Одна дверь из залы вела на кухню, другая в дальнюю комнату, в спальню. Как во многих старых кубанских хатах, самих дверей между залой и смежными комнатами не было, проемы были завешены цветными портьерами. Полы блестели, каждая вещь стояла на своем месте. Это был дом, в котором нет детей.
   И почему-то остро пахло мочой. В просторной кухне со старинным, во всю стену буфетом, запах перебивался чабрецом и лавандой, сухие пучки которых висели на стенах. Но запах был и здесь — странный, неуместный, тревожащий.
   Наина Евгеньевна поставила чайник, захлопотала возле плиты.
   — Садитесь, Володя. Сейчас я вас покормлю. Яишенку будете? Молодец, что приехали. Борис Федорович о вас вспоминал. Он всегда очень хорошо о вас говорил. Он говорил, что вы единственный журналист, который не побоялся написать правду. Он сейчас отдыхает. Какой вы стали представительный.
   Женились?
   — Да уж десять лет.
   — Детки есть?
   — Двое. Только они уже не детки. Старший на третьем курсе института, младший через год школу заканчивает.
   — Как же это? — удивилась она. — Женаты десять лет, а дети такие большие?
   — Старший от первого брака. А младший у меня уже давно был, — объяснил Лозовский. — Только я об этом не знал.
   — Как хорошо, Володя, как хорошо! У мужчины обязательно должны быть дети. Живое дерево гнется, сухое ломается. Мужчина без детей — сухое дерево.
   Из глубины дома донесся будто бы стон. Наина Евгеньевна всполошилась:
   — Проснулся. Это он вас услышал. Ах ты, Господи, а у меня ничего не готово!
   Она поспешно сполоснула белую фаянсовую поильницу — чайник без крышки с плоским носиком, из каких дают пить больным и маленьким детям, набулькала в нее из бутылки, извлеченной из скрипучего шкафа, зашелестела шоколадной фольгой, разламывая плитку на дольки.
   Стон повторился — громче и словно требовательно.
   — Иду, иду! — крикнула Наина Евгеньевна, обернулась к Лозовскому. — Побудьте, Володя. Иду, Боренька, иду!
   Из залы, через открытую дверь кухни, потянуло мочой.
   Лозовский поднялся, хотел прикрыть дверь. На пороге задержался, прислушался.
   — Все, все, милый, я пришла, — неожиданно молодо, весело журчал, звенел ручейком голос Наины Евгеньевны. — Потерпи секунду, сейчас все получишь. Ох ты, Господи, опять напрудил.
   Ну что же ты, горюшко ты мое? Позвал бы, я же все время здесь, рядом. Ну ничего, ничего. Спускай ноги. А теперь вставай, держись за меня. Вот так, хорошо. А теперь в кресло сядем. Я тебя оботру, простынкой прикрою. Ну, даю, даю. Пей, мой хороший. Да не спеши, не спеши, все твое, никто не отнимет. А теперь шоколадку. Боря, нужно. Сначала шоколадку, потом дам еще. А я пока постель сменю. У нас гость, ты услышал? Володя Лозовский приехал. Помнишь Володю? Вижу, что помнишь.
   Вижу, что рад. Я так ему и сказала: Борис Федорович обрадуется. Он стал таким видным мужчиной. Но такой же белобрысый. И бриться забывает. Двое сыновей у него, большие уже. Наши тоже были бы уже большие...
   Лозовский пересек залу и отвел в сторону занавеску. Наина Евгеньевна снимала с кровати мокрые простыни, протирала клеенчатую подстилку, стелила свежее белье. А в кресле рядом с кроватью сидело что-то огромное, бесформенное, чудовищное: в исподнем, с будто бы вздыбленными белыми длинными вьющимися волосами, с седой неряшливой щетиной на раздутом, как у утопленника, лице, с мутными красными бессмысленными глазами. Тупо, механически двигался слюнявый, перепачканный шоколадом рот.
   Это было не человек.
   Это было животное.
   Лозовский быстро вернулся на кухню и открыл пронзительно заскрипевшую дверцу кухонного буфета. На нижней полке стоял картонный ящик. В ящике теснились бутылки — пустые и полные.
   Водка «Московская».
   А из спальни все журчал, струился счастливым весенним ручейком голос Наины Евгеньевны:
   — Ну вот, все в порядке. А теперь можешь допить. Пей, мой хороший. Я посижу, посижу с тобой. Я никуда не уйду. И ты никуда не уйдешь. Никуда не уйдешь, не уедешь, не улетишь.
   Мы уже навсегда вместе. Любимый мой, радость моя, счастье мое...
   « — Борис Федорович, вы счастливый человек?..»


Глава пятая

ЦЕНА ВОПРОСА



I
   В Москву Лозовский возвращался поездом. Ему нужно было время, чтобы выветрились въевшиеся в него запахи лекарств и мочи, чтобы отойти от нервного напряжения, в котором он находился пять суток в Должанке, когда порывы новороссийского норд-оста били в ставни и пересчитывали черепицу на крыше, а время измерялось не часами и минутами, а истечением глюкозы и физиологических растворов из капельниц, которыми была обставлена кровать с чудовищно огромным неподвижным телом Христича.
   Ошеломление, которое Лозовский испытал, когда увидел, во что превратился Борис Федорович Христич, лишило его всякой способности к размышлению, заставило действовать, как при пожаре, когда некогда думать ни о причинах пожара, ни о его последствиях. Не слушая неуверенных возражений Наины Евгеньевны, он смотался в Ейск и по объявлению в местной газете нашел частнопрактикующего нарколога. Нарколога звали Равилем. Он был молодой, из крымских татар, с яйцеобразной, совершенно голой, словно отполированной, головой, с реденькой бородкой и в сильных плюсовых очках, которые делали его темные глаза огромными, как у филина. Он не выразил по поводу экстренного вызова никакого удивления, деловито загрузил в свою «Волгу»-пикап объемистый кофр с медикаментами, заехал за медсестрой, средних лет миловидной татаркой, как понял Лозовский — какой-то своей родственницей. Узнав, что Лозовский приехал на наемной машине, любезно предложил отпустить частника: в «Волге» места хватит.
   — Запой тяжелый, — предупредил Лозовский.
   — Запои всегда тяжелые, — философски отозвался Равиль, уверенно ведя «Волгу» по шоссе вдоль штормящего Азова. -
   Если запой не тяжелый, это не запой, а так — похмелье.
   Он что-то сказал по-татарски медсестре, она сердито ответила. Нарколог засмеялся.
   — Фатима говорит, что за удовольствия мужчин всегда расплачиваются женщины. Это единственный случай, когда за свои удовольствия мужчины расплачиваются сами. Она говорит: так им, козлам, и надо.
   Но когда после осмотра Христича врач вернулся из спальни на кухню, на его хитром татарском лице не было и тени оживления, а глаза из-под толстых линз смотрели хмуро и как бы укоризненно.
   — Сколько это продолжается? — спросил он.
   — Два года, — ответила Наина Евгеньевна. — Как из Нюды приехали, — объяснила она Лозовскому.
   — Два года каждый день?
   — Да, каждый день.
   — По сколько?
   — По бутылке. Последнее время меньше.
   — Что он пьет? Покажите.
   Наина Евгеньевна проставила на стол початую бутылку «Московской». Нарколог отвинтил пробку, понюхал, потом капнул на руку, растер, снова понюхал.
   — Не эрзац, — заключил он. — И то хорошо. И это единственное, что хорошо. Ест?
   — Очень мало.
   — Сколько он не разговаривает?
   — Месяца два. Но он все понимает, я по глазам вижу.
   — Его нужно в больницу, немедленно. Вызывайте скорую.
   — Нет, он не хочет в больницу, — возразила Наина Евгеньевна и сухо, по-старушечьи поджала губы.
   — Что значит хочет или не хочет? — возмутился Равиль. — Он не в том состоянии, когда его нужно спрашивать, чего он хочет!
   — Он не поедет в больницу, — твердо повторила Наина Евгеньевна.
   — Он умрет, — предупредил нарколог.
   — Да, — сказала она. — Я знаю.
   — Знаете?!
   — Да, доктор. Он не хочет жить.
   — Пойдемте покурим, — растерянно предложил Равиль Лозовскому.
   — Я не курю.
   — Я тоже.
   На веранде, стекла которой едва ли не прогибались от напора ветра, он укорил:
   — Вы сказали, что это запой. Нет, это самоубийство. Она ему кто — мать?
   — Жена.
   — Жена?!
   — Да.
   — Она сумасшедшая! Их обоих нужно лечить! Боюсь, что я ничего не смогу сделать.
   — Доктор, вы сделаете все, что сможете. Вы сделаете все, что в ваших силах, — повторил Лозовский. — Большего от вас не требуется. Сколько нужно заплатить — скажете.
   — Вы уверены, что это правильное решение?
   — Я ни в чем не уверен. Но я хочу знать, что сделал все, что мог.
   — Фатима, работаем, — распорядился Равиль, вернувшись в дом. — ЭКГ, все анализы. Купирующие уколы. Транквилизаторы, капельницы. По полной программе.
   День переходил в ночь, ночь в день. Незаметно и неостановимо, как время, текла прозрачная жидкость по пластмассовым трубочкам, проникала в вены Христича, вымывала из его крови яды, выходила мочой и острым горячим потом. Наина Евгеньевна и Лозовский дежурили по очереди, медсестра спала на диване в зале. Тут же пристроили раскладушку для Лозовского. Когда раствор в капельнице иссякал, ее будили. Каждое утро приезжал Равиль, назначал новые уколы, вечером звонил по мобильнику медсестре.
   Разговаривали они по-татарски, и по тону ясно было, что ничего хорошего не происходит.
   В огромном теле и голове Христича шли какие-то процессы, никак не связанные между собой, мозг жил своей жизнью, а отдельные части тела своей. Эта рассогласованность движений разрезанной на части лягушки была жуткой, невыносимо тягостной, как нескончаемая агония.
   Лозовский выскакивал во двор, окунался в ветер и дождь со снегом, дышал всей грудью, стараясь надышаться надолго, и возвращался в тускло освещенную ночником спальню, как к покойнику.
   Самой страшной была третья ночь. Лицо Христича неожиданно побагровело, большие белые руки задвигались, как бы снимая с тела и отбрасывая что-то липкое. Лозовский разбудил Фатиму. Она ахнула и схватилась за телефон. Через час примчался Равиль на «Волге», следом во двор влетел реанимационный микроавтобус с работающими мигалками. Вместе с Равилем в спальню торопливо прошли два врача в зеленых халатах, у одного был какой-то прибор в футляре, второй обеими руками придерживал на груди полиэтиленовый пакет с чем-то вроде темно-красных помидоров «бычье сердце», но необыкновенно больших. Позже Лозовский узнал, что это были аппарат «искусственная почка» и флаконы с кровью для переливания. Часа четыре из спальни доносились короткие, как бы лающие голоса. Потом все трое вышли.
   — Кажется, обошлось, — сообщил Равиль, вытирая блестящую от пота голову. — Дайте им пятьсот долларов. Они их заработали.
   Врачи молча взяли деньги, молча выпили на кухне по стакану водки и уехали. Равиль с Фатимой остались дежурить.
   Утром Равиль сказал:
   — Обошлось. Теперь он будет спать. Не меньше суток.
   Фатима еще побудет, на всякий случай. Завтра утром я приеду.
   — Что это было? — спросил Лозовский.
   — Делириум. Обострение белой горячки.
   Лозовский доплелся до раскладушки и отключился.
   Проснулся он, как ему показалось, от тишины. Не грохотал ветер в ставнях, не звенела черепица на крыше. За окном голубело. Он заглянул в спальню. Наина Евгеньевна сидела возле кровати, двумя руками держала огромную белую руку мужа, поглаживая ее, словно щенка. Она повернула к Лозовскому счастливое, сияющее, залитое слезами лицо:
   — Спит! Володя, он спит! Послушайте, как он дышит! У него даже румянец, видите?
   Приехал Равиль, подробно проинструктировал Наину Евгеньевну, какие лекарства и когда давать, чем кормить: бульон, соки. Предупредил:
   — И ни капли алкоголя. Если вы хотите, чтобы он жил.
   Фатима, собирайся, мы закончили. Это все, что мы могли сделать, — извиняющимся тоном сказал он Лозовскому, когда тот вышел проводить его до машины.
   — Сколько я вам должен?
   — Даже не знаю. Такого случая у меня еще не было.
   Лозовский дал ему полторы тысячи долларов — почти все, что у него осталось.
   — Если мало — скажите.
   — Хватит. Спасибо. Мой вам совет: устройте его в стационар. Сейчас есть хорошие частные клиники.
   — В психушку?
   — Да.
   — Надолго?
   Нарколог снял свои совиные очки, пощурился маленькими глазками на просветы голубизны над угрюмо притихшим свинцовым морем и сказал:
   — Навсегда.
   Когда Лозовский вернулся в дом, Наина Евгеньевна молодо, весело хлопотала на кухне.
   — Какое счастье, Володя, что вы приехали! Я прямо не знала, что делать. Думала: это все, конец. Сейчас я что-нибудь сготовлю. И будем пить чай. У нас хороший чай, настоящий краснодарский, никакого другого Борис Федорович не признавал.
   — В Нюде он пил? — задал Лозовский вопрос, который давно вертелся у него на языке, но раньше был неуместен.
   — Нет. Что вы, Володя! Он работал. Вы же знаете, как он работает. По двадцать часов в сутки. Он помолодел лет на пятнадцать. Я даже не знала, радоваться мне или огорчаться.
   — Почему?
   — Он снова от меня уходил. В работу. Его одержимость — это его проклятье. Но по-другому он не умеет. Есть люди, которые умеют, а он не умел.
   — А раньше — в Канаде?
   — Бывало. После театра или после концерта. Мы заходили в бар, потом гуляли и разговаривали. Мы никогда столько не разговаривали. Однажды он сказал, что был мне плохим мужем. Нет, он был мне хорошим мужем. Мы с ним прожили вместе тридцать лет. Вы не поверите, Володя, но каждый день был для меня счастьем. Каждый! Я иногда спрашивала себя: за что?
   — А сейчас?
   — А сейчас особенно. Что вы! Потому что я ему нужна. И он это знает.
   — Почему вы уехали из Нюды?
   — Не хочу об этом говорить, — равнодушно отозвалась Наина Евгеньевна.
   — А все-таки? — настоял Лозовский.
   — Так получилось. Не сработался Борис Федорович с Кольцовым. Знаете Кольцова? Это президент фирмы «Союз», которой принадлежала «Нюда-нефть».
   — Не сработался — в чем?
   — Скучно это, Володя. Скучно и пошло. Сначала все было очень хорошо. Пока Борис Федорович наводил порядок, Кольцов одобрял все, что он предлагал. Потом началось. Нужно новое оборудование — нет денег. Нужно что-то еще — нет денег. Так тянулось с год. Из всех проектов Бориса Федоровича ни один не был осуществлен. Ни один! Все так и остались на бумаге. Нет денег. И однажды Борис Федорович сказал: у него никогда не будет денег. Все они умеют только одно: сосать нефть. Все они кровососы — что старые, что новые. Он говорил: нефть — это кровь земли. Он сказал: нам здесь нечего больше делать. И мы уехали.
   — Они поругались?
   — Нет. Кольцов несколько раз прилетал в Нюду, упрашивал не уезжать, обещал первые же средства вложить в модернизацию оборудования. Уговорил Бориса Федоровича остаться генеральным директором, зарплату регулярно переводят, большую. Попросил только об одном: не общаться с журналистами. Если станет известно, что Борис Федорович подал в отставку, это будет ударом по компании и по фирме. Борис Федорович согласился, ему уже было все равно. Первое время Кольцов звонил, говорил о перспективах. Потом сказал: конъюнктура плохая, денег у фирмы нет. Борис Федорович сказал: вот и все. И после этого...
   — Что?
   — Ему стало незачем жить.
   — Но «Нюда-нефть» сейчас — одна из лучших компаний в Тюмени, — напомнил Лозовский.
   — Ничего про это не знаю. Не знаю. И не хочу знать. Будь она проклята, вся эта нефть! Вы любите жену?
   — Да.
   — А она вас?
   — Надеюсь, что да.
   — Любите ее, Володя. И говорите ей об этом — каждый день, утром и вечером. Говорите. Пока можете говорить. И пока она вас слышит. Потому что никто не знает, когда придет беда.
   В зале неожиданно скрипнула половица — с протягом, будто на нее поставили что-то тяжелое. Наина Евгеньевна замерла.
   Скрип повторился — такой же длинный, тяжелый. Наина Евгеньевна опрометью выскочила из кухни. Лозовский последовал за ней.
   В дверях спальни стоял Христич — огромный, босой, в белом исподнем, с напряженным выражением распухшего, в седой щетине лица. Он с ужасом, как переходящий улицу бомж, переставлял босые ступни по половицам — шаг, за ним не сразу второй, третий. Наина Евгеньевна кинулась к нему, но он остановил ее резким, хриплым, как воронье карканье:
   — Нет!
   И продолжал свое медленное, мучительное движение.
   Только в дверях кухни он позволил себя поддержать и усадить в большое деревянное кресло, взвизгнувшее под тяжестью его тела. Некоторое время он сидел, тяжело дыша, положив на стол огромные белые руки, будто бы давая отдохнуть и рукам. Потом посмотрел на Лозовского — внимательно, но явно не понимая, кто это.
   — Это Володя Лозовский, — подсказала Наина Федоровна. -
   Помнишь Володю? Я тебе говорила, что он приехал.
   Христич перевел взгляд на жену. На его распухших, потрескавшихся губах появилась слабая улыбка, а в глазах тень осмысленности.
   — Нана, — сказал он. — Нана.
   — Да, Боренька, да, это я, — весело подхватила Наина Евгеньевна. — Какой ты молодец. Сам встал, сам пришел. Сейчас будем кушать. Я сготовила замечательный бульон.
   — Нана, — повторил он с той же мягкой, жалкой, обезоруживающей улыбкой.
   — Дай.
   Наина Евгеньевна окаменела.
   — Нет, Боря. Тебе нельзя. Доктор сказал...
   — Нана. Дай.
   Глаза Наины Евгеньевны наполнились слезами, слезы катились по морщинам ее сухого старушечьего лица, а глаза были молодые, все понимающие, наполненные такой тоской и такой любовью, что у Лозовского ком подкатил к горлу и защекотало в носу.
   Наина Евгеньевна пригладила волосы мужа, потом подошла к буфету и налила в граненый стакан водку. Взглянув на Лозовского мельком и как бы свысока, с вызовом, поставила стакан на стол:
   — Пей, любимый мой.
   В тот же день Лозовский уехал в Ейск, оттуда электричкой добрался до Ростова и сел в фирменный поезд «Тихий Дон». Раскисшие черноземы за окном сменились снегами. Везде, куда хватал глаз, дымились снега.
   Зима в России, зима.
   Была, есть и всегда будет зима.
   И лишь где-то возле Воронежа Лозовский задумался о том, что он узнал в Должанке, и что означает то, что он узнал.
II
   Каждый человек живет в целостном мире, выстроенном его сознанием. В этом мире, как в обжитом доме, всему есть свое место. И когда эта целостность вдруг нарушается вторжением извне чего-то необычного или внутри дома обнаруживается нечто такое, чего не было и быть не должно, человек начинает видоизменять модель своего мира таким образом, чтобы эта новая данность нашла место в прежнем, привычном порядке вещей. И самое первое и естественное стремление — сравнять необычное с обычным, перевести неординарное в ранг ординарного.
   По такому руслу двигались и мысли Лозовского.
   Что, собственно, он узнал в Должанке? То, чего в глубине души и желал узнать. Со Степановым Христич не встречался по той причине, что он уже два года не жил в Нюде. По этой же причине Христич не мог сообщить Степанову никакой опасной информации, из-за которой кому-то понадобилось убивать журналиста. А за те два дня, которые Степанов пробыл в Нюде инкогнито, он не мог ничего узнать случайно. В этом Кольцов был совершенно прав: любая компания охраняет свои тайны, особенно опасные, так, чтобы до них не добрались ни государство, ни конкуренты с их мощными аналитическими отделами и службами экономической разведки.
   Степанову не сказали, что Христич давно уже не у дел?
   Что ж, и это нетрудно объяснить. Кольцов прекрасно понимает, что имя Христича — бренд, знак качества для всех нефтяников России. Да и не только России. Поэтому он и уговорил Христича остаться формально генеральным директором «Нюда-нефти», и зарплата, которую Христичу регулярно перечисляют, — не самая большая цена за такой бренд. Так что зачем говорить журналисту о том, о чем можно не говорить? Узнает сам? Ничего страшного: Христич — генеральный директор компании, осуществляет стратегическое руководство. А из Нюды он его осуществляет или не из Нюды — какая разница?
   Описание кабинета Христича? Ну, показали, почему нет?
   Вот здесь Борис Федорович работает: как был геологом, так геологом и остался.
   Когда же Кольцов прочитал первый вариант очерка Коли Степанова, он понял, что говорить не просто нежелательно, а нельзя: очерк обескровится, потеряет всю свою эмоциональность и убедительность. Поэтому в конторе «Союза» и противились второй поездке журналиста в Нюду. Не потому, что Кольцов был за границей, а в конторе сами ничего не хотели решать, а потому что Кольцов приказал ни под каким видом не пускать Степанова в Нюду.
   Все сходится, все логично, все объяснимо в пределах обыденного.
   Объяснимо даже то, что уголовное дело за неуплату налогов завели на Христича, а не на того, кто исполнял его обязанности. Вероятно, Кольцов решил, что за задержку налогов всего на шесть суток ФСНП не станет возбуждать уголовное дело на такого заслуженного человека, как Христич. И если бы все происходило в Тюмени, никто бы и не стал. Но «Союз» зарегистрирован в Москве, а для московских налоговиков, в их числе и для генерала Морозова, Христич — пустой звук. Как изящно выразился на летучке Стас Шинкарев: «Этих героев и лауреатов было как грязи».
   Как грязи.
   Христич. Ну, грустно, конечно. Даже трагично. Но тоже ничего экстраординарного. Одержимые люди всегда ломаются быстрей обычных людей, как ломается высоколегированная сталь в отличие от железа, которое гнется, как его ни крути.
   Еще в советские времена Лозовский был близко знаком с очень известным диссидентом, философом, блистательным публицистом, антикоммунистом убежденным, яростным, заплатившим за свои убеждения годами лагерей и психушек.
   Лозовский был уверен, что он станет ярким политическим деятелем новой России. Но все получилось с точностью до наоборот. После распада СССР у него словно бы закончился внутренний завод. Он купил избу в деревне под Тверью, перестал читать газеты, смотреть телевизор, слушать радио, выращивал на своем огородике лилии редких сортов, рассаду продавал, с этого жил. Когда «Российский курьер» только начал выходить,
   Лозовский разыскал его и приехал взять интервью. Интервью не состоялось: «Мне нечего сказать. Все, что мог, я уже сказал».
   Так и жил отшельником, пока не умер от старых лагерных болячек.
   Хоть не спился — и за то слава Богу.
   Так что и в истории Бориса Федоровича Христича тоже ничего необычного не было.
   Так Лозовский успокаивал себя. Лишь одно мешало встроить все происшедшее с Колей Степановым и Борисом Федоровичем в привычный миропорядок: то, что это были не две разные драмы, а две части одной драмы. Они были связаны между собой фигурой Кольцова и его фирмой «Союз». И еще фразой, сказанной Тюриным в ночном телефонном разговоре, когда Лозовский сидел в Казани, а Тюрин ждал его в Шереметьеве: «За всем этим стоит Кольцов».
   Лозовский все время помнил эту фразу, но старался о ней не думать, как человек с занозой в ноге старается ставить ногу так, чтобы не наступать на занозу.
   И это ему удавалось.
   Почти.
   В Москву Лозовский вернулся во второй половине дня если не совсем спокойным, то озабоченным не больше, чем после обычной не слишком гладко сложившейся командировки. Дома была только теща. Она сообщила, что Санька в институте, позвонил, что экзамен сдал на четверку, Таньча повезла деда, как все в доме называли отца Татьяны, в поликлинику на физиотерапию, а Егорка еще вчера уехал с ночевкой с компанией на дачу в Калязин кататься на лыжах.
   — С девушками, — неодобрительно добавила она.
   — Но это же замечательно, — ответил Лозовский. — Какие лыжи без девушек? Лыжи без девушек — это соревнование, а не развлечение.
   — Вы все шутите, Володя, а он целую ночь сидел в вашем кабинете и смотрел на компьютере голых женщин, — наябедничала теща.
   — Совсем голых?
   — Совсем.
   — Красивых?
   — Я не успела углядеть. А потом он заперся и не отпирал, пока мать не выгнала.
   — Ну и зря. Пусть бы смотрел. Я и сам любил смотреть на красивых голых женщин. И сейчас люблю. Но в мое время это было фигурное катание по телевизору — только и всего. Не сердитесь, Серафима Григорьевна, — поспешно добавил он. -
   Парню шестнадцать лет. Пусть смотрит что хочет. Хоть разбираться будет, какая женщина красивая, а какая просто кукла.
   Поесть мне в этом доме дадут? — окончательно увел он разговор от скользкой темы.
   Через полтора часа, когда из поликлиники вернулась Татьяна, Лозовский — отмокший в ванне, чисто выбритый, плотно пообедавший, в любимой старой ковбойке и уютных домашних джинсах, — сидел в своем кабинете, пил кофе с коньяком и, тихо матерясь, выковыривал из компьютерных файлов баннеры порносайтов, которых наловил Егор, а стереть не удосужился или не сумел.
   Как бы глянув на себя со стороны, он отметил, что вид у него более чем умиротворенный. То, что надо. Но так казалось ему. Едва взглянув на мужа, Татьяна встревоженно спросила:
   — Что с тобой?
   — Со мной? — удивился Лозовский. — А что со мной? Ничего.
   — А что за запах в прихожей? От твоей одежды.
   — Это духи.
   — Какие духи?
   — Пикантные. Секрет женских побед, — попытался отболтаться Лозовский. — Познакомился, знаешь ли, с одной милой дамой, то да се...
   — Это не духи! Это какая-то химия. И моча.
   — Это запах времени, — воспарил он в философские выси.
   — Володя, это запах беды!
   — А это и есть запах времени. Ну, ладно, ладно! Скажу.
   Поддал с ребятами в аэропорту, тут менты. В общем, попал в бомжатник, два дня отсидел. Оттуда и запах.
   — Не ври. Ты не умеешь врать.
   — А когда-то умел, — вздохнул Лозовский. — Теряю квалификацию.
   — Никогда не умел! Просто я иногда делала вид, что верю.
   — Уговорила. Скажу тебе чистую правду. А если и сейчас не поверишь, то я просто не знаю, как нам дальше жить.