Соперница, разрывающаяся между чувством и долгом, женщина, с детства униженная неопределенностью положения «дамы с камелиями», пытающаяся принять решение и не способная это сделать, не предавая себя и не делая несчастными других, играющая с огнем в прямом и переносном смысле, – такова Настасья Филипповна, героиня романа «Идиот». Ощущая силу вызываемого ею чувства и не умея сделать человека счастливым, не отдаляя его от себя и не отдавая сопернице, она самоотверженно стремится возлюбить своего избранника. И в то же время она неспособна преодолеть эгоизм, достигший чрезвычайной болезненности; она упивается позором и ожидает свою гибель.
   Запас наблюдений Достоевского над женщинами значительно меньше, чем над мужчинами. Однако связь с Аполлинарией Сусловой, отношения с которой были одновременно загадочными и мучительными для Достоевского, дала ему впечатления, позволившие создать тип «демонических женщин». По этому поводу литератор П. Косенко замечает: «Если свести воедино мнения ряда литературоведов, то окажется, что Суслова является прототипом таких героинь писателя, как Полина, Дуня Раскольникова, Настасья Филипповна, Аглая, Лиза Дроздова, Ахмакова, Грушенька, Катерина Ивановна, что с ней связаны романы и повести Достоевского... чуть не все художественные произведения, созданные им после знакомства с Сусловой». [71]
   По-видимому, нелегко разобраться в тех взаимных обвинениях, упреках и претензиях, которые сохранились в переписке Достоевского с А. Сусловой, их дневниках, в противоречивых свидетельствах и домыслах современников. Однако объективность характеристики, данной Достоевским своей возлюбленной («Аполлинария – больная эгоистка. Эгоизм и самолюбие в ней колоссальны. Она требует от людей всего, всех совершенств, не прощает ни единого несовершенства в уважение других хороших черт, сама же избавляет себя от самых малейших обязанностей к людям...» – 28; 2; 121), подтверждается не только всеми событиями жизни А. Сусловой, но и в ее письмах и дневнике. Вот, например, строки из письма, в котором она объявила Достоевскому о разрыве их отношений (из-за ее безумной, но несчастной любви к иностранцу): «Ты едешь немножко поздно... Все изменилось... Ты как-то говорил, что я не скоро могу отдать сердце. Я его отдала в неделю по первому призыву, без борьбы, без уверенности... надежды, что меня любят. Я была права, сердясь на тебя, когда ты начинал мною восхищаться. Не подумай, что я порицаю себя, но хочу сказать, что ты не знал, да и я сама себя не знала. Прощай...». [72]А вот ее запись в дневнике о кратковременном примирении с Достоевским: «Опять нежность к Федору Михайловичу. Я как-то упрекала его, а потом почувствовала, что не права... я стала нежна с ним. Он отозвался с такой радостью, что это меня тронуло, я стала вдвойне нежнее. Когда я сидела подле него и смотрела на него с лаской, он сказал: „Вот это знакомый взгляд, давно я его не видал“. Я склонилась к нему на грудь и заплакала». [73]
   Мотивы, по которым А. Суслова сначала рассталась с Достоевским (он не хотел разводиться с чахоточной женой), а потом, после смерти жены, не захотела выйти за него замуж («уже его разлюбила... Потому, что он не хотел развестись» [74]), свидетельствуют о противоречиях, пронизывающих ее эмоциональную жизнь. Именно так она объясняла запутанные отношения с Достоевским своему мужу, с которым тоже не была счастлива.
