Страница:
Партия дефицита оказалась действительно велика, Клава раскидывала по тридцать-пятьдесят во многие магазины, звонили из треста, из главка, раза три звонил Наперсник - обеспечивал кое-кого. Клава успокоилась: в этой бурной торговле, вызванной завозом, их махинацию, оформленную законно, никто не заметит.
Не заметили. Пожадничал южный друг. Получив очередную партию, забрал все дубленки сразу, набил ими несколько мешков, загрузил в такси.
Замели его в поезде, и, деля свою пайку на троих, он раскололся.
Деньги у Клавы нашли прямо в сейфе. Ее долю и долю Наперсника. Про учителя она, конечно, промолчала, и всё повисло на ней. Многие тысячи.
* * *
Пожалуй, только через год Клава стала замечать жизнь. Увидела снова небо, набухшие почки, услышала шорох дождя.
Следствие, суд, грузовик с решеткой и скользкие - всегда скользкие железные ступеньки в этот грузовик, лица людей, разглядывающих ее, лицо Павла и даже личико Ленечки - все сплавилось в какой-то один, долгий, сводящий с ума кошмар - полусон, полубред, полуявь...
Через год, в заключении, Клава получила сообщение, что развод, возбужденный по инициативе Павла, оформлен.
Она усмехнулась и вдруг снова увидела жизнь - небо, почки, снова услышала шум дождя.
Она поняла, что у нее теперь ничего нет, кроме вот этой жизни с ее простыми звуками. И что единственная ценность из прошлого, которую никому не удастся у нее отнять, - сын, Ленечка.
Клава написала Павлу письмо. Оно заняло половину странички, от силы. Писать было нечего, кроме одного: как сын? Что бы там ни случилось, но мать имеет право знать о нем - о его здоровье, учебе, ведь уже без нее он пошел в школу.
Видно, сознание человека устроено так, что грех свой, дурное, будто какую опухоль, он из сознания старается как бы изъять. Не забыть, нет, забыть грех невозможно, а вот именно что изъять. Будто бы страшное, что произошло с тобой, было вовсе не с тобой, а с кем-то еще, хорошо известным, близким - но не с тобой. И это страшное тебя не касается твоей души, твоего будущего, вообще - тебя. Оно присутствует где-то вообще, не мешая жить. Так устроена психика. Потому что, если помнить без конца об этом, голова не выдержит, сойдешь с ума. Бывает и так, ясное дело, но чаще все же человек осужденный живет по инерции хорошего в своей душе, плохое точно бы пропускается, не желая, чтобы о нем помнили. Это если говорить о внутренней жизни.
Конечно, грех греху рознь, есть такие, что - никакой жизни, страх и мука преследуют каждый миг, но известно и такое: даже убийца про себя как убийцу не думает. То ли прикидывается, то ли на самом деле так - страшное свое деяние из себя выбрасывает. Не зря же Достоевский еще заметил: убийцы чаще всего слезливы, сентиментальны, себя жалеют.
В Клавином сознании ее грех отсутствовал.
При разговорах, ясное дело, она объясняла, что сидит за взятку, статья такая-то, а душа ее вынашивала будущую, почти святую жизнь. Она работает почтальоншей, разносит газеты и письма в каком-нибудь городке, живет в маленькой комнатушке, и светлая бедность ее посвящается единственному в жизни - милому Ленечке.
Он растет чистым, честным, и Клава всю свою жизнь кладет ему под ноги, только чтоб вырос настоящим, достойным, красивым человеком. Если можно было бы уйти в монастырь и туда бы пускали с детьми, она бы ушла не задумываясь, чтобы скромной жизнью, тишиной, тихой просьбой к чему-то извечному замолить свой грех и обеспечить безгреховность Ленечки.
Но таких монастырей не бывает. Что ж. Бедная скромность - вот идеал, который она выбирает. Истина в этом. Уж ей ли не знать?
Мебель, тряпки, хрусталь, жратва - да это ли цель жизни и высшая правда? Нет! Правда - в простоте и ясности.
Простоту Клава понимала совершенно конкретно, ясность - довольно туманно. Бедно жить в конце концов не так и трудно, но какой целью означить завершение жизни?
Ленечкой.
Умом Клава понимала, что Ленечка когда-нибудь вырастет и мать не станет нужна ему, как прежде. Но это далекое было слишком далеко.
Пока Клава ждала письма.
Но его все не было.
Написала снова. И опять не получила ответа.
Поверить было трудно, даже невозможно: за что такая жестокость? Ну ладно, Павел стыдится ее, развод - его святое право, кто осудит мужика? Но не ответить на письмо? Не написать про сына? Разве же не для Павла старалась она?
Человеческой неблагодарностью Клава не поражалась. Тут, за колючей проволокой, в вузе под названием "места заключения", наслышалась она всякого, и почти в каждой драме главным действующим лицом была эта самая человеческая неблагодарность. Женщины попадали сюда по разным причинам, и большинство - одиночек, но немалое число замужних разводились здесь: мужчины ждать не хотели или стыдились жен-преступниц.
Женщины вели себя по-разному. Встречались истерички, иные плюнули на себя, опустились. Третьи, среди них и Клава, работали истово, верили в возвращение, старались освободиться досрочно - за исправное поведение и хорошую работу.
Нет, что ни говори, но женщину держит ребенок, он ею правит, возвышает ее, заставляет жить по-людски. Многие женщины писали своим детишкам и получали ответы - из детдома, из интерната, а получали - и бабы рыдали в голос, читая неприхотливые эти послания, где главные слова были такие: "Мамка, освобождайся поскорей!"
Клава видела, как в кровь разбивает о стену ногти, царапая, скребя кирпич, отчаявшаяся, до предела своего дошедшая женщина - мать троих детей. На воле вела себя хуже некуда, лишили материнских прав, докатилась до статьи, до колючки, и вот - распустила волосы, воем воет, оказавшись трезвой, в лагере, без детей:
- Что же я наделала! Как же я жила!
Таких низин духа Клава не изведала, нет, совсем другое дело, иная статья, можно если и не понять, то хоть объяснить, а вот наказание ей куда хуже! Нет письма от Павла. Нет от сына весточки.
Она написала его родителям.
Молчок.
Написала жалобу - в райисполком, в комиссию по делам несовершеннолетних. Ответили сухо: "Ребенок проживает в нормальных условиях".
В отчаянии подумала даже написать Наперснику, но удержалась: зачем ему такие знакомства?
Всю энергию свою запрягла в работу, в единственную мечту освободиться досрочно.
Освободилась. Вместо пяти лет отбыла три года.
Гуманно правосудие, ничего не скажешь! Если хорошо работал там, за проволокой, то еще и денег можешь скопить. При расставании выдадут сполна - в целости и сохранности. Самые честные денежки, какие только на свете бывают, можно не сомневаться. Цена своих мозолей и собственного пота. Клава отправилась в комиссионный на базаре. За считанные рубли оделась - вполне сносно. Что поделаешь, с чужого все плеча, чужой дух, зато скромное, простое, о чем и мечтала.
Глянула в зеркало: где та бывшая красавица с бровями вразлет? Худая женщина неопределенных лет - то ли тридцать, то ли пятьдесят. Глаза-то уже выцвели!
В город, где когда-то жила Клава, поезд приходил удобно для нее - под вечер.
Летние сумерки стушевывали лица, и это было хорошо - на тот случай, если узнают.
В руке у Клавы была матерчатая сумка - все ее имущество, и она замедлила шаг, ступая по перрону. Вот она и у цели, но куда идти дальше?
В гостиницу без командировочного удостоверения не попадешь, это она знала хорошо. Оставаться на вокзале?
Она поднялась в здание вокзала, устроилась у окна, в уголке, чтобы никому не мешать. Задремала.
