Стас знал, чем вызвана ее злобность. Дело было вовсе не в том, что Лозовский резко отрицательно относился к введенной Поповым рубрике «Светская жизнь» и своего отношения не скрывал. Все началось с приема, устроенного Броверманом в «Президент-отеле» по случаю пятилетнего юбилея «Российского курьера». Прием удался, весь московский политический бомонд счел необходимым отметиться. Милена, на этот раз не в черной коже, а в чем-то красном, шелковом, до пят, артистически бесформенном и довольно эффектном, была в центре внимания, так как от нее зависело, кто будет упомянут в «Светской хронике» «Курьера», а кто нет. Но так было лишь до тех пор, пока не приехал Лозовский с женой.
   Не сказать, что она была красавицей, но походка, но хрупкая стать, но гордая посадка головы, отягощенной тяжелым узлом русых волос, но нитка жемчуга на точеной шее, но черное вечернее платье такой простоты и элегантности, что рядом с ней Фаина, самая модная герла редакции, выглядела шлюхой с Тверской, а толстая, вся в золоте, жена Попова базарной торговкой. Она смущалась, но и смущение ей шло, делало ее лицо юным, заставляло блестеть глаза.
   И сразу возле Милены опустело, а тусовка переместилась к чете Лозовских.
   Депутат от ЛДПР, каким-то образом попавший на прием, рассыпался мелким бесом. Лозовский, во фраке и с уложенными по такому случаю белобрысыми волосами похожий на скандинавского дипломата, сонно ухмылялся, а его жена слушала либерального демократа с наивным интересом и даже как бы с восхищением. А потом сказала:
   — Вы — артист.
   — Мадам, я депутат Госдумы! — горячо запротестовал парламентарий, пораженный тем, что кто-то может его не знать.
   — Нет-нет, — возразила она. — Вы артист. Очень жалко, что вы не работаете в цирке. Вместе с вашим лидером вы были бы прекрасной коверной парой.
   Лозовский заржал. Депутат обиделся и слинял, но и к Милене уже не вернулся.
   После этого приема молодые журналистки и нештатницы «Курьера», с плотоядным интересом поглядывавшие на высокого, самоуверенного и, как было всем известно, очень небедного Лозовского, поняли, что тут им ловить нечего. Милена тоже поняла, но так и не смогла смириться с тем, что ей указали ее место на лестнице жизни.
   — Скотина! Хам! — покончив с губами, с прежней злобой повторила она. — Он меня ненавидит!
   — Только не говори: за то, что ты ему не дала, — поморщившись, попросил Стас.
   Милена придирчиво осмотрела себя в зеркальце, швырнула косметичку в торбу, встала и свысока, как на убогого, посмотрела на Стаса.
   — Дурак ты, Стас Шинкарев! Ты что, не понимаешь, что происходит? Ничего, скоро поймешь. Потому что следующим будешь ты!
   И она удалилась с гордо поднятой головой.
   Стас распинал по углам осколки пепельницы и сел за компьютер. Но работа не шла. Разговор с Миленой оставил неприятный осадок. Поразмыслив, он решил, что стоит, пожалуй, поговорить с Лозовским. Никакой пользы от разговора он не ожидал, но и хуже не будет. По крайней мере, у него появится повод позвонить Милене. А он чувствовал, что ему хочется ей позвонить. Она была на полторы головы выше его, она была, по меркам Стаса, старуха и совершенно не в его вкусе. Но что-то в ней, черт возьми, было. Может, ее болтовня насчет мужиков не такая уж болтовня?
   Он выключил компьютер и направился в отдел расследований.
   В отделе расследований Стас бывал редко, куда реже, чем в кабинете главного редактора. У Попова он иногда просиживал целыми вечерами. Стас умел слушать, а Попов любил под настроение поговорить — под крошечную чашечку «мокко», маслянистые зерна которого сам молол на ручной медной мельничке и варил в джазве на спиртовке, входившей в экзотический кофейный набор, под рюмку коллекционного коньяка.
   Отдел расследований — это была территория Лозовского, чужая земля. Иногда, заслышав доносившиеся из-за стеклянной стенки загона раскаты хохота и громкие голоса, Стас испытывал то же чувство, с каким давно, еще школьником, заглядывал в окна центрального тульского ресторана и прислушивался к музыке, представляя, какая там, внутри, интересная, манящая своей утонченной порочностью взрослая жизнь. Позже он убедился, что никакой утонченной жизни там нет, а есть тупая пьянка и похабный кобеляж. Он знал, что ничего интересного не происходит и в загоне — обычный треп, как и во всех редакциях. Но то, что он не может сидеть там вместе со всеми, вызывало у него царапающее чувство собственной неполноценности.
   Никто бы его, конечно, не выгнал, даже, возможно, никто не обратил бы на него внимания, но заходить в загон лишний раз не следовало. Попову немедленно донесут, и доказывай потом, что у тебя и мысли не было переметнуться к Лозовскому. И потому Стас шел по редакционному коридору с озабоченным видом человека, которые идет в загон по делу.
   По делу он идет в загон. Всем понятно? По делу!
   Ни Тюрина, ни Регины Смирновой не было. Между столами бурым медведем слонялся Герман Сажин, томясь от вынужденного безделья. Лозовский, повесив пиджак на спинку офисного, на колесиках, кресла и поддернув рукава свитерка, ожесточенно долбил по клавиатуре компьютера, иногда задумывался, лохматил белобрысые волосы, моргал сонными веками и вновь обрушивался на клавиши.
   Увидев Стаса, Сажин обрадованно спросил:
   — Свалила?
   И, не дожидаясь ответа, поспешил к себе.
   В «Курьере» все журналисты были на «ты» и называли друг друга по именам, даже главного редактора и генерального директора. Стасу в его двадцать три года называть по имени и на «ты» сорокалетних Сажина или Перовскую, а тем более пятидесятилетних Попова и Бровермана, было неловко, это могло быть воспринято как развязность. К Попову и Броверману он обращался по имени-отчеству, а к остальным по имени, но на «вы». Получалось нормально: «Герман», «Нина». С Лозовским было сложней. Называть его, как все, Володей, язык не поворачивался,
   «Владимир» звучало фонетически высокопарно, а называть Владимиром Ивановичем значило признавать его начальством, как главного редактора или генерального директора, а себя подчиненным. Поэтому Стас старался обходиться вообще без имени, и это странным образом допускало в общении «ты».
   — Есть разговор, — проговорил он, усаживаясь на край основательного, еще правдинских времен, письменного стола, чтобы не смотреть на долговязого Лозовского снизу вверх.
   — Секунду, — попросил тот, утрамбовывая какую-то фразу. Потом щелкнул мышью, сохраняя текст, откатился от стола и кивнул:
   — Давай. Только в темпе. Если через час я не сдам материал, Гришка с меня шкуру спустит.
   «Гришка» — это был ответственный секретарь «Курьера» Мартынов. С Лозовским они были друзьями, но это не мешало Мартынову орать на Лозовского, как он орал на всех, кто срывал график и тем самым нарушал работу секретариата.
   Стас понял, что пришел не вовремя, но все же решил провести этот разговор, чтобы больше к нему не возвращаться.
   — Броверман уволил Милену Броневую. Знаешь?
   — Имеет право. На то он и генеральный директор.
   — Скажи это кому-нибудь другому, — с усмешкой посвященного посоветовал Стас. — Броверман даже на Попова кладет. Он ничего не делает без тебя.
   — Он иногда прислушается к моим советам, — отредактировал Лозовский мысль Стаса. — И что?
   — Плохо получилось. И ты сам это знаешь. Взять и выкинуть человека на улицу. Что будут говорить о «Российском курьере»? И никто пальцем не шевельнул, чтобы ее защитить.
   — А ты, выходит, шевельнул?
   — Да, я шевельнул, — не без вызова ответил Стас.
   Лозовский с любопытством посмотрел на него и набрал на мобильнике номер:
   — Савик, сколько у нас получала Милена Броневая?.. Да не по ведомости — в конверте!.. Понял, спасибо. По пятьсот баксов она получала. Мы с тобой получаем по восемьсот. Предлагаю вариант: скидываемся по две с половиной сотни, и Милена остается в «Курьере». Не знаю, правда, что она будет делать, но что-нибудь придумаем.
   — По две с половиной сотни? — переспросил Стас.
   — Да. По двести пятьдесят долларов. В месяц.
   — С какой стати?
   — Чтобы чувствовать себя благородными людьми, — объяснил Лозовский. — Дорого? А сколько не дорого? Ты хочешь быть благородным бесплатно? Ах, как я тебя понимаю!.. Все? Вали.
   Он подкатил кресло к столу и уткнулся в монитор, сразу забыв о Шинкареве.
   И хотя Лозовский говорил добродушно, с обычной сонной усмешкой, Стас вышел из загона, чувствуя себя оплеванным. Он ненавидел Лозовского, ненавидел эту дурищу Милену, которая втравила его в это дело. Но больше всех ненавидел себя. Это надо же так подставиться!
   Впрочем, был и положительный момент. Да, был. Стас понял, с чем он придет к Попову.
   Через два дня, когда был сдан первый январский номер и в редакции наступила предновогодняя расслабуха, отмеченная шумным сборищем в загоне и более скромными посиделками в других отделах, Стас решительно вошел в «предбанник» — в обшитую дубовыми панелями приемную главного редактора «Российского курьера». Одна дверь из нее вела в просторный кабинет Попова, а другая, без таблички, незаметно врезанная в обшивку, в десятиметровую коморку — в «бункер», как называли ее в редакции. Там располагался Броверман и стоял сейф с таинственным содержимым рептильного фонда.
   В предбаннике воняло ацетоном, звонил, замолкал и снова начинал звонить телефон, но трубку взять было некому, так как Фаина была очень занята — она красила ногти кровавого цвета лаком. За дверью главного редактора было тихо, а из комнаты Бровермана доносились злые, на повышенных тонах, мужские голоса.
   — У себя? — спросил Стас, кивнув на дверь Попова.
   — Не советую, миленький. Нарвешься, — предостерегла Фаина, критически осматривая незаконченную работу.
   — А что такое?
   — Телеграмма вчера пришла из Тюмени. Что-то с нашим нештатником. Напился, подрался в какой-то Нюде. В общем, то ли замерз, то ли еще что.
   — Что за нештатник?
   — Откуда я знаю? Пойди да спроси. Только потом не говори, что я тебя не предупреждала.
   Упоминание Тюмени и Нюды что-то шевельнуло в памяти Стаса, он хотел расспросить о нештатнике, но в этот момент из бункера в предбанник вышел Лозовский, а Броверман остался на пороге. Вид у Лозовского был хмурый и от этого особенно сонный. В руках у него была толстая пачка долларов.
   — Ограбил ты нас, Володя, просто раздел, — сокрушенно проговорил Броверман.
   — Не разоришься, — буркнул Лозовский и подхватил трубку трезвонящего телефона. — «Российский курьер». Здравствуйте. Чем можем быть вам полезны?.. Спасибо, что позвонили. Переключаю на отдел рекламы.
   Дождавшись соединения, положил трубку и обратился к Фаине, произнося каждое слово раздельно, словно бы через точку:
   — Вот так. Нужно. Отвечать. На звонки. Убери к чертовой матери маникюр. Еще раз увижу — вылетишь со свистом!
   — Не командуй! — огрызнулась Фаина.
   — Это не я тебе говорю. Это он тебе говорит! — показал Лозовский на Бровермана и вышел из предбанника.
   — Ты это, в самом-то деле, — пробормотал Броверман. — Некрасиво.
   Выглянул Попов:
   — Что тут у вас?
   — Решаем мелкие производственные вопросы, — объяснил Броверман и скрылся в бункере.
   Попов перевел на Стаса хмурый взгляд:
   — Ко мне?
   — Нет-нет, я так, — поспешно ответил Стас.
   — Что происходит? — спросил он, когда за Поповым закрылась дверь.
   — Отстань! — взмолилась Фаина. — Заколебали! Маникюр из-за вас испортила!
   Стас так ничего и не понял, но момент для объяснения с Поповым был явно не подходящим.
   — Ладно, зайду в другой раз, — решил он.
   Но тут надвинулись новогодние праздники, ответственный разговор с главным редактором пришлось отложить. Однако, нет худа без добра. Появилось время спокойно подумать, всесторонне проанализировать ситуацию. И в первый рабочий день после удлиненных новогодними праздниками выходных, прогревая двигатель свой новенькой двухдверной «мазды», узкоглазой японочки цвета «спелая слива», Стас уже знал не только то, что скажет Попову, но и то, что услышит в ответ.
   Машин было мало, не отвлекали ни уличные пробки, ни наглая московская шоферня. Бледное зимнее солнце сквозило в облаках, искрился снег на подмороженных за ночь дорогах. Стас не спеша катил по пустынному Севастопольскому проспекту, наслаждаясь бесшумной работой двигателя, шуршанием протекторов по хрусткому от снежной крупки асфальту, и проигрывал в уме предстоящий разговор с Поповым.
III
   Я скажу, представлял себе Стас:
   — Доброе утро, Альберт Николаевич. С прошедшими вас праздниками. С тем, что они прошли. Утомительное занятие, не находите?
   Попов скажет:
   — И не говори! Стихийное бедствие. Жрешь лишнее, потому что так полагается. Пьешь лишнее. А потом маешься. Зачем? Слишком много в России праздников, я всегда это говорил. Ни в одной стране нет столько праздников. А что праздновать? Работать надо, а не праздновать. Кофе?
   Я скажу:
   — Не откажусь.
   Он спросит:
   — А коньячку?
   Я скажу:
   — Альберт Николаевич, за что? Для меня это наказание. В праздники — ну, положено. А в будни?
   Он тяжело вздохнет и скажет:
   — А я, пожалуй, себя накажу.
   После этого предупредит Фаину, если она уже на месте, что его нет, запрет кабинет, намелет кофе, поставит на спиртовку джазве и извлечет из бара бутылку коллекционного коньяка, которую держал для особо важных гостей.
   Возникшую во время этих телодвижений паузу уместно будет заполнить чем-нибудь необязательным.
   Я скажу:
   — Еще со школы не люблю праздники. Хочешь — не хочешь, а приходилось пить со всеми в туалете портвейн. Или даже водку. Чтобы не противопоставлять себя коллективу. А потом трястись на дискотеке. От портвейна меня мутило, от водки вообще голова раскалывалась. Ну, а дискотека для меня с моим ростом и изящным телосложением тумбочки — сами понимаете.
   Это всегда хорошо, поиронизировать над собой, это располагает. Тем временем Попов нальет в медные, с серебряной чернью наперстки кофе, пропустит рюмочку коньяка и задумчиво, как бы не вполне уверенно нацелится на вторую. Я сделаю вид, что не замечаю его неуверенности, и продолжу трепаться. Увлеченный воспоминаниями.
   Я скажу:
   — Дома праздники были не лучше. Собирались друзья отца, тульские писатели. И пошло-поехало. Сначала пили и ели. Потом пили и говорили о литературе. Обязательно с «но». Такой-то хороший роман написал, но. Этим «но» они как бы выгораживали место для себя. То место, которое когда-нибудь займут. А потом только пили и пели «Подмосковные вечера». Вы ведь знали моего отца? Он печатался в вашем журнале.
   Попов скажет:
   — Помню, как же. Он был вроде бы даже секретарем Союза писателей России?
   Я скажу:
   — Был. Выбрали его в году девяностом. Даже дали однокомнатную квартиру в Черемушках. Для творческой работы во время приездов в Москву. Правда, в хрущевке, но все равно. В ней я сейчас и живу. Он тогда сказал мне: «Сын мой, стать писателем очень трудно. Зато быть хорошо». Больше он этого не говорил никогда.
   Попов скажет:
   — Да, прикрылась их кормушка. Он же, помнится мне, насчет этого дела... а?
   Я скажу:
   — Не то слово, Альберт Николаевич. Боец! Но здоровье уже не очень. Он так говорит: «Раньше неделю гуляешь, день маешься. А сейчас день гуляешь, неделю маешься». Он и раньше после каждого праздника болел. Мать запирала его в кабинете и давала стопарь только после того, как он напишет пять страниц. Настучит на машинке и подсунет под дверь. Мать прочитает и только после этого отпирает. Он иногда пытался втюхать ей что-нибудь из старого, но этот номер не проходил. Мать перепечатывала все его рукописи, память у нее была профессиональная. И однажды он подсунул под дверь рассказ. Мать прочитала, заплакала и выдала ему целую бутылку. Недели две в доме был праздник. Мать говорила, что рассказ для «Нового мира», а отец упирался: нужно еще поработать. Она не выдержала и сама отвезла его в Москву. После этого они чуть не разошлись.
   Попов спросит:
   — Почему?
   Я скажу:
   — Сейчас вы сами поймете. Рассказ был вполне современный, действовали в нем писатель и композитор. А заканчивался он так: "Композитор вдруг сорвал с себя шапку и что есть силы, со слезами закричал на всю площадь: «Солнце мое! Возлюбленная моя! Ура!»
   Попов захохочет. Или не захохочет? Тогда я скромно подскажу:
   — Это был рассказ Бунина «Ида».
   Тут уж точно захохочет. Пропустит как бы по инерции, сам того не замечая, третью рюмку, спрячет бутылку и перейдет на деловой тон:
   — Ладно, Стас. Потрепались и хватит. Ты по делу или так?
   Я скажу:
   — По делу, Альберт Николаевич. И очень серьезному. Этот разговор давно назревал. Сейчас пришло для него время.
   Он недовольно поморщится, но скажет:
   — Слушаю.
   Я скажу:
   — Когда вы стали главным редактором «Российского курьера», вы пригласили меня для разговора и предложили перейти в «Курьер». Почему вы сделали это предложение мне?
   Возможны два варианта ответа: расширенный и краткий.
   Краткий такой:
   — Мне нужны были молодые сильные перья.
   Расширенный такой:
   — Я обратил на тебя внимание еще несколько лет назад.
   Твои репортажи из Чечни в «Московском комсомольце» — это было очень сильно. Тогда шел накат на министерство обороны. Твои материалы легли в струю, но в них было и нечто большее. Правда в них была, боль, ужас, растерянность молодых солдат, вчерашних школьников, которых сунули в эту бессмысленную и бездарную бойню. До сих пор не понимаю, как это у тебя получилось. Ведь ты был совсем мальчишкой, даже в армии не служил. Сколько тебе было?
   Я скажу:
   — Восемнадцать. Это была весна девяносто шестого. Я представил себя на месте этих солдат. Я видел войну их глазами.
   Он скажет:
   — Я тогда еще спросил у ребят из «Комсомольца»: что это за Шинкарев, откуда он? Мне сказали: приехал из Тулы, прорвался к главному и заявил, что был потрясен убийством Дмитрия Холодова и на его похоронах поклялся, что продолжит его дело.
   Но тогда он был еще школьником, а сейчас готов. Главный сказал:
   «Отправьте его в Чечню». Так и было?
   Я скажу:
   — Не совсем. Главный со мной и говорить не стал. Две недели я ночевал на вокзалах, а днем дежурил возле редакции.
   Только после этого он сказал: "Парень, есть только один способ от тебя отвязаться. Послать в Чечню, чтобы там тебя пристрелили.
   Полетишь?" Я сказал: «Да».
   Попов скажет:
   — После этого я держал тебя на примете. И когда пришел в «Курьер», ты был первым, о ком я подумал.
   Я скажу:
   — Не задумывались ли вы над тем, почему я принял ваше предложение? В «Комсомольце» я был на первых ролях, зарабатывал не меньше, чем в «Курьере».
   Он скажет:
   — Стас, я знаю, о чем ты говоришь. Да, я приглашал тебя на должность шеф-редактора отдела расследований. Но ты же знаешь, что получилось. Лозовский не ушел, а уволить его не за что. И это раскололо бы редакцию. Но тебе грех жаловаться.
   Специально для тебя я ввел должность специального корреспондента при главном редакторе. Получаешь ты столько же, сколько Лозовский. Чем ты недоволен? В «Московском комсомольце» тебе было лучше? Брось, знаю я, что такое «Комсомолец». Это гадюшник, все глотку готовы перегрызть друг другу за место на полосе.
   Я скажу:
   — Вы не дослушали меня. Я перешел в «Курьер», потому что увидел в вас человека, который способен превратить «Курьер» в рупор самых здоровых и ответственных сил российского общества. В авторитетный рупор. К которому будут прислушиваться все. Даже президент. Сейчас такого издания нет. Но оно появится, его востребует само время. Если им не станет «Российский курьер», станет другое.
   — Да, — скажет он. — Да. Рупор ответственных сил. Рупор эффективных собственников.
   И разведет бодягу часов на сто, мысленно представляя себе, как он входит в кабинет Путина, как Путин поднимается ему навстречу, уважительно пожимает руку и говорит: «Альберт Николаевич, хочу посоветоваться с вами вот по какому вопросу: что нам все-таки делать с Чечней?»
   Я терпеливо пережду и скажу:
   — Мне не за что на вас обижаться. Но мне неприятно видеть, как вы сдаете свои позиции.
   Он скажет:
   — Ну, ты не очень-то. С чего ты взял, что я сдаю позиции?
   Я скажу:
   — Вы позволили Броверману уволить Милену Броневую.
   Он скажет:
   — Броверман сделал это с моей подачи. «Светская жизнь» не нужна.
   Я скажу:
   — Согласен. Но как это воспринято в редакции? Лозовский с самого начала был против «Светской жизни». Вы настояли. Теперь уступили. Вы уступили Лозовскому. На летучке вы сделали мне втык за интервью Морозова. Я не в претензии. Вы продемонстрировали свою объективность. А как это воспринято?
   Лозовский набирает силу — вот как.
   Он скажет...
   Не имеет значения, что он скажет.
   Я скажу:
   — Вы ошибаетесь, если думаете, что увольнение Лозовского вызовет раскол в редакции. Я знаю, что говорю. Люди устали от подвешенного состояния. Они хотят стабильности. Стабильность можете гарантировать только вы. Лозовского не любят. Он ведет себя как хозяин. А он не хозяин. У него всего двадцать пять процентов акций «Курьера». Этого маловато, чтобы быть хозяином.
   Альберт Николаевич, не перебивайте меня. Я знаю, что вы скажете. Лозовский держит в руках Бровермана, а Броверман контролирует финансы. Будем говорить прямо: он контролирует «черный нал». У вас есть свой человек, который мог бы стать генеральным директором «Курьера»? Я подчеркиваю: свой человек.
   Он скажет:
   — Лозовский не даст уволить Бровермана. У него блокирующий пакет, этого достаточно.
   Я скажу:
   — Вам нужно избавиться от Бровермана. А как — второй вопрос. Я правильно понимаю?
   Он скажет:
   — Продолжай. Я тебя очень внимательно слушаю.
   Я скажу:
   — Вот и слушай, старый козел, а не крути носом.
   Я скажу:
   — У вас в руках сейчас есть очень сильный козырь. И дал вам его сам Лозовский. В плане отдела расследований заявлена статья Тюрина "Игра в «семерочку».
   Он скажет:
   — Я ее не пропущу.
   Я скажу:
   — Вы ее пропустите. И поставите в номер. Не в очередной, а так, через пару недель.
   Он скажет:
   — Ну, допустим. Что дальше?
   Я скажу:
   — Не догадываетесь? Слух об этой статье дойдет до генерала Морозова. И оттиск окажется у него в руках. Совершенно случайно.
   Он скажет:
   — Кажется, я начинаю тебя понимать.
   Я скажу:
   — Наконец-то. Что сделает Морозов, когда прочитает статью?
   Попов надолго задумается, потом скажет:
   — Он напустит на «Курьер» своих следователей, и Броверман сядет.
   Я спрошу:
   — Нам это нужно?
   Он скажет:
   — Нет. Рептильный фонд.
   Я скажу:
   — Значит, нам нужно, чтобы Броверман уволился по собственному желанию, а рептильный фонд и все завязки передал вашему человеку? Правильно?
   Он скажет:
   — Правильно.
   Я скажу:
   — Вот об этом вы и будете говорить с генералом Морозовым. Вы скажете ему: статья не выйдет, но Броверман должен тихо уйти. Как вы думаете, сумеет генерал Морозов склонить к этому решению Бровермана?
   Попов встанет и начнет ходить вдоль письменного стола, заложив руки за спину, как всегда делал перед тем, как принять важное решение. Потом скажет:
   — Стас, я тебя недооценивал.
   Я скажу:
   — У вас будет время исправиться.
   Он скажет...
   — Водитель автомобиля один-четыре-один, остановитесь и заглушите двигатель!
   Усиленный радиомегафоном грубый мужской голос перенес Стаса из кабинета главного редактора «Российского курьера» на затянутый сизым дымом отработанных газов Ленинский проспект, на котором уже чувствовалось нарастающее оживление рабочего дня. Это было так неожиданно, что Стас даже не сразу понял, что обращаются к нему.
   — Водитель «мазды», немедленно остановитесь! — прикрикнули в мегафон.
   Чертыхнувшись, Стас прижался к обочине и опустил стекло.
   Тотчас рядом по грязному от соли асфальту скользнул милицейский «форд», белый с синим, и встал перед «маздой», блокируя дорогу. Водительская дверь «форда» открылась, неторопливо вышел молодой долговязый инспектор ГИБДД со звездочками старшего лейтенанта на погонах, небрежно козырнул и повелительно пошевелил пальцами:
   — Документики.
   — В чем дело? — недовольно спросил Стас.
   — Нарушаем.
   — Кто нарушает? Вы? Так и разбирайтесь с собой! А я ничего не нарушил.
   — Нарушили, водитель, нарушили, — снисходительно возразил инспектор. — Вы проехали на запрещающий сигнал светофора.
   — Да ну?
   — Не да ну, а так точно. На Ленинский проспект вы произвели правый поворот с улицы Стасовой. Произвели?
   — Это запрещено?
   — Это разрешено. На стрелку. Вы повернули, не дождавшись стрелки. Что и является грубым нарушением ПДД.
   — Какая стрелка? — возмутился Стас. — Она не работает!
   — Долог путь рассказа, краток путь показа. Давайте посмотрим, — предложил инспектор. — Вам лучше выйти из машины. Удобней будет смотреть. А то шею свернете.
   Стас вывалился из «мазды» и всмотрелся в светофор на углу Ленинского и Стасовой. Стрелка работала.
   — Надо же! Езжу здесь каждый день, и не помню случая, чтобы она работала. Не повезло.
   — Наоборот, очень повезло. А почему? Вы заплатите штраф и будете более внимательны к сигналам светофоров. А то ведь как бывает? Сначала вы проскакиваете под стрелку. Потом начинаете ехать на желтый свет. А потом и на красный. И чем кончается? Эпиграфом на могильной плите.