   И продолжала писать Достоевскому после того, как он вновь женился. По мнению Анны Григорьевны, «это было очень глупое и грубое письмо, не вызывающее особенного ума... она была сильно раздосадована женитьбою Феди и что тоном письма выразилась ее обида...» На лице Достоевского при прочтении появилась горькая улыбка: «Это была или улыбка презрения или жалости... но какая-то жалкая, потерянная улыбка...». [75]
   Глава, посвященная А. Сусловой у Л. П. Гроссмана, заканчивается фразой: «Сердце, склонное к благородным проявлениям, было не менее склонно к слепым порывам страсти». Приведя предсказание Достоевского («Мне жаль ее, потому что предвижу, она вечно будет несчастна»), он добавляет: «Последнее предсказание, несомненно, сбылось». [76]
   Даже из приведенных сведений А. Суслова предстает не только как несчастная и взбалмошная, но как и больная женщина, неспособная осчастливить ни одного из мужчин, с которыми столкнула ее жизнь. Весь ее жизненный путь неровен и насыщен неожиданными поворотами личной судьбы. Периоды относительного затишья были непродолжительными, тогда как эмоциональные перепады из одной крайности в другую при возникновении внезапной, не считающейся с препятствиями, но столь же неожиданно завершающейся любви заполняли всю ее жизнь. Безумие постоянно просвечивало через ее мнимую «истеричность», искажая также ее восприятие и понимание принимающих участие в ее судьбе людей. Значительная часть обвинений в адрес Достоевского, по-видимому, является плодом ее болезненного воображения.
   Все «демонические женщины» Достоевского, прототипом которых была Аполлинария Суслова, трагически страстны и прекрасны, но не способны дать счастье тем, с кем они соприкасаются. Именно из-за невозможности в условиях общества, построенного на лицемерии, естественно любить и добиваться реализации идеала героини Достоевского двигались по жизненному пути от любви к безумию.
   «Тяжело тебе, женщина», – так понимает Митя Карамазов Катерину Ивановну. «О, я несчастна! Таков мой... ужасный, несчастный характер!» – признается она сама, раздираемая ненавистью к Грушеньке, любовью-ненавистью к Мите, странной любовью к Ивану, неспособностью ни чувствами, ни поступками проявить свою любовь.
   Попробуем разобраться в ее чувствах. Казалось бы, Митю она любит только как человека, «за его сердце». «Исступленно и торопливо» говорит она, придя в тюрьму: «Я... пришла... сказать тебе, что ты мой... что безумно люблю тебя... и любила тебя, что ты сердцем великодушен!.. Любовь прошла, Митя!.. но дорого до боли мне то, что прошло. Это узнай навек... И ты теперь любишь другую, и я другого люблю, а все-таки тебя вечно буду любить, а ты меня... люби меня, всю твою жизнь люби...» (15; 187–188). Но достаточно ей представить, как Митя убежит с ее соперницей, Грушенькой, и уже она «озлилась» не только на Митю, но и на Ивана, сказавшего ей об этом.
   Особенно показательны алогичность и бесконтрольность ее эмоций-мыслей по отношению к Ивану. Поняв, что Иван, даже ревнуя ее (подозревая, что она любит Митю), не оставил мысли спасти брата и ей же самой доверил дело спасения, Катерина Ивановна «...хотела было упасть к ногам его в благоговении», но, как подумала «вдруг, что он сочтет это только лишь за радость мою, что спасаю Митю (а он бы непременно это подумал)», «опять раздражилась и вместо того, чтобы целовать его ноги, сделала опять ему сцену!» (15; 180–181).
   Ее непоследовательность проявляется и в отношениях с Митей. Пытаясь разобраться в логике своего рокового выступления на суде, ложно обвинившего Митю, Катерина Ивановна «почти бессмысленно» говорит: «И тогда не верила! Никогда не верила! Ненавидела тебя и вдруг себя уверила, вот на тот миг... Когда показывала... верила... а когда кончила показывать, тотчас опять перестала верить...» (15; 188). И она права, когда говорит, отчаявшись справиться с собой: «Вы еще увидите; я сделаю, я доведу-таки до того, что и он (Иван. – Авт.)бросит меня для другой, с которой легче живется, как Дмитрий, но тогда... уже я не перенесу, я убью себя!» Болезненны ее эмоции в ссоре с Иваном, когда ее «до того захватил гнев за ненавистный, презрительный взгляд, которым он вдруг поглядел», что она вдруг закричала: «это он, он один уверил меня, что брат его Дмитрий убийца!» Самообвинения ее («Я нарочно наклеветала, чтоб еще раз уязвить его, он же никогда не уверял меня, что брат – убийца... я сама уверяла его!.. всему причиною мое бешенство... Я всему причиною, я одна виновата!»– 15; 181) также глубоко болезненны.
