Зададимся вопросом: каким образом сын «случайного семейства» Аркадий Долгорукий, наивный подросток, почти ребенок, самый младший и неопытный, становится в конце романа ответственным человеком, заботящимся о многих близких ему людях?
   После завершения драматических событий повествования он один переписывается с «роковой» и страдающей Ахмаковой. Поддерживает он и оказавшуюся после скандала в сложном материальном и нравственном положении сводную сестру («...я теперь – один из самых близких знакомых и друзей Анны Андреевны, – она принимает меня очень охотно...»). Трезвость оценки ситуации подтверждается его тонкими психологическими замечаниями: «не скажу, чтоб мы пускались в большие интимности; о старом не упоминаем вовсе... говорит со мной как-то отвлеченно. Между прочим, она твердо заявила мне, что непременно пойдет в монастырь... Но я ей не верю и считаю лишь за горькое слово...» (13; 450).
   Зрелость Аркадия проявляется и в оценке психического состояния любимого отца: «О, это только половина прежнего Версилова... С нами он теперь простодушен и искренен, как дитя, не теряя, впрочем, ни меры, ни сдержанности... ум его и весь нравственный склад его остались при нем, хотя все, что было в нем идеального, еще сильнее выступило вперед... С ним бывают иногда и припадки, почти истерические...» (13; 446–447).
   От его внимания не ускользают никакие благотворные изменения: «Мама сидит около него; он гладит рукой ее щеки и волосы и с умилением засматривает ей в глаза»; она часто «садится подле него и тихим голосом, с тихой улыбкой начинает с ним заговаривать иногда о самых отвлеченных вещах... чаще шепотом. [109]Он слушает с улыбкой...» (13; 146–147).
   В момент окончания записок Аркадий не готов к оздоравливающим психику беседам с отцом, так как он еще только в начале своего пути к «высшей мысли», которую так мучительно искал Версилов-отец. Не чувствует он себя способным помочь и своей сестре Лизе, «несчастье и горькая судьба» которой разрывают его сердце. В позоре тюремного заключения умер тот, с кем связала она свою судьбу. Не удалось сохранить ей их будущего ребенка, последующая «болезнь ее продолжалась почти всю зиму». Приносимые Аркадием книги она не читала. Не осмеливался он и утешать ее, как-то «не подходилось к ней, да и слов таких не оказывалось... чтобы заговорить об этом» (13; 456). У Аркадия еще не находится нужного «животворного слова», чтобы помочь возродить истерзанную родную душу, муки которой резкой болью отзываются в его сердце. В рамках его «заинтересованной завязанности» в драматических судьбах близких Аркадий еще только в начале пути к исцеляющему слову. Но если еще неизвестно, как будет пройдена им эта тернистая дорога, то проанализировать, как он встал на этот путь, мы имеем возможность.
   Становление подростка на путь поиска животворного слова связано со всей совокупностью социально-психологических условий его развития (прежде всего петербургского периода). Это и личный опыт жизни Аркадия с его взлетами и падениями, с иллюзиями и разочарованиями, встречами с высоким благородством, самоотверженностью окружающих и корыстными обманами, предательствами, оскорблениями. Это и прикосновение к тайнам разгадки сложной души. И, наконец, прямое столкновение с плюрализмом идей и мыслей как в общении с разными людьми, так и в диалогах с таким сложным человеком, как его отец – Версилов.
   Идеологический плюрализм, в который окунулся подросток, в принципе неисчерпаем. Мысли каждого из встреченных им людей поражают впечатлительного и по-детски наивного подростка, сказываясь на формирующихся личностных отношениях. Причем если мысли Ламберта, Бьоринга, Стебелькова могли быть им однозначно отброшены как безнравственные и аморальные, то по отношению к идеям полуправды других героев романа дело обстоит сложнее. В полуправде есть не только заблуждения, но и крупицы истины. И они, разбросанные в мыслях отдельных идеологов полуправды, по представлению Достоевского, должны быть вычленены из окружающей их лжи и учтены при выработке «скрепляющей идеи».
   Ограничимся анализом влияния Версилова и Макара Долгорукого прежде всего из-за того, что через них подросток познакомился с основными противоборствующими идейными течениями, волновавшими самого Достоевского.
   В аристократе Версилове, гордящемся своей принадлежностью к дворянству, подростку импонирует обоснование высшего, культурного русского типа всемирного боления. Ему созвучно, что Версилов отслужил России, пока в ней жил, и, выехав за границу, продолжал ей служить, потому что, «служа так, служил ей гораздо больше, чем если был только русским». Не могло не поразить его и прозрение отца, что «одна Россия уже почти столетие живет не для себя, а для одной лишь Европы», и вытекающая из него благородная мечта, чтобы «каждый ребенок знал и чувствовал, что всякий на земле – ему как отец и мать» (13; 376–378). Не прошли бесследно для Аркадия и «вериги» Версилова, когда тот начал истязать себя, как «...себя мучат монахи», постепенно обуздывая свою волю. Но за этим «философским деизмом» Аркадий смог почувствовать как истинность, так и ложность убеждений Версилова. Он понял, что всемирная причастность, ответственность за все и за всех, призыв любви к людям и окружающей природе необходимы по-настоящему, а не иллюзорно для животворного слова. В то же время попытка создавать прекрасное будущее «из эмиграционного далека» в отрыве от жизни народа им стала осознаваться как утопическая мечта, непригодная для живого конкретного дела.
   Макар Иванович Долгорукий восхитил подростка прежде всего своим мировоззрением, тем, что «у него есть твердое в жизни» (13; 301). Существенны на пути к животворному слову высказанные им, на первый взгляд, парадоксальные мысли о безбожниках: «Кто веселый, тот не безбожник», «за личиной безбожника может скрываться показная суетливость». Заставил думать Аркадия и их спор о «пустыножительстве». Аркадий горячо возражал Макару, напирая на эгоизм этих людей, бросающих мир и пользу, «которую бы могли принести человечеству единственно для эгоистической идеи своего спасения». В противовес защищаемой старцем правде самоограничения рисовал он картины «полезной деятельности ученого, медика или вообще друга человечества» в мире. Макар же, придя в сущий восторг от его горячей и доброй мысли, однако, засомневался: «...да много ли таких, что выдержат и не развлекутся? Деньги хоть не Бог, а все полбога – великое искушение; а тут и женский пол, а тут и самомнение и зависть. Вот дело-то великое и забудут, а займутся маленьким...» (13; 311). Критика «подводных камней» на пути человека, посвятившего себя профессиональному милосердию, – сильная сторона рассуждений Макара. Но положительная сторона пустыножительства, противопоставляемая им программе Аркадия («В пустыне человек укрепляет себя... каждый день все больше радуешься, а потом уже и Бога узришь»), так же, но только с обратным знаком отчуждена от живой народной жизни, как и «деистическая» утопия Версилова.
   В осознании «скрепляющей идеи», подготавливающей к животворному слову, Аркадию помог разговор с самим собой. Записывая историю своих первых шагов на жизненном пути, он вдруг почувствовал, что «перевоспитал себя самого, именно процессом припоминания и записывания» (13; 447). И если Аркадий еще только в начале движения к живому слову, то Алеша, главный герой намечаемого второго романа о братьях Карамазовых, в уже написанном гораздо дальше продвигается на пути к подвижничеству.
   Для того чтобы стать целителем души, подвижник, решившийся на это, по мысли Достоевского, должен быть мудр умом и сердцем, овладеть животворным словом. В предыдущем разделе мы отметили, что этими качествами наделены монахи-советодатели и странники, своей мудростью напоминающие старца Зосиму и Макара Долгорукого. И хотя старцев разъединяют сословные, образовательные и монастырские иерархические различия, но объединяет возраст, спокойное отношение к приближающейся смерти, дающее возможность мудро обращаться к остающимся жить. В. Н. Захаров замечает о старце Зосиме: «Его слово – слово уходящего, благословляющего, наставляющего». [110]Объединяет старцев также опыт странствий и общения с народом. Все перечисленное в развитии старцев-подвижников, скорее, только намечено Достоевским. Трудно отделаться от мысли: не стилизованное ли это жизнеописание? Не является ли оно красивой легендой? Именно эта «иконопись» старца Зосимы позволила недоброжелателям романа изображать его иногда в карикатурном и, мы бы сказали, в лубочном виде.
   Развитие Алеши Карамазова, одного из наименее определенно трактуемых образов Достоевского, проходит иначе. В «Братьях Карамазовых» чаще привлекают внимание более колоритные фигуры – Иван, Дмитрий, Федор Карамазовы, Смердяков, Снегирев и т. д. В качестве положительного героя Достоевского, безусловно, впечатляет князь Мышкин. Однако прав В. Н. Захаров, который утверждает: «Алеша не только „герой времени“, он еще и „сердцевина целого“ в системе образов романа». [111]Мы бы еще прибавили – «сердцевина» всего художественного творчества Достоевского, которое этот роман завершает.
   Для понимания пути Алеши к животворной идее необходимо разобраться – самостоятелен ли Алеша в своих исканиях или он только ученик старца Зосимы? Достоевский поставил точные границы морально-этического влияния Зосимы, способного обнаружить назревающую трагедию психологического кризиса, передать своим последователям мораль в виде афоризмов и поучений, но неспособного предотвратить трагедии в жизни, противодействовать злу. Не только Достоевский хорошо осознает ограниченность возможностей Зосимы, но и сам Зосима понимает это. Поэтому закономерно его решение послать любимого ученика Алешу в мир.
   Алеша часто рассматривается как самый статичный и беспомощный герой Достоевского. На наш взгляд, из всех положительных героев Достоевского он проходит наиболее сложный и вместе с тем последовательный путь нравственного развития. При этом он по сравнению с другими положительными героями Достоевского приходит к наиболее высокой стадии нравственно-этического развития.
   Особенности Алеши Карамазова как нравственно развивающегося героя не сразу видны по сравнению с Аркадием Долгоруким. Последний активно живет, принимает самостоятельные решения. Несчастья, катастрофы, неосторожные слова и поступки переполняют его жизнь. В отличие от него Алешу все события, описанные в романе, в котором он является еще не «главным», касаются лишь опосредованно, за исключением эпизода с тлетворным запахом от трупа старца Зосимы. Во всех трагических эпизодах (убит отец, невинно арестован средний брат, старший сошел с ума) он не столько страдает, сколько сострадает. Аркадий развивается как личность по-детски непосредственно, рассуждает наивно и часто эгоистично, Алеша, наоборот, старается проникнуть в духовный мир близких и по мере возможности помочь им.
   В сознании Алеши плюрализм мнений и идей его эпохи отражается преимущественно в беседах-исповедях тех, с кем он общался. Это исповедь горячего сердца Мити, бунт Ивана, притча о луковке Грушеньки, горестный рассказ Снегирева и, может быть, еще фантазмы Лизы Хохлаковой. Все перечисленное (сквозные хрестоматийные вершины) запоминается даже при первом чтении романа. Но как тонко в этих беседах, казалось бы, пассивный Алеша проникает в душу собеседников и, не осуждая их, эмоционально откликается. Так, когда Митя предстал в своей исповеди как «сладострастное насекомое», Алеша покраснел, объяснив, что покраснел «за то, что я то же самое, что и ты... Все одни и те же ступеньки. Я на самой низшей, а ты вверху... но это все одно и то же, совершенно однородное» (14; 101). После того, как Иван рассказал брату о помещике, затравившем собаками на глазах матери ребенка, и спросил его: «„Ну... что же его? Расстрелять?.. – Расстрелять!“ – тихо проговорил Алеша, с бледною, перекосившеюся какою-то улыбкой подняв взор на брата» (14; 221).
   В «коварной соблазнительнице» Грушеньке Алеша по рассказанной ею притче о луковке угадал «сестру искреннюю, нашел сокровище – душу любящую» (14; 318), поняв, что душа эта «еще не примеренная» и «в душе этой может быть сокровище...» (14; 321).
   Сразу после «надрыва» Снегирева, закончившего рассказ о трагедии сына, Алеша, «у которого душа дрожала от слез», воскликнул: «Ах, как бы мне хотелось помириться с вашим мальчиком!» (14; 190).
   И, наконец, на злые фантазии парализованной Лизы, Алеша, понимая ее сокровенные мысли, говорит: «Вы злое принимаете за доброе: это минутный кризис, в этом ваша прежняя болезнь, может быть, виновата...» (15; 22).
   Эта способность Алеши чувствовать и понимать других людей называется эмпатией. К. Роджерс, один из основателей американской гуманистической психотерапии, наиболее близкой к способу психического воздействия Алеши, считал: «Быть в состоянии эмпатии означает воспринимать внутренний мир другого точно, с сохранением эмоциональных и смысловых оттенков. Как будто становишься этим другим, но без потери ощущения „как будто“ (ощущаешь радость, боль другого, как он их ощущает, воспринимаешь их причины, как он их воспринимает)». Эмпатический способ общения одного человека с другим имеет несколько граней. Одна из них подразумевает вхождение в мир другого (пребывание в нем, «как дома») и постоянную чувствительность к его меняющимся переживаниям, или временную жизнь другой жизнью, деликатное пребывание в ней без оценки и осуждения, «...улавливание того, что другой сам едва осознает». [112]
   Эмпатия Алеши, видимо, развилась в период его послушничества. Но до смерти Зосимы Алеша находится под сильным влиянием старца, которое в определенной степени мешало формированию его собственного оригинального мироощущения. Поворотный момент в его развитии произошел после появления «тлетворного духа» (запаха от трупа старца). Разрушилась слепая вера в исключительную «мистическую» предопределенность Зосимы на обладание абсолютной истиной, исключающей необходимость учета других мнений и собственных исканий. Душевный кризис Алеши разрушил культ Зосимы, столь долго стоявшего «перед ним как идеал бесспорный, что все юные силы его... не могли уже не направиться к этому идеалу исключительно... до забвения „всех и вся“... И вот тот, который должен был... быть возвеличен превыше всех в мире... – вместо славы, ему подобавшей, вдруг низвержен и опозорен» (14; 306–307). Не мог потрясенный такой несправедливостью позора Алеша вынести без оскорбления, что праведнейший из праведных предан на злобное глумление «ниже его стоящей толпе» (14; 307).
   Мы сталкиваемся с актуальным и до настоящего времени несовпадением обывательского, религиозного, научного (вульгарно– и диалектико-материалистического) понятий о чуде. «Нетленность» святых – атрибут скорее обывательско-фанатический, а не подлинно религиозный. Поэтому отцы Иосиф и Паиссий, опираясь на знание православия, не усомнились в аксиоматичности святости Зосимы, выдвинув различные богословские версии, позволявшие им пренебречь «тлетворным духом».
   Святость почившего старца заключалась в том, что Зосима не нуждался в сверхъестественном, так как в его пантеизме сам мир выступал как воплощенное чудо («чудесно все сущее»). По крайне интересной мысли Н. Вильмонта, из «постоянного созерцания» и религиозного представления «все-чуда» мира рождается идея, отрицающая «чудо» как особую метафизическую данность, вторгающуюся в реальный мир с его естественными законами. «Если бы Зосима, – пишет он, – сохранил власть над бездыханным трупом своим, он „смиренно“ предпочел бы подпасть естественным законам тления – вопреки „тайным надеждам“ скитской братии». [113]
   Алеша верит, как в «чудо», в знак сверхъестественного. То, что тлетворный запах вызвал у него душевный кризис, является свидетельством несовершенства и примитивизма его веры. По замыслу Достоевского, Алеше для перехода на более высокую ступень религиозности необходимо столкнуться с атеизмом. И на высоте трагедии падения безусловного идеала – культа Зосимы – в его сознание вступает «нечто» (мучительное впечатление «от неустанно припоминавшегося» вчерашнего разговора с Иваном о несовершенстве Богом устроенного мира). Его единое, но несамостоятельное, ранее индуцированное сознание вступает во временную, но крайне важную для его развития стадию раздвоенности (плюрализма). В мыслях Алеши атеист Иван начинает на равных говорить с Зосимой. Недаром Алеша точно повторяет тезис брата: «Я против Бога моего не бунтую, я только мира его не приемлю» (14; 308).
   Освобождение Алеши от тягостности плюрализма началось у гроба Зосимы. В промежуточном состоянии между сном и бодрствованием тонко схвачена динамика ассоциаций потока сознания, когда обрывки мыслей мелькают в душе, «загораясь как звездочки, сменяясь другими, но зато царило в душе что-то целое, твердое, утомляющее». И он сам сознает это. Иногда он начинает молиться. Но, «начав молитву, переходил вдруг на что-нибудь другое... Стал было слушать, что читал отец Паиссий, но... мало-помалу начал дремать...» (14; 325–326).
   Единство сознания на новом, высшем уровне возникло у Алеши в состоянии сна. Противоречия снялись по закону отрицания отрицания на основе евангельской притчи о Кане Галилейской.
   Эта притча о первом чуде Христа – превращении воды в вино на свадьбе, – вызывавшем «немудреное веселье темных, темных и нехитрых существ», была любимой у Алеши и совпадала с поучением Зосимы: «Кто любит людей, тот и радость их любит». История о чуде в Кане Галилейской, читаемая над гробом, вплетается в сонные видения Алеши. Для него становится понятным принцип раннего христианства – «сотворите радость». И появляется мысль, что не для одного страдания на кресте, распятия – «великого страшного подвига» – пришел Христос на землю. Сделал маленькое чудо, озарившее счастьем свадьбу маленьких, бедных, униженных людей, и разделил с ними их незатейливое счастье.
   Основываясь на мыслях и образах Евангелия, Достоевский подводит Алешу к диалектическому преодолению трагедии кризисного плюралистического сознания. Даже по поводу тогда еще разъединенных Грушеньки и Мити у него возникает ассоциация, связанная со счастьем и радостью. Во сне Алеши появляется «оживший», «радостно и тихо смеющийся с сияющими глазами» Зосима в расширяющейся и заполняющейся веселой толпой комнате. Он говорит: «Веселимся... пьем вино... радости новой, великой: видишь, сколько гостей? ...Я луковку подал, вот и я здесь. И многие здесь только по луковке подали... и ты сегодня луковку сумел подать алчущей. Начинай, милый, кроткий, дело свое!..» (14;327). И, наконец, звучат замечательные для прозрения Алеши слова, слова о Христе: «...милостив бесконечно, нам из любви уподобился и веселится с нами, воду в вино превращает, чтобы не пресекалась радость, новых гостей ждет, новых беспрерывно зовет и уже на веки веков. Вон и вино несут новое...» (14; 327).
   Почти музыкально, поэтически чередуются и повторяются в речи Зосимы ключевые слова-символы: луковка, новое вино, радость, гость. Алеше и читателю они позволяют более глубоко подойти к психотерапевтически верной идее значения доброго дела, доставленной радости страдающим от больных мыслей, страждущим людям. Это совпадает с главной мыслью романа, которая, по мнению И. Л. Альми, состоит в том, что «возрождение, победа добра призваны осуществляться в стихийной „земляной карамазовской“ породе, а не помимо их». [114]
   После пробуждения Алеши символика Достоевского приобретает другой, бытовой смысл, свидетельствуя об окончательном переломе, превратившем младшего брата в старшего, способного оказать помощь близким. Именно признаком появившейся силы, богоизбранности было ощущение Алеши, что он «заснул на коленях, а теперь стоял на ногах», что «тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со звездною». И потому после того, когда он «как подкошенный повергся на землю», то «встал твердым на всю жизнь бойцом...» (14; 327–328). Произошедший в Алеше перелом еще не означает полной готовности помогать людям, она развивается постепенно, в процессе «психотерапевтической» деятельности, сопровождающейся ошибками и просчетами. Но для анализа причин как его успехов, так и неудач в оказании нравственной помощи людям важны социально-психологические закономерности, раскрытые В. Н. Мясищевым и его учениками. Обогащение этих идей в исследованиях проф. М. М. Кабанова при решении проблем реабилитации больных с психическими расстройствами показало высокую их методологическую значимость для совершенствования психического здоровья.
   Обосновывая принципы психотерапии, Мясищев, придававший определяющее значение перестройке личностных отношений при помощи живого слова, считал, что убеждение формирует правильное представление: «Реорганизация характеризуется тем, что ранее важное утрачивает свою значимость, возникают и начинают определять общественно адекватное поведение и переживания другие значимые мотивы. Меняются взгляды, убеждения и отношения». [115]Процесс реабилитации больных с психическими расстройствами, по данным М. М. Кабанова, тесно связан с областью этики, изучающей проблемы добра и зла.
   Конкретизируя и обобщая свой опыт в области психотерапии, проводимый в соответствии с методологией Мясищева, В. К. Мягер одной из обязательных особенностей этики взаимоотношений врача и больного неврозом считает атмосферу откровенности, способствующую «проявлению механизма экстериоризации взгляда на себя как бы со стороны... пациенту создаются условия для спокойного, целенаправленного (при помощи врача) монолога с самим собой. Те м самым пациент побуждается к правильной формулировке своих проблем в доброжелательной, спокойной обстановке и часто сам находит выход из ситуации...». [116]
   Ошибки Алеши при оказании помощи людям, которым он, сострадая, хочет помочь, показательны для выявления динамики отношений в психотерапевтическом общении людей. Казалось бы, простой эпизод. Снегирев отказался от материальной помощи Алеши, хотя отказ от предложенных денег обрек его семью на нищенство. После неудачи Алеша анализирует свою ошибку: «Я вот теперь все думаю: чем он так вдруг обиделся и деньги растоптал... обиделся тем, что слишком скоро меня за своего друга принял... а я вдруг и скажи ему, что если денег у него недостаточно... ему еще дадут... Вот это вдруг его и поразило; зачем, дескать, и я выскочил ему помогать?» (14; 196).
   Допущена типичная ошибка неопытного психотерапевта, еще не умеющего правильно оценить отношение субъекта, которому он пытается помочь. Снегирев в своем униженном положении не может еще относиться к Алеше как к брату по духу, так как тот родной брат оскорбителя, представитель чуждого ему сословия. Алеша же испытывает к Снегиреву чувство христианского сострадания и братства. Ошибочно отождествив отношения Снегирева со своими, Алеша только обострил конфликт. Осознав свою ошибку, он начинает понимать, что хоть тот «теперь и горд, а все-таки ведь даже сегодня будет думать о том, какой помощи он лишился... во сне будет видеть...» Намечается тактика поведения при следующей его встрече со Снегиревым. Он предполагает начать беседу так: «Вот... вы гордый человек, вы доказали, ну теперь возьмите, простите нас». И с большим основанием полагает: «Вот тут-то он и возьмет!» (14; 197).
   Способность прочувствовать переживания другого явилась для К. Роджерса одной из платформ разработанного им не директивного, а гуманистического метода психотерапии. Мясищев, сближая гуманистический принцип психотерапии Роджерса с разрабатываемой им самим методологией, считает, что центрирование на субъекте правильно тем, что подчеркивает роль в патогенезе невроза «переживаний, являющихся производными и от личности и ее отношений». [117]
   Однако правильность установки на максимальное понимание переживаний другого человека, выработанная Алешей в инциденте со Снегиревым, не защишает от ошибки при попытке помочь больному совестью брату Ивану после убийства отца. Он аналогично психологически проигрывает, говоря проникновенно тому: «Убил отца не ты... Ты обвинил себя и признавался себе, что убийца никто как ты... Меня Бог послал тебе это сказать... Я тебе на всю жизнь это слово сказал: не ты!» (15; 40).
   Казалось бы, Алеша сказал самое убедительное, чтобы разрядить эмоциональную напряженность, заставить брата поверить себе. При этом он как бы в себе ощущал присутствие Бога, так как говорил: «как бы не своею волей, повинуясь какому-то непреодолимому велению» (15; 40).
   Однако реакция противоположна той, которая ожидалась. Нарушился контакт братьев, углубилось психическое расстройство Ивана.
   Можно, конечно, объяснить это с медицинских позиций тем, что Иван находится в той стадии психоза, когда психотерапевтическое воздействие противопоказано, а с религиозно-богословских – тем, что в душе Алеши господствовал Бог (добро), а атеистической душой Ивана овладел черт (зло). Но оба эти варианта объяснения формальны.
   Достоевский, как великий реалист, очертил ряд психотерапевтических принципов, исходя из которых вытекает следующее объяснение. Основываясь на божественном происхождении своей убежденности в невиновности Ивана, Алеша не учел коренных отношений Ивана к Богу (противопоставил свою религиозность атеизму Ивана). Столкновение остро протекающих галлюцинаторно-бредовых переживаний с неприемлемой для Ивана верой Алеши провоцирует угрожающие образы. Иван «исступленно» спрашивает Алешу: «Ты был у меня!.. Ты был у меня ночью, когда он приходил... Разве ты знаешь, что он ко мне ходит? Как ты узнал, говори!» (15; 40).