"Где тогда "Торпедо" играло? В "Лужниках" или на Автозаводской? В "Лужниках", конечно. А на последней электричке ехал домой. Господи, и все это - на студенческую стипендию в сорок рублей! И, самое главное, не ценил всего этого. Вот когда закончу институт, думал, тогда заживу. А потом думал зажить после женитьбы, после новой должности, новой работы... А сейчас - живу в Москве, а на футболе лет пять не был, о выставках забыл, пластинки под диваном пылятся, книги по искусству зевоту вызывают. Почему?"
   Постепенно бутылка пустела. Закусывать было нечем, да Кирееву и не больно хотелось. В его архиве оказалось много записных книжек с выписанными умными мыслями из книг. Одну раскрыл наугад. "Вот на это я зря время тратил. Слышишь, Федор? Мысли-то они, может, и умные, но и смысл отчегото не через голову до тебя доходит, а через собственную шкуру. Ну-ка, что здесь написано? Ага. "Самое страшное из зол - смерть - не имеет к нам никакого отношения, так как, когда мы существуем, смерть еще не присутствует, а когда смерть присутствует, мы не существуем. Эпикур". Представляешь, Федя, какую этот Эпикур глупость сказал? А я эту глупость когда-то переписывал. Положим, он прав. Эти философы не дураки были. Но скажи мне кто-нибудь такие слова вчера, когда мне врач тот, собака, приговор произнес, мне бы что, легче стало? А вот сегодня, после встречи с тобой, Федя, и выпитой бутылки, я его понял. И согласен я с ним. Вот сегодня, сейчас я живу, чего же я себя раньше времени хоронить должен? Почему, спрашиваешь, он глупость написал? Я неправильно выразился. Эпикур не глупость написал, он был глуп, когда думал, что человеческую мудрость от ума к уму передать можно. Нет, только от сердца к сердцу, и чтобы так проняло, как меня эта водяра жгет. А бывает еще хуже. Лев Николаевич Толстой - ты о таком слыхал, Федя? Так вот, Лев Николаевич чуть ли не религию собственную сочинил, написал, что, поняв правду жизни, умирать легко. А сам перед смертью как из Ясной поляны рванул? Я думаю, что к нему эта... с косой постучала, как ко мне сегодня... вот он и рванул из дому. Я, положим, по квартире как оглашенный гонялся, а он на Кавказ от смерти убежать хотел. Наивный старик. А других ведь учил уму-разуму. Я читал где-то, как артист Дикой умирал. Был такой, очень Толстого уважал. К нему один человек пришел, а у Дикого, как и у меня, рак был. Лежит, значит, этот артист, огромный такой мужик, весь книжками Толстого обложен. И плачет. Обманул, говорит, гад, обманул... Вот почему вся эта философия, особливо сочиненная в часы хорошего пищеварения и после дневного отдыха - ни хрена не стоит... Эх, жаль бутылка кончается. Пей, немного есть еще. За тебя, Федор! Живи, сколько тебе суждено, только в эти самые, как их - приманки, не попадай. Я в рекламе видел: и сам заразишься, и товарищам передашь... А ничего водочка была. Завтра за другой бутылкой сбегаем. "Ты, право, пьяное чудовище, я знаю - истина в вине". Федор, угадай с трех раз, кто это сказал. А-а, все равно не знаешь. Блок! А он не дурак был. И тоже умирать не хотел. А пришлось. И мне придется... А никто и не заметит, Федя. И слава Богу, что я писателем не стал. Журналист - это совсем неплохая профессия, Федор. О людях хороших писал. О плохих, правда, тоже. Каюсь, некоторых хвалил. Но токмо корысти ради, а не потому, что одобрял их. А вот про этого еврея... как его, Хайкина, писать не буду. Не хочу. И пусть даже не просит. Думаешь, мне слабо умные мысли на-гора выдавать? Вот сейчас возьму тетрадь и запишу первую. Свою собственную, слышишь, Федор, а не Эпикура или Сенеки. Пишу. Так. "Для нас ценно лишь то, что мы потеряли". Или теряем, как лучше?" Киреев был пьян, но в отличие от прошлых лет, когда ему приходилось напиваться и жена после этого по два-три дня с ним не разговаривала, он от этого не испытывал угрызений совести. И это ему нравилось тоже. Нравилось, что хоть язык и нес околесицу, голова все-таки работала четко. Ему действительно пришлась по душе мысль о книге. Ведь писать можно не только ради гонорара, но и для чего-то еще. Например, для души. Он понимал, что написанная им фраза отнюдь не нова, но сегодня ночью ему было радостно делать все. И если раньше он писал скорее из нужды, то теперь было совсем другое дело.
   На кассете уже другой певец пел: "Не унять непонятную радость свою, так вот каждую ночь коротаю. Завтра снова с любимой до звезд простою и опять опоздаю-ю. Не жди ты меня, пожалуй, последняя электричка..."
   "А жаль, что я не родился в Древней Греции, из меня бы неплохой философ получился. Эти греки с толком жить умели, хоть вино водой разбавляли. Глядишь, сидел бы целыми днями под кипарисом, смотрел на море и размышлял, есть ли у жизни смысл или нет. И если да, то в чем он. А может, в отсутствии смысла - смысл и есть? Надо же, парадокс получился. Парадокс... А вдруг этот самый парадокс и правит миром? Возьмем, к примеру, меня. Только узнав о том, что я смертельно болен, ад, грешный, почувствовал, как хороша жизнь".
   Над Москвой светало. За окном начинался новый день. Шум, голоса, гул машин, но ничего этого Киреев не слышал. Он самозабвенно, забыв обо всем, писал. Мысль о парадоксальности мира привела его к желанию написать об этом что-то вроде притчи. И вот что вышло из-под его пера. Петух и дождь
   Петух был красив и голосист. Ему нравились в жизни две вещи: любить своих кур и рыться в навозной куче. Но в тот день с утра до вечера лил дождь, и петух был лишен радостей жизни. "Как же я тебя ненавижу, противный дождь", - думал петух, с тоской глядя на улицу. А в это время хозяйка петуха провожала внучат, приехавших к ней из города погостить. Передавая им гостинцы, она сказала: "Хотела вам петуха на дорожку зарезать, да дождь такой, что выходить из дома не захотелось. Вы уж не обессудьте". "Получается, этот дождь петуху жизнь спас?" - спросила бабушку внучка Маша. "Получается так. Я его теперь точно резать не буду. Пусть живет". А дождь все лил и лил. Петух засыпал на насесте вместе со своими женами, думая о том, какой бы у него был чудесный день, если бы не этот противный дождь. Киреев перечитал. Похвалил себя: "А что, неплохо". Пошатываясь, он убрал последние книги с пола. Из одной выпал листок. На нем его, Киреева, почерком было записано какое-то стихотворение. Ни автора, ни названия. Он перечитал стихотворение раз, затем другой. Попытался вспомнить автора не вспомнил. Сон брал свое. Он сел на кровать и еще раз прочитал стихотворение. "А вот это еще лучше. Завтра, то есть сегодня, надо будет поразмышлять, почему именно это стихотворение буквально свалилось мне под ноги". И Киреев уснул, почти счастливый. Уснул в любимой позе - лежа на животе. В руке он держал листок из книги. Так закончилась эта ночь. А листок выпал из руки Михаила Прокофьевича и теперь белел пятном на темном ковре. Вот что на листке было написано: Любой цветок неотвратимо вянет
   В свой срок и новым место уступает. Так и для каждой мудрости настанет
   Час, отменяющий ее значенье. И снова жизнь душе повелевает
   Себя перебороть, переродиться, Для неизвестного еще служенья
   Привычные святыни покидая, И в каждом начинании таится
   Отрада благостная и живая. Все круче поднимаются ступени,
   Ни на одной нам не найти покоя, Мы вылеплены Божьею рукою
   Для долгих странствий, не для косной жизни. Опасно через меру пристраститься
   К давно налаженному обиходу: Лишь тот, кто вечно в путь готов пуститься,
   Выигрывает бодрость и свободу. Как знать, быть может, смерть, и гроб, и тленье Лишь новая ступень к иной отчизне.
   Не может кончиться работа жизни... Так в путь - и все отдай за обновленье.
   Глава пятая
   Однообразность будней, так раздражавшая Михаила Прокофьевича все последние годы, удивительным образом исчезла. После той памятной ночи прошло дней десять. Боли в желудке усилились, но, странное дело: душевный подъем не проходил. Киреев по-прежнему, как и тогда на кухне, наслаждался каждой прожитой минутой, каждым выполненным делом, даже пустяковым. Поскольку езда по городу, долгие разговоры всегда отнимали у него много сил, Киреев свел и то и другое к минимуму. Он, как в юности, с удовольствием просматривал альбомы живописи, перечитывал любимых поэтов - от древних японцев и китайцев до Рубцова. С каждым днем все толще становилась рукопись книги, которую Михаил Прокофьевич стал писать для души. Назвал он ее "Парадоксы", и состоять по его замыслу книга должна из коротких притч. Вслед за "Петухом и дождем" появились "Полководец и его жена", "Василек и Ромашка", "Жирный пингвин и гордый буревестник"... Но, самое главное, у Киреева появилось желание побороться за свою жизнь. Нет, об операции он и думать не хотел, зато раздобыл уйму народных рецептов от рака. Список получился внушительный: болиголов, чистотел, водка с маслом, цветки картофеля, сыворотка с яичными белками, горький перец, настойка из корней лопуха. Михаилу Прокофьевичу больше импонировала водка с маслом, но его так поразил случай с листком, выпавшим из книги, расцененным им как некий знак свыше, что он ждал своего рода указания, но указания пока не было. Вообще, с этим листком Киреев не расставался, хотя выучил стихотворение наизусть. Смысл его был не совсем ясен, но строчки несли в себе какую-то надежду. Особенно Михаилу Прокофьевичу нравилось одно место: Как знать, быть может, смерть, и гроб, и тленье Лишь новая ступень к иной отчизне.
   Не может кончиться работа жизни... Вечерами, вместо того, чтобы сидеть перед телевизором, как он это делал раньше, Киреев любил размышлять над смыслом этих слов. Как-то незаметно, но все чаще и чаще Михаил Прокофьевич вспоминал Бога. Нельзя было сказать, что он верил или не верил в Него. Как и многие люди его круга, Киреев считал, что есть какая-то область таинственного, нашему разуму неподвластная. С другой стороны, олицетворять некое высшее начало ему было легче с абстрактным Космосом, нежели с Иисусом Христом, который ходил некогда по земле, а потом был распят и вознесся на небо. Еще меньше верил он в загробную жизнь. В свои студенческие годы Михаил Прокофьевич слушал лекции по научному атеизму. И даже тогда его позабавило объяснение преподавателя о причинах, заставляющих людей верить в Бога. Самой главной специалист по атеизму назвал боязнь смерти. Юный Киреев не мог верить в Бога не в силу каких-то глубоких личных размышлений - наоборот, он, как все, записал доводы преподавателя в тетрадь, чтобы потом, на экзамене, быть готовым их повторить. Все обстояло проще: тогда еще была жива бабушка Дуня, которую Михаил Прокофьевич очень любил. Приезжая к ней в деревню и видя в кухне над обеденным столом иконы, школьник Миша Киреев горячо доказывал бабушке, что Бога нет. Бабушка не спорила, а только улыбалась: "Какой ты у меня умный. Может, ты и прав, но я верю в Бога и ничего с собой не могу поделать". А однажды, уже перед смертью, она сказала фразу, очень удивившую его. Сказала так искренне, что Миша, уже ставший студентом, не мог не поверить ей: "Легче жить, в Бога не веря. Что для неверующего смерть? Уснул и все. А я бы и рада вот так уснуть, но не могу. Боюсь". - "Чего боишься?" - "Бога боюсь. Грехов у меня много, и за грехи эти он меня не помилует, а отправит в ад на вечные мучения". И хотя Киреев искренне смеялся над всем сказанным об аде и рае, в глубине души он не мог не преклоняться перед такой сильной верой его безграмотной бабушки. Сейчас, в отличие от бабы Дуни, его страшило вот это - "уснул и все", но в своем нынешнем положении Киреев не мог не оценить еще раз всей неправоты почти забытого преподавателя научного атеизма. Он размышлял так: "Ну, хорошо, я ухвачусь как за соломинку в неведомого мне Бога в надежде, что Он дарует мне жизнь после смерти. Но для этого мне необходима сила веры, которой обладала моя бабушка и ее сестры. Они боялись смерти, потому что боялись Страшного суда, я боюсь смерти, ибо страшусь исчезнуть из бытия. В любом случае, даже если я начну искренне верить в Бога, страх перед концом не исчезнет. Это как в "русской рулетке": из семи патронов только один несет смерть. То есть вероятность смерти для игрока - всего одна седьмая. Но что, ему от этого легче? Он перестает бояться? Так и для меня. Если даже неверия у меня останется всего на одну седьмую и я перед смертью причащусь и призову Бога, куда мне деться от страха? А раз так, то не страха ради люди верят в Него. Тогда ради чего?" Но в данный момент Киреева больше занимал другой вопрос. Для него стало чем-то вроде игры находить везде парадоксы. Если он встречал на улице парня с выкрашенным гребнем волос и в одежде, более подходящей для огородного пугала, Михаил Прокофьевич отмечал про себя, что этот человек весь состоит из комплексов и желание быть непохожим на других есть всего лишь подсознательное стремление избавиться от этих комплексов, а вовсе не свидетельство какой-то внутренней свободы. Если раньше Киреев легко "заводился", вступая с кем-то в спор, а спорить он любил до хрипоты, стремясь во что бы то ни стало доказать свою правду, то теперь Михаил Прокофьевич понял: победить в споре очень легко, для этого надо... не спорить, а сразу же согласиться с тем, кто с тобой спорит. Он сначала растеряется от такой легкой "победы", но затем уже без раздражения оценит и твои аргументы. И с удивлением подумает: "Кто его знает, а может быть, я не прав". В связи с вышесказанным Киреев не спешил, например, бросаться в "объятия" экстрасенсов. Чем большей славой было окружено имя того или иного "целителя", тем большее недоверие этот кудесник вызывал у Михаила Прокофьевича. К тому же ему был памятен один эпизод из его журналистской практики. Кирееву поручили написать об одной народной целительнице, якобы лечившей все известные в природе болезни. Бабка проживала в одном отдаленном районе Т-ой области. Добравшись до места, Киреев поспешил не к ее дому, а завернул в другую сторону. В этом заключался его метод: прежде чем составить собственное мнение о том или ином человеке, для большей объективности расспроси о нем тех, кто наблюдает и знает его много лет. Он тогда, кстати, один повернул в сторону, - остальные приехавшие дружно направились к дому бабы Нюры. Всю дорогу до деревни только и разговоров было, что о чудесах этой удивительной старушки. О том, как она собирает с молитвами траву, как определяет "на глаз", чем болен человек... Кирееву, имевшему с детства проблемы с сердцем, даже захотелось испытать на себе целительное искусство бабки Нюры. На лавке возле одного из домов сидел старик. Морщинистое загорелое лицо, обе руки опираются на палку - видимо, болят ноги, но прищуренные глаза смотрят по-молодому остро. И вот какой разговор получился у Киреева с этим стариком.
   - Красивые у вас места.
   - Да, благодатные, только нам за этой красотой некогда глядеть.
   - Понимаю, работы много.
   - У! Работа цельный год. А работать не будешь, не проживешь. А ты сам чей будешь? Вроде не нашенский. Али к бабке Нюрке?
   - Хочу дочку свою, - соврал, не моргнув глазом, Киреев, - с женой на месячишко из города вывезти, вот езжу, ищу места покрасивее. А то все юг да юг, по мне так лучше наших краев нет.
   - И то верно, - одобрил дед. - Ребятишкам у нас раздольно. Благодать. А сколько за постой готов дать?
   - Так это обсудить можно. У меня с собой "беленькой" пузырек есть. Дед, назвавшийся дядей Ваней, без долгих колебаний согласился обсудить проблему за "беленькой". Он кликнул свою хозяйку, которая оказалась шустрой маленькой бабушкой. Быстро накрыли на стол. И под "беленькую", закусывая салом, яйцами и огурцами, они втроем сначала договорились о цене сошлись на двадцати рублях, а затем Киреев будто случайно вспомнил:
   - А про какую-такую бабку Нюру вы мне говорили? - Спустя годы Киреев так бы определил свою тактику, исходя из принципа парадоксальности жизни: чем больше хочешь узнать, тем меньше задавай вопросов и не показывай своего интереса. Выпившие старики разговорились. И перед Киреевым открылась просто удивительная картина.
   - Мы, конечно, помалкиваем, все-таки она наша, деревенская, но дюже удивляемся, как городской народ доверчив.
   - Колдунья она, - перебила дядю Ваню его жена.
   - Какая колдунья? Колдунья хоть лечить умеет, а я к Нюрке сдуру пошел ноги лечить. И что ты думаешь?
   - Что? - поддакнул Киреев.
   - Да ничто! Как болели - так и болят. Ноги! Куда уж ей за нутря браться?
   - А Зинка Егорова говорила, что точно колдунья. И она, и Клавка, - опять встряла бабка.
   - А Клавка - кто такая? - опять не показывая своего интереса, спросил Киреев.
   - Это ейная помощница. Вот слушай меня, Прокопыч, как они вашего брата городского дурят. Травы
   - это без обмана. Травы Нюрка собирает. Но и моя бабка их собирает.
   - А как же! И липовый цвет, и зверобой, и...
   - Да помолчи ты! У нас тебе в деревне любой скажет: заболит желудок - попей зверобойчику, если камни в почках - надо петрушку пить. Чего тут диковинного? А энту махинацию Клавка-то и придумала. Приходит к Нюрке человек, а перед домом очередь. Дожидаются, значит. А пока ждут, две-три наших тетки, деревенских, что при Нюрке кормятся, начинают громко гуторить, как, мол, Нюрка помогла тому или другому. Их послухать, рак для Нюрки все одно, что бородавка, - плюнет, пошепчет - и нет его. Само собой, люди уши развешивают. Затем Клавкина очередь настает.
   - Она к людям подойти умеет, без мыла в одно место влезет, - подала голос жена дяди Вани. Он на этот раз не одернул ее.
   - Точно. С ласкою пристанет, какая, мол, тебя нужда привела сюда, мил человек. А ты сам, Прокопыч, знаешь, больному человеку пить не дай, токмо бы про болесть свою рассказать.
   - Это так.
   - А Нюрка в это время у себя в комнате сидит...
   - Клавка с подругами треплють, будто она молится беспрестанно...
   - Чушь собачья. Дрыхнет она.
   - Точно, дрыхнет. Она всю жизнь, с девок, до работы ленивая была. Ей бы на печи лежать да семечки щелкать.
   - Не тараторь, бабка. А Клавка будто вестовая от Нюрки - от нее к людям ходит. Само собой, все рассказывает про болячки их. Ну а дальше сам соображай, как происходит. Заходит к Нюрке человек...
   - А Нюрка баба представительная...
   - Да замолчи! Заходит, а та ему сразу: мол, тяжко болеешь, то-то и то-то у тебя, но ты не отчаивайся, помогу тебе. И протягивает травку.
   - А ради чего все это? Деньги она берет с них? - спросил Киреев.
   - Тут сам смекай. Нюрка говорит, что нельзя ей за лечение брать, грех это, а то Господь силу ее отнимет лечебную.
   - Выходит, бескорыстная она?
   - Погодь, погодь. Ей деньги предлагают, она человеку: мол, побойся Бога, не обижай. А потом одну из Клавкиных теток зовет: меня, говорит, другие люди ждут, а ты пособи хорошему человеку. Тетка выносит трехлитровую банку воды, будто заговоренной, начинает говорить, как Нюра на эти банки, на поездки за редкими травами свои последние деньги тратит, а нешто наш человек не понимает, на что ему намекают?
   - Это раньше было. Сейчас Клавка за столик в прихожей своего племянника посадила деньги собирать.
   - Гришку Беспалого? Да ты что! Бугай бугаем.
   - Вот тебе и что. Перестали стесняться. А чего стесняться: люди вылечиться хотят, им для этого никаких денег не жалко.
   - А вылечиваются? - задал последний вопрос Киреев. Дядя Ваня долго молчал, а потом сказал:
   - Кто как говорит. Может, от такого внушения да от травы какие-нибудь болячки и излечивает себе человек. А вот рак... Не верю я... Это все трепотня Клавкина. В прошлое лето какой-то мужчина приезжал, у него жена померла, он сильно на Нюрку ругался.
   - А Клавка всем сказала, что, видно, много грехов у его жены было. Господь не внял молитвам Нюрки...
   Простившись с гостеприимными хозяевами, Киреев направился к дому Нюры. Все было так, как рассказывали дядя Ваня и его жена: очередь из больных, какие-то женщины, громко рассказывающие друг другу о чудесах бабы Нюры, наконец, Клава, не очень старая женщина с поджатыми губами и бегающими глазами. Клава ходила от одного человека к другому, пока не подошла к Кирееву. На все ее расспросы он отвечал одной фразой: "Болею, матушка". Ничего от него не добившись, женщина недовольная, ушла от него в дом. Киреев был в очереди последний, и когда он уже собирался увидеть собственными газами знаменитую Нюрку, вышедшая из дома Клавка объявила, что прием на сегодня закончен. Кирееву было предложено переночевать в деревне и прийти завтра, а то бабка Нюра очень устала. "Где же мне остановиться?" - спросил Киреев. В ответ Клава подвела к нему одну из теток, рассказывавшую всем о чудесах бабки Нюры. Киреев все понял, повернулся и поспешил на автобус, идущий в город. Материал он так и не написал... Вот почему на этот раз Киреев решил действовать по-другому. Допуская, что где-то есть настоящие целители, которые не чета бабкам Нюрам и им подобным, Михаил Прокофьевич решил пойти к раковым больным. Он вообще заметил, что в эти дни ему многое удавалось, получалось и то, что он задумал, тем более ничего сочинять ему не пришлось. Киреев уже давно слышал о хосписах - медицинских учреждениях, чьи работники ухаживали за умирающими больными. Был такой хоспис и в его районе. Он пришел туда как журналист одной из центральных газет, желающей написать о работе хосписа, его проблемах. Заведующая, ее заместители и врач, наблюдавший за больными, приняли его хорошо. Проговорили они несколько часов. Киреев задавал вопросы, женщины подробно на них отвечали. Собеседницы нравились Михаилу Прокофьевичу. Было видно, что они искренне болели за свое дело, жалели своих подопечных. Особенно приглянулась Кирееву врач, Наталья Михайловна. Симпатичная блондинка лет тридцати пяти, она совсем не старалась произвести впечатление на журналиста. Больше молчала. А если отвечала на вопрос, то немногословно, четко, без отступлений. Именно ей задал Киреев самый главный вопрос, ради которого пришел в хоспис. Он с трудом скрывал волнение:
   - Скажите, Наталья Михайловна, через ваши руки прошло уже много раковых больных...
   - Конечно. Я только в хосписе пять лет работаю.
   - А кто-нибудь из ваших пациентов... может быть, хоть несколько человек...
   - Простите, не поняла?
   - Кто-нибудь из них выздоровел? Наталья Михайловна грустно покачала головой:
   - Ни один человек. Мы же в хосписе обслуживаем больных уже в поздней стадии.
   - А как же тогда болиголов, чистотел или, вот, о водке с маслом много пишут?
   - Водка с маслом? Мои больные пьют. Причем от обезболивающих лекарств отказываются, но, увы...
   - Почему же тогда в газетах... столько писем от тех, кто так вылечился?
   - Не знаю. Это общеукрепляющее средство. Не более того. Если бы вы знали, как люди борются за жизнь, как цепляются за нее из последних сил, однако еще никто из моих хосписных больных не справился с этой бедой...
   Когда Киреев от здания, где размещался хоспис, медленно шел к метро, его догнала Наталья Михайловна. Оба из вежливости обменялись парой фраз, а потом пошли дальше молча. Михаил Прокофьевич думал, что врач попрощается с ним, поспешит дальше, но она шла рядом, хотя Киреев двигался не по-московски медленно. Неожиданно Наталья Михайловна спросила:
   - Вы нам сегодня задали столько вопросов... Девчонки говорят, что их никогда так подробно не расспрашивали.
   - Обычно журналист спрашивает больше, чем потом идет в материал. Он должен...
   - Нет, я не о том. Я не сомневаюсь, что вы все напишите как надо... Мне самой спросить вас хочется...
   - Спрашивайте, - улыбнулся Киреев. - Даже интересно.
   - Вы ведь не зря меня про больных спросили, которые излечились? Я права?
   - Да.
   - Вы сами больны? Киреев посмотрел ей в лицо. В глазах не было любопытства. Только участие. Он остановился.
   - По мне уже видно?
   - Просто я заметила, с каким волнением вы ждали моего ответа. Они уже спускались в метро. Буквально в двух словах Михаил Прокофьевич рассказал историю своей болезни. Наталье Михайловне нужно было ехать в другую сторону. Она взяла Киреева за рукав куртки и заговорила горячо-горячо:
   - Вы только духом не падайте. У меня... у меня интуиция сильно развита, врачу без этого нельзя. Так вот, мне кажется, что все у вас будет хорошо. Если нужна моя помощь - звоните, мой телефон вы записали. Слышите?
   Киреев давно не ощущал такого участия к себе. В горле встал комок, и Михаил Прокофьевич не мог сразу говорить. А когда хотел сказать что-то благодарное, неожиданно для себя брякнул:
   - Чему быть, того не миновать. В вашу сторону уже второй поезд уходит. Давайте прощаться.