Когда Антон Иванович стал болеть, он еще смелее заговорил с дворовыми Воронцова и с учениками:
– Михайло Ломоносов был сын рыбака, простого звания, в Москву пришел босиком, а всю науку постиг, громами повелевал и стал превыше всех вельмож. А иной недоросль из дворян «буки-аз-ба» связать не может, а имеет тысячу душ и над ними тиранствует.
Раньше таких слов не слыхали от дяди Антона. Был он почтителен и робок с господами, но, видимо, чувствуя конец своих дней, ничего уже не страшился.
– Службу свою исполняй, ежели доведется служить в солдатах. Руки, ноги – все у тебя казенное, а душа вольная, душа божья.
Когда Наполеон взял Смоленск и подходил к Москве, Антон Иванович сильно затосковал. Русский человек, проживший почти тридцать лет на чужбине, грустил о судьбе России и надеялся только на русского солдата да еще на Кутузова: «Тяжела солдатская служба, спору нет, но солдат родную землю обороняет и чужого в дом не пустит».
Умер Антон Иванович в тот самый день, когда до Британских островов дошла благая весть – Наполеон вышел из Москвы и принужден уходить по Смоленской дороге. Весть эта пришла с непостижимой быстротой, и в первое время в Англии не поверили, – так устрашил всех своими победами Наполеон. Можно было думать, что умирающий напрягал все духовные и телесные силы, чтобы дожить до этого радостного дня. Выслушав эту весть, он обнял племянника и так у него на груди и затих.
Смерть дяди Антона была большим горем для Феди Волгина. Самый близкий человек и учитель умер. Секреты мастерства легко давались Волгину. Он сделал трехствольное ружье, украсил его замок затейливой насечкой. Ружье отослали в Лондон, Семену Романовичу. Тоска по родине томила Федора Волгина. После смерти дяди он целыми месяцами не слыхал русской речи. Понемногу стал запоминать английские слова и уже объяснялся с мастером Джоном Уайтом и английскими работниками. Его полюбили за сообразительность, за смекалку, а главное – за богатырскую силу, которой дивились англичане. В кулачном бою, который здесь звался «бокс», Волгин свалил самого сильного в Шеффильде борца. Слух об этом дошел до Воронцова, и Семен Романович пожелал взглянуть на своего крепостного человека.
Но до Семена Романовича Волгина все же не допустили. Говорили с ним поручик Можайский и секретарь графа Касаткин.
Разговор шел о пехотном оружии разных стран.
– Наилучшее ружье, – рассказывал Волгин, – сделано в городе Льеже, бельгийскими мастерами. В Туле, ваше высокоблагородие, делали такие в году тысяча восемьсот шестом. Английское ружье тяжеловато, но в бою сподручнее шведского либо прусского. Больно тяжелы прусские ружья.
Уходя, Можайский сказал Касаткину по-английски:
– Вот поглядите, сколько у нас спесивых барчуков, которые за человека не считают такого молодца. И только потому, что он крепостной человек…
Волгин сделал вид, что не понял, о чем идет речь.
– Что ж, Александр Платонович, – ответил Касаткин, – да ведь у англичан тоже нету равенства, богатый и знатный сторонится простолюдина, хоть тот и вольный человек.
…Волгина разбудил скрип ворот, ржание коней. Он вскочил и увидел в предрассветной мгле трех всадников и услышал зычный голос:
– А коней куда прикажете поставить, ваше высокоблагородие?
Волгин вскочил и побежал к конюшне.
Поручик в мундире гвардейской артиллерии приказывал немецким конюхам поставить коней под навес. Что-то знакомое почудилось в его голосе. Волгин подошел ближе и чуть ли не закричал:
– Батюшки! Александр Платонович! Поручик повернулся к нему:
– Федя!
Встреча была неожиданная и радостная. Можайскому вспомнился Лондон и этот славный парень, разговор о ружьях…
– Вот где свиделись, – весело сказал Можайский, ему было приятно увидеть знакомого человека, – вот куда тебя кинуло, Федя! Надо же, чтобы ты поехал нарочным от Семена Романовича, а меня послали тебе навстречу, в Виттенберг…
Впрочем, если поразмыслить, ничего удивительного здесь не было: Михаил Семенович помнил, что Можайский состоял при его отце и знает всю челядь Воронцовых в Лондоне, – кого же и было послать навстречу курьеру!
Разбудили почтенную фрау Венцель. Разглядев русский мундир, она, рассыпаясь в извинениях за свой туалет, повела Можайского в угловые комнаты бельэтажа.