Проснулась глухой ночью - кто-то толкал в плечо. Перед Клавой стоял милиционер, спрашивал, видно, не первый раз:
- Почему вы здесь? Почему...
- Жду поезда, - она соврала, назвав какой-то город.
- Он идет только вечером, - ответил милиционер, не поверив. Потребовал, поколебавшись: - Ваши документы!
Она показала справку об освобождении - единственный свой документ. Милиционер нахмурился, сразу изменил тон:
- Чтобы к утру вас здесь не было. - Добавил, козырнув: - Транспорт начинает ходить в шесть.
Клава содрогнулась. Теперь ей предстояло немало таких испытаний. Надо устроиться на работу. Надо получить прописку. И везде, она понимала, к ней отнесутся так, как этот милиционер.
Она поежилась, задремала снова. Опять ее тронули за плечо.
- Гражданка, поднимите ноги, уборка!
Где-то неподалеку гудел вокзальный полотер, а перед Клавой стояла старуха в сером халате и с мокрой щеткой в руках.
Клава еще не успела ее разглядеть, как старуха громко запричитала:
- Господи, неужто Клаша?
Приходя в себя, выплывая из тягостного трехлетия, Клава напряженно вспоминала полузабытое лицо: кто она, кто?
- Да я в тресте работала, когда ты у нас появилась, - морщинистое лицо старухи разглаживала улыбка, - тетя Паша меня зовут.
Еще в тресте! Когда же это было-то, если было вообще? Клава кивала головой, ничегошеньки, ну ничего не вспоминая, а тетя Паша говорила ей:
- Слыхала я про твою беду, знаю, ох ты, господи, уж не оттуда ли ты случаем? - и догадавшись, всплеснув руками, старуха присел на лавку. Куда ж ты теперь?
Клава молчала, опустив голову. Как и ответишь - куда? Дома у нее нет, это известно. Юридически он, конечно, есть, двухкомнатную квартиру получала она, и ее можно разменять, но разве до этого ей? Разве сможет жить она в этом городе, где все помнят властную красотку в черной "Волге"?
- К сыну, - проговорила Клава.
- К сыну! - как эхо отозвалась тетя Паша. - И где же он?
- У бывшего мужа.
- И ты здеся ночуешь?
Клава пожала плечами. Разве она ночевала? Ждала утра.
Тетя Паша заторопилась, велела Клаве обождать, только никуда, ни за что не уходить, скоро возникла снова, уже переодетая, повела Клаву к себе.
Жила тетя Паша неподалеку от вокзала, в тихом домике с палисадником, где росли желтые цветы, золотые шары, такие точно были у Клавиной матери, там, на Кубани, и Клава зарыдала, присев возле окна, едва ли не впервые поняв как следует, что с ней случилось.
И тетя Паша! Неужто же бескорыстие все-таки есть? Позвала к себе, накормила, велела: живи, сколько хочешь, если надо, я тебя пропишу.
Клава привела себя в порядок, погладилась и села - обессилев. Попросила хрипло:
- Тетя Паша! Сходите со мной! Одна не могу!
И вот они идут знойной пыльной улицей - старуха и женщина средних лет, - идут, то ли прогуливаясь, то ли онемев от какого-то тяжкого горя.
Улочки переливаются в улицы, и Клава надвигает на лоб платок, становясь старухой, как тетя Паша, - все ниже и ниже.
Вот дом, подъезд. Здесь у тротуара тормозила ее машина, и она ланью выскакивала на асфальт - уверенная, молодая, всемогущая.
Возле подъезда на лавочке сидят женщины, и Клава узнает их вовсе не изменившиеся лица.
Сердце колоколом гудит в груди, и Клава думает, что там, в заключении, она могла себе позволить такую роскошь и не думать о грехе, считая, что это было не с ней. Настоящее наказание начинается здесь, на воле.
Ей надо сделать шаг навстречу соседкам на лавочке, и тетя Паша подталкивает ее, а Клава не может ступить: ноги одеревенели.
Наконец делает шаг, говорит чужим голосом:
- Здравствуