- Понимаете, - говорил Александр Кирееву, - и в Киргизии, и в Казахстане у русскоязычных, на мой взгляд, нет будущего. Там забыли, кто учил их элементарной грамоте. Теперь же они все делают для того, чтобы мои девочки стали людьми второго сорта. Здесь, в России, я дам им образование, чего бы мне это ни стоило. Конечно, нам тяжело, но я стараюсь не раскисать. И вообще, я по природе оптимист, но порой сидишь под этим прекрасным звездным небом и думаешь: "Почему мы никому не нужны?" Чиновники в Боброве спрашивают, зачем, мол, вы приехали. Работы фактически нет. Продали все, старенькую машину не продаю только потому, что иначе дочки за десять верст в школу не доберутся, особенно зимой.
   Долгим был этот грустный монолог. Александр действительно держался с достоинством. Не без гордости он рассказал Михаилу о том, что пусть и влез в долги, но купил корову. Теперь она их кормилица. Сам Александр сторожит поля сельхозтехникума, недостроенный дом принадлежит той же организации. Получает мало. Когда последний раз ел мясо, он и не помнит, сахара купить не на что.
   - Я готов работать. И день, и ночь. Но в Боброве своих безработных много. Тут мне директор сельхозтехникума говорит: мы озеро за твоим домом выкопали, гусей будем в него запускать. Выращивай, мол, тебе тоже прибыль будет. Какая прибыль?! Да, озеро выкопали, гусей запустили, а построить ограду - денег не хватило. Вокруг лес, лисиц - полным-полно. Я - с одной стороны озера, эти рыжие бестии - с другой. Короче, теперь я в долгах, как в шелках. Утром Киреев проснулся от шепота хозяев. Встав, он понял все: Ольга, жена Александра, собрав последние остатки муки, испекла ему на дорогу блинов. Ему, которого они никогда больше не увидят, для кого Зеленый Луг - только короткая остановка на пути... Когда все завтракали, маленькая восьмилетняя Ира проговорилась: "Мам, а говорила, что блинов испечешь только на мой день рождения..."
   Киреев шел к большаку, а Лебедевы стояли у своего домика и махали ему вслед: Саша, Оля, Олеся и Ирочка...
   ...А в Лихвине он ночевал у супругов Иконописцевых. На центральной площади своего родного городка, самого маленького в России, Георгий Алексеевич Иконописцев развел прекрасный яблоневый сад. Развел не по приказу, не ради денег или славы, а просто ради того, чтобы Лихвин стал еще уютнее и краше.
   Они сидели за богато накрытым столом - Иконописцев, его жена Евдокия Даниловна и Киреев. Георгий Алексеевич - маленький, очень живой, супруга же наоборот - большая, спокойная, молчаливая.
   - Понимаете, - говорил Иконописцев, - человек для чего ведь должен жить? Для того, чтобы земля, на которую он приходит, стала хоть чуточку красивее. Я знаю, надо мной многие смеются. И когда я специально в Киев ездил, чтобы привезти оттуда черенки плакучей ивы и посадить их на могиле нашего героя Саши Чекалина, - тоже смеялись. А сейчас всем нравятся мои северные ивушки. И сад мой нравится. Брат мой родной по тому же пути решил пойти: у пожарной каланчи грушевый сад разбил.
   А потом супруги пели песни, которые сочинил сам Георгий Алексеевич. Пели, как жили и работали, душевно. Только муж заводил высоким голосом, а жена Евдокия Даниловна подпевала низким, грудным.
   Совсем другие песни пели Кирееву в курской деревеньке Курносовка Софья Ивановна Мордвинова и ее дочь Валентина Григорьевна. Эти песни сочиняли старушки-богомолицы, странствующие монахи, которых в хрущевские времена прятали по домам набожные люди. И совсем другая Русь вставала перед Михаилом в тех песнях. Особенно запомнилась ему одна песня-молитва, которую сочинил слепой странствующий монах Валентин.
   Крест тяжелый, крест тяжелый, Нету сил его поднять,
   А нести его ведь надо В нем Господня благодать.
   Крест тяжелый, путь далекий, Кто поможет донести?
   Помоги мене, Спаситель, Здесь на жизненном пути!
   Крест тяжелый, крест тяжелый, Сам Господь его поднял,
   Нес Он с трудностью великой, Посреди пути упал.
   И упал с крестом Спаситель, Никто руку не подал...
   Это была долгая песня, описывающая крестные часы жизни Спасителя. Напев простой, немного заунывный, но никогда с Киреевым такого раньше не было: каждая строка песни сразу запоминалась, будто заученная наизусть. Так кирпич подгоняется к кирпичу, когда каменщик кладет стенку. А заканчивалась эта песня словами:
   Если будешь раб ты верный, То ты дальше крест неси,
   Ороси свой след слезами, В путь за Господом иди.
   И Царицу, Мать небесную, Ты на помощь призывай,
   Помогать Она тебе будет, Только ты не унывай.
   И когда потом в пути Кирееву приходилось несладко, он вспоминал эти строки: "Только ты не унывай".
   Каких только людей не встречал Михаил в пути! С кем-то и поговорить удавалось с минуту, а теплое чувство, оставшееся после разговора, еще долго держалось в душе. В Судогде он спросил дорогу у девушки, оказавшейся медсестрой, идущей домой с ночного дежурства. Они поговорили - и пошли в разные стороны. А потом, пройдя с десяток метров, вдруг обернулись одновременно. Обернулись и улыбнулись смущенно. И во взгляде каждого была грусть. Может быть, о чем-то несбывшемся? Киреев так и не узнает никогда, как зовут эту медсестру из Судогды. Как не узнает имени чудного мужичка, упорно хотевшего затащить Михаила в свою избу, чтобы показать изобретенную им машину с вечным двигателем, над которой он работал пятнадцать лет. Не спросил Киреев и как зовут бабушку, бросившуюся ему на помощь, когда огромная уличная собака, сорвавшись с цепи, кинулась на Михаила.
   - Ах ты, отродье, ах ты, бестия, зачем на человека кидаешься, злыдина? - храбро отбивала бабушка его от собаки. А потом сказала Кирееву: - Пойдемте, я вас до конца деревни провожу. У этой зверюги жуткие зубы, она всех прохожих перекусала.
   Не надо думать, что Киреев смотрел на Россию, на русских людей как бы сквозь розовые очки. Нет, он видел и жуткое пьянство, и грязь, и нищету, и хамство, и беззаконие, и покорность этому беззаконию, и потакание хамству... Но Михаил любил эту страну, этих людей. Нельзя человеку говорить все время: "Ты свинья, свинья, свинья" - он и в самом деле тогда захрюкает. Ему даже пьяненькие, жадненькие и грязненькие люди виделись другими. И для них у него находилось доброе и искреннее слово. Киреев даже образ придумал: лежит на земле алмаз. И засыпан алмаз навозом, грязью, мусором. Не поленись, разгреби мусор, выброси грязь - и в твоих руках засверкает алмаз. Боишься испачкать руки, говоришь - не может быть в этой земле алмаза? Бог тебе судья... После странствий по всем этим проселкам, дубравам, затерянным в глуши деревушкам, после посещения городов, сонно смотрящих окнами старых домов в спокойные воды рек, у Киреева уже не проходило ощущение, что он прикоснулся к чему-то чистому-чистому, светлому-светлому. С горькой усмешкой вспоминал он теперь "мудрецов", живущих в столицах, делящих людей на элиту и толпу, определяющих, кто есть совесть нации, кто достоин звания первого интеллигента, а кто - второго и так далее - по ранжиру. Вспоминал их эмоциональную надрывность, страсть к позе, любовь к патетике, громкой фразе. А здесь, в глубинке, были другие люди. Они мало говорили, внимательно слушали, никогда не спешили с выводами. Но если открывали другому душу, то открывали без утайки, до донышка. И разве было зазорно учиться у них? Когда в одной тульской деревеньке Николай Петрович Дацков, бывший колхозный конюх, говорил с Михаилом о жизни, тот только диву давался мудрой живописности языка этого человека. По телевизору в этот момент говорили, что "всем нам так не хватает терпимости". Старик, услышав это, буквально взорвался:
   - Ты понимаешь, Прокофьич, куда этот сукин сын клонит? - спросил он Киреева.
   - Куда?
   - Знаешь, как в России называли публичные дома?
   - Не знаю.
   - Домами терпимости. А теперь хотят всю страну сделать... Тьфу, - старик даже плюнул.
   - Николай Петрович, но этот, как вы сказали, сукин сын вроде бы добра всем нам хочет...
   - Не верь, Прокофьич, не верь. Терпимости в России, видишь, мало. А вот Господь приказывал быть кроткими, чистыми сердцем, жаждать правды - разве не так?
   - Блажени, милостивии, яко тии помилованы будут, - неожиданно произнесла доселе безмолвно сидевшая Елизавета Петровна, вдовая сестра хозяина дома.
   - Вот! - обрадовался подсказке Дацков. - Правильно! Милосердными быть надо. А о терпимости ничего не сказано. Знаешь, Прокофьич, почему?
   - Почему?
   - Если человек терпим - значит, не любит никого.
   - Ну ты загнул, братик, - вновь подала голос Елизавета Петровна.
   - Не любит! Они теплохладные - все эти терпимые. Когда мою внучку будут убивать... ладно, ладно,
   - поправился старик, - не убивать - жизнь ей портить станут, соблазнять... Не знаю, кто сектанты, наркоманы, человек какой плохой, да кто угодно, - я смогу относиться к этому терпимо? А где-то сейчас, в Туле или Москве, с внучкой, дочерью или сыном другого человека происходит такое. Соблазняют, душу поганят, ядом сладким сердце отравляют. Меня это вроде не касается. И, знаешь, мне легко быть терпимым, когда меня это не касается.
   - Но ты же не такой, Николай. Что на себя наговариваешь?
   - И слава Богу, сестра, что не такой. Пойми, Прокофьич, все эти слова о терпимости - сладкий яд. Зло сначала всегда в меньшинстве. А потом живешь, живешь, и тебе кажется, что оно, зло, - везде. Кругом одно зло. Почему? А ты представление имеешь, как действует любое меньшинство?
   - Какое меньшинство, Петрович? - спросил сельского философа Киреев.
   - Любое. Сначала оно, меньшинство, скулит: не бейте, пощадите. Пощадили. Вот такие терпимые, как те. - И старик показал на экран телевизора, где уже все в студии убеждали друг друга в том, что Россия никогда не станет цивилизованной страной, пока у нас так мало терпимости. - Меньшинство уже без скуления просить начнет: да, мы другие, но почему вы за это презираете нас? Хорошо, такие так такие. И вдруг резкий окрик. Это меньшинство уже требует у большинства: не кажется ли вам, господа хорошие, что пора нам местами меняться? И меняются они, Прокофьич, местами, меняются! И запомни меня, старика: как только меньшинство становится большинством, оно тут же забывает о терпимости...
   - Ты о голубых, что ли, говоришь? - спросила Елизавета Петровна.
   - Я про все цвета радуги объяснял, - парировал Николай Петрович. - Дело не в цвете - он для удобства дается, дело в сущности. Почему не спрашиваешь, Прокофьич, о какой я сущности говорю?
   - И то правда, о какой? - послушно откликнулся Киреев.
   - А о той самой. Дело ведь не в том, кого больше и насколько. Завтра, предположим, все терпимыми станут, а я все равно буду себя большинством считать.
   - При Хрущеве это культом личности называли, - сестра философа явно была не обделена чувством юмора.
   - Ты только о Никите мне ничего не говори, - вскипел старший брат. - А то я здесь такого наговорю. Я потому буду большинством, что знаю: я за Добро против Зла. Не перебивай, сестра! Да, надо мной можно посмеяться, мол, возомнил о себе, да и откуда мне знать, за Добро ли я на самом деле. За Добро. Потому что хочу быть милосердным, жаждать правды и быть кротким.
   - А можно быть кротким и нетерпимым одновременно? - спросил Киреев.
   - И можно, и нужно! Получается не всегда, но нужно. Тут нам давеча священник наш про Марка и про Унию рассказывал. Как его бишь звали...
   - Эфесский? - подсказал Киреев. - Если про Унию, то это Марк Эфесский.
   - Точно! Ведь все тогда эту треклятую Унию с Римом приняли, даже епископы. А он один остался или почти один. Его уговаривают: смотри, мол, какие люди согласились, не чета тебе. Соглашайся и ты. И знаешь, Прокофьич, что Марк им сказал? - Хороший рассказчик, старик сделал эффектную паузу. "А хоть весь мир согласится, а я все равно не изменю Богу". Богу! Вот кого держаться надо! Никогда я с Ним не буду в меньшинстве, понимаешь, Прокофьич?
   - Понимаю, Николай Петрович. Мне один очень мудрый... нет, не так... Очень святой жизни человек сказал: люби Бога - и делай, что хочешь.
   - Правильно. Вот мы и дошли до сути. Вспомним, как сказано: возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душею твоею, и всем разумением твоим...
   - ...и возлюби ближнего твоего, как самого себя, - закончила цитату Елизавета Петровна.
   - Точно. Возлюби ближнего, а возлюбишь по-настоящему - и уйдет вся твоя терпимость в тартарары.
   А потом Киреев просто перестал удивляться, так много повстречал он в дороге философов, изобретателей и поэтов, хоть по жизни числились все они конюхами, рабочими, учителями, библиотекарями. Ведь важно не кто ты, а что у тебя в голове и сердце. Впрочем, один раз Киреева все-таки удивили. В маленьком городке Тишанске, меньше которого в России разве что Лихвин, он заночевал у местного краеведа, в прошлом учителя истории Олега Игоревича Толстикова. В свое время Киреев читал речь Достоевского на открытии памятника Пушкину в Москве, в которой Федор Михайлович написал о всемирной отзывчивости нашего русского гения, о том, что именно Пушкин разделяет с народом нашим эту способность. Главнейшую способность нашей национальности - подчеркивал Достоевский. Но все равно, то, что увидел Киреев в захудалом городке, поразило его. Оказывается, на квартире Толстикова каждую неделю собирался кружок любителей английской поэзии. Правда, входило в него всего шесть человек. Но представьте себе: Тишанск, древний городок, потерявший даже статус районного центра. Из предприятий работает только хлебозавод. По вечерам отключают свет. Зарплату и пенсии задерживают по полгода и больше. И вот именно здесь Кирееву посчастливилось поприсутствовать на заседании кружка любителей английской поэзии. Опять отключили свет, начавшаяся осень бросала в окно маленького домика на улице Урицкого желтые листья. На столе самовар. Встречаемый бурными аплодисментами хозяин ставит керосиновую лампу на стол. Аплодисменты предназначались лампе, но Толстиков все равно кланяется. Он и открывает очередное заседание кружка, на котором обсуждался всего один вопрос: чей перевод стихотворения Джона Китса "Кузнечик и сверчок" лучше - Маршака, Пастернака, Сухарева, Спендиаровой, Покидова, Новиковой или Чухонцева. Вежливости ради специально для гостя Олег Игоревич прочитал сначала стихотворение на английском, а затем в маршаковском переводе, считающемся классическим, чтобы Кирееву было понятно, о чем идет речь. Вовеки не замрет, не прекратится
   Поэзия земли. Когда в листве, От зноя ослабев, умолкнут птицы,
   Мы слышим голос в скошенной траве Кузнечика. Спешит он насладиться
   Своим участьем в летнем торжестве, То зазвенит, то снова притаится
   И помолчит минуту или две. Поэзия земли не знает смерти.
   Пришла зима. В полях метет метель, Но вы покою мертвому не верьте.
   Трещит сверчок, забившись где-то в щель, И в ласковом тепле нагретых печек
   Нам кажется: в траве звенит кузнечик. Олег Игоревич читал, а Киреев вспоминал дом матери на Тихоновской горе. За окном завывал осенний ветер, пусть еще не злой, ноябрьский, но все равно сердитый. До Старгорода оставалось идти еще неделю. "Я хорошо походил, - думал Киреев, - сколько кузнечиков пели мне свои песни. Пора послушать сверчка..."
   А дискуссия в комнате шла не шуточная. Михаил смотрел на этих людей и окончательно - раз и навсегда - понял всю мудрость тютчевских строк: "Умом Россию не понять". И он верил в Россию, как и Тютчев, как миллионы живых или уже ушедших в мир иной русских людей, верил, что рано хоронить страну, где есть такие городки, как Тишанск, а в этих городках - вот такие кружки. Подошел к концу вечер. Стали голосовать. Два голоса получил Маршак, два - Пастернак и два Спендиарова.
   - Надо же, - огорченно вздохнул единственный ветврач Тишанска Егор Юрьевич Юрьев, - опять ничья. Говорил вам, надо нам седьмого искать. И вдруг все разом посмотрели на Киреева. Его первой мыслью было: "Мне бы ваши заботы", второй: "Ну, если просят", третьей: "Вообще-то, мне и Маршака перевод нравится, и Спендиаровой. А за кого голосовал Олег Игоревич?" И неожиданно даже для себя стал читать перевод Спендиаровой, за который проголосовал и Толстиков:
   Поэзии в природе нет конца: Когда в жару на ветках деревца
   Притихнут птицы, из травы нагретой Раздастся голос нового певца.
   Кузнечика. В великолепьи лета Блаженствует он, опьянев от света,
   Звенит, стрекочет, а найдет ленца, На миг замолкнет, притаившись где-то.
   Всегда жива поэзия земли: За теплой печкой, в зимний вечер вьюжный,
   В глухую пору, с тишиною дружный Невидимый сверчок поет в щели.
   И чудится в дремотном сновиденье Кузнечика полуденное пенье.
   Читал Киреев в удивленной тишине, а когда закончил читать - вдруг раздались аплодисменты. Михаил смутился, но ему было приятно признание этих людей. "Наш человек", - сказал ветеринар Юрьев, и эти слова стали едва ли не самой дорогой похвалой, которую Михаил Прокофьевич Киреев слышал в своей жизни...
   А еще Киреев открыл для себя, что более поэтического народа, чем наш, русский, на земле не существует. А в качестве доказательства Михаил теперь готов был привести... названия рек, а также деревень, сел, городов, где он побывал. Даже когда Киреев жил в Москве, его просто выводили из себя местечковые юмористы, осмеивавшие по телевизору и с концертных эстрад все и вся. И когда один из них произносил в монологе слова: "В Лондоне тепло, а в деревне Гадюкино опять идут дожди", а зал покатывался со смеху, Киреев свирепел: "Над кем смеетесь? Над собой смеетесь". Только младенец не мог бы понять, какую символику несла в себе деревня под названием Гадюкино, где в отличие от всей планеты всегда идут дожди, всегда грязно, холодно и сыро. Но, выросший на некрасовских "Кому на Руси жить хорошо" и помня все эти деревни Неурожайки, о которых писал поэт, Киреев тогда молчал. С классиком не поспоришь, думал раньше он. Но вот прошагал Михаил русскими путями-дорогами - и не встретил деревни Гадюкино - ни в прямом, ни в переносном смысле. Зато побывал в десятках Березовок, Липок, Ольховок, Сосновок. Имя много говорит не только о человеке. Принимая то или иное название, деревня, город словно выбирает себе судьбу. Десятками исчислялись и встреченные Киреевым села Троицкие, Спасские, Петровские, Никольские, Архангельские, Успенские... Встречались и Дураковки, Хмелевки - куда же без них, но их было мало. Зато однажды на Тамбовщине пришлось проходить ему деревню Альдию. Оказалось, что когда-то один помещик, похоронив любимую арабскую кобылу, так назвал в честь нее свою деревню. А в Тульской области он ночевал в деревне под названием Кинь-Грусть. Славное название, не правда ли? Вот и захотелось мне напоследок перечислить хотя бы названия части тех сел, деревень и городов, через которые вела дорога Киреева. Не сомневайтесь, все они есть на карте России. Степь, Троица, Летогоще, Орловка, Соколово, Желанное, Боголюбовка, Сестрички, Пески, Большие Голубочки, Поляны, Ясенки, Дубрава, Майское, Серебряные Ключи, Благодать, Ласково, Малиновка, Рябиновка, Мирный, Травнино, Муромцево, Натальинка, Загорье, Калиновка, Горки, Щегловка, Ольгинка, Сретенка, Луговка, Лермонтово, Грунин Воргол, Галичья Гора, Задонск, Сапожок, Бобров, Анна, Свобода, Беломостье, Горностаевка, Вязовик, Красное, Стрелецкое, Казачье, Дивогорье, Пухово, Колодезное, Зеленый Луг, Марьино, Софьинка, Соловьи, Коноплянка, Красивка, Соболево, Серебряное, Карион, Богословка, Свечино, Дубки, Вишневое, Варваринка, Лужки, Ухорь, Ясное, Дворяниново, Лев Толстой, Лебедянь, Перемышль, Суворов, Крапивна, Богородицк, Тюртень, Раево, Шарик, Завидное, Золотая Поляна, Зеленый Бор, Иконки, Александро-Невский, Дикое Поле, Златоустово, Солнцево, Луна, Восток, Заря, Сумерки, Рассвет, Большая Дорога, Невеличка, Казачка, Бабенка, Казачий Дюк, Красный Уголок, Наша, Соловьи, Гоголь, Баранчик, Ясная Поляна, Гоголь, Бежин Луг, Новый Свет, Мыс Доброй Надежды, Сново-Здорово...
   Глава сорок вторая
   - Надейся на Бога, нас не забывай. В престольные праздники старайся приезжать - мы будем рады.
   Служба закончилась, и матушка Валентина вместе с сестрами вышла проводить Юлю к воротам монастыря. Софья скромно стояла в сторонке. Все-таки прав Кира, думала она, наблюдая за ревущей Юлей, прощавшейся с настоятельницей и сестрами монастыря. В этом мире парадоксально все. Полгода не прошло, как познакомилась она с этой девушкой. Алчная, расчетливая, жестокая, готовая ради достижения цели пойти на что угодно - такой до вчерашнего дня представляла Софья Селиванову. Ту самую Селиванову, которая, как ребенок, сейчас размазывает слезы на щеках, повторяя все время только одну фразу: "Спасибо вам, миленькие мои! Спасибо вам, миленькие мои!" Почему Юля так переменилась? Или была такой всегда, просто Софья раньше не смогла "увидеть" ее, как сказал бы Киреев? Зашмыгали носами и сестрички. Они подарили Юле скромные подарки обшитые бисером иконки, книгу, банку варенья. Какая-то юная послушница, совсем еще девочка, сказала сквозь слезы: "Ангела- хранителя вам в дорогу". Эти слова подхватили и остальные.
   - Можно по городу ехать потише? - уже в машине попросила Юля Софью.
   - Ты думаешь, он еще должен появиться?
   - Вряд ли, - потихоньку прекращая плакать, ответила Селиванова. - Наверное, у Федора срочная работа. А так бы он приехал... проститься.
   - Может, заедем к нему?
   - Не стоит. Ты и так со мной столько времени потеряла.
   - Не говори глупостей.
   - Нет, правда. Я очень тебе благодарна. Да и не знаю я, где он живет. Теща у него в Хлевном, а где это Хлевное, Бог один знает.
   - Не грусти, Юля, - очень тихо сказала Софья. - Понимаю, тебе тяжело...
   - Нет, Сонечка, совсем не тяжело. Мне здесь хорошо было. Больше нигде так не будет. А с Федором у нас все равно ничего бы не получилось... Ладно, давай о чем-нибудь веселом.
   - Давай.
   - Кстати, а у тебя еще есть время?
   - Говорю же тебе, что есть. Куда нам надо заехать?
   - Заедем на минутку в больницу, а потом поедем в Москву по донской дороге, если ты не возражаешь.
   Софья сразу поняла Юлю. Девушка, с одной стороны, хотела на прощание увидеть те места, где так круто изменилась ее жизнь, а с другой - отблагодарить Воронову: Юля чувствовала, что любое упоминание о Кирееве будет приятно для Софьи. В больнице Селиванова действительно задержалась всего на несколько минут, и вот уже Софьин "БМВ" вез подруг по той самой дороге. Вез не спеша, чем вызвал недовольство своих менее "породистых" родичей, которые, сигналя что есть силы, обгоняли "иностранца". Впрочем, самим девушкам это, похоже, было абсолютно безразлично. Юля словно вела экскурсию:
   - Видишь, обгорелая трава - там, слева? Туда братки кувыркнулись. И сгорели... А вот тот самый поворот.
   - Хочешь, заедем туда?
   - Не надо! Сплю я спокойно, но лучше не надо.
   - Про шмеля ты красиво вчера рассказывала. И про птицу.
   - Смешно.
   - Ты о чем?
   - Я тогда смерти ждала, а жалела только о том, что за несколько лет в настоящем лесу ни разу не была. Прав Киреев, в этом мире...
   - Все парадоксально? - подхватила Софья. Подруги рассмеялись.
   - А вот эта самая развилка. Михаил здесь из автобуса вышел, а мы чуть подальше стояли...
   - Федор Киру здесь подобрал?