– У вас будет приятный сосед – итальянский негоциант синьор Малагамба, милейший молодой человек. Третий этаж занимает полковник Флоран, третьей бригады… Ах эти французы, – понизив голос, зашептала фрау Венцель, – с ними одно горе! Его бригада стоит близ Дессау, но полковнику почему-то понравилось у нас. Это большая честь для меня, как для хозяйки, но если постоялец не платит, а жизнь так дорога… Вы, господа русские, куда щедрее, и это не комплимент, господин офицер, это святая правда…
Так болтала фрау Венцель, собственноручно взбивая пуховики, устраивая постель Можайскому. Он слушал ее в полудремоте. Все здесь было как в каждой добропорядочной немецкой гостинице: пышные пуховики, фаянсовый кувшин и таз на умывальном столе, вышитая крестиками по канве картина, изображающая свидание влюбленных.
Наконец фрау Венцель ушла, оставив Волгина наедине с Можайским. Волгин стал расстегивать сюртук и достал кожаную сумочку с депешами, но Можайский сказал, зевая:
– Успеется, Федя… Теперь спать! Вечером разбуди меня. Поди к моим гусарам, скажи – пусть отсыпаются. Поедем завтра в полдень.
Можайский скинул мундир, умыл лицо и руки, разделся и через минуту свалился как мертвый и заснул.
Волгин пошел к гусарам. Они все еще водили вдоль улицы взмыленных коней.
– Здорово! – сказал он гусарам.
Они стояли против Волгина и глядели на рослого человека, одетого в господское платье.
– Вы кто будете? – наконец спросил старший.
– Русский.
– Видать, что русский, – сказал молодой гусар.
– Табачок есть? – спросил Волгин.
– У нас простой… Махорка батуринская…
– Ее-то мне и надо.
Гусар отсыпал ему махорки, поглядел на большую руку, на копоть, въевшуюся в пальцы, и спросил:
– Чей ты будешь?
– Воронцовых. Крепостной человек, – ответил Волгин.
…На чистой половине гостиницы, в зале для проезжающих, ужинали два путешественника – француз, полковник гвардейской артиллерии, и светловолосый, светлоглазый молодой человек в дорожном, каштанового цвета сюртуке и высоких сапогах со шпорами.
В зале, небольшом, уютном, стоял длинный стол, накрытый скатертью голландского полотна. На стенах висели саксонского фарфора тарелки, изображающие виды Дрездена. Вдоль стен – шкафы с серебряной посудой, хрустальными бокалами и кубками. Большой пятисвечный канделябр освещал мягким светом стол и небольшой зал. Окна были открыты, ветерок слегка шевелил кружевные шторы, и тогда чувствовался запах жасмина из цветников.
Беседа, которую вели путешественники, была далека от военных тревог и бурных событий последних лет.
– Такинарди понемногу угасает, это не тот баловень успеха, каким вы его, возможно, знали, полковник… Варили по-прежнему чарует в «Тайном браке»… Ария Каролины, бог мой!..
Полковник слушал и покачивал головой.
– А Каталани? – вздыхая, спросил он.
– Божественная Анжелика! «О, дольче контенто…» – довольно приятным голосом пропел молодой человек в каштанового цвета сюртуке. – В Неаполе, в Сан-Карло, я заплатил тридцать два карлино – четырнадцать франков – за кресло в партере и не пожалел… А Банти? А Маркезе? А Пакьяроти? Где еще, кроме Милана и Неаполя, можно услышать райские голоса?
Полковник откинулся в кресло и закрыл глаза. Его худое, желтое лицо, впалые щеки, даже длинные тонкие усы, спускавшиеся к подбородку, сейчас выражали покой и блаженство. Он вспоминал шесть месяцев беззаботной жизни в Неаполе, шесть месяцев после двадцати четырех лет походов и сражений… Неаполь с горы Сант-Эльмо, Везувий и Позилиппо… Милый, веселый город, где каждый оборванец напевает арии из опер Чимарозы…
– Неаполь… Город песен… – мечтательно проговорил он. – Вы, мой друг, его увидите, а я… – полковник вздохнул. – Не будем вздыхать о будущем, надо утешаться прошлым…
Послышался топот сапог, двери широко открылись, и вошел плотный, краснолицый человек со звездой Марии-Терезии на груди. Оглядевшись, он поклонился полковнику и его собеседнику и присел к столу.
Новый гость был, по-видимому, важной особой. Он приехал под вечер в тяжелой, запряженной четверкой карете; его сопровождали камердинер, два выездных лакея, два кучера и трое слуг. Он потребовал лучшие комнаты и остался недоволен, хотя фрау Венцель уверяла, что в комнатах первого этажа останавливался обер-камергер курфюрста саксонского граф фон Валь.
– Если бы господин барон приехал утром, я бы предоставила господину барону угловые комнаты. На рассвете приехал русский офицер, полковник Флоран занимает бельэтаж. Есть еще итальянец, синьор Малагамба, не важная птица, но он занимает комнату на третьем этаже…
– Михайло Ломоносов был сын рыбака, простого звания, в Москву пришел босиком, а всю науку постиг, громами повелевал и стал превыше всех вельмож. А иной недоросль из дворян «буки-аз-ба» связать не может, а имеет тысячу душ и над ними тиранствует.
Раньше таких слов не слыхали от дяди Антона. Был он почтителен и робок с господами, но, видимо, чувствуя конец своих дней, ничего уже не страшился.
– Службу свою исполняй, ежели доведется служить в солдатах. Руки, ноги – все у тебя казенное, а душа вольная, душа божья.
Когда Наполеон взял Смоленск и подходил к Москве, Антон Иванович сильно затосковал. Русский человек, проживший почти тридцать лет на чужбине, грустил о судьбе России и надеялся только на русского солдата да еще на Кутузова: «Тяжела солдатская служба, спору нет, но солдат родную землю обороняет и чужого в дом не пустит».
Умер Антон Иванович в тот самый день, когда до Британских островов дошла благая весть – Наполеон вышел из Москвы и принужден уходить по Смоленской дороге. Весть эта пришла с непостижимой быстротой, и в первое время в Англии не поверили, – так устрашил всех своими победами Наполеон. Можно было думать, что умирающий напрягал все духовные и телесные силы, чтобы дожить до этого радостного дня. Выслушав эту весть, он обнял племянника и так у него на груди и затих.
Смерть дяди Антона была большим горем для Феди Волгина. Самый близкий человек и учитель умер. Секреты мастерства легко давались Волгину. Он сделал трехствольное ружье, украсил его замок затейливой насечкой. Ружье отослали в Лондон, Семену Романовичу. Тоска по родине томила Федора Волгина. После смерти дяди он целыми месяцами не слыхал русской речи. Понемногу стал запоминать английские слова и уже объяснялся с мастером Джоном Уайтом и английскими работниками. Его полюбили за сообразительность, за смекалку, а главное – за богатырскую силу, которой дивились англичане. В кулачном бою, который здесь звался «бокс», Волгин свалил самого сильного в Шеффильде борца. Слух об этом дошел до Воронцова, и Семен Романович пожелал взглянуть на своего крепостного человека.
Но до Семена Романовича Волгина все же не допустили. Говорили с ним поручик Можайский и секретарь графа Касаткин.
Разговор шел о пехотном оружии разных стран.
– Наилучшее ружье, – рассказывал Волгин, – сделано в городе Льеже, бельгийскими мастерами. В Туле, ваше высокоблагородие, делали такие в году тысяча восемьсот шестом. Английское ружье тяжеловато, но в бою сподручнее шведского либо прусского. Больно тяжелы прусские ружья.
Уходя, Можайский сказал Касаткину по-английски:
– Вот поглядите, сколько у нас спесивых барчуков, которые за человека не считают такого молодца. И только потому, что он крепостной человек…
Волгин сделал вид, что не понял, о чем идет речь.
– Что ж, Александр Платонович, – ответил Касаткин, – да ведь у англичан тоже нету равенства, богатый и знатный сторонится простолюдина, хоть тот и вольный человек.
…Волгина разбудил скрип ворот, ржание коней. Он вскочил и увидел в предрассветной мгле трех всадников и услышал зычный голос:
– А коней куда прикажете поставить, ваше высокоблагородие?
Волгин вскочил и побежал к конюшне.
Поручик в мундире гвардейской артиллерии приказывал немецким конюхам поставить коней под навес. Что-то знакомое почудилось в его голосе. Волгин подошел ближе и чуть ли не закричал:
– Батюшки! Александр Платонович! Поручик повернулся к нему:
– Федя!
Встреча была неожиданная и радостная. Можайскому вспомнился Лондон и этот славный парень, разговор о ружьях…
– Вот где свиделись, – весело сказал Можайский, ему было приятно увидеть знакомого человека, – вот куда тебя кинуло, Федя! Надо же, чтобы ты поехал нарочным от Семена Романовича, а меня послали тебе навстречу, в Виттенберг…
Впрочем, если поразмыслить, ничего удивительного здесь не было: Михаил Семенович помнил, что Можайский состоял при его отце и знает всю челядь Воронцовых в Лондоне, – кого же и было послать навстречу курьеру!
Разбудили почтенную фрау Венцель. Разглядев русский мундир, она, рассыпаясь в извинениях за свой туалет, повела Можайского в угловые комнаты бельэтажа.