   К. Леонгард, обратив внимание, что Катерина Ивановна «способна на восторг, быстро переходящий в отчаяние», отнес ее к тем больным, которые, «впадая в экстатическое состояние, чувствуют себя призванными к тому, чтобы принести счастье и освобождение другим людям». [77]Содержанием их идей «служит собственное счастье или счастье других». [78]Мысль ее сделать никогда не любимого по-настоящему Митю счастливым, пожертвовав ему себя, превратить свою соперницу Грушеньку в союзницу по его спасению вполне укладывается в идею «экстатического счастья». Для Леонгарда важно, что Катерина Ивановна, дойдя до предела эмоционального возбуждения, впадает в истерический припадок. Истерическое реагирование означает, что внутреннее напряжение, став непереносимым, не нашло другого, нормального выхода.
   В периоды же упадка настроения на фоне тревоги и страха она, как это и бывает при таких состояниях, винит себя в случившихся несчастьях. Возникшее чувство неопределенной угрозы, сопровождающееся беспомощностью и недоверчивостью, заставляет ее интерпретировать поведение людей как имеющее прямое отношение к ней. К. Леонгард, анализируя подобные состояния, отмечает, что «часто нелегко решить, что здесь является идеей отношения, что – иллюзией и что – галлюцинацией». [79]Иначе говоря, переводя с психиатрической терминологии на психологическую, нелегко разобраться, что это? Только ли ошибка интерпретации, или ошибочное (иллюзорное) восприятие случившегося, или, наконец, несуществующее (полностью созданное болезненным воображением) образное представление, спроецированное вовне? Как Катерина Ивановна, так и ее прототип – А. Суслова в периоды снижения настроения не могли отделить действительно существующего от тенденциозно интерпретированного, иллюзорно воспринятого и даже полностью созданного их богатой болезненной фантазией.
   Сама ключевая тема «воображаемого счастья» перебрасывает логический мост от психиатрии к тайне неспособности женщин – героинь Достоевского – дать кому-либо счастье. Страстными они становятся тогда, когда к экзальтированности чувств присоединяется и самостоятельная возбудимость в сфере воли. «Восторг и отчаяние, – пишет Леонгард, – находят выражение в самих поступках, в то время как при отсутствии волевой возбудимости чрезмерная экзальтированность чувств больше выражается в идеях... У Катерины Ивановны активность появилась лишь тогда, когда эмоциональное возбуждение достигло апогея, обычно же оно проявлялось больше в экзальтированности идей». [80]
   «Много в нас ума-то обоих», – эти слова Версилова, обращенные к Ахмаковой при прощальном свидании в романе «Подросток», вполне могли бы быть сказаны Достоевским А. Сусловой. Называя Версилова «Милый, и теперь милый человек!» и оставляя его для себя на всю свою жизнь только как «серьезнейшую и самую милую» свою мысль, она говорит: «Я никогда не забуду, как вы потрясли мой ум при первых встречах» (13; 416). В этих примечательных словах звучит основной мотив чувства А. Сусловой к Достоевскому. Аналогично поразил Ахмакову в Версилове «...величайший ум», а также то, что он был одним из немногих людей, «который говорил с ней серьезно и которого она очень любила слушать» (13; 207).
   Версилов, понимающий свою раздвоенность и отсутствие эмоциональности, двусмысленным замечанием об избыточности ума у него и Ахмаковой одновременно дает понять, что их общая большая беда – недостаток сердечности: «О, вы – моего пошиба человек! я написал сумасшедшее письмо, а вы согласились прийти, чтоб сказать, что „почти меня любите“. Нет, мы с вами – одного безумия люди!» (13; 417). На последнем свидании с Версиловым Ахмакова много говорит о любви, но как ее слова далеки от простого, живого и понятного чувства! Ее холодность, амбивалентность и расщепленность очевидны: «...Любила... Теперь не люблю... улыбнулась... потому, что когда угадываешь, то всегда усмехнешься... Может быть, совсем не люблю... Я очень скоро вас тогда разлюбила... Мне кажется, если б вы меня могли меньше любить, то я бы вас тогда полюбила...» (13; 414, 416).
   В глазах Аркадия Долгорукого Ахмакова выглядит то как «выведывающая змея», то как «святая», то как «страстная женщина», то как «студентка», разговаривающая со студентом, то как идеал («благороднейшее существо»), то как «развратная светская женщина» («Мессалина»), «в которой все пороки». Вместе с тем эта женщина, думающая не только о собственном счастье, никого не смогла осчастливить, оставаясь холодным светилом недосягаемой красоты. Причем различные ее ипостаси не совмещаются в единое целое и как бы неназойливо наталкивают читателя на мысль о расщепленности ее личности и опустошенности ее души. Эта холодность, замаскированная под эмоциональную приветливость, становится особенно очевидной при сравнении Ахмаковой с Татьяной Лариной.
   Прощальное свидание героев «Подростка» как бы повторяет последнюю встречу Онегина с Татьяной. Но как же различаются женские образы по признаку эмоциональности! У Пушкина «холодный взгляд», «холодный строгий разговор», «чувство мелкое» – удел Онегина, тогда как любящая, но неспособная построить свое счастье на несчастье других Татьяна со всей эмоциональностью самоотверженной женщины, не кривя душой, говорит: «Я вас люблю». И если для Онегина и Татьяны «...счастье было так возможно, так близко», то для Версилова и Ахмаковой из-за имеющегося (прежде всего у последней) эмоционального дефекта «счастье» всегда далеко и недостижимо.
   Судьба Ахмаковой, так же как и судьба Настасьи Филипповны, несмотря на их разное, резко отличное положение в обществе, связана с деньгами, которые деформировали их отношение к любви. Компрометирующее письмо Ахмаковой, написанное неосторожно с целью наложить опеку на психически неполноценного отца, дало ей основание чувствовать себя уязвимой и незащищенной. Вместе с тем ее последняя встреча с Версиловым напоминает «окончание романа» Ставрогина с Лизой. «Два щелчка с обеих сторон» – также могли бы сказать они о своей несостоявшейся любви. Лиза Тушина, Настасья Филипповна, Катерина Николаевна, Катерина Ивановна (так же как и их прототип А. Суслова) тщетно стремятся к идеальной любви. Женщины тонких чувств и исключительной красоты, «возлюбившие много», они принесли тем, кого они полюбили, не счастье, а горе.
   Более глубоко раскрыть природу такой болезненности чувств могут помочь наши наблюдения. Так, один из нас (Кузнецов), оказывая медицинскую помощь матери приятеля своего сына, поразился необычностью сочетания гротескно-демонстративного, «истероподобного» предъявления жалоб с одновременной холодностью и даже отстраненностью в момент оказания помощи. Своеобразной была и застывшая, ничего не выражающая улыбка. Поведение больной настолько отличалось от обычного при общении с врачом, что возникла мысль о возможности вялотекущей шизофрении. Такое предположение сразу помогло переосмыслить и понять все те странности поведения этой женщины, которые были известны и раньше. Это и длительное, но безуспешное лечение в связи с непонятной соматической патологией, отсутствие друзей и знакомых, крайне длительные одинокие прогулки, отказ от посещения зрелищных мероприятий, так как «в залах не хватает воздуха», и непонятные отказы от общения с людьми, с которыми ранее поддерживался наиболее тесный по сравнению с другими контакт. Стали понятны и отсутствие взаимоотношений с сыном, необычные воспитательные воздействия на него с «атипичными истериками».
   Демонстративность, артистичность, холодность, эстетизм, стремление выделиться, сочетающиеся с трудностями в общении, конфликтностью, подозрительностью, сложными и непонятными коллизиями семейной жизни, закончившейся впоследствии разводом, последовавшие за этим афишируемые сексуальные связи, где партнеры были значительно старше или много моложе, привлекали внимание многих к одной из знакомых, связанной с нами общим интересом к искусству. Наиболее примечательно, что при хорошем отношении к этой женщине многие из наших знакомых за глаза подсмеивались над ней из-за ее поразительной способности не чувствовать настроение окружающих и, вследствие этого, не понимать неуместности своих поступков. Однако это казалось чудачеством, так же как и ее последующее увлечение модными идеями мистики и парапсихологии (экстрасенсы, астральные тела и т. д.), переход на вегетарианскую диету, исключающую употребление мяса «как поедание трупов», по ее выражению. Только тогда, когда она, уже отошедшая от труда и изолировавшаяся от общества, сформировала галлюцинаторно-бредовые построения при помощи мистически-спиритической идеи существования духовных астральных тел, стало все понятно. В этих построениях она последовательно «выходила замуж» за астральные тела Пушкина, Баха и Леонардо да Винчи. Причем каждый раз, выходя замуж, она ощущала внедрение в себя духов, дающее возможность ей как «духовной жене» творить в той области, где прославились ее «духовные мужья». Под «воздействием» Пушкина она писала стихи, под «воздействием» Баха перекладывала их в хоралы, а под влиянием Леонардо да Винчи она за ночь расписала фресками потолок в своей квартире. При этом ей казалось, что ее душа переполнена гениальностью ее «мужей».
   Следует отметить, однако, что эти длительное время наблюдавшиеся нами женщины с шизоидно-истерическим образом поведения не только никогда не обследовались и не лечились в психиатрических стационарах, но даже и не консультировались у психиатра. Странности их поведения растворялись в потоке событий нашей не совсем понятной и напряженно-суетливой социально-бытовой и культурной жизни, правда, давая повод для появления различных противоречивых «легенд», домыслов и предположений. Существуя без «психиатрических ярлыков», они могли быть «разгаданы» как лица со скрытым психическим расстройством только психиатрами-профессионалами или просто душевно чуткими, от природы психологически проницательными людьми.
   За загадочностью, непонятностью, странностью поведения часто может скрываться невыявленная шизофрения. Причем «истерическая маска» ее не так уж редка. Опытные старые психиатры всегда настороженно относились к «гротесково» преувеличенной истерии. «Слишком истерична, чтобы быть подлинной истерией», – это соображение нередко предохраняет клинициста от диагностической, прогностической и лечебной ошибки.

6. Так как же оценить их психическое здоровье?

   Ф. М. Достоевский... конечно, и не психопатолог, а непревзойденный знаток человеческой души, описывающий состояния, когда норма выглядит патологией, однако еще далека от психиатрической клиники.
А. Л. Зурабашвили

   Мы с вами взглянули на многообразный мир героев Достоевского, на «арене сознания» которых происходит великая трагедия «заболевших идей», с точки зрения оценки их психического здоровья. Если обратиться еще и к типологии эпилепсии (гл. I, разд. 3), то своеобразие сочетаний признаков как психического здоровья, так и болезни у его персонажей становится еще более поразительным. От почти невинного мечтательства и «шутовства» пьяненьких до стойких «демонических» странностей характера, дающих возможность подозревать даже серьезные психические расстройства типа эпилепсии и шизофрении у его героев. Но и тогда, когда психическая болезнь достаточно очевидна или о ней прямо говорится, многие из героев Достоевского с полным основанием имеют право повторить утверждение князя Мышкина: «...я прежде действительно был так нездоров, что и в самом деле был идиотом, но теперь я давно уже выздоровел...» (8; 75).
   Крупнейший знаток пограничной психиатрии П. Б. Ганнушкин не случайно подчеркивал, что ее «наиболее блестящие примеры» можно найти не на страницах пособий по психиатрии, а в «произведениях писателей-беллетристов». В творчестве Достоевского представлены как постоянные обитатели («аборигены») пограничной области психических расстройств, так и те, кто «... переходят из состояния здоровья в состояние болезни или наоборот – лишь временно более долгий или короткий срок... оставаясь на этой границе». [81]
   Персонажи Достоевского, обладающие психопатологическими чертами, как правило, могут противопоставить болезни здоровое ядро личности. Ограниченная психопатологическими особенностями и социальными препятствиями свобода их жизни проявляется в борьбе здоровых и патологических начал (добра и зла) в сознании героев. Герои Достоевского терпят поражение или преодолевают внутренние и внешние преграды нравственным самоусовершенствованием, и в этом преодолении выявляется глубинный смысл философско-художественных концепций автора.
   В поведении даже несомненно больных людей, таких, как, например, Лебядкина, Смердяков и другие, наряду с явной патологией в характере проглядывают нормальные черты, которые заставляют и других героев, и читателя проникаться симпатией к ним.
   Психозы с нарушением сознания (с дезориентацией больного в окружающей среде и своей личности) не интересуют зрелого Достоевского как художника. Включая их как художественно оправданные в описание психодинамики поведения героя, он ограничивается самым общим, лаконичным мазком, применяя психопатологически неправомерный термин «белая горячка». Например, арестованный Ставрогин, ранее спокойный, «вдруг зашумел, стал неистово бить кулаками в дверь, с неистовой силой оторвал от оконца в дверях железную решетку, разбил стекло и изрезал себе руки». Когда караульный офицер прибежал, «то оказалось, что тот был в сильнейшей белой горячке...» (10; 43).
   Не наделяя своих героев ярко выраженными симптомами психических заболеваний, Достоевский сосредоточил внимание на описании пограничных состояний, которые могут проявляться в отношениях с другими людьми подобно двуликому Янусу. Социально-психологическое новаторство Достоевского заключается в следующем: для общества одинаково опасно преувеличение как больного, так и здорового начала в живом человеке, будь то оценка другого или самого себя. Это теоретически наиболее точно сформулировано в полемике с журналистом, скрывающимся под псевдонимом «Наблюдатель». Отвечая ему, Достоевский писал: «...мне действительно удавалось... обличать иных людей, считающих себя здоровяками, и доказать им, что они больны... весьма многие люди больны именно своим здоровьем, то есть непомерной уверенностью в своей нормальности, и тем самым заражены страшным самомнением, бессовестным самолюбованием, доходящим иной раз чуть ли не до убеждения в своей непогрешимости... эти здоровяки далеко не так здоровы, как думают, а, напротив, очень больны... им надо лечиться» (26; 107).
   Таким образом, концепция Достоевского об относительности психического здоровья любого человека приближается к общемедицинской, обоснованной как социально, так и биологически. Та к же, как конкретный практически соматически здоровый субъект не исключает у себя возможности кратковременных или легких недомоганий со стороны различных органов и систем (полости рта, органов зрения, пищеварения, дыхания, кровообращения, кожных покровов и т. п.), и по отношению к психическому здоровью предполагается возможность тех или иных начальных отклонений. При этом, чем раньше замечены отклонения в психике, тем проще и безболезненнее можно предотвратить нежелательные последствия.
   В описании психических особенностей героев Достоевского, их характера, темперамента, типа мышления и эмоционально-волевого реагирования синтезированы личные впечатления автора. Совершенство этого синтеза заключается в том, что каждый художественный образ начинает жить ярко и полноценно, проявляя себя в отношениях с другими героями в драматических коллизиях романов.
   Достоевский сам предложил термин «полусумасшествие» для обозначения таких промежуточных состояний. В уста Свидригайлова он вкладывает крайне важные для понимания его концепции слова: «...в Петербурге много народу, ходят, говорят сами с собой. Это город полусумасшедших. Если бы у нас были науки, то медики, юристы и философы могли бы сделать над Петербургом драгоценнейшие исследования, каждый по своей специальности» (6; 357).
   Крайне важно, что понятие «полусумасшествие» (demi-fous) позже появится и в психиатрии. П. Б. Ганнушкин, переводя его с французского языка на русский, назовет людей с подобными психическими отклонениями «полунормальные», тем самым вводя их проблемы в психологические исследования. Эти люди по параметру психического здоровья оказываются как бы настоящими «метисами... с одинаковым основанием могущими считаться и за душевноздоровых, и за душевнобольных». [82]
   В приведенной цитате из Достоевского все крайне интересно. Прежде всего, перечень наук, которые могли бы, по мнению писателя, раскрыть сущность происхождения «полусумасшествия». Медицина, право и философия – вот тот минимум наук, интеграция которых, по мнению Достоевского, способна разрешить социально-психиатрические проблемы.
   Достоевский как бы предвосхитил системный подход к оценке пограничных состояний, разработанный для решения задач экологической, экстремальной психологии и психиатрии, а также космической медицины. Именно последовательным анализом одних и тех же сходных с психопатологией поведенческих феноменов в измененных условиях существования нам удалось прояснить положение пограничных состояний, препатологии («полусумасшествие», по терминологии Достоевского, и «полунормальность», по терминологии П. Б. Ганнушкина) в рамках психического здоровья, обосновать правовые, экспертные критерии их оценки.