Страница:
В содержании «пророческого» сна Достоевского от июня 1870 г. как бы подытоживаются, подтверждаются высказанные нами мысли об основной болезни великого писателя. В своей записной книжке он пишет: «...Я будто... чувствую, что со мной как бы что-то неладно: потеря сознания (памяти), точно после обмороков. Я пошел в какую-то ближнюю больницу посоветоваться с доктором... Проснулся, заснул опять и как бы продолжение сна: вижу отца... Он указал мне на мою грудь, под правым соском, и сказал: у тебя все хорошо, но здесь очень худо. Я посмотрел, и как будто действительно какой-то нарост под соском. Отец сказал: нервы не расстроены...»
Опасность таится не в нервной системе (психике), а в том, что скрыто в грудной полости (в легких!). Причем эту оказавшуюся роковой истину немного более чем за десять лет до смерти Достоевского ему возвестил во сне отец, явившийся к страждущему сыну прежде всего как обладающий искусством проникновения в таинства болезни врач. Следовательно, в сновидениях писателя отчетливо прозвучала та явно недостаточно и односторонне исследованная связь его переживаний, отразившихся в творчестве, с врачебной профессией отца. Та к проникновенно и глубоко, заинтересованно заглянуть в тайны переходов от здоровья к болезни Достоевский, на наш взгляд, смог прежде всего как сын врача, навсегда включивший «врачебную» пытливость в структуру своего человековедения. В этом, а не во фрейдовской концепции эдипова комплекса и не в наличии у Достоевского «священной болезни» истоки своеобразия гения писателя, сумевшего органически включить проблему здоровья в свой неповторимый художественный мир.
Глава II
1. Смерть несущие
Опасность таится не в нервной системе (психике), а в том, что скрыто в грудной полости (в легких!). Причем эту оказавшуюся роковой истину немного более чем за десять лет до смерти Достоевского ему возвестил во сне отец, явившийся к страждущему сыну прежде всего как обладающий искусством проникновения в таинства болезни врач. Следовательно, в сновидениях писателя отчетливо прозвучала та явно недостаточно и односторонне исследованная связь его переживаний, отразившихся в творчестве, с врачебной профессией отца. Та к проникновенно и глубоко, заинтересованно заглянуть в тайны переходов от здоровья к болезни Достоевский, на наш взгляд, смог прежде всего как сын врача, навсегда включивший «врачебную» пытливость в структуру своего человековедения. В этом, а не во фрейдовской концепции эдипова комплекса и не в наличии у Достоевского «священной болезни» истоки своеобразия гения писателя, сумевшего органически включить проблему здоровья в свой неповторимый художественный мир.
Глава II
Трагедии «заболевших» идей
Достоевского надо читать, когда мы глубоко несчастны, когда мы исстрадались до предела возможностей и воспринимаем жизнь как одну-единственную пылающую огнем рану, когда мы переполнены чувством безысходного отчаяния.
Г. Гессе
Больные мысли – ключевая идея нашей книги и актуальная проблема XX века. Задумываясь о социальных последствиях высказываемых, а иногда навязываемых мыслей, мы все больше начинаем понимать свою ответственность. Слишком дорого пришлось нам заплатить за легковерную убежденность в, казалось бы, «неопровержимых» идеях. В период отрезвления, исстрадавшись за нашу неизжитую боль, мы все больше понимаем, что думать не так уж и просто, хотя и не думать нельзя. Как остроумно сказал Г. Гессе, люди «...рождены для того, чтобы жить, а не для того, чтобы думать!».
[41]Его предостережение о том, что можно «утонуть» в мыслях, если «путать» устойчивую «сушу» с зыбкой «водой», вплотную подводит нас к Достоевскому.
Достоевский, по меткому определению Г. М. Фридлендера, показал, что идеи – это своего рода живые существа, одаренные кровью и плотью. «Они могут быть благородны, но могут стать и ядовитыми трихинами, разрушительной силой в жизни и отдельного человека, и общества в целом». [42]
Недаром выдающийся философ Н. Бердяев, искавший в мире идей Достоевского ответ на животрепещущие вопросы начала XX в., обратился к наследию писателя. Он понимал, что идейная диалектика занимает в нем не меньшее место, чем необычайное психологическое мастерство.
В своих романах Достоевский исследует динамику зарождения, формирования и функционирования идей в их взаимодействии с эмоциями и волевыми процессами. Совсем не случайно, что его герои в ряде случаев оказались прообразами философов будущего, которым еще предстояло возмутить своими мыслями мещанскую успокоенность, предельно остро поставить критические вопросы бытия человека. Так, например, Ф. Ницше, лично соприкоснувшийся с миром безумия, со всем его циклом идей, по мнению В. В. Дудкина, всего лишь один из героев Достоевского, Достоевский – автор Ницше со всем превосходством автора над его героем. В страшном мире Достоевского, по меткой метафоре Н. Н. Вильмонта, «уподобившемся трагическим театральным подмосткам, лежат бездыханные жертвы звериной житейской борьбы и интеллектуальной титаномахии». [43]Раскрытию великих трагедий «заболевших идей» в творческом наследии Достоевского посвящена настоящая глава.
Достоевский, по меткому определению Г. М. Фридлендера, показал, что идеи – это своего рода живые существа, одаренные кровью и плотью. «Они могут быть благородны, но могут стать и ядовитыми трихинами, разрушительной силой в жизни и отдельного человека, и общества в целом». [42]
Недаром выдающийся философ Н. Бердяев, искавший в мире идей Достоевского ответ на животрепещущие вопросы начала XX в., обратился к наследию писателя. Он понимал, что идейная диалектика занимает в нем не меньшее место, чем необычайное психологическое мастерство.
В своих романах Достоевский исследует динамику зарождения, формирования и функционирования идей в их взаимодействии с эмоциями и волевыми процессами. Совсем не случайно, что его герои в ряде случаев оказались прообразами философов будущего, которым еще предстояло возмутить своими мыслями мещанскую успокоенность, предельно остро поставить критические вопросы бытия человека. Так, например, Ф. Ницше, лично соприкоснувшийся с миром безумия, со всем его циклом идей, по мнению В. В. Дудкина, всего лишь один из героев Достоевского, Достоевский – автор Ницше со всем превосходством автора над его героем. В страшном мире Достоевского, по меткой метафоре Н. Н. Вильмонта, «уподобившемся трагическим театральным подмосткам, лежат бездыханные жертвы звериной житейской борьбы и интеллектуальной титаномахии». [43]Раскрытию великих трагедий «заболевших идей» в творческом наследии Достоевского посвящена настоящая глава.
1. Смерть несущие
Идея приобретает громадную «силу» в поэтике Достоевского только тогда, когда она достигает крайнего напряжения, становясь манией или даже мономанией.
В. Кирпотин
Герои Достоевского напряженно думают, выдвигают идеи, в ряде случаев ошибочные, которые, нарушая нравственные устои, провоцируют убийства и самоубийства. Можно согласиться с Н. Н. Вильмонтом, что идеи в романах Достоевского умерщвляют человека не менее кровожадно, чем злодей с топором (Раскольников), с револьвером (Петр Верховенский) или с чугунным пресс-папье (Смердяков). При этом за преступлением Раскольникова стоит идея, за убийцей Смердяковым – идеолог Иван Карамазов. Идеи оказываются смерть несущими. И не так легко бывает решить: обусловлены эти идеи заблуждениями здорового человека или психическим расстройством?
Уже хрестоматийная «наполеоновская» идея Раскольникова, допускающая право на пролитие «крови по совести» и разделяющая людей на высший и низший разряды (предсказав тем самым ницшеанскую теорию сверхчеловека), обладает особыми, типичными не только для здоровья, но и для патологии характеристиками.
Эта идея, приведшая к двойному убийству, построенная Раскольниковым на логически обоснованных суждениях, с теоретических позиций оказывается достаточно разработанной для того, чтобы ее опубликовали в юридическом журнале. Следовательно, эта идея понятийно содержательна.
Вместе с тем она связана с определенным эмоциональным настроением Раскольникова перед совершением преступления. Он резко отрицательно относится к старухе-процентщице, которая представляется ему вошью, препятствующей счастью униженных бедностью. В то же время он горячо сочувствует своей сестре и несколько абстрактно всем беднякам.
В самооценке он в высшей степени положительно относится к тем своим качествам, которые характеризуют его как человека «высшего порядка», способного преступить через нравственные барьеры, и в то же время расценивает свою жалость к намеченным жертвам, угрызения совести как слабость, признак человека «низшего порядка».
Эта эмоционально-насыщенная идея, «идея-чувство», по терминологии Достоевского, не замыкается в области воображения, а требует реализации в преднамеренном волевом действии. Причем все перечисленные эмоциональные отношения и волевые процессы существуют не раздельно, а в тесной связи, в едином ключе с понятийным содержанием сформировавшейся идеи.
Оценить идею Раскольникова с позиции психического здоровья не так уж просто. Д. И. Писарев даже ставит для этого «мысленный эксперимент». Он предлагает вообразить, что в то самое время, когда все уже решено, когда Раскольников чувствует себя приговоренным к совершению убийства, в его каморку входит почтальон и подает ему повестку на получение 500 рублей и письмо от его матери. Из письма он узнает, что их семейству досталось наследство на 20000 рублей и что мать с сестрой едут к нему в Петербург для немедленного поправления его расстроенных обстоятельств. При этом Писарев спрашивает: «Как вы думаете, что предпримет Раскольников, получивши такие известия? Будет ли по-прежнему считать вопрос о старухе бесповоротно решенным и смотреть на самого себя как на человека, окончательно приговоренного к отвратительному купанью в грязной и кровавой луже?» И отвечает: «Я не думаю, чтобы кто-нибудь из читателей серьезно ответил на этот вопрос: да».
Эти рассуждения Писарева не вызывают никаких возражений, но вывод, который из них делается: «Если же вы допустите, что письмо и повестка могли перевернуть все планы и намерения Раскольникова в то самое время, когда он уже готовился приступать к их выполнению, то вы тем самым лишите себя всякой возможности считать его помешанным...» [44]– не выдерживает критики с позиций современной психиатрии.
Писарев в этом эксперименте действительно доказал, что степень отклонения идеи Раскольникова от психического здоровья не достигла стадии бредовой убежденности. Развитие идеи поддерживалось преимущественно аффективной напряженностью, связанной с конкретно развившимися психотравмирующими условиями. Это, однако, дает основание не исключать ее из психиатрического анализа, а рассматривать как сверхценную идею, которая может наблюдаться как при психических расстройствах, преимущественно пограничного характера, так и у здоровых людей в экстремальных ситуациях.
Небезынтересно, что трактовка идеи Раскольникова как болезненной нашла свое подтверждение на «общественном суде» над ним, состоявшемся в 1921 г. в Петрограде. «Суд», включавший эксперта-психиатра, признал, что Раскольников «действовал в состоянии умоисступления», был жертвой социальных условий, и оправдал его. [45]
Раскрывая закономерности формирования ошибочных умозаключений (сверхценных идей, идей отношения) и других интерпретационных нарушений у здоровых людей в экстремальных условиях (подводное плавание, космические полеты, пребывание в Арктике и Антарктике) и модельных экспериментах (в сурдокамере, групповой изоляции и др.), мы развивали вопросы теории «психологии отношений» В. Н. Мясищева. Нами сформулировано следующее определение понятия «отношение личности»: это есть единство понятийного, эмоционального и волевого отражений действительности, выработанное в процессе накопления личного опыта и воспитания, определяющее поведение человека в конкретных ситуациях. Выработанные отношения, с одной стороны, помогают ориентироваться и действовать в различных ситуациях, являясь как бы «психологическим орудием», с другой – при определенных обстоятельствах (неадекватность выработанного отношения к изменившейся ситуации, эгоистичность и т. д.) приводят к неврозам, параноическим разновидностям бреда и сверхценным идеям.
Наша концепция «отношения личности» как особого психического образования или единства, помогает понять психологическую сущность «идей-чувств» у героев Достоевского как в норме, так и при переходе ее в патологию. Это единство возникает под влиянием личного опыта и воспитания героя. Так, например, «наполеоновская» идея Раскольникова возникла прежде всего как результат его юридического образования и осмысления своего личного опыта в контактах с людьми в трагической ситуации. Весь этот период развития «отношений» Раскольникова можно рассматривать в рамках анализа его психического здоровья.
Итак, «наполеоновская» идея, разработанная Раскольниковым в качестве психологического орудия для преодоления кризиса, подчиняет его себе и неотвратимо влечет к преступлению. В помутившемся сознании Раскольникова его действия субъективно представляются ему как рок. После встречи с Лизаветой, от которой он узнал, что на следующий день старуха-процентщица останется одна в квартире, он вошел к себе «как приговоренный к смерти» и всем существом вдруг почувствовал, что «нет у него более свободы рассудка, ни воли и что все вдруг решено окончательно» (6; 52). Именно в этом состоянии «сознания, измененного патологическим отношением», по терминологии В. Н. Мясищева, проявилось его психическое расстройство, ограничившее свободу личности в выборе действия.
У Раскольникова, как и у описанных Мясищевым больных, сознание во всем адекватно действительности, за исключением пункта измененных отношений. «Ни восприятия, ни способности суждения и умозаключения первично не поражены, искажено отношение к некоторым предметам действительности, которые не потому искаженно отражаются в сознании, что первично изменена отражающая способность, а потому, что эмоциональные отношения – страсть, любовь, ненависть, желания – давят на познавательные процессы и искажают отношение», [46]– разъясняет этот вид расстройств В. Н. Мясищев.
Обсуждая в романе «Подросток» диалектику понятийного и эмоционального при развитии «идеи-чувства», Достоевский показывает, как сознание изменяется под давлением чувств и у человека из мысли, заблуждения, ошибки возникает болезненный феномен.
Сверхценные идеи возникали во время наших исследований у психически здоровых испытуемых в условиях экспериментального одиночества в сурдокамере. При возвращении их в обычную обстановку сверхценные идеи у этих лиц достаточно быстро исчезали. [47]
Сверхценность идеи Раскольникова вполне доказывается мысленным экспериментом Д. И. Писарева. Дополнительное доказательство ее сверхценности – обратное развитие «наполеоновской» идеи с осознанием ее ложности в его общении с Сонечкой Мармеладовой. Заблуждения Раскольникова были преодолены ее высокой нравственностью и моралью. С этих позиций интересна динамика эмоциональных взаимоотношений Раскольникова с Сонечкой.
Наивные, почти нечленораздельные, но эмоционально уверенные Сонечкины утверждения («...Нет, это не так, не так! ...Это человек-то вошь! ...Убивать? Убивать-то право имеете? ...Экое страдание!» и т. д.) полностью разрушают сложную систему доказательств, которой Раскольников объясняет и оправдывает свое преступление. Как формула «Я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил», так и перенесение Наполеона в свою ситуацию для разъяснения мотивации убийства оказываются несостоятельными перед убежденностью Сонечки.
«Это все ведь вздор, почти болтовня... а – впрочем, я вру, Соня, – давно уже вру... Это все не то, ты справедлива...» – только такими словами может отреагировать Раскольников на эмоциональную реакцию Сони на его рассказ о преступлении. Следовательно, эмоциональная убежденность Сони в незыблемости нравственных позиций, облеченная в отрывочные слова, вопросы и восклицания, разрушила философски изощренную теорию Раскольникова, достойную по своей разработанности сравнения с философией Ницше. Отношение личности к нравственным законам, запретам и предписаниям, понятия о добре и зле (противоположные у Сони и Раскольникова) победили на уровне чувства, вернее, мысли, пускай словесно несовершенной, но интуитивно непоколебимо чувствующей истину.
Раскольников после моральной победы Сони не мог уже долго и постоянно о чем-нибудь думать. Он только чувствовал, что вместо абстракции в сознании должно было «выработаться что-то совершенно другое» (6; 422).
По отношению к Соне «одна мысль промелькнула» (а не порождена логически) в нем: «Разве могут ее убеждения не быть теперь и моими убеждениями? Ее чувства, ее стремления, по крайней мере...» (6; 422). Причем единодушия с Раскольниковым она добивалась не религиозными наставлениями. «В начале каторги он думал, что она замучит его религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговорила об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия» (6; 422). Кротостью и мягкостью была побеждена грандиозная, мрачная, сверхценная идея интеллектуала с книжными мечтами и «теоретически раздраженным» разумом.
Механизм внедрения ложной истины в сверхценные идеи личности Достоевский раскрыл, опираясь на разбор своей любимой книги «Дон Кихот» Сервантеса, сообщающей, на его взгляд, глубочайшую и роковую тайну человечества. Тайна же эта заключается в том, что красота человека, чистота его, целомудрие, простодушие, незлобивость, мужество и ум – все это нередко теряет значение без пользы для человечества и становится предметом осмеяния. И это, по мнению Достоевского, происходит единственно потому, что всем этим благороднейшим и богатейшим дарам, которыми награжден человек, недоставало одного только последнего дара – гения, чтобы направить все это могущество на правдивый, а не на фантастический путь деятельности, во благо человечества.
Развивая эту мысль, Достоевский обращает внимание на любопытнейшую черту, которую подметил Сервантес в сердце человеческом: «...Дон Кихот, до помешательства уверовавший в „самую фантастическую“ мечту, какую лишь можно вообразить, вдруг впадает в сомнение и недоумение, почти поколебавшее всю его веру». И поколебали Дон Кихота «...не нелепость его основного помешательства, не нелепость существования скитающихся для блага человечества рыцарей, не нелепость волшебных чудес, которые о них рассказаны, а самое постороннее и второстепенное, совершенно частное обстоятельство...» Смутило его лишь верное математическое соображение, что «как бы ни махал рыцарь мечом и сколь бы ни был он силен, все же нельзя победить армию в сто тысяч в несколько часов, даже в день, избив всех до последнего человека» (25; 26). И тут Достоевский, опираясь на домысленный им эпизод романа, выводит крайне важный для понимания диалектики противоречий у мечтателей тезис: «...Фантастический человек вдруг затосковал о реализме!» По Достоевскому, Дон Кихот не может принять то, что в книгах, которые он считает правдивыми, что-то окажется ложью. «А если уж раз ложь, то и все ложь», – мучится он и придумывает для спасения истины другую мечту, но уже вдвое, втрое фантастичнее первой, грубее и нелепее, придумывает сотни тысяч людей с «телами слизняков... по которым острый меч рыцаря может вдесятеро удобнее и скорее ходить, чем по обыкновенным человеческим» (25; 26). Универсальность психологического механизма преодоления противоречий закономерна. «Реализм... удовлетворен, правда спасена, и верить в главную мечту можно уже без сомнений... благодаря второй уже гораздо нелепейшей мечте, придуманной лишь для спасения реализма первой».
В варианте наборной рукописи «Дневника писателя» за сентябрь 1887 г. Достоевский в том же ключе убедительно разбирает и механизм научных заблуждений. Согласно его представлениям, наука основана на реализме, на ясных и точных показаниях наших чувств. Однако в иной науке может быть гораздо больше гипотез, чем доказанных фактов. И когда фактов еще недостаточно для вывода, но из совокупности их уже засияла блестящая истина, то, для того чтобы объяснить ее, человек бросается на эту истину, придумывается новая блистательная гипотеза, в которой может быть все ложь, но которая пока остроумно и хитро объясняет и доказывает первую истину. Достоевский верно оценивает психологию заводящих в тупик научных исследований, когда пишет: «А между тем та первая истина, ослепительно проглянувшая из недостаточных для подтверждения ее фактов, и вас соблазнившая истина, может быть тоже ложь и не истина, но она вас так увлекла, и вы, чтобы поверить ей окончательно, немедленно придумали вторую ложь и уверовали в нее пожалуй еще пуще, чем в первую...» (25; 238).
Еще с большей социальной остротой этот психологический механизм раскрывается им на примере формирования морально-нравственных идей. Не только «женщина, околдовавшая мужчину», мечта, какой-то факт или явление, а любой человек может оказаться объектом культа (все то, что мы «возлюбили» без здравой критики). Заменим слово «любовь» на «поклонение» в приведенном ниже тексте Достоевского, и что-то укоряющее самих себя появится в нас, так недавно переживших культ личности: «Правда, как ни ослеплены вы, как ни подкуплены сердцем, но если есть в этом предмете любви вашей ложь, наваждение, что-нибудь такое, что вы сами преувеличили и исказили в нем вашей страстностью, вашим первоначальным порывом... то, уже разумеется... сомнение тяготит вас, дразнит ум... мешает жить вам с излюбленной вами мечтой. И что ж, не помните ли вы... чем вы тогда вдруг утешились? Не придумали ли вы новой мечты, новой лжи... страшно... грубой, но которой вы с любовью поспешили поверить, потому что она разрешила первое сомнение ваше?..» (26; 26–27).
Если вернуться к значению метафорического образа «человек-вошь» в сверхценной «наполеоновской» идее Раскольникова, то это оказывается сопряжено с нравственным облегчением решимости на убийство. Не так ли необоснованно, бездумно и зловеще использовались понятия «враг народа», «кулак», «изменник», предатель», «диссидент», «психически больной» и т. п. для «упрощения» ситуации и формирования смертоносных, античеловеческих идей, оправдывающих беззаконие и злодеяния?
Таким образом, универсальность вскрытого Достоевским психологического механизма развития человеческих заблуждений, в том числе достигающих и уровня болезни, очевидна. Этот же механизм в разных вариациях используется им для воссоздания логических заблуждений в «идее-чувстве» тех своих героев, у которых она становится «сверхценной». Особенности формирования «идеи-чувства» в период созревания личности мы находим в романе «Подросток».
Идея «ротшильда» подростка Аркадия Долгорукого, порожденного «случайным семейством», незаконного сына родного и законного «сына» приемного отца, одновременно сравнима и несравнима с «наполеоновской» идеей Раскольникова. Наполеон и Ротшильд – олицетворение двух ипостасей владычества над миром: подчинение власти сверхчеловека, преступающего через нравственность, и власти денег. У героев обоих романов альтруистические и эгоистические мысли и эмоции тесно переплетены и органично входят в сконструированную ими «идею-чувство».
Сами идеи на уровне социальном вполне сравнимы. Как отметил Н. Н. Вильмонт, в них соединены «мстительная ненависть к тем, кто их унизил и изуродовал, и преступная решимость „наполеоновской“ или „ротшильдовской“ ценой приобщиться к тем „счастливцам“, кто „не унижен, а, напротив, сам унижает“». [48]
С другой стороны, Раскольников и Долгорукий различаются по возрасту или, скорее, периоду формирования личности. Раскольников – созревший теоретик, фанатик им же сочиненной теории. Подобно Ивану Карамазову, Раскольникову «надо не миллион, а надобно мысль разрешить». В отличие от «фанатика» Раскольникова Долгорукий еще ищущий. Для него конструируемая и прозреваемая с самых общих, наивных позиций идея богатства есть прежде всего путь к самостоятельности, к обеспечению положения в жизни. Недаром он с детским восторгом восхищается идеей Крафта: «Я бы на вашем месте, когда у самого такая Россия в голове, всех к черту отправлял: убирайтесь, интригуйте, грызитесь про себя – мне какое дело» (13; 60).
Несмотря на то что изложение идеи Аркадия занимает целую главу романа, его объяснение, как и зачем «стать богатым именно как Ротшильд», представляет собой набор нечетких мыслей, противоречивых эмоций и по-детски наивных поступков. Более того, самому подростку понятно, что вышло у него это объяснение мелочно, грубо, поверхностно и даже как-то моложе его лет, тривиально и пошло.
Юношеская неуравновешенность и максимализм волевых процессов, мало увязанных с наименее лабильными эмоциями и отрывочными, несистематизированными понятиями, типичны как для «идеи-чувства», так и для отношений личности подростка. Инфантильная незрелость понятийно-логической стороны идеи зла очевидна. Тривиальны ключевые ее позиции: «упорство и непрерывность», наивно их олицетворение: нищие богачи, ходящие в отрепьях и просящие милостыню, несмотря на имеющийся капитал. Прямолинейны два вывода формулы: «упорство в накоплении даже копеечными суммами впоследствии дает громадные результаты» и самая нехитрая и непрерывная форма наживания «обеспечена в успехе математики».
Аффективная основа идеи «ротшильда» не менее хаотична. Чувство грусти, недоверчивости, угрюмости, «несообщительности», переходы от обвинения других к самообвинению (эмоциональные состояния при разработке идеи) сменяются восторгами, упоением и «непрерывным тайным восхищением» при попытках осуществления этой идеи.
О волевой незрелости отношений у подростка, их разнобое с эмоциями свидетельствует их противоречивость: с одной стороны, идея «может увлечь до неясности впечатлений и отвлечь от текущей действительности» (13; 81), с другой – никакая идея не в силах увлечь его до того, чтобы он не остановился вдруг перед каким-нибудь подавляющим фактом и не пожертвовал ему разом всем тем, что уже годами труда сделал для разработки и осуществления идеи. И уже совсем нелепы, по-мальчишески забавны сами поступки Аркадия, связанные с осуществлением идеи накопительства. Касается ли это режима питания (он «сидел» в течение месяца на одном хлебе и воде, выбрасывая обед и ужин, который получал, в то же время покупая хлеб), удлинения срока ношения платья (он чистил одежду щеткой пять-шесть раз в день, извлекая пыль – «микроскопические камни») и обуви (по его рассуждениям, «тайна в том, что надо с оглядкой ставить ногу всей подошвой разом, как можно реже сбиваясь набок. Выучиться этому можно в две недели, далее уже пойдет бессознательно. Этим способом сапоги носятся, в среднем выводе, на треть времени дольше» – 13; 69).
На фоне этих еще не сформированных отношений личности аморфная «идея» Аркадия – это этап развития, субъективно переживаемый как что-то очень значительное. Недаром подросток пишет: «Мне скажут, что тут нет никакой „идеи“ и ровнешенько ничего нового. А я скажу... что тут бесчисленно много идеи и бесконечно много нового» (13; 71).
Уже хрестоматийная «наполеоновская» идея Раскольникова, допускающая право на пролитие «крови по совести» и разделяющая людей на высший и низший разряды (предсказав тем самым ницшеанскую теорию сверхчеловека), обладает особыми, типичными не только для здоровья, но и для патологии характеристиками.
Эта идея, приведшая к двойному убийству, построенная Раскольниковым на логически обоснованных суждениях, с теоретических позиций оказывается достаточно разработанной для того, чтобы ее опубликовали в юридическом журнале. Следовательно, эта идея понятийно содержательна.
Вместе с тем она связана с определенным эмоциональным настроением Раскольникова перед совершением преступления. Он резко отрицательно относится к старухе-процентщице, которая представляется ему вошью, препятствующей счастью униженных бедностью. В то же время он горячо сочувствует своей сестре и несколько абстрактно всем беднякам.
В самооценке он в высшей степени положительно относится к тем своим качествам, которые характеризуют его как человека «высшего порядка», способного преступить через нравственные барьеры, и в то же время расценивает свою жалость к намеченным жертвам, угрызения совести как слабость, признак человека «низшего порядка».
Эта эмоционально-насыщенная идея, «идея-чувство», по терминологии Достоевского, не замыкается в области воображения, а требует реализации в преднамеренном волевом действии. Причем все перечисленные эмоциональные отношения и волевые процессы существуют не раздельно, а в тесной связи, в едином ключе с понятийным содержанием сформировавшейся идеи.
Оценить идею Раскольникова с позиции психического здоровья не так уж просто. Д. И. Писарев даже ставит для этого «мысленный эксперимент». Он предлагает вообразить, что в то самое время, когда все уже решено, когда Раскольников чувствует себя приговоренным к совершению убийства, в его каморку входит почтальон и подает ему повестку на получение 500 рублей и письмо от его матери. Из письма он узнает, что их семейству досталось наследство на 20000 рублей и что мать с сестрой едут к нему в Петербург для немедленного поправления его расстроенных обстоятельств. При этом Писарев спрашивает: «Как вы думаете, что предпримет Раскольников, получивши такие известия? Будет ли по-прежнему считать вопрос о старухе бесповоротно решенным и смотреть на самого себя как на человека, окончательно приговоренного к отвратительному купанью в грязной и кровавой луже?» И отвечает: «Я не думаю, чтобы кто-нибудь из читателей серьезно ответил на этот вопрос: да».
Эти рассуждения Писарева не вызывают никаких возражений, но вывод, который из них делается: «Если же вы допустите, что письмо и повестка могли перевернуть все планы и намерения Раскольникова в то самое время, когда он уже готовился приступать к их выполнению, то вы тем самым лишите себя всякой возможности считать его помешанным...» [44]– не выдерживает критики с позиций современной психиатрии.
Писарев в этом эксперименте действительно доказал, что степень отклонения идеи Раскольникова от психического здоровья не достигла стадии бредовой убежденности. Развитие идеи поддерживалось преимущественно аффективной напряженностью, связанной с конкретно развившимися психотравмирующими условиями. Это, однако, дает основание не исключать ее из психиатрического анализа, а рассматривать как сверхценную идею, которая может наблюдаться как при психических расстройствах, преимущественно пограничного характера, так и у здоровых людей в экстремальных ситуациях.
Небезынтересно, что трактовка идеи Раскольникова как болезненной нашла свое подтверждение на «общественном суде» над ним, состоявшемся в 1921 г. в Петрограде. «Суд», включавший эксперта-психиатра, признал, что Раскольников «действовал в состоянии умоисступления», был жертвой социальных условий, и оправдал его. [45]
Раскрывая закономерности формирования ошибочных умозаключений (сверхценных идей, идей отношения) и других интерпретационных нарушений у здоровых людей в экстремальных условиях (подводное плавание, космические полеты, пребывание в Арктике и Антарктике) и модельных экспериментах (в сурдокамере, групповой изоляции и др.), мы развивали вопросы теории «психологии отношений» В. Н. Мясищева. Нами сформулировано следующее определение понятия «отношение личности»: это есть единство понятийного, эмоционального и волевого отражений действительности, выработанное в процессе накопления личного опыта и воспитания, определяющее поведение человека в конкретных ситуациях. Выработанные отношения, с одной стороны, помогают ориентироваться и действовать в различных ситуациях, являясь как бы «психологическим орудием», с другой – при определенных обстоятельствах (неадекватность выработанного отношения к изменившейся ситуации, эгоистичность и т. д.) приводят к неврозам, параноическим разновидностям бреда и сверхценным идеям.
Наша концепция «отношения личности» как особого психического образования или единства, помогает понять психологическую сущность «идей-чувств» у героев Достоевского как в норме, так и при переходе ее в патологию. Это единство возникает под влиянием личного опыта и воспитания героя. Так, например, «наполеоновская» идея Раскольникова возникла прежде всего как результат его юридического образования и осмысления своего личного опыта в контактах с людьми в трагической ситуации. Весь этот период развития «отношений» Раскольникова можно рассматривать в рамках анализа его психического здоровья.
Итак, «наполеоновская» идея, разработанная Раскольниковым в качестве психологического орудия для преодоления кризиса, подчиняет его себе и неотвратимо влечет к преступлению. В помутившемся сознании Раскольникова его действия субъективно представляются ему как рок. После встречи с Лизаветой, от которой он узнал, что на следующий день старуха-процентщица останется одна в квартире, он вошел к себе «как приговоренный к смерти» и всем существом вдруг почувствовал, что «нет у него более свободы рассудка, ни воли и что все вдруг решено окончательно» (6; 52). Именно в этом состоянии «сознания, измененного патологическим отношением», по терминологии В. Н. Мясищева, проявилось его психическое расстройство, ограничившее свободу личности в выборе действия.
У Раскольникова, как и у описанных Мясищевым больных, сознание во всем адекватно действительности, за исключением пункта измененных отношений. «Ни восприятия, ни способности суждения и умозаключения первично не поражены, искажено отношение к некоторым предметам действительности, которые не потому искаженно отражаются в сознании, что первично изменена отражающая способность, а потому, что эмоциональные отношения – страсть, любовь, ненависть, желания – давят на познавательные процессы и искажают отношение», [46]– разъясняет этот вид расстройств В. Н. Мясищев.
Обсуждая в романе «Подросток» диалектику понятийного и эмоционального при развитии «идеи-чувства», Достоевский показывает, как сознание изменяется под давлением чувств и у человека из мысли, заблуждения, ошибки возникает болезненный феномен.
Сверхценные идеи возникали во время наших исследований у психически здоровых испытуемых в условиях экспериментального одиночества в сурдокамере. При возвращении их в обычную обстановку сверхценные идеи у этих лиц достаточно быстро исчезали. [47]
Сверхценность идеи Раскольникова вполне доказывается мысленным экспериментом Д. И. Писарева. Дополнительное доказательство ее сверхценности – обратное развитие «наполеоновской» идеи с осознанием ее ложности в его общении с Сонечкой Мармеладовой. Заблуждения Раскольникова были преодолены ее высокой нравственностью и моралью. С этих позиций интересна динамика эмоциональных взаимоотношений Раскольникова с Сонечкой.
Наивные, почти нечленораздельные, но эмоционально уверенные Сонечкины утверждения («...Нет, это не так, не так! ...Это человек-то вошь! ...Убивать? Убивать-то право имеете? ...Экое страдание!» и т. д.) полностью разрушают сложную систему доказательств, которой Раскольников объясняет и оправдывает свое преступление. Как формула «Я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил», так и перенесение Наполеона в свою ситуацию для разъяснения мотивации убийства оказываются несостоятельными перед убежденностью Сонечки.
«Это все ведь вздор, почти болтовня... а – впрочем, я вру, Соня, – давно уже вру... Это все не то, ты справедлива...» – только такими словами может отреагировать Раскольников на эмоциональную реакцию Сони на его рассказ о преступлении. Следовательно, эмоциональная убежденность Сони в незыблемости нравственных позиций, облеченная в отрывочные слова, вопросы и восклицания, разрушила философски изощренную теорию Раскольникова, достойную по своей разработанности сравнения с философией Ницше. Отношение личности к нравственным законам, запретам и предписаниям, понятия о добре и зле (противоположные у Сони и Раскольникова) победили на уровне чувства, вернее, мысли, пускай словесно несовершенной, но интуитивно непоколебимо чувствующей истину.
Раскольников после моральной победы Сони не мог уже долго и постоянно о чем-нибудь думать. Он только чувствовал, что вместо абстракции в сознании должно было «выработаться что-то совершенно другое» (6; 422).
По отношению к Соне «одна мысль промелькнула» (а не порождена логически) в нем: «Разве могут ее убеждения не быть теперь и моими убеждениями? Ее чувства, ее стремления, по крайней мере...» (6; 422). Причем единодушия с Раскольниковым она добивалась не религиозными наставлениями. «В начале каторги он думал, что она замучит его религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговорила об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия» (6; 422). Кротостью и мягкостью была побеждена грандиозная, мрачная, сверхценная идея интеллектуала с книжными мечтами и «теоретически раздраженным» разумом.
Механизм внедрения ложной истины в сверхценные идеи личности Достоевский раскрыл, опираясь на разбор своей любимой книги «Дон Кихот» Сервантеса, сообщающей, на его взгляд, глубочайшую и роковую тайну человечества. Тайна же эта заключается в том, что красота человека, чистота его, целомудрие, простодушие, незлобивость, мужество и ум – все это нередко теряет значение без пользы для человечества и становится предметом осмеяния. И это, по мнению Достоевского, происходит единственно потому, что всем этим благороднейшим и богатейшим дарам, которыми награжден человек, недоставало одного только последнего дара – гения, чтобы направить все это могущество на правдивый, а не на фантастический путь деятельности, во благо человечества.
Развивая эту мысль, Достоевский обращает внимание на любопытнейшую черту, которую подметил Сервантес в сердце человеческом: «...Дон Кихот, до помешательства уверовавший в „самую фантастическую“ мечту, какую лишь можно вообразить, вдруг впадает в сомнение и недоумение, почти поколебавшее всю его веру». И поколебали Дон Кихота «...не нелепость его основного помешательства, не нелепость существования скитающихся для блага человечества рыцарей, не нелепость волшебных чудес, которые о них рассказаны, а самое постороннее и второстепенное, совершенно частное обстоятельство...» Смутило его лишь верное математическое соображение, что «как бы ни махал рыцарь мечом и сколь бы ни был он силен, все же нельзя победить армию в сто тысяч в несколько часов, даже в день, избив всех до последнего человека» (25; 26). И тут Достоевский, опираясь на домысленный им эпизод романа, выводит крайне важный для понимания диалектики противоречий у мечтателей тезис: «...Фантастический человек вдруг затосковал о реализме!» По Достоевскому, Дон Кихот не может принять то, что в книгах, которые он считает правдивыми, что-то окажется ложью. «А если уж раз ложь, то и все ложь», – мучится он и придумывает для спасения истины другую мечту, но уже вдвое, втрое фантастичнее первой, грубее и нелепее, придумывает сотни тысяч людей с «телами слизняков... по которым острый меч рыцаря может вдесятеро удобнее и скорее ходить, чем по обыкновенным человеческим» (25; 26). Универсальность психологического механизма преодоления противоречий закономерна. «Реализм... удовлетворен, правда спасена, и верить в главную мечту можно уже без сомнений... благодаря второй уже гораздо нелепейшей мечте, придуманной лишь для спасения реализма первой».
В варианте наборной рукописи «Дневника писателя» за сентябрь 1887 г. Достоевский в том же ключе убедительно разбирает и механизм научных заблуждений. Согласно его представлениям, наука основана на реализме, на ясных и точных показаниях наших чувств. Однако в иной науке может быть гораздо больше гипотез, чем доказанных фактов. И когда фактов еще недостаточно для вывода, но из совокупности их уже засияла блестящая истина, то, для того чтобы объяснить ее, человек бросается на эту истину, придумывается новая блистательная гипотеза, в которой может быть все ложь, но которая пока остроумно и хитро объясняет и доказывает первую истину. Достоевский верно оценивает психологию заводящих в тупик научных исследований, когда пишет: «А между тем та первая истина, ослепительно проглянувшая из недостаточных для подтверждения ее фактов, и вас соблазнившая истина, может быть тоже ложь и не истина, но она вас так увлекла, и вы, чтобы поверить ей окончательно, немедленно придумали вторую ложь и уверовали в нее пожалуй еще пуще, чем в первую...» (25; 238).
Еще с большей социальной остротой этот психологический механизм раскрывается им на примере формирования морально-нравственных идей. Не только «женщина, околдовавшая мужчину», мечта, какой-то факт или явление, а любой человек может оказаться объектом культа (все то, что мы «возлюбили» без здравой критики). Заменим слово «любовь» на «поклонение» в приведенном ниже тексте Достоевского, и что-то укоряющее самих себя появится в нас, так недавно переживших культ личности: «Правда, как ни ослеплены вы, как ни подкуплены сердцем, но если есть в этом предмете любви вашей ложь, наваждение, что-нибудь такое, что вы сами преувеличили и исказили в нем вашей страстностью, вашим первоначальным порывом... то, уже разумеется... сомнение тяготит вас, дразнит ум... мешает жить вам с излюбленной вами мечтой. И что ж, не помните ли вы... чем вы тогда вдруг утешились? Не придумали ли вы новой мечты, новой лжи... страшно... грубой, но которой вы с любовью поспешили поверить, потому что она разрешила первое сомнение ваше?..» (26; 26–27).
Если вернуться к значению метафорического образа «человек-вошь» в сверхценной «наполеоновской» идее Раскольникова, то это оказывается сопряжено с нравственным облегчением решимости на убийство. Не так ли необоснованно, бездумно и зловеще использовались понятия «враг народа», «кулак», «изменник», предатель», «диссидент», «психически больной» и т. п. для «упрощения» ситуации и формирования смертоносных, античеловеческих идей, оправдывающих беззаконие и злодеяния?
Таким образом, универсальность вскрытого Достоевским психологического механизма развития человеческих заблуждений, в том числе достигающих и уровня болезни, очевидна. Этот же механизм в разных вариациях используется им для воссоздания логических заблуждений в «идее-чувстве» тех своих героев, у которых она становится «сверхценной». Особенности формирования «идеи-чувства» в период созревания личности мы находим в романе «Подросток».
Идея «ротшильда» подростка Аркадия Долгорукого, порожденного «случайным семейством», незаконного сына родного и законного «сына» приемного отца, одновременно сравнима и несравнима с «наполеоновской» идеей Раскольникова. Наполеон и Ротшильд – олицетворение двух ипостасей владычества над миром: подчинение власти сверхчеловека, преступающего через нравственность, и власти денег. У героев обоих романов альтруистические и эгоистические мысли и эмоции тесно переплетены и органично входят в сконструированную ими «идею-чувство».
Сами идеи на уровне социальном вполне сравнимы. Как отметил Н. Н. Вильмонт, в них соединены «мстительная ненависть к тем, кто их унизил и изуродовал, и преступная решимость „наполеоновской“ или „ротшильдовской“ ценой приобщиться к тем „счастливцам“, кто „не унижен, а, напротив, сам унижает“». [48]
С другой стороны, Раскольников и Долгорукий различаются по возрасту или, скорее, периоду формирования личности. Раскольников – созревший теоретик, фанатик им же сочиненной теории. Подобно Ивану Карамазову, Раскольникову «надо не миллион, а надобно мысль разрешить». В отличие от «фанатика» Раскольникова Долгорукий еще ищущий. Для него конструируемая и прозреваемая с самых общих, наивных позиций идея богатства есть прежде всего путь к самостоятельности, к обеспечению положения в жизни. Недаром он с детским восторгом восхищается идеей Крафта: «Я бы на вашем месте, когда у самого такая Россия в голове, всех к черту отправлял: убирайтесь, интригуйте, грызитесь про себя – мне какое дело» (13; 60).
Несмотря на то что изложение идеи Аркадия занимает целую главу романа, его объяснение, как и зачем «стать богатым именно как Ротшильд», представляет собой набор нечетких мыслей, противоречивых эмоций и по-детски наивных поступков. Более того, самому подростку понятно, что вышло у него это объяснение мелочно, грубо, поверхностно и даже как-то моложе его лет, тривиально и пошло.
Юношеская неуравновешенность и максимализм волевых процессов, мало увязанных с наименее лабильными эмоциями и отрывочными, несистематизированными понятиями, типичны как для «идеи-чувства», так и для отношений личности подростка. Инфантильная незрелость понятийно-логической стороны идеи зла очевидна. Тривиальны ключевые ее позиции: «упорство и непрерывность», наивно их олицетворение: нищие богачи, ходящие в отрепьях и просящие милостыню, несмотря на имеющийся капитал. Прямолинейны два вывода формулы: «упорство в накоплении даже копеечными суммами впоследствии дает громадные результаты» и самая нехитрая и непрерывная форма наживания «обеспечена в успехе математики».
Аффективная основа идеи «ротшильда» не менее хаотична. Чувство грусти, недоверчивости, угрюмости, «несообщительности», переходы от обвинения других к самообвинению (эмоциональные состояния при разработке идеи) сменяются восторгами, упоением и «непрерывным тайным восхищением» при попытках осуществления этой идеи.
О волевой незрелости отношений у подростка, их разнобое с эмоциями свидетельствует их противоречивость: с одной стороны, идея «может увлечь до неясности впечатлений и отвлечь от текущей действительности» (13; 81), с другой – никакая идея не в силах увлечь его до того, чтобы он не остановился вдруг перед каким-нибудь подавляющим фактом и не пожертвовал ему разом всем тем, что уже годами труда сделал для разработки и осуществления идеи. И уже совсем нелепы, по-мальчишески забавны сами поступки Аркадия, связанные с осуществлением идеи накопительства. Касается ли это режима питания (он «сидел» в течение месяца на одном хлебе и воде, выбрасывая обед и ужин, который получал, в то же время покупая хлеб), удлинения срока ношения платья (он чистил одежду щеткой пять-шесть раз в день, извлекая пыль – «микроскопические камни») и обуви (по его рассуждениям, «тайна в том, что надо с оглядкой ставить ногу всей подошвой разом, как можно реже сбиваясь набок. Выучиться этому можно в две недели, далее уже пойдет бессознательно. Этим способом сапоги носятся, в среднем выводе, на треть времени дольше» – 13; 69).
На фоне этих еще не сформированных отношений личности аморфная «идея» Аркадия – это этап развития, субъективно переживаемый как что-то очень значительное. Недаром подросток пишет: «Мне скажут, что тут нет никакой „идеи“ и ровнешенько ничего нового. А я скажу... что тут бесчисленно много идеи и бесконечно много нового» (13; 71).