– У вас будет приятный сосед – итальянский негоциант синьор Малагамба, милейший молодой человек. Третий этаж занимает полковник Флоран, третьей бригады… Ах эти французы, – понизив голос, зашептала фрау Венцель, – с ними одно горе! Его бригада стоит близ Дессау, но полковнику почему-то понравилось у нас. Это большая честь для меня, как для хозяйки, но если постоялец не платит, а жизнь так дорога… Вы, господа русские, куда щедрее, и это не комплимент, господин офицер, это святая правда…
Так болтала фрау Венцель, собственноручно взбивая пуховики, устраивая постель Можайскому. Он слушал ее в полудремоте. Все здесь было как в каждой добропорядочной немецкой гостинице: пышные пуховики, фаянсовый кувшин и таз на умывальном столе, вышитая крестиками по канве картина, изображающая свидание влюбленных.
Наконец фрау Венцель ушла, оставив Волгина наедине с Можайским. Волгин стал расстегивать сюртук и достал кожаную сумочку с депешами, но Можайский сказал, зевая:
– Успеется, Федя… Теперь спать! Вечером разбуди меня. Поди к моим гусарам, скажи – пусть отсыпаются. Поедем завтра в полдень.
Можайский скинул мундир, умыл лицо и руки, разделся и через минуту свалился как мертвый и заснул.
Волгин пошел к гусарам. Они все еще водили вдоль улицы взмыленных коней.
– Здорово! – сказал он гусарам.
Они стояли против Волгина и глядели на рослого человека, одетого в господское платье.
– Вы кто будете? – наконец спросил старший.
– Русский.
– Видать, что русский, – сказал молодой гусар.
– Табачок есть? – спросил Волгин.
– У нас простой… Махорка батуринская…
– Ее-то мне и надо.
Гусар отсыпал ему махорки, поглядел на большую руку, на копоть, въевшуюся в пальцы, и спросил:
– Чей ты будешь?
– Воронцовых. Крепостной человек, – ответил Волгин.
…На чистой половине гостиницы, в зале для проезжающих, ужинали два путешественника – француз, полковник гвардейской артиллерии, и светловолосый, светлоглазый молодой человек в дорожном, каштанового цвета сюртуке и высоких сапогах со шпорами.
В зале, небольшом, уютном, стоял длинный стол, накрытый скатертью голландского полотна. На стенах висели саксонского фарфора тарелки, изображающие виды Дрездена. Вдоль стен – шкафы с серебряной посудой, хрустальными бокалами и кубками. Большой пятисвечный канделябр освещал мягким светом стол и небольшой зал. Окна были открыты, ветерок слегка шевелил кружевные шторы, и тогда чувствовался запах жасмина из цветников.
Беседа, которую вели путешественники, была далека от военных тревог и бурных событий последних лет.
– Такинарди понемногу угасает, это не тот баловень успеха, каким вы его, возможно, знали, полковник… Варили по-прежнему чарует в «Тайном браке»… Ария Каролины, бог мой!..
Полковник слушал и покачивал головой.
– А Каталани? – вздыхая, спросил он.
– Божественная Анжелика! «О, дольче контенто…» – довольно приятным голосом пропел молодой человек в каштанового цвета сюртуке. – В Неаполе, в Сан-Карло, я заплатил тридцать два карлино – четырнадцать франков – за кресло в партере и не пожалел… А Банти? А Маркезе? А Пакьяроти? Где еще, кроме Милана и Неаполя, можно услышать райские голоса?
Полковник откинулся в кресло и закрыл глаза. Его худое, желтое лицо, впалые щеки, даже длинные тонкие усы, спускавшиеся к подбородку, сейчас выражали покой и блаженство. Он вспоминал шесть месяцев беззаботной жизни в Неаполе, шесть месяцев после двадцати четырех лет походов и сражений… Неаполь с горы Сант-Эльмо, Везувий и Позилиппо… Милый, веселый город, где каждый оборванец напевает арии из опер Чимарозы…
– Неаполь… Город песен… – мечтательно проговорил он. – Вы, мой друг, его увидите, а я… – полковник вздохнул. – Не будем вздыхать о будущем, надо утешаться прошлым…
Послышался топот сапог, двери широко открылись, и вошел плотный, краснолицый человек со звездой Марии-Терезии на груди. Оглядевшись, он поклонился полковнику и его собеседнику и присел к столу.
Новый гость был, по-видимому, важной особой. Он приехал под вечер в тяжелой, запряженной четверкой карете; его сопровождали камердинер, два выездных лакея, два кучера и трое слуг. Он потребовал лучшие комнаты и остался недоволен, хотя фрау Венцель уверяла, что в комнатах первого этажа останавливался обер-камергер курфюрста саксонского граф фон Валь.
– Если бы господин барон приехал утром, я бы предоставила господину барону угловые комнаты. На рассвете приехал русский офицер, полковник Флоран занимает бельэтаж. Есть еще итальянец, синьор Малагамба, не важная птица, но он занимает комнату на третьем этаже…
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента