Страница:
Конечно, всех этих подробностей не мог знать Можайский, как он не мог знать и того, что князь Адам Чарторыйский будет обманут в своих ожиданиях.
Одно было ему известно: есть еще в Польше люди, которые верят в счастливую звезду Наполеона, в то, что он даст польше независимость и восстановит в прежнем блеске польское государство.
На второй день путешествия Можайский пережил огорчение: при переправе через разлившуюся в половодье речонку дорожные вещи его чуть не утонули в воде; ехавший с ним под видом слуги, «опытный в таких переделках» пожилой человек Чернышева, отлично говоривший по-французски и по-немецки, промок до нитки. На следующий день он заболел горячкой, и его пришлось оставить на попечение ксендза в первом же селении.
Путешествие началось не радостно и так же продолжалось. Радовала только погода. Стояло самое начало весны, и по склонам холмов уже зеленела трава. Открылись синеющие цепи гор, тихие долины, молодые рощицы. Грустные картины разоренных войной селений остались позади. Реже встречались угрюмые, забитые крестьяне, чуть не за версту сдергивающие шапку при виде господского экипажа.
Иногда экипаж Можайского обгонял босоногих, в рваной одежде людей с узелками на плечах. Это были «коморники» – батраки. Они брели по обочине дороги, шлепая по жидкой грязи, – мужики и бабы. За спиной у иной бабы в мешке, высунув головенку, пищал ребенок. Можайский видел, как эти люди входили в деревню, останавливались под окошками хат и терпеливо ждали. Выходили хозяева, осматривали батраков, как осматривают на ярмарках рабочий скот, а те стояли без шапок и ждали, пока их наймут. Была ранняя весна, начало полевых работ, и все больше и больше батраков попадалось на пути.
Дни были еще холодные, но однажды ночью пошел теплый дождь. Можайский ночевал на почтовой станции и, проснувшись поутру, залюбовался ближней рощей – она вся зазеленела, и все вокруг расцвело, благоухало и радовало глаз.
Как-то в пути, когда перепрягали лошадей, он слышал разговор возницы со старцем в краковской темного домотканного сукна чамарке, с суковатой палкой в руке. То был богомолец из Ченстохова.
– Ой, паны, паны… – вздыхал старец, – губят нас наши паны. Одному захотелось быть королем, другому гетманом коронным, третьему генералом, четвертому богачом, а мы, холопы, все терпим и за все платим…
У Можайского защемило сердце от этих горьких и правдивых слов. Не об этих ли бедняках писал ученый немец фон Зибель – откуда им было взять любовь к отечеству? Они не спрашивали, кто над ними властвовал, ибо всякая власть приносила им только мучения и кабалу. Однако в песнях народ поминал доблестных сынов своих, и разве не крестьяне-косцы, косиньеры были оплотом Тадеуша Костюшко?
На горизонте возникали чистенькие маленькие города; черепичные кровли домов теснились вокруг высокой стрельчатой башни костела. Ночевал Можайский на почтовой станции. В доме было душно и не слишком чисто, и он спал в карете. Выехали, как встало солнце: это была последняя почтовая станция перед поместьем Грабник. Дорога шла в гору, дальше начиналась равнина. На перекрестке на высокой колонне стояла размалеванная статуя богоматери, подпирающей полумесяц. Далеко впереди блеснула река, а за ней вставала темная стена чернолесья. Можайский дремал; он плохо спал ночь, в полудремоте ему мечталось, что его ждет малая сердцу русская баня с печкой-каменкой, горьковатым духом березовых листьев… Долго ему еще не придется дождаться этой радости. Он проснулся, потому что ему почудился звук трубы… Нет, не почудился, действительно кто-то трубил в трубу.
Можайский открыл глаза, увидел заросшую камышом речку, бревенчатый мост, на нем – людей, одетых в пунцовые ливреи. Два трубача дули в трубы, однако самое странное было то, что въезд на мост был загорожен гирляндой из ельника.
«Неужели свадьба?» – подумал Можайский и даже улыбнулся такой мысли.
Он рассчитывал только на чистую постель, на сытный ужин. И вдруг – свадебный пир! О том, что после встречи с Мархоцким придется тотчас же ехать дальше, в сторону Богемских гор, разыскивать главную квартиру, думалось сейчас как о чем-то далеком. Можайский был молод и привык к долгим странствиям.
Лошади остановились перед зеленой преградой, и толстяк в парике, в вышитой серебром ливрее, сняв шляпу, приблизился к карете.
– Кто бы ни был путник, куда бы ни держал путь, с сей минуты он – дорогой гость графини. Анели-Луизы Грабовской.
Отступив на шаг, он снова поклонился.
– Приглашаю пана быть гостем графини по случаю дня ее именин.
Можайский невольно улыбнулся, – ему показались странными и этот толстяк в ливрее, и способ приглашения. Впрочем, тем лучше… Случайный гость привлечет меньше внимания к своей особе.
Слуга в красной ливрее сел на козлы, карета двинулась не по дороге, а в сторону, по проселку. Открылась аллея высоких тополей, она привела к воротам. В глубине двора стоял дом, построенный в пышном и вычурном стиле барокко. Две статуи, изображающие конных рейтар, украшали подъезд. Когда Можайский подъехал ближе, он приметил, что фасад дома выглядит обветшавшим. На флагштоке развевался голубой флаг с гербом. Флаг спустили и вновь подняли, затем в честь приезда нового гостя выпалила медная пушечка.
Все это позабавило Можайского. Он вышел из экипажа и поднялся по лестнице. Навстречу выбежала пожилая, довольно кокетливая дама.
– Могу я узнать имя гостя? – церемонно спросила она.
– Франсуа де Плесси, – не задумавшись, ответил Можайский, как было условлено с Чернышевым.
Дама наклонила голову, и Можайского проводили в маленькую, обтянутую розовым шелком комнату – одну из приготовленных для гостей, Он тотчас осмотрел себя в зеркале. В раме из фарфоровых листьев отразилась довольно мрачная фигура. Платье было в пыли, к тому же сюртук измят, в волосах соломинки. Впрочем, тотчас слуга принес ему в двух кувшинах воду, и в соседней комнатке он нашел все для умывания. Тем временем внесли его дорожный сундук. Пока Можайский умывался, слуги разгладили костюм. Светлозеленый фрак на атласной белой подкладке и короткие черные атласные панталоны почти не пострадали, хотя большой дорожный чемодан свалился в воду при переправе. Внимательно осмотрев фрак, сшитый три года назад Леже одним из самых модных парижских портных, Можайский решил, что он может произвести некоторое впечатление в здешней глуши. Кого можно встретить здесь? Старосветского шляхтича, вылезшего из своего медвежьего угла? Можайскому были знакомы подобные балы по тем временам, когда полк его отца стоял в Литве.
Он был уже одет и сокрушался о том, что прическа «а ля Каракалла» не была известна здешнему парикмахеру, когда раздался стук в дверь. Вошел высокий, черноволосый, румяный молодой человек в мундире польского улана.
– Господин де Плесси? – сказал он, чуть улыбнувшись, и протянул руку. – Хорунжий Михаил-Казимир Стибор-Мархоцкий. Я ожидал вас вчера. Вас задержала распутица? О, наши дороги!..
Можайский тотчас же отдал ему запечатанные печатью Чернышева бумаги и сел в стороне, чтобы не отвлекать Мархоцкого от дела. Мархоцкий запер дверь на ключ, потом, извинившись перед гостем: «Дело прежде всего!» – взломал печати и принялся пробегать глазами бумаги. Донесения агентов относились к декабрю 1812 года, когда Наполеон уже успел сесть» с Коленку-ром в сани в местечке Сморгонь и покинуть остатки разгромленной великой армии.
Можайский следил за выражением лица Мархоцкого. То вдруг побледнел и прочел вслух:
– «Император сказал: «Правда, я потеряй в России двести тысяч человек; в том числе были сто тысяч лучших французских солдат; о них я действительно жалею. Что до: остальных, то это были итальянцы, поляки и главным образом немцы…» Поляки, – повторил Мархоцкий, покачав головой. – Какая черствость сердца и в большом, и в малом! Когда Наполеон скакал через Польшу с Коленкуром, почтарь замерз на козлах его возка, он даже не спросил о несчастном.
Он снова углубился в чтение бумаг; лицо его было серьезным и строгим. Наконец, кончив читать, Мархоцкий хлопнул рукой по бумагам:
– Господам наполеонистам будет горько читать донесения шпионов герцога Бассано… Особенно тем, кто отдал своих сыновей на съедение ненасытному Ваалу! Так писать о самых верных и преданных своих слугах! Не знаю, кто именно обозначен здесь кличкой «Дафнис», но это, я думаю, человек хорошо осведомленный, и ему хорошо известно, что именно писал Наполеону герцог Бассано о горячих сторонниках Наполеона, как он низко ценил людей, погибших в снегах России.
Затем он сложил и спрятал бумаги, застегнув наглухо мундир.
– Тут, в усадьбе моей тетушки, живут по законам старинного гостеприимства, совсем не так, как жила графиня Анна-Луиза в своем парижском особняке. Многое вас позабавит… Прошу вас, однако, самым строгим образом сохранять инкогнито. Дом полон сторонников Понятовского и Бонапарта, господин де Плесси! Француз, каковы бы ни были его убеждения, не вызовет в них вражды или подозрения… Хорошо, что вы попали к именинам тетушки: в этой сутолоке вряд ли обратят на вас внимание…
Они снова заговорили о последних событиях. Мархоцкий – преданнейший приверженец князя Адама Чарторыйского – был хорошо осведомлен обо всем, что произошло после того, как разбитые французы ушли за Вислу.
– Я своими глазами читал письмо князя императору Александру: «Если вы, ваше величество, протянете польскому народу руку в тот момент, когда он ждет, что последует месть победителя, и даруете ему то, за что он сражался, действие будет магическое, – вы будете удивлены и тронуты…» Император ответил, что чувство мести незнакомо ему и намерения его относительно Польши не изменились… Только безумцы могут ожидать возвращения Наполеона, но в каждом доме, чуть не в каждой семье раздоры… Отец князя Адама, князь Адам-Казимир, был председателем сейма герцогства Варшавского и провозгласил генеральную конфедерацию, брат князя Адама, Константин, сражался под знаменами Иосифа Понятовского и Наполеона… Но князь Адам верит в великую Польшу, в независимую Польшу, в тесном единении с Россией.
Можайский слушал пылкие речи молодого человека и думал о том, что Наполеон стоит с многотысячным войском на берегах Эльбы, что Австрия все еще в союзе с Наполеоном, что император Александр в союзе с Пруссией, что Англию вряд ли обрадует единение славянских стран; он думал о том, что уже давно мешает единению двух славянских народов, и о будущем, которое сокрыто во мраке…
В архиве Воронцова он нашел копию донесения Семена Романовича в Петербург. Семен Романович писал о том, что Пруссия издавна подстрекает русских самодержцев против Польши, Пруссия была злым гением их политики…
Можайский внимательно поглядел на Мархоцкого и сказал:
– Верю, что у наших народов один путь. Но не вельможам решать судьбы поляков и русских, а тем, кто всем сердцем желает своим соотечественникам вольности, равенства, братства… и просвещения.
– Рад слышать эти слова от русского, – заговорил Мархоцкий, – такие люди есть в моем отечестве и в России. Не им дано в эти годы решать судьбы народов в духе вольности и равенства… Но мечтать об этом – должно. Жаль, что жизнь человеческая коротка, и может быть, не одно поколение придет на смену нашему, прежде чем…
Он умолк на мгновение и продолжал уже спокойно, без тени волнения:
– Вы здесь увидите странное для вас общество и, вероятно, осудите этих людей… Я сам также неблагосклонно отношусь к ним, но ведь и князь Адам, патриот, человек благороднейших чувств, порой строго осуждает своих соотечественников за леность, легкомыслие, пустоту и смешное честолюбие. Здесь, в глуши, все эти пороки видишь еще явственнее. Впрочем, вы гость, не будьте же слишком суровы к провинциальному гостеприимству…
– …тем более что гость завтра чуть свет покинет этот дом, – заметил Можайский. – Мне следует сохранять инкогнито еще и потому, что по соседству стоят австрийские гарнизоны. Все, что делается здесь, вероятно, известно союзникам Наполеона. Мы с вами, разумеется, еще не знакомы…
– Разумеется… Желаю повеселиться и весело провести день и вечер.
Они простились.
Можайский почти не чувствовал усталости, когда за ним пришла все та же пожилая кокетливая дама и пригласила в танцевальный зал.
Он прошел за ней через полутемный коридор, поднялся по винтовой лестнице и остановился, ослепленный светом и оглушенный оркестром, гремевшим на хорах, у него над головой.
День догорал, в зале уже зажгли алебастровые лампы и сотни свечей. Смех, восклицания, гром музыки – все это после лесной тишины ошеломило Можайского.
Полукруглый зал был наполнен танцующими парами. Он угадал – общество было то же, что и во времена его детства в домах у польских и литовских помещиков. Однако картину оживляли мундиры офицеров, доломаны и ментики польских гусар. Дамы тогда уже одевались в тяжелые, затканные золотом платья из лионского бархата, в моде были кашемировые шали, но в этих местах все еще носили белоснежные одеяния эпохи Директории.
Вальс не достиг этих отдаленных углов. Впрочем, мода на вальс широко распространилась лишь после Венского конгресса, когда, по выражению мемуаристов, король вальса Ланнер дирижировал вальсом королей. В замке Грабовской танцевали кадриль, кадриль-лансье – церемонный и неторопливый танец. Кавалеры и дамы шли навстречу друг другу, отвешивая поклоны.
Можайский подумал о том, что прежде всего следует представиться хозяйке. Анна-Луиза Грабовская – это имя казалось знакомым, когда его назвал Чернышев… И только сейчас он вспомнил: это та самая дама, которую чудом спасли из пламени, когда случился пожар на балу у князя Шварценберга, австрийского посла в Париже.
Это было 1 июня 1810 года, когда империя Наполеона была в апогее величия и славы. Австрийский посол князь Шварценберг дал праздник по случаю свадьбы Наполеона и Марии-Луизы, дочери императора Франца. В одну ночь был построен из дерева просторный танцевальный зал. Его осветили тысячами свечей, убрали гирляндами роз и расписными щитами с вензелями новобрачных. Внезапно загорелся один из бумажных щитов, и тотчас пламя охватило весь танцевальный зал. Мужчины в расшитых золотом мундирах, женщины в тяжелых бархатных платьях, в бриллиантовых диадемах с криками метались в пламени. В огне погибла невестка австрийского посла, княгиня Шварценберг, и многие именитые господа и дамы.
За несколько минут до пожара Можайский вышел разыскать карету Куракина, русского посла в Париже. Здесь, в первый и в последний раз в жизни, он увидел Наполеона. Освещенный пламенем император стоял на площади, окруженный придворными, и отдавал приказания саперам и пожарным. Даже на пожаре он никому не уступал права командовать, и в памяти Можайского остался смуглый человек небольшого роста; в мундире гвардейских егерей, освещенный колеблющимся пламенем. Обрушилась крыша, полетели горящие головни, а он все стоял, покрикивая на пожарных, и тысячная толпа на площади смотрела на него, а не на горящее здание…
Приняв непринужденный, слегка скучающий вид, Можайский прошел в боковую галерею. Там ему открылась смешная картина: на диванах и в креслах спали люди, одетые в старопольскую одежду, в голубые, желтые кунтуши с откидными рукавами.
Вдруг в зале снова заиграла музыка, раздался грохот каблуков и звон шпор. Кое-кто из спавших в креслах поднял голову. Трое вскочили и устремились на звуки музыки. В зале развевались белоснежные платья, сверкали драгоценные камни. Можайский подумал: «Да, эти баловни судьбы могут спокойно пировать и веселиться, они обязаны этим весельем ста тысячам русских, навеки уснувшим на Бородинском поле, под Красным, под Малоярославцем…»
Он горько усмехнулся и хотел возвратиться в свою комнату, но прямо перед собой увидел молодую женщину. Она была бы очень красивой, если бы не тень усталости от бурно прожитой жизни, легшая у рта.
Можайский отступил в сторону и поклонился.
– Мне показалось, что вы скучаете, – сказала она. – Но почему бы вам, молодым людям, не веселиться? Жить среди военных бурь, видеть вокруг только горе и смерть… Бедные люди, вы не знаете молодости.
– Я здесь случайный гость, – сказал Можайский, – у меня нет ни друзей, ни знакомых, и, признаюсь, мне не весело.
– Вы приехали издалека?
– Да, и завтра же уеду. Если бы не странная манера приглашать гостей, я не оказался бы гостем этого дома.
– Куда же вы держите путь, если это не тайна?
– Никаких тайн… Я француз, эмигрант, мой отец был губернатором в Пуату, он погиб в дни террора… – Можайский рассказывал очень естественно, все было взвешенно и обдуманно заранее. – Я жил в Англии. Месяц назад английский корабль привез меня в Ригу. Теперь я пробираюсь в главную квартиру русской армии, – это где-то возле Бреславля.
– Бреславль в руках французов.
– Я этого не знал… Ну что ж, придется ехать туда, где я найду главную квартиру. У меня письмо к графу Рошешуар, генерал-адъютанту императора Александра.
– И вы, француз, будете сражаться против Франции?
Они отошли к нише окна. Она с любопытством смотрела на Можайского.
– Бонапарт – не Франция. Человек, который осмелился сказать: «Не я нуждаюсь во Франции, а Франция нуждается во мне», – не француз. Я буду сражаться против тирании, за свободу народов.
– Все равно вы будете сражаться против ваших соотечественников, – несколько сурово сказала она.
– Мадам, – продолжая разыгрывать волнение, ответил Можайский, – я француз и, возможно, буду принужден сражаться против моих соотечественников. Но прославленный генерал Моро возвращается в Европу из Америки, чтобы сражаться против Бонапарта.
– И вы думаете, что он решится запятнать себя братоубийством?
Вероятно, разговор слишком затянулся. Собеседница Можайского принужденно улыбнулась, готовая оставить гостя, но в противоположном конце галереи вдруг появилась другая женщина. Она шла очень медленно, шаль падала с ее плеч и волочилась по полу. Она не видела ни Можайского, ни его собеседницы и остановилась, как бы прислушиваясь к музыке. Собеседница Можайского хотела отойти, но что-то в его лице, во взгляде удивило ее. Изумление, тайную боль, гнев – все это вместе вдруг отразило лицо этого самоуверенного и пустого, как ей казалось, молодого человека, искателя счастья.
– Что с вами? – спросила она.
Он ответил не сразу и с видимым смущением:
– Нет… Ничего…
Потом что-то пробормотал о даме, которая появилась и тотчас же скрылась.
– Это мадам Лярош, моя приятельница… Приятельница хозяйки и ее гостья. Муж ее тяжело ранен, она не хочет появляться в обществе. Вы как будто взволнованы?
– Разве мог я, француз, без волнения слышать ваши упреки… – довольно естественно сказал Можайский. – Не так легко решиться воевать против своих соотечественников. Но если моя родина устала, если народ жаждет мира, а этот человек приносит ей только горе, смерть, отчаяние…
– Я видела его не раз, – улыбнувшись, сказала собеседница Можайского. – Черты лица мне показались красивыми, но невыразительными… Гладкие, черные, плотно лежащие волосы, светло-серые глаза. Взгляд быстрый и рассеянный, точно он никогда не слушает, что ему говорят, и отдается своим мыслям. Лицо матовой белизны, античный профиль… Однажды он улыбнулся, и, верите ли мне, что-то кроткое было в его улыбке. А говорят, он несет с собой только несчастье… Что бы ни говорили, я верю, что это великий человек… Если бы не несчастный русский поход, Польша была бы могущественной и независимой! – Она произнесла эти слова как бы с вызовом и посмотрела прямо в глаза Можайскому.
– Он обещал то же Италии. Разве он не говорил, что желает видеть Италию сильной и могущественной, в ряду великих держав? А вместо этого он ограбил ее дворцы и картинные галереи. Цвет Италии – двадцать семь тысяч молодых людей после карнавальных празднеств отправились в русский поход. Вернулось несколько сот счастливцев…
Все, что говорил Можайский, было естественно в устах француза-эмигранта, к тому же он говорил искренне.
– С вами трудно спорить, – сказала его собеседница. Они покинули нишу окна и шли в сторону танцевального зала. Их вновь оглушил гром музыки, взрывы смеха, звон шпор.
– Завтра гости разъедутся, здесь будет тихо, как в склепе, – с усмешкой произнесла спутница Можайского и, кивнув на прощание, скрылась в толпе гостей.
Только тогда Можайский заметил, что краснолицый, дородный господин в голубом фраке глядит на него в упор пристальным и как будто недружелюбным взглядом.
– Простите, меня, – сказал ему Можайский, – могу я узнать, кто эта дама, удостоившая меня долгой беседы?
Дородный, краснолицый человек принужденно засмеялся:
– Бог мой! Я думал, вы знакомы с детских лет… – И вдруг, окинув Можайского холодным взглядом: – Это хозяйка дома, сударь, и гостю прежде всего следовало бы представиться ей.
Можайский не обратил внимания на вызывающий тон, но то, что дама, с которой он говорил о войне, о Франции, о Польше, оказалась хозяйкой, Анной-Луизой Грабовской, было для него неожиданностью. Он, может быть, задумался бы над этим, если бы не другое, более важное обстоятельство: здесь, в Силезии, в поместье Грабник, он встретил Катеньку Назимову, свою бывшую невесту, теперь жену француза, полковника Августа Ляроша.
Первая мысль – уехать из этого дома! Но прежде нужно найти Стибор-Мархоцкого и тайком предупредить о своем отъезде. Можайский искал его в зале, где были накрыты столы, бродил, среди упившихся и объевшихся бражников, потом прошел в игорные комнаты. Он нашел наконец Мархоцкого в танцевальном зале и шепнул, что им надо свидеться. Потом прошел в столовую и сел к столу, он давно уже чувствовал голод. И вдруг снова приметил чей-то не слишком дружелюбный взгляд: на него смотрел все тот же дородный, краснолицый человек в голубом фраке. Этот человек сидел рядом с креслом хозяйки, но ее место оставалось пустым.
Анна Грабовская в этот час поднималась на третий этаж; она шла по пустынным, полутемным комнатам, где едва мерцали масленые лампы. Пол скрипел у нее под ногами, вокруг пахло пылью и сыростью. В полукруглой комнате горели два канделябра. Они бросали резкий свет на превосходную копию мадонны Леонардо да Винчи. На дубовой скамье, поставленной против резного налоя, сидела Екатерина Николаевна Назимова, жена полковника Ляроша.
– Он уснул? – спросила Анна.
– Бредит… И все то же – битва, слова команды, кровь… Но вчера вдруг вспомнил детство, виноградники, детские шалости… Он услышал музыку и просил меня спуститься вниз и потом рассказать ему о твоем празднике.
– Я видела тебя… – Анна вспомнила своего странного гостя и выражение его лица, когда он смотрел на Катеньку Назимову. И она рассказала об этом госте.
– Кто б это мог быть? – рассеянно сказала Катенька. – Кто-нибудь из старых знакомых… Я не хотела бы его видеть.
– Почему?
– Кто я для моих соотечественников? Несчастная женщина, навсегда оставившая отечество.
– Он не русский. Он француз, эмигрант.
– Француз… – Катенька немного успокоилась и продолжала: – Мои соотечественники должны презирать меня. Для них я жена полковника Ляроша, командира кирасирского полка Наполеона. Разве кто-нибудь из русских знает, что Лярош не хотел этого несчастного похода.
– Но ты вышла замуж за полковника, когда Россия была в союзе с Францией. Кто мог подумать, что Наполеон начнет войну с Россией? Ты даже покинула Париж и поселилась здесь, чтобы не быть во Франции в эти дни. Я сама видела, как ты плакала, когда французы подходили к Москве, как радовалась освобождению Москвы.
Грабовская утешала подругу, но в глубине души она понимала всю тяжесть ее положения: она знала и то, что Лярош не жилец на свете, что молодая женщина скоро останется одна на чужбине.
– Что бы ни случилось – мы не расстанемся, – сказала она и встала.
Нельзя было забывать обязанности хозяйки… Ей хотелось, чтобы скорее кончился этот шумный праздник в доме, где доживает последние дни умирающий.
Она поцеловала Катеньку Назимову и спустилась вниз по скрипучей деревянной лестнице. На пороге столовой ее остановил Михаил Мархоцкий.
– Общество в отчаянии, – смеясь, сказал он, – кавалеры возмущены тем, что вы на глазах у всех отдали предпочтение неизвестному молодому человеку, кажется, французу. Он интересный собеседник? Познакомьте нас…
И Анеля познакомила Можайского с Мархоцким. Они поклонились друг другу церемонно и почтительно, только искорка лукавства вспыхнула в глазах Мархоцкого. Под звуки настраиваемых скрипок Можайский сказал, что благодарит графиню за гостеприимство и надеется уехать завтра чуть свет.
– Вам скучно в нашей глуши… – почти равнодушно сказала Грабовская. – Притом вы должны торопиться… Может быть, вас ожидает блистательный успех при дворе Александра, вы будете вторым Ришелье или Ланжероном и будете сражаться против нас…
– Против вас? – спросил Можайский.
– Да, потому что Польша отдала свою судьбу Понятовскому.
– Наполеон дал нам герцогство Варшавское, а не Польшу, – вмешался Мархоцкий. – Когда ему нужно выиграть войну, он обещает все, что мы просим.
– Вы неисправимы, милый племянник, – сказала Грабовская. – Кому же мы можем верить? Пруссии? Австрии?
Одно было ему известно: есть еще в Польше люди, которые верят в счастливую звезду Наполеона, в то, что он даст польше независимость и восстановит в прежнем блеске польское государство.
На второй день путешествия Можайский пережил огорчение: при переправе через разлившуюся в половодье речонку дорожные вещи его чуть не утонули в воде; ехавший с ним под видом слуги, «опытный в таких переделках» пожилой человек Чернышева, отлично говоривший по-французски и по-немецки, промок до нитки. На следующий день он заболел горячкой, и его пришлось оставить на попечение ксендза в первом же селении.
Путешествие началось не радостно и так же продолжалось. Радовала только погода. Стояло самое начало весны, и по склонам холмов уже зеленела трава. Открылись синеющие цепи гор, тихие долины, молодые рощицы. Грустные картины разоренных войной селений остались позади. Реже встречались угрюмые, забитые крестьяне, чуть не за версту сдергивающие шапку при виде господского экипажа.
Иногда экипаж Можайского обгонял босоногих, в рваной одежде людей с узелками на плечах. Это были «коморники» – батраки. Они брели по обочине дороги, шлепая по жидкой грязи, – мужики и бабы. За спиной у иной бабы в мешке, высунув головенку, пищал ребенок. Можайский видел, как эти люди входили в деревню, останавливались под окошками хат и терпеливо ждали. Выходили хозяева, осматривали батраков, как осматривают на ярмарках рабочий скот, а те стояли без шапок и ждали, пока их наймут. Была ранняя весна, начало полевых работ, и все больше и больше батраков попадалось на пути.
Дни были еще холодные, но однажды ночью пошел теплый дождь. Можайский ночевал на почтовой станции и, проснувшись поутру, залюбовался ближней рощей – она вся зазеленела, и все вокруг расцвело, благоухало и радовало глаз.
Как-то в пути, когда перепрягали лошадей, он слышал разговор возницы со старцем в краковской темного домотканного сукна чамарке, с суковатой палкой в руке. То был богомолец из Ченстохова.
– Ой, паны, паны… – вздыхал старец, – губят нас наши паны. Одному захотелось быть королем, другому гетманом коронным, третьему генералом, четвертому богачом, а мы, холопы, все терпим и за все платим…
У Можайского защемило сердце от этих горьких и правдивых слов. Не об этих ли бедняках писал ученый немец фон Зибель – откуда им было взять любовь к отечеству? Они не спрашивали, кто над ними властвовал, ибо всякая власть приносила им только мучения и кабалу. Однако в песнях народ поминал доблестных сынов своих, и разве не крестьяне-косцы, косиньеры были оплотом Тадеуша Костюшко?
На горизонте возникали чистенькие маленькие города; черепичные кровли домов теснились вокруг высокой стрельчатой башни костела. Ночевал Можайский на почтовой станции. В доме было душно и не слишком чисто, и он спал в карете. Выехали, как встало солнце: это была последняя почтовая станция перед поместьем Грабник. Дорога шла в гору, дальше начиналась равнина. На перекрестке на высокой колонне стояла размалеванная статуя богоматери, подпирающей полумесяц. Далеко впереди блеснула река, а за ней вставала темная стена чернолесья. Можайский дремал; он плохо спал ночь, в полудремоте ему мечталось, что его ждет малая сердцу русская баня с печкой-каменкой, горьковатым духом березовых листьев… Долго ему еще не придется дождаться этой радости. Он проснулся, потому что ему почудился звук трубы… Нет, не почудился, действительно кто-то трубил в трубу.
Можайский открыл глаза, увидел заросшую камышом речку, бревенчатый мост, на нем – людей, одетых в пунцовые ливреи. Два трубача дули в трубы, однако самое странное было то, что въезд на мост был загорожен гирляндой из ельника.
«Неужели свадьба?» – подумал Можайский и даже улыбнулся такой мысли.
Он рассчитывал только на чистую постель, на сытный ужин. И вдруг – свадебный пир! О том, что после встречи с Мархоцким придется тотчас же ехать дальше, в сторону Богемских гор, разыскивать главную квартиру, думалось сейчас как о чем-то далеком. Можайский был молод и привык к долгим странствиям.
Лошади остановились перед зеленой преградой, и толстяк в парике, в вышитой серебром ливрее, сняв шляпу, приблизился к карете.
– Кто бы ни был путник, куда бы ни держал путь, с сей минуты он – дорогой гость графини. Анели-Луизы Грабовской.
Отступив на шаг, он снова поклонился.
– Приглашаю пана быть гостем графини по случаю дня ее именин.
Можайский невольно улыбнулся, – ему показались странными и этот толстяк в ливрее, и способ приглашения. Впрочем, тем лучше… Случайный гость привлечет меньше внимания к своей особе.
Слуга в красной ливрее сел на козлы, карета двинулась не по дороге, а в сторону, по проселку. Открылась аллея высоких тополей, она привела к воротам. В глубине двора стоял дом, построенный в пышном и вычурном стиле барокко. Две статуи, изображающие конных рейтар, украшали подъезд. Когда Можайский подъехал ближе, он приметил, что фасад дома выглядит обветшавшим. На флагштоке развевался голубой флаг с гербом. Флаг спустили и вновь подняли, затем в честь приезда нового гостя выпалила медная пушечка.
Все это позабавило Можайского. Он вышел из экипажа и поднялся по лестнице. Навстречу выбежала пожилая, довольно кокетливая дама.
– Могу я узнать имя гостя? – церемонно спросила она.
– Франсуа де Плесси, – не задумавшись, ответил Можайский, как было условлено с Чернышевым.
Дама наклонила голову, и Можайского проводили в маленькую, обтянутую розовым шелком комнату – одну из приготовленных для гостей, Он тотчас осмотрел себя в зеркале. В раме из фарфоровых листьев отразилась довольно мрачная фигура. Платье было в пыли, к тому же сюртук измят, в волосах соломинки. Впрочем, тотчас слуга принес ему в двух кувшинах воду, и в соседней комнатке он нашел все для умывания. Тем временем внесли его дорожный сундук. Пока Можайский умывался, слуги разгладили костюм. Светлозеленый фрак на атласной белой подкладке и короткие черные атласные панталоны почти не пострадали, хотя большой дорожный чемодан свалился в воду при переправе. Внимательно осмотрев фрак, сшитый три года назад Леже одним из самых модных парижских портных, Можайский решил, что он может произвести некоторое впечатление в здешней глуши. Кого можно встретить здесь? Старосветского шляхтича, вылезшего из своего медвежьего угла? Можайскому были знакомы подобные балы по тем временам, когда полк его отца стоял в Литве.
Он был уже одет и сокрушался о том, что прическа «а ля Каракалла» не была известна здешнему парикмахеру, когда раздался стук в дверь. Вошел высокий, черноволосый, румяный молодой человек в мундире польского улана.
– Господин де Плесси? – сказал он, чуть улыбнувшись, и протянул руку. – Хорунжий Михаил-Казимир Стибор-Мархоцкий. Я ожидал вас вчера. Вас задержала распутица? О, наши дороги!..
Можайский тотчас же отдал ему запечатанные печатью Чернышева бумаги и сел в стороне, чтобы не отвлекать Мархоцкого от дела. Мархоцкий запер дверь на ключ, потом, извинившись перед гостем: «Дело прежде всего!» – взломал печати и принялся пробегать глазами бумаги. Донесения агентов относились к декабрю 1812 года, когда Наполеон уже успел сесть» с Коленку-ром в сани в местечке Сморгонь и покинуть остатки разгромленной великой армии.
Можайский следил за выражением лица Мархоцкого. То вдруг побледнел и прочел вслух:
– «Император сказал: «Правда, я потеряй в России двести тысяч человек; в том числе были сто тысяч лучших французских солдат; о них я действительно жалею. Что до: остальных, то это были итальянцы, поляки и главным образом немцы…» Поляки, – повторил Мархоцкий, покачав головой. – Какая черствость сердца и в большом, и в малом! Когда Наполеон скакал через Польшу с Коленкуром, почтарь замерз на козлах его возка, он даже не спросил о несчастном.
Он снова углубился в чтение бумаг; лицо его было серьезным и строгим. Наконец, кончив читать, Мархоцкий хлопнул рукой по бумагам:
– Господам наполеонистам будет горько читать донесения шпионов герцога Бассано… Особенно тем, кто отдал своих сыновей на съедение ненасытному Ваалу! Так писать о самых верных и преданных своих слугах! Не знаю, кто именно обозначен здесь кличкой «Дафнис», но это, я думаю, человек хорошо осведомленный, и ему хорошо известно, что именно писал Наполеону герцог Бассано о горячих сторонниках Наполеона, как он низко ценил людей, погибших в снегах России.
Затем он сложил и спрятал бумаги, застегнув наглухо мундир.
– Тут, в усадьбе моей тетушки, живут по законам старинного гостеприимства, совсем не так, как жила графиня Анна-Луиза в своем парижском особняке. Многое вас позабавит… Прошу вас, однако, самым строгим образом сохранять инкогнито. Дом полон сторонников Понятовского и Бонапарта, господин де Плесси! Француз, каковы бы ни были его убеждения, не вызовет в них вражды или подозрения… Хорошо, что вы попали к именинам тетушки: в этой сутолоке вряд ли обратят на вас внимание…
Они снова заговорили о последних событиях. Мархоцкий – преданнейший приверженец князя Адама Чарторыйского – был хорошо осведомлен обо всем, что произошло после того, как разбитые французы ушли за Вислу.
– Я своими глазами читал письмо князя императору Александру: «Если вы, ваше величество, протянете польскому народу руку в тот момент, когда он ждет, что последует месть победителя, и даруете ему то, за что он сражался, действие будет магическое, – вы будете удивлены и тронуты…» Император ответил, что чувство мести незнакомо ему и намерения его относительно Польши не изменились… Только безумцы могут ожидать возвращения Наполеона, но в каждом доме, чуть не в каждой семье раздоры… Отец князя Адама, князь Адам-Казимир, был председателем сейма герцогства Варшавского и провозгласил генеральную конфедерацию, брат князя Адама, Константин, сражался под знаменами Иосифа Понятовского и Наполеона… Но князь Адам верит в великую Польшу, в независимую Польшу, в тесном единении с Россией.
Можайский слушал пылкие речи молодого человека и думал о том, что Наполеон стоит с многотысячным войском на берегах Эльбы, что Австрия все еще в союзе с Наполеоном, что император Александр в союзе с Пруссией, что Англию вряд ли обрадует единение славянских стран; он думал о том, что уже давно мешает единению двух славянских народов, и о будущем, которое сокрыто во мраке…
В архиве Воронцова он нашел копию донесения Семена Романовича в Петербург. Семен Романович писал о том, что Пруссия издавна подстрекает русских самодержцев против Польши, Пруссия была злым гением их политики…
Можайский внимательно поглядел на Мархоцкого и сказал:
– Верю, что у наших народов один путь. Но не вельможам решать судьбы поляков и русских, а тем, кто всем сердцем желает своим соотечественникам вольности, равенства, братства… и просвещения.
– Рад слышать эти слова от русского, – заговорил Мархоцкий, – такие люди есть в моем отечестве и в России. Не им дано в эти годы решать судьбы народов в духе вольности и равенства… Но мечтать об этом – должно. Жаль, что жизнь человеческая коротка, и может быть, не одно поколение придет на смену нашему, прежде чем…
Он умолк на мгновение и продолжал уже спокойно, без тени волнения:
– Вы здесь увидите странное для вас общество и, вероятно, осудите этих людей… Я сам также неблагосклонно отношусь к ним, но ведь и князь Адам, патриот, человек благороднейших чувств, порой строго осуждает своих соотечественников за леность, легкомыслие, пустоту и смешное честолюбие. Здесь, в глуши, все эти пороки видишь еще явственнее. Впрочем, вы гость, не будьте же слишком суровы к провинциальному гостеприимству…
– …тем более что гость завтра чуть свет покинет этот дом, – заметил Можайский. – Мне следует сохранять инкогнито еще и потому, что по соседству стоят австрийские гарнизоны. Все, что делается здесь, вероятно, известно союзникам Наполеона. Мы с вами, разумеется, еще не знакомы…
– Разумеется… Желаю повеселиться и весело провести день и вечер.
Они простились.
Можайский почти не чувствовал усталости, когда за ним пришла все та же пожилая кокетливая дама и пригласила в танцевальный зал.
Он прошел за ней через полутемный коридор, поднялся по винтовой лестнице и остановился, ослепленный светом и оглушенный оркестром, гремевшим на хорах, у него над головой.
День догорал, в зале уже зажгли алебастровые лампы и сотни свечей. Смех, восклицания, гром музыки – все это после лесной тишины ошеломило Можайского.
Полукруглый зал был наполнен танцующими парами. Он угадал – общество было то же, что и во времена его детства в домах у польских и литовских помещиков. Однако картину оживляли мундиры офицеров, доломаны и ментики польских гусар. Дамы тогда уже одевались в тяжелые, затканные золотом платья из лионского бархата, в моде были кашемировые шали, но в этих местах все еще носили белоснежные одеяния эпохи Директории.
Вальс не достиг этих отдаленных углов. Впрочем, мода на вальс широко распространилась лишь после Венского конгресса, когда, по выражению мемуаристов, король вальса Ланнер дирижировал вальсом королей. В замке Грабовской танцевали кадриль, кадриль-лансье – церемонный и неторопливый танец. Кавалеры и дамы шли навстречу друг другу, отвешивая поклоны.
Можайский подумал о том, что прежде всего следует представиться хозяйке. Анна-Луиза Грабовская – это имя казалось знакомым, когда его назвал Чернышев… И только сейчас он вспомнил: это та самая дама, которую чудом спасли из пламени, когда случился пожар на балу у князя Шварценберга, австрийского посла в Париже.
Это было 1 июня 1810 года, когда империя Наполеона была в апогее величия и славы. Австрийский посол князь Шварценберг дал праздник по случаю свадьбы Наполеона и Марии-Луизы, дочери императора Франца. В одну ночь был построен из дерева просторный танцевальный зал. Его осветили тысячами свечей, убрали гирляндами роз и расписными щитами с вензелями новобрачных. Внезапно загорелся один из бумажных щитов, и тотчас пламя охватило весь танцевальный зал. Мужчины в расшитых золотом мундирах, женщины в тяжелых бархатных платьях, в бриллиантовых диадемах с криками метались в пламени. В огне погибла невестка австрийского посла, княгиня Шварценберг, и многие именитые господа и дамы.
За несколько минут до пожара Можайский вышел разыскать карету Куракина, русского посла в Париже. Здесь, в первый и в последний раз в жизни, он увидел Наполеона. Освещенный пламенем император стоял на площади, окруженный придворными, и отдавал приказания саперам и пожарным. Даже на пожаре он никому не уступал права командовать, и в памяти Можайского остался смуглый человек небольшого роста; в мундире гвардейских егерей, освещенный колеблющимся пламенем. Обрушилась крыша, полетели горящие головни, а он все стоял, покрикивая на пожарных, и тысячная толпа на площади смотрела на него, а не на горящее здание…
Приняв непринужденный, слегка скучающий вид, Можайский прошел в боковую галерею. Там ему открылась смешная картина: на диванах и в креслах спали люди, одетые в старопольскую одежду, в голубые, желтые кунтуши с откидными рукавами.
Вдруг в зале снова заиграла музыка, раздался грохот каблуков и звон шпор. Кое-кто из спавших в креслах поднял голову. Трое вскочили и устремились на звуки музыки. В зале развевались белоснежные платья, сверкали драгоценные камни. Можайский подумал: «Да, эти баловни судьбы могут спокойно пировать и веселиться, они обязаны этим весельем ста тысячам русских, навеки уснувшим на Бородинском поле, под Красным, под Малоярославцем…»
Он горько усмехнулся и хотел возвратиться в свою комнату, но прямо перед собой увидел молодую женщину. Она была бы очень красивой, если бы не тень усталости от бурно прожитой жизни, легшая у рта.
Можайский отступил в сторону и поклонился.
– Мне показалось, что вы скучаете, – сказала она. – Но почему бы вам, молодым людям, не веселиться? Жить среди военных бурь, видеть вокруг только горе и смерть… Бедные люди, вы не знаете молодости.
– Я здесь случайный гость, – сказал Можайский, – у меня нет ни друзей, ни знакомых, и, признаюсь, мне не весело.
– Вы приехали издалека?
– Да, и завтра же уеду. Если бы не странная манера приглашать гостей, я не оказался бы гостем этого дома.
– Куда же вы держите путь, если это не тайна?
– Никаких тайн… Я француз, эмигрант, мой отец был губернатором в Пуату, он погиб в дни террора… – Можайский рассказывал очень естественно, все было взвешенно и обдуманно заранее. – Я жил в Англии. Месяц назад английский корабль привез меня в Ригу. Теперь я пробираюсь в главную квартиру русской армии, – это где-то возле Бреславля.
– Бреславль в руках французов.
– Я этого не знал… Ну что ж, придется ехать туда, где я найду главную квартиру. У меня письмо к графу Рошешуар, генерал-адъютанту императора Александра.
– И вы, француз, будете сражаться против Франции?
Они отошли к нише окна. Она с любопытством смотрела на Можайского.
– Бонапарт – не Франция. Человек, который осмелился сказать: «Не я нуждаюсь во Франции, а Франция нуждается во мне», – не француз. Я буду сражаться против тирании, за свободу народов.
– Все равно вы будете сражаться против ваших соотечественников, – несколько сурово сказала она.
– Мадам, – продолжая разыгрывать волнение, ответил Можайский, – я француз и, возможно, буду принужден сражаться против моих соотечественников. Но прославленный генерал Моро возвращается в Европу из Америки, чтобы сражаться против Бонапарта.
– И вы думаете, что он решится запятнать себя братоубийством?
Вероятно, разговор слишком затянулся. Собеседница Можайского принужденно улыбнулась, готовая оставить гостя, но в противоположном конце галереи вдруг появилась другая женщина. Она шла очень медленно, шаль падала с ее плеч и волочилась по полу. Она не видела ни Можайского, ни его собеседницы и остановилась, как бы прислушиваясь к музыке. Собеседница Можайского хотела отойти, но что-то в его лице, во взгляде удивило ее. Изумление, тайную боль, гнев – все это вместе вдруг отразило лицо этого самоуверенного и пустого, как ей казалось, молодого человека, искателя счастья.
– Что с вами? – спросила она.
Он ответил не сразу и с видимым смущением:
– Нет… Ничего…
Потом что-то пробормотал о даме, которая появилась и тотчас же скрылась.
– Это мадам Лярош, моя приятельница… Приятельница хозяйки и ее гостья. Муж ее тяжело ранен, она не хочет появляться в обществе. Вы как будто взволнованы?
– Разве мог я, француз, без волнения слышать ваши упреки… – довольно естественно сказал Можайский. – Не так легко решиться воевать против своих соотечественников. Но если моя родина устала, если народ жаждет мира, а этот человек приносит ей только горе, смерть, отчаяние…
– Я видела его не раз, – улыбнувшись, сказала собеседница Можайского. – Черты лица мне показались красивыми, но невыразительными… Гладкие, черные, плотно лежащие волосы, светло-серые глаза. Взгляд быстрый и рассеянный, точно он никогда не слушает, что ему говорят, и отдается своим мыслям. Лицо матовой белизны, античный профиль… Однажды он улыбнулся, и, верите ли мне, что-то кроткое было в его улыбке. А говорят, он несет с собой только несчастье… Что бы ни говорили, я верю, что это великий человек… Если бы не несчастный русский поход, Польша была бы могущественной и независимой! – Она произнесла эти слова как бы с вызовом и посмотрела прямо в глаза Можайскому.
– Он обещал то же Италии. Разве он не говорил, что желает видеть Италию сильной и могущественной, в ряду великих держав? А вместо этого он ограбил ее дворцы и картинные галереи. Цвет Италии – двадцать семь тысяч молодых людей после карнавальных празднеств отправились в русский поход. Вернулось несколько сот счастливцев…
Все, что говорил Можайский, было естественно в устах француза-эмигранта, к тому же он говорил искренне.
– С вами трудно спорить, – сказала его собеседница. Они покинули нишу окна и шли в сторону танцевального зала. Их вновь оглушил гром музыки, взрывы смеха, звон шпор.
– Завтра гости разъедутся, здесь будет тихо, как в склепе, – с усмешкой произнесла спутница Можайского и, кивнув на прощание, скрылась в толпе гостей.
Только тогда Можайский заметил, что краснолицый, дородный господин в голубом фраке глядит на него в упор пристальным и как будто недружелюбным взглядом.
– Простите, меня, – сказал ему Можайский, – могу я узнать, кто эта дама, удостоившая меня долгой беседы?
Дородный, краснолицый человек принужденно засмеялся:
– Бог мой! Я думал, вы знакомы с детских лет… – И вдруг, окинув Можайского холодным взглядом: – Это хозяйка дома, сударь, и гостю прежде всего следовало бы представиться ей.
Можайский не обратил внимания на вызывающий тон, но то, что дама, с которой он говорил о войне, о Франции, о Польше, оказалась хозяйкой, Анной-Луизой Грабовской, было для него неожиданностью. Он, может быть, задумался бы над этим, если бы не другое, более важное обстоятельство: здесь, в Силезии, в поместье Грабник, он встретил Катеньку Назимову, свою бывшую невесту, теперь жену француза, полковника Августа Ляроша.
Первая мысль – уехать из этого дома! Но прежде нужно найти Стибор-Мархоцкого и тайком предупредить о своем отъезде. Можайский искал его в зале, где были накрыты столы, бродил, среди упившихся и объевшихся бражников, потом прошел в игорные комнаты. Он нашел наконец Мархоцкого в танцевальном зале и шепнул, что им надо свидеться. Потом прошел в столовую и сел к столу, он давно уже чувствовал голод. И вдруг снова приметил чей-то не слишком дружелюбный взгляд: на него смотрел все тот же дородный, краснолицый человек в голубом фраке. Этот человек сидел рядом с креслом хозяйки, но ее место оставалось пустым.
Анна Грабовская в этот час поднималась на третий этаж; она шла по пустынным, полутемным комнатам, где едва мерцали масленые лампы. Пол скрипел у нее под ногами, вокруг пахло пылью и сыростью. В полукруглой комнате горели два канделябра. Они бросали резкий свет на превосходную копию мадонны Леонардо да Винчи. На дубовой скамье, поставленной против резного налоя, сидела Екатерина Николаевна Назимова, жена полковника Ляроша.
– Он уснул? – спросила Анна.
– Бредит… И все то же – битва, слова команды, кровь… Но вчера вдруг вспомнил детство, виноградники, детские шалости… Он услышал музыку и просил меня спуститься вниз и потом рассказать ему о твоем празднике.
– Я видела тебя… – Анна вспомнила своего странного гостя и выражение его лица, когда он смотрел на Катеньку Назимову. И она рассказала об этом госте.
– Кто б это мог быть? – рассеянно сказала Катенька. – Кто-нибудь из старых знакомых… Я не хотела бы его видеть.
– Почему?
– Кто я для моих соотечественников? Несчастная женщина, навсегда оставившая отечество.
– Он не русский. Он француз, эмигрант.
– Француз… – Катенька немного успокоилась и продолжала: – Мои соотечественники должны презирать меня. Для них я жена полковника Ляроша, командира кирасирского полка Наполеона. Разве кто-нибудь из русских знает, что Лярош не хотел этого несчастного похода.
– Но ты вышла замуж за полковника, когда Россия была в союзе с Францией. Кто мог подумать, что Наполеон начнет войну с Россией? Ты даже покинула Париж и поселилась здесь, чтобы не быть во Франции в эти дни. Я сама видела, как ты плакала, когда французы подходили к Москве, как радовалась освобождению Москвы.
Грабовская утешала подругу, но в глубине души она понимала всю тяжесть ее положения: она знала и то, что Лярош не жилец на свете, что молодая женщина скоро останется одна на чужбине.
– Что бы ни случилось – мы не расстанемся, – сказала она и встала.
Нельзя было забывать обязанности хозяйки… Ей хотелось, чтобы скорее кончился этот шумный праздник в доме, где доживает последние дни умирающий.
Она поцеловала Катеньку Назимову и спустилась вниз по скрипучей деревянной лестнице. На пороге столовой ее остановил Михаил Мархоцкий.
– Общество в отчаянии, – смеясь, сказал он, – кавалеры возмущены тем, что вы на глазах у всех отдали предпочтение неизвестному молодому человеку, кажется, французу. Он интересный собеседник? Познакомьте нас…
И Анеля познакомила Можайского с Мархоцким. Они поклонились друг другу церемонно и почтительно, только искорка лукавства вспыхнула в глазах Мархоцкого. Под звуки настраиваемых скрипок Можайский сказал, что благодарит графиню за гостеприимство и надеется уехать завтра чуть свет.
– Вам скучно в нашей глуши… – почти равнодушно сказала Грабовская. – Притом вы должны торопиться… Может быть, вас ожидает блистательный успех при дворе Александра, вы будете вторым Ришелье или Ланжероном и будете сражаться против нас…
– Против вас? – спросил Можайский.
– Да, потому что Польша отдала свою судьбу Понятовскому.
– Наполеон дал нам герцогство Варшавское, а не Польшу, – вмешался Мархоцкий. – Когда ему нужно выиграть войну, он обещает все, что мы просим.
– Вы неисправимы, милый племянник, – сказала Грабовская. – Кому же мы можем верить? Пруссии? Австрии?