-нибудь дело (большею частию развратное и ужасное), часто и на благородное (16; 12); «...сильный ум... делается эгоистом...» (16; 181) и т. п. Болезненна по замыслу такая его странность: «...случилось, что я начну излагать мою идею, в которую верую, и, клянусь, почти всегда выходило, что в конце изложения я переставал сам верить в излагаемое, хотя бы верил до того три года...» (16; 289). Причем эта болезненность для Достоевского социальна: «Он – самолюбивая русская середина, ото всего оторвавшаяся и помешавшаяся на том, что Он – скрытый гений, а вовсе не середина...» (16; 160).
Через все подготовительные материалы к роману сцена «рубки образа» Версиловым проходит как одна из ключевых. Начинается она со слов Версилова: «Что у вас за образ? А, покойников, помню. Он у него родовой... дайте-ка взглянуть...» Взяв икону в руки, он кладет ее. Образ, как бы случайно попавший в сферу его внимания, постепенно завораживает его: «Право не знаю... что со мной... мне кажется, что я весь точно раздваиваюсь... мысленно раздваиваюсь и ужасно этого боюсь. Точно подле вас стоит ваш двойник: вы сами умны и разумны, а тот непременно хочет сделать подле вас какую-нибудь бессмыслицу... и вдруг вы замечаете, что это вы сами хотите сделать эту вещь, и бог знает зачем, то есть как-то нехотя хотите, сопротивляясь из всех сил хотите...»
И дальше этот мотив становится болезненно непреодолимым: «...Вот я взял опять образ (он взял его и вертел в руках)... мне ужасно хочется теперь, вот сию минуту ударить его об печку... Я уверен, что он разом расколется на две половины – ни больше ни меньше...»
Попытки близких остановить возможность совершения святотатства оказались безрезультатными. Вдруг Версилов стремительно вскочил, мгновенно схватил образ и, свирепо размахнувшись, из всех сил ударил его об угол печи. И образ как бы символически «раскололся ровно на два куска». Бледное лицо его вдруг почти побагровело, и «каждая черточка в лице его задрожала и заходила: – Не прими за аллегорию. Соня, я не наследство Макара разбил, я только так, чтоб разбить... А впрочем: прими хоть и за аллегорию: ведь это непременно было так!.. И вдруг поспешно вышел из комнаты...» (13; 407–409).
Эпизоду «рубки иконы» непосредственно предшествуют не менее странные поступки и высказывания Версилова. Во-первых, его агрессия распространяется и на букет цветов, купленных жене: «Соня, я непременно хотел принести... этот букет, в день твоего рождения... Как я его донес – не понимаю. Мне раза три дорогой хотелось бросить его на снег и растоптать ногой... А хотелось потому, что слишком красив... Я его несу, а тут снег и мороз. Наш мороз и цветы – какая противоположность! Я, впрочем, не про то: просто хотелось измять его, потому что хорош...» Во-вторых, Версилов говорит о присутствии умершего Макара Долгорукого в комнате, спиритически-материализованно переживая его присутствие: «Я думаю, он здесь где-нибудь в комнате... Покойник...» Все присутствующие видят в странном поведении Версилова психическое расстройство: «Мама вздрогнула... странно поглядела на него; Татьяну Павловну как будто передернуло» (13; 408). А сын его – Аркадий – в своих записках пишет: «По-моему, Версилов в те мгновения... не мог иметь ровно никакой твердой цели и даже... тут и не рассуждал, а был под влиянием какого-то вихря чувств» (13; 445). Анализ поступков Версилова наводит на мысль о возможной шизофрении. Но наиболее подозрителен с точки зрения симптоматики этого длительно текущего, психопатологически сложного заболевания образ Ставрогина.
Еще прежде, чем ввести Ставрогина во взаимодействие с действующими лицами романа «Бесы», хроникер рассказывает о трех его «невозможных дерзостях», вызвавших противоречивые слухи. С одной стороны, эти поступки трактовались как пренебрежение «вредного буяна», «столичного бретера» общественным мнением, с другой – как проявление болезни.
Попробуем патопсихологически проанализировать две его «шалости». Первая заключалась в том, что один из почтеннейших старшин клуба имел привычку ко всякому слову приговаривать: «Нет-с, меня не проведут за нос!» Но однажды Ставрогин вдруг неожиданно подошел к говорящему, крепко ухватил его за нос и потянул за собой по залу.
Вторая «шалость» оказалась еще более скандальной и непонятной. Старичок-губернатор вызвал Ставрогина на «отеческий» разговор и обратился к нему с вопросами: «Скажите, что побуждает вас к таким необузданным поступкам, вне всяких принятых условий и мер? Что могут означать такие выходки, как в бреду?» Ставрогин на это угрюмо проговорил: «Я вам, пожалуй, скажу, что побуждает...» – и наклонился к уху губернатора. То т «поспешно и доверчиво протянул свое ухо» и вдруг почувствовал, что Ставрогин «...вместо того, чтобы прошептать ему какой-нибудь интересный секрет, вдруг прихватил зубами и довольно крепко стиснул в них верхнюю часть его уха» (10; 42–43).
В обоих этих происшествиях есть однотипная закономерность, которая может получить психологическое объяснение, если обратиться к исследованиям познавательной деятельности (восприятия и мышления) при шизофрении, проведенным группой психологов под руководством Ю. Ф. Полякова. Это представляется особенно перспективным, если учесть мнение такого тонкого ценителя литературы, как академик Д. С. Лихачев, о том, что в произведениях Достоевского над всем главенствует активный познавательный процесс.
Если здоровый человек, воспринимая предметы или раздумывая над происходящими событиями, в первую очередь обращает внимание на общезначимые и, как правило, наиболее существенные их характеристики, то больные шизофренией могут выделять в воспринимаемых и осмысливаемых объектах аспекты, которые не улавливаются здоровыми, остаются для них скрытыми (латентными). Так, поговорка «меня не проведут за нос» однозначно понимается всеми взрослыми здоровыми людьми только в переносном смысле «никто меня не обманет». Ухо, приближенное к собеседнику при интимном разговоре в присутствии других людей, для любого человека может означать только то, что слушающий хочет услышать сообщение и вместе с тем предпринимает меры, чтобы оно осталось тайной для окружающих. В обоих случаях очевидное, всем понятное значение «раздражителей» явилось отправной точкой развития инцидентов. Ставрогин, игнорируя общезначимый смысл раздражителей, действует, откликаясь на их скрытый для здоровых, «латентный» смысл. Из поговорки он берет прямой, а не переносный смысл и буквально проводит за нос человека. Наклоненное к его рту ухо он кусает, как подставленное для этой цели. Нетрудно заметить, что оба ответных действия (так же как восприятие, мышление и решение) осуществлялись Ставрогиным так, как если бы он впервые очутился среди людей, обычаи и язык которых, полный условностей, ему непонятны. Следовательно, в истоках обоих поступков Ставрогина отчетливо проступает описанная психологами, занимающимися проблемами шизофрении, закономерность актуализации латентных свойств предметов и явлений в восприятии и мышлении при утрате влияния опыта на познавательный акт.
Теоретически можно представить несколько возможных причин, по которым Ставрогин в своем поведении опирается на латентные свойства «раздражителей», характерных для провинциальной русской среды того времени. Во-первых, человек может не отреагировать на общезначимую условность раздражителя потому, что его интеллект не созрел для способности устанавливать абстрактные общественно значимые ассоциации. Он ниже по развитию того общества, куда он попал. Во-вторых, иностранец, не знающий местных условий, может реагировать аналогичным образом. В-третьих, очень умный человек с гибким мышлением и высоким интеллектом может улавливать как общезначимый, так и латентный смысл раздражителей и в качестве издевки над общественным мнением сознательно совершать нелепые и возмутительные поступки. И, наконец, в-четвертых, это может быть больной с нарушениями психики шизофренического круга, для которого латентный смысл раздражителя становится единственно актуальным. Любой случайный «сигнал», выделенный в той или другой ситуации, может стать фатально определяющим поведение. Человек реагирует на него, становясь как бы «рабом случайного сигнала».
Любой из разобранных нами вариантов происхождения парадоксальных ответов (кроме разве интеллектуальной неразвитости) не может быть полностью исключен как объяснение неадекватного поведения Ставрогина. В принципиальной возможности сочетания всех трех вариантов заключен тот художественный эффект, та тайна, та загадка его души, которой добивался Достоевский при создании его образа. Действительно, Ставрогин игнорирует общественные условности, он космополит, западник, он может издеваться и презирать окружающих. Однако в то время он был несомненно нездоров, на что указывают, с одной стороны, замечания во второй главе романа по поводу его задумчивости, отстраненности, непонятных изменений настроения, рассеянности, головных болей и т. д., с другой стороны, о нарушениях психики свидетельствует финал событий, выразившийся в глубоком нарушении сознания во время гауптвахты.
Среди сходных особенностей поведения Ставрогина и Гамлета общей для них обоих литературовед М. Б. Томашевский считает симуляцию сумасшествия. И если Гамлет действительно имитирует душевное расстройство в целях раскрытия преступления, связанного со смертью отца, то соображение, что Ставрогин «искусственно изображает» сумасшествие, сомнительно и, на наш взгляд, опровергается содержанием романа.
Прежде всего Ставрогин в отличие от Гамлета не имеет логически оправданного мотива для симуляции сумасшествия. Сознательный мотив его поступков – всегда удовлетворять все свои желания. Из этого следуют и возмутившие общество «шалости», и более серьезные его поступки. При более тщательном психологическом анализе его идеи оказываются обусловленными внешними и притом более незначительными, чем у обычных людей, случайными обстоятельствами. Как это бывает у больных шизофренией (даже в наиболее легкой форме ее течения), Ставрогин становится «рабом извне полученных сигналов». Его крайнее своеволие по законам болезни превращается в безволие. Вопрос о том, сознательно или бессознательно (импульсивно) поведение Ставрогина, Достоевский оставляет без ответа. Давайте попробуем ответить на него.
За импульсивностью поступков Ставрогина может скрываться, с одной стороны, неспособность различать добро и зло, с другой – невозможность сдерживать неожиданно возникшие побуждения. Сознательность же предполагает ответственность за антиобщественную деятельность. Из ранее описанных нарушений (если принять их болезненный генез) можно понять и формирование характерных для Ставрогина антагонистических идей, которые, как мы уже говорили в гл. II, подхватывают по механизму индукции Шатов и Кириллов как программы своих, расходящихся в разные стороны мировоззрений.
В мире идейных блужданий эпохи Ставрогиным актуализируются не основные, общезначимые и даже не привлекающие его лично идеи. В хаосе общественных мнений он случайно выхватывает еще латентные (только нарождающиеся) тенденции будущих идеологических платформ. Причем зародыши уловленных им идей, иногда противоречащих друг другу, логически и творчески развиваются им. Но ни одна из них не становится его убеждением, «идеей-чувством». Его идеи не «оживают», оставаясь холодной игрой ума. Его идеи, не ставшие «психологическими орудиями» для познания окружающего мира и самого себя, являются элементами его идеологического эксперимента, в котором ему, как точно уловил В. Н. Захаров, остается отчужденно «следить за судьбами Шатова и Кириллова, за завершением своего эксперимента». [64]
Механизм реагирования на случайные латентные, обычно не воспринимаемые здоровым человеком качества людей, признаки окружающих условий проявляется как на эмоциональном, так и на волевом уровне. При эмоциональных нарушениях – это эмоциональная амбивалентность, при которой почти одновременно к одному и тому же лицу, событию и т. д. относятся противоположно (отрицательно или положительно). Такой человек последовательно во времени, но непоследовательно по знаку эмоции проявляет при общении с одним и тем же лицом то радость и удовольствие, то неудовольствие, раздражение и гнев. К тому же перепады настроения могут возникать так часто и быстро, что случайный наблюдатель будет воспринимать противоположные эмоциональные отношения к одному и тому же партнеру по общению как одновременные. По теории актуализации латентных раздражителей, больной, последовательно воспринимая партнера по общению, реагирует то на одни, то на другие его (чаще всего латентные) признаки.
Амбивалентность эмоций Ставрогина прослеживается по всему роману и проявляется в отношении практически ко всем другим героям. Непонятное для всех чередование симпатий и антипатий характеризует его взаимоотношения с окружающими. Эмоциональная амбивалентность очевидна и в одном из разобранных нами инцидентов. Так, протащив за нос старшину клуба, он не только не смутился, но напротив, весело улыбался. А потом внезапно задумался, подошел к оскорбленному и с видимой досадой пробормотал: «Вы, конечно, я право не знаю, как мне вдруг захотелось... глупость...» (10; 39). Его лицо также выражает его эмоциональную амбивалентность. Хроникер рассказывает: «...казалось бы, писаный красавец, а в то же время как будто и отвратителен. Говорили, что лицо его напоминает маску...» (10; 37).
В отмеченной Достоевским маскообразности лица Ставрогина видится еще одна общая черта больных шизофренией с некоторыми героями Достоевского. «Маскообразность» свидетельствует об эмоциональной тупости и апатии, полном равнодушии и безучастности. Потеря способности эмоционального сопереживания может быть важным симптомом дефекта при шизофрении, свидетельствующим об утрате человечности, способности налаживать нормальные отношения с людьми.
Социальная оценка потери эмоциональности неоднозначна. Если идеальный христианин наделяется эмоциональной отзывчивостью и интеллектом, гармонически сочетающимися между собой, то, например, идеальный нацист – это аэмоциональный интеллектуально-волевой человек (с так называемым «нордическим» типом характера). Аэмоциональность Ставрогина предвосхитила этот идеал. В письме к Даше Ставрогин рассказывает о своих эмоциональных нарушениях: «...Лучше не приезжайте. То, что я зову вас к себе, есть ужасная низость... Мне вы милы, и мне, в тоске, было хорошо подле вас... Вникните тоже, что я вас не жалею, коли зову... В России я ничем не связан... я в ней, более чем в другом месте, не любил жить; но и даже и в ней ничего не мог возненавидеть!.. Я пробовал большой разврат... но я не люблю и не хотел разврата... могу пожелать сделать доброе дело и ощущаю от того удовольствие; рядом желаю и злого и тоже чувствую удовольствие. Но и то и другое чувство по-прежнему всегда слишком мелко, а очень никогда не бывает. Мои желания слишком несильны... любовь моя будет так же мелка, как и я сам...» (10; 513–514). Однако в отличие от апологетов нацизма Ставрогин не считает аэмоциональность своим достоинством, а видит в ней угрожающий признак утраты себя как личности и сравнивает свою эмоционально-волевую активность с щепкой, на которой нельзя переплыть реку жизни.
В этом письме Ставрогина, так же как и в странном поведении Версилова, эмоциональная амбивалентность идет параллельно с близкими по механизмам действия волевыми нарушениями. Явление, называемое в психиатрии амбитендентностью, заключается в том, что человек находится во власти противоположных побуждений, принимает взаимоисключающие решения и в ряде случаев осуществляет их. Версилов хочет подарить жене букет и одновременно растоптать его. Ставрогин принимает решение и делает попытку уехать в Швейцарию, но, не осуществив задуманного, возвращается домой. На протяжении обоих романов можно увидеть и другие примеры аналогичных противоречивых поступков обоих героев. За амбитендентностью также, по-видимому, стоит механизм актуализации латентных свойств предметов и явлений.
Если здоровый человек принимает обоснованное решение, опираясь на существенные, главные свойства, взвесив их все, то опирающийся то на те, то на другие случайно воспринятые латентные свойства больной не находит опоры для своих решений и немотивированно меняет их. Эмоциональной тупости и волевым нарушениям аналогична абулия (безволие), которая, как мы видели из письма, также характерна для Ставрогина.
Мы перечислили и разобрали такие особенности образа Ставрогина, как эмоциональная амбивалентность и холодность, волевая амбитендентность и безволие. Ставрогин как персонаж – это не пример из учебника по психиатрии, а художественный образ поразительной силы. В нем все перечисленные проявления, как и в живом конкретном человеке, могут быть выделены для разбора только путем искусственного отделения от других характерных черт его личности.
С учетом того, что мы узнали, интересно вернуться к «кошмару» Ивана Карамазова. Дело в том, что видения Ставрогина по психопатологической структуре принципиально аналогичны. В обычной жизни человек ориентируется преимущественно на реальное, непосредственное восприятие окружающего («первичные образы»). Представления, произвольно извлекаемые из арсенала памяти («вторичные образы»), для ориентировки второстепенны. Кроме того, у здорового человека «вторичные образы» всегда переживаются как результат волевого усилия, сознательный произвольный акт. Причем мысли тоже являются производными («вторичными») по отношению к первичным образам. Таким образом, как «вторичные образы», так и мысли оказываются для процесса восприятия в определенном смысле латентными. У Ставрогина же, так же как и у Ивана Карамазова, всплывшие в сознании неприемлемые для него мысли, суждения с сопровождающими их «вторичными образами» переживаются как более важное, чем непосредственно воспринимаемое. Причем как мысли, так и представления существуют в сознании как бы независимо от собственной психической активности и Ставрогина, и Карамазова. А если временами ими и осознается их включенность в свое сознание, то это только способствует одновременному развертыванию бреда воздействия. На Ставрогина и Карамазова «воздействуют» бес и черт. Психика их как бы становится автономной от реального и переплетается с мистическим миром.
Обратим внимание, что как зло, так и добро героев Достоевского при этом поднято на захватывающую дух высоту, а иногда избыточно эмоционально напряжено. Уже в «Преступлении и наказании» самый большой «злодей» Свидригайлов оказывается странным и призрачно-таинственным героем. Читатель, подготовленный к появлению инфернального злодея, встречает «человека-загадку» с непредсказуемыми поступками, с добром и злом, смешанными причудливо и неопределенно. Так, для Раскольникова остается загадкой то, что Свидригайлов способен на бескорыстное добро, и он ищет тайный и злой умысел в его поступках.
Предположим, что загадка Свидригайлова связана с каким-то нераспознанным психическим заболеванием. Для этого есть основания. Во-первых, Свидригайлов говорит Раскольникову о своем нездоровье. Если принять этот факт во внимание, то вспомним особенности поведения каторжника Петрова (гл. I, разд. 2). Среди «странностей» мышления обоих персонажей – прежде всего ощущение «почти невероятного» раздвоения. Свидригайлов, испытывая это чувство, способен и «...насиловать Дуню, растоптать эту божественную чистоту ногами и воспламениться сладострастием от этого же божественно-негодующего взгляда великомученицы», и «...отзываться о Дунечке с действительно восторженным пламенем... советуя брату ее беречь в Петербурге...» (7; 160). Та к же, как и у Петрова, «насильничение явилось внезапно, как мысль», в то время как он сошелся с Дунечкой «совсем на другой идее» (7; 162). Почти совсем как странный каторжник, Свидригайлов «говорит... как бы нечаянно... Заговорит об одном и тотчас готов разговор переменить...» (7; 163).
Кроме особенностей мышления, также поражает своеобразие выражения эмоций. На их неопределенность, противоречивость (амбивалентность) указывает то, что Свидригайлов приехал в Петербург влюбленным, а потом понял, «что совсем не так влюблен. А меж тем кончает тем, что „влюблен“» (7; 162). Уживчивости, чрезвычайному соглашательству, снисходительности в то же время противоречит то, что он «холоден как будто, но ужасен». Причем так же «очень холодно» и «вскользь совершенно», по замыслу Достоевского, должен говорить Свидригайлов «о том, что он убил человека. Что ему случалось убивать... раз... даже, если строго судить, два».
И, наконец, очень близка к аэмоциональности Петрова такая черта будущего «человека-загадки», как то, что он «весьма часто (вскользь) произносит весьма замечательные рассуждения о предметах (литературе и проч.), но не интересуясь, не удивляясь и не настаивая, даже не интересуясь своим собственным суждением... Если его сильно опровергают, то он никогда горячо не защищает: не интересуется...» (7; 160–164).
Выделенные нами особенности характера Свидригайлова – аэмоциональность, непредсказуемость, аффективная неадекватность, расщепление между мыслью и чувством и, наконец, противоречие между высоким интеллектом и прорывающейся паралогичностью (потерей логики) мышления и речи – были новыми, необычными, нетрадиционными не только для мировой литературы, но и для предшествующего творчества самого Достоевского.
Эти свойства психического склада, заставляющие предполагать неблагополучие в психическом здоровье, как мы уже говорили, были «высмотрены» Достоевским в жизни. К отмеченному В. Я. Кирпотиным положению о том, что «Свидригайлов неизлечимо болен болезнью, исподволь надвигающейся на некоторых людей в переходные, переломные десятилетия XIX века... болезнью скептического отчаяния...», [63]нам остается добавить, что в эту картину социальной болезни Достоевским гениально включены тончайшие наблюдения за невыдуманными реалиями существующих актуальных отклонений психического здоровья.
Возникает вопрос: куда же их отнести? Искушенный в психиатрии читатель прежде всего подумает о шизофрении. Но не будем торопиться. Хотя в пользу того, что Достоевский использовал при создании образа Свидригайлова личные наблюдения за душевными расстройствами реально существующих людей, можно привести лаконичную трактовку трагедии крепостного Филиппа в изложении Дунечки Раскольниковой: «... я слышала только какую-то очень странную историю, что этот Филипп был какой-то ипохондрик, какой-то домашний философ, люди говорят „зачитался“, и что удавился он более от насмешек, а не от побоев господина Свидригайлова» (6; 228–229). Образ Филиппа связан с образом Свидригайлова в основном художественно-ассоциативно. Для Филиппа, как своеобразного двойника Свидригайлова, характерна двусмысленность поступков, непонятная обывателю странность «зачитавшегося философа» и чудака. И, наконец, самоубийством завершается его несостоявшаяся, обессмысленная жизнь. Эта аналогия, на наш взгляд, существенно подкрепляет гипотезу, что за социальной болезнью Свидригайлова лежит определенный реальный комплекс типичных (и в дальнейшем подтвержденных медицинской наукой) психических расстройств, которые использовал Достоевский для создания своих не только наиболее идеологически наполненных, но и дискуссионных с медико-психологической точки зрения героев.
В Свидригайлове трагедия расщепленности души («схизиса») только намечена. Ее можно оспорить, так как не все заметки из записных книжек Достоевского перешли в окончательный текст романа. Свидригайлов – это предтеча Ставрогина в «Бесах» и Версилова в «Подростке», где трагедия промежуточного состояния человека между добром и злом протекает на фоне более определенно и подробно описанных психических расстройств.
В образе Версилова, так же как и Свидригайлова, уже на этапе предварительной работы над романом «Подросток» Достоевским отмечаются черты его душевного нездоровья. Во-первых, это противоречивость как свойство характера: «...Он очень добр и вежлив со всеми, несмотря на свои злодейства... которые делает спокойно и даже добродушно...» (16; 8); его усталость и равнодушие часто сменяются быстрым порывом на какое-нибудь дело (большею частию развратное и ужасное), часто и на благородное (16; 12); «...сильный ум... делается эгоистом...» (16; 181) и т. п. Болезненна по замыслу такая его странность: «...случилось, что я начну излагать мою идею, в которую верую, и, клянусь, почти всегда выходило, что в конце изложения я переставал сам верить в излагаемое, хотя бы верил до того три года...» (16; 289). Причем эта болезненность для Достоевского социальна: «Он – самолюбивая русская середина, ото всего оторвавшаяся и помешавшаяся на том, что Он – скрытый гений, а вовсе не середина...» (16; 160).
Через все подготовительные материалы к роману сцена «рубки образа» Версиловым проходит как одна из ключевых. Начинается она со слов Версилова: «Что у вас за образ? А, покойников, помню. Он у него родовой... дайте-ка взглянуть...» Взяв икону в руки, он кладет ее. Образ, как бы случайно попавший в сферу его внимания, постепенно завораживает его: «Право не знаю... что со мной... мне кажется, что я весь точно раздваиваюсь... мысленно раздваиваюсь и ужасно этого боюсь. Точно подле вас стоит ваш двойник: вы сами умны и разумны, а тот непременно хочет сделать подле вас какую-нибудь бессмыслицу... и вдруг вы замечаете, что это вы сами хотите сделать эту вещь, и бог знает зачем, то есть как-то нехотя хотите, сопротивляясь из всех сил хотите...»
И дальше этот мотив становится болезненно непреодолимым: «...Вот я взял опять образ (он взял его и вертел в руках)... мне ужасно хочется теперь, вот сию минуту ударить его об печку... Я уверен, что он разом расколется на две половины – ни больше ни меньше...»
Попытки близких остановить возможность совершения святотатства оказались безрезультатными. Вдруг Версилов стремительно вскочил, мгновенно схватил образ и, свирепо размахнувшись, из всех сил ударил его об угол печи. И образ как бы символически «раскололся ровно на два куска». Бледное лицо его вдруг почти побагровело, и «каждая черточка в лице его задрожала и заходила: – Не прими за аллегорию. Соня, я не наследство Макара разбил, я только так, чтоб разбить... А впрочем: прими хоть и за аллегорию: ведь это непременно было так!.. И вдруг поспешно вышел из комнаты...» (13; 407–409).
Эпизоду «рубки иконы» непосредственно предшествуют не менее странные поступки и высказывания Версилова. Во-первых, его агрессия распространяется и на букет цветов, купленных жене: «Соня, я непременно хотел принести... этот букет, в день твоего рождения... Как я его донес – не понимаю. Мне раза три дорогой хотелось бросить его на снег и растоптать ногой... А хотелось потому, что слишком красив... Я его несу, а тут снег и мороз. Наш мороз и цветы – какая противоположность! Я, впрочем, не про то: просто хотелось измять его, потому что хорош...» Во-вторых, Версилов говорит о присутствии умершего Макара Долгорукого в комнате, спиритически-материализованно переживая его присутствие: «Я думаю, он здесь где-нибудь в комнате... Покойник...» Все присутствующие видят в странном поведении Версилова психическое расстройство: «Мама вздрогнула... странно поглядела на него; Татьяну Павловну как будто передернуло» (13; 408). А сын его – Аркадий – в своих записках пишет: «По-моему, Версилов в те мгновения... не мог иметь ровно никакой твердой цели и даже... тут и не рассуждал, а был под влиянием какого-то вихря чувств» (13; 445). Анализ поступков Версилова наводит на мысль о возможной шизофрении. Но наиболее подозрителен с точки зрения симптоматики этого длительно текущего, психопатологически сложного заболевания образ Ставрогина.
Еще прежде, чем ввести Ставрогина во взаимодействие с действующими лицами романа «Бесы», хроникер рассказывает о трех его «невозможных дерзостях», вызвавших противоречивые слухи. С одной стороны, эти поступки трактовались как пренебрежение «вредного буяна», «столичного бретера» общественным мнением, с другой – как проявление болезни.
Попробуем патопсихологически проанализировать две его «шалости». Первая заключалась в том, что один из почтеннейших старшин клуба имел привычку ко всякому слову приговаривать: «Нет-с, меня не проведут за нос!» Но однажды Ставрогин вдруг неожиданно подошел к говорящему, крепко ухватил его за нос и потянул за собой по залу.
Вторая «шалость» оказалась еще более скандальной и непонятной. Старичок-губернатор вызвал Ставрогина на «отеческий» разговор и обратился к нему с вопросами: «Скажите, что побуждает вас к таким необузданным поступкам, вне всяких принятых условий и мер? Что могут означать такие выходки, как в бреду?» Ставрогин на это угрюмо проговорил: «Я вам, пожалуй, скажу, что побуждает...» – и наклонился к уху губернатора. То т «поспешно и доверчиво протянул свое ухо» и вдруг почувствовал, что Ставрогин «...вместо того, чтобы прошептать ему какой-нибудь интересный секрет, вдруг прихватил зубами и довольно крепко стиснул в них верхнюю часть его уха» (10; 42–43).
В обоих этих происшествиях есть однотипная закономерность, которая может получить психологическое объяснение, если обратиться к исследованиям познавательной деятельности (восприятия и мышления) при шизофрении, проведенным группой психологов под руководством Ю. Ф. Полякова. Это представляется особенно перспективным, если учесть мнение такого тонкого ценителя литературы, как академик Д. С. Лихачев, о том, что в произведениях Достоевского над всем главенствует активный познавательный процесс.
Если здоровый человек, воспринимая предметы или раздумывая над происходящими событиями, в первую очередь обращает внимание на общезначимые и, как правило, наиболее существенные их характеристики, то больные шизофренией могут выделять в воспринимаемых и осмысливаемых объектах аспекты, которые не улавливаются здоровыми, остаются для них скрытыми (латентными). Так, поговорка «меня не проведут за нос» однозначно понимается всеми взрослыми здоровыми людьми только в переносном смысле «никто меня не обманет». Ухо, приближенное к собеседнику при интимном разговоре в присутствии других людей, для любого человека может означать только то, что слушающий хочет услышать сообщение и вместе с тем предпринимает меры, чтобы оно осталось тайной для окружающих. В обоих случаях очевидное, всем понятное значение «раздражителей» явилось отправной точкой развития инцидентов. Ставрогин, игнорируя общезначимый смысл раздражителей, действует, откликаясь на их скрытый для здоровых, «латентный» смысл. Из поговорки он берет прямой, а не переносный смысл и буквально проводит за нос человека. Наклоненное к его рту ухо он кусает, как подставленное для этой цели. Нетрудно заметить, что оба ответных действия (так же как восприятие, мышление и решение) осуществлялись Ставрогиным так, как если бы он впервые очутился среди людей, обычаи и язык которых, полный условностей, ему непонятны. Следовательно, в истоках обоих поступков Ставрогина отчетливо проступает описанная психологами, занимающимися проблемами шизофрении, закономерность актуализации латентных свойств предметов и явлений в восприятии и мышлении при утрате влияния опыта на познавательный акт.
Теоретически можно представить несколько возможных причин, по которым Ставрогин в своем поведении опирается на латентные свойства «раздражителей», характерных для провинциальной русской среды того времени. Во-первых, человек может не отреагировать на общезначимую условность раздражителя потому, что его интеллект не созрел для способности устанавливать абстрактные общественно значимые ассоциации. Он ниже по развитию того общества, куда он попал. Во-вторых, иностранец, не знающий местных условий, может реагировать аналогичным образом. В-третьих, очень умный человек с гибким мышлением и высоким интеллектом может улавливать как общезначимый, так и латентный смысл раздражителей и в качестве издевки над общественным мнением сознательно совершать нелепые и возмутительные поступки. И, наконец, в-четвертых, это может быть больной с нарушениями психики шизофренического круга, для которого латентный смысл раздражителя становится единственно актуальным. Любой случайный «сигнал», выделенный в той или другой ситуации, может стать фатально определяющим поведение. Человек реагирует на него, становясь как бы «рабом случайного сигнала».
Любой из разобранных нами вариантов происхождения парадоксальных ответов (кроме разве интеллектуальной неразвитости) не может быть полностью исключен как объяснение неадекватного поведения Ставрогина. В принципиальной возможности сочетания всех трех вариантов заключен тот художественный эффект, та тайна, та загадка его души, которой добивался Достоевский при создании его образа. Действительно, Ставрогин игнорирует общественные условности, он космополит, западник, он может издеваться и презирать окружающих. Однако в то время он был несомненно нездоров, на что указывают, с одной стороны, замечания во второй главе романа по поводу его задумчивости, отстраненности, непонятных изменений настроения, рассеянности, головных болей и т. д., с другой стороны, о нарушениях психики свидетельствует финал событий, выразившийся в глубоком нарушении сознания во время гауптвахты.
Среди сходных особенностей поведения Ставрогина и Гамлета общей для них обоих литературовед М. Б. Томашевский считает симуляцию сумасшествия. И если Гамлет действительно имитирует душевное расстройство в целях раскрытия преступления, связанного со смертью отца, то соображение, что Ставрогин «искусственно изображает» сумасшествие, сомнительно и, на наш взгляд, опровергается содержанием романа.
Прежде всего Ставрогин в отличие от Гамлета не имеет логически оправданного мотива для симуляции сумасшествия. Сознательный мотив его поступков – всегда удовлетворять все свои желания. Из этого следуют и возмутившие общество «шалости», и более серьезные его поступки. При более тщательном психологическом анализе его идеи оказываются обусловленными внешними и притом более незначительными, чем у обычных людей, случайными обстоятельствами. Как это бывает у больных шизофренией (даже в наиболее легкой форме ее течения), Ставрогин становится «рабом извне полученных сигналов». Его крайнее своеволие по законам болезни превращается в безволие. Вопрос о том, сознательно или бессознательно (импульсивно) поведение Ставрогина, Достоевский оставляет без ответа. Давайте попробуем ответить на него.
За импульсивностью поступков Ставрогина может скрываться, с одной стороны, неспособность различать добро и зло, с другой – невозможность сдерживать неожиданно возникшие побуждения. Сознательность же предполагает ответственность за антиобщественную деятельность. Из ранее описанных нарушений (если принять их болезненный генез) можно понять и формирование характерных для Ставрогина антагонистических идей, которые, как мы уже говорили в гл. II, подхватывают по механизму индукции Шатов и Кириллов как программы своих, расходящихся в разные стороны мировоззрений.
В мире идейных блужданий эпохи Ставрогиным актуализируются не основные, общезначимые и даже не привлекающие его лично идеи. В хаосе общественных мнений он случайно выхватывает еще латентные (только нарождающиеся) тенденции будущих идеологических платформ. Причем зародыши уловленных им идей, иногда противоречащих друг другу, логически и творчески развиваются им. Но ни одна из них не становится его убеждением, «идеей-чувством». Его идеи не «оживают», оставаясь холодной игрой ума. Его идеи, не ставшие «психологическими орудиями» для познания окружающего мира и самого себя, являются элементами его идеологического эксперимента, в котором ему, как точно уловил В. Н. Захаров, остается отчужденно «следить за судьбами Шатова и Кириллова, за завершением своего эксперимента». [64]
Механизм реагирования на случайные латентные, обычно не воспринимаемые здоровым человеком качества людей, признаки окружающих условий проявляется как на эмоциональном, так и на волевом уровне. При эмоциональных нарушениях – это эмоциональная амбивалентность, при которой почти одновременно к одному и тому же лицу, событию и т. д. относятся противоположно (отрицательно или положительно). Такой человек последовательно во времени, но непоследовательно по знаку эмоции проявляет при общении с одним и тем же лицом то радость и удовольствие, то неудовольствие, раздражение и гнев. К тому же перепады настроения могут возникать так часто и быстро, что случайный наблюдатель будет воспринимать противоположные эмоциональные отношения к одному и тому же партнеру по общению как одновременные. По теории актуализации латентных раздражителей, больной, последовательно воспринимая партнера по общению, реагирует то на одни, то на другие его (чаще всего латентные) признаки.
Амбивалентность эмоций Ставрогина прослеживается по всему роману и проявляется в отношении практически ко всем другим героям. Непонятное для всех чередование симпатий и антипатий характеризует его взаимоотношения с окружающими. Эмоциональная амбивалентность очевидна и в одном из разобранных нами инцидентов. Так, протащив за нос старшину клуба, он не только не смутился, но напротив, весело улыбался. А потом внезапно задумался, подошел к оскорбленному и с видимой досадой пробормотал: «Вы, конечно, я право не знаю, как мне вдруг захотелось... глупость...» (10; 39). Его лицо также выражает его эмоциональную амбивалентность. Хроникер рассказывает: «...казалось бы, писаный красавец, а в то же время как будто и отвратителен. Говорили, что лицо его напоминает маску...» (10; 37).
В отмеченной Достоевским маскообразности лица Ставрогина видится еще одна общая черта больных шизофренией с некоторыми героями Достоевского. «Маскообразность» свидетельствует об эмоциональной тупости и апатии, полном равнодушии и безучастности. Потеря способности эмоционального сопереживания может быть важным симптомом дефекта при шизофрении, свидетельствующим об утрате человечности, способности налаживать нормальные отношения с людьми.
Социальная оценка потери эмоциональности неоднозначна. Если идеальный христианин наделяется эмоциональной отзывчивостью и интеллектом, гармонически сочетающимися между собой, то, например, идеальный нацист – это аэмоциональный интеллектуально-волевой человек (с так называемым «нордическим» типом характера). Аэмоциональность Ставрогина предвосхитила этот идеал. В письме к Даше Ставрогин рассказывает о своих эмоциональных нарушениях: «...Лучше не приезжайте. То, что я зову вас к себе, есть ужасная низость... Мне вы милы, и мне, в тоске, было хорошо подле вас... Вникните тоже, что я вас не жалею, коли зову... В России я ничем не связан... я в ней, более чем в другом месте, не любил жить; но и даже и в ней ничего не мог возненавидеть!.. Я пробовал большой разврат... но я не люблю и не хотел разврата... могу пожелать сделать доброе дело и ощущаю от того удовольствие; рядом желаю и злого и тоже чувствую удовольствие. Но и то и другое чувство по-прежнему всегда слишком мелко, а очень никогда не бывает. Мои желания слишком несильны... любовь моя будет так же мелка, как и я сам...» (10; 513–514). Однако в отличие от апологетов нацизма Ставрогин не считает аэмоциональность своим достоинством, а видит в ней угрожающий признак утраты себя как личности и сравнивает свою эмоционально-волевую активность с щепкой, на которой нельзя переплыть реку жизни.
В этом письме Ставрогина, так же как и в странном поведении Версилова, эмоциональная амбивалентность идет параллельно с близкими по механизмам действия волевыми нарушениями. Явление, называемое в психиатрии амбитендентностью, заключается в том, что человек находится во власти противоположных побуждений, принимает взаимоисключающие решения и в ряде случаев осуществляет их. Версилов хочет подарить жене букет и одновременно растоптать его. Ставрогин принимает решение и делает попытку уехать в Швейцарию, но, не осуществив задуманного, возвращается домой. На протяжении обоих романов можно увидеть и другие примеры аналогичных противоречивых поступков обоих героев. За амбитендентностью также, по-видимому, стоит механизм актуализации латентных свойств предметов и явлений.
Если здоровый человек принимает обоснованное решение, опираясь на существенные, главные свойства, взвесив их все, то опирающийся то на те, то на другие случайно воспринятые латентные свойства больной не находит опоры для своих решений и немотивированно меняет их. Эмоциональной тупости и волевым нарушениям аналогична абулия (безволие), которая, как мы видели из письма, также характерна для Ставрогина.
Мы перечислили и разобрали такие особенности образа Ставрогина, как эмоциональная амбивалентность и холодность, волевая амбитендентность и безволие. Ставрогин как персонаж – это не пример из учебника по психиатрии, а художественный образ поразительной силы. В нем все перечисленные проявления, как и в живом конкретном человеке, могут быть выделены для разбора только путем искусственного отделения от других характерных черт его личности.
С учетом того, что мы узнали, интересно вернуться к «кошмару» Ивана Карамазова. Дело в том, что видения Ставрогина по психопатологической структуре принципиально аналогичны. В обычной жизни человек ориентируется преимущественно на реальное, непосредственное восприятие окружающего («первичные образы»). Представления, произвольно извлекаемые из арсенала памяти («вторичные образы»), для ориентировки второстепенны. Кроме того, у здорового человека «вторичные образы» всегда переживаются как результат волевого усилия, сознательный произвольный акт. Причем мысли тоже являются производными («вторичными») по отношению к первичным образам. Таким образом, как «вторичные образы», так и мысли оказываются для процесса восприятия в определенном смысле латентными. У Ставрогина же, так же как и у Ивана Карамазова, всплывшие в сознании неприемлемые для него мысли, суждения с сопровождающими их «вторичными образами» переживаются как более важное, чем непосредственно воспринимаемое. Причем как мысли, так и представления существуют в сознании как бы независимо от собственной психической активности и Ставрогина, и Карамазова. А если временами ими и осознается их включенность в свое сознание, то это только способствует одновременному развертыванию бреда воздействия. На Ставрогина и Карамазова «воздействуют» бес и черт. Психика их как бы становится автономной от реального и переплетается с мистическим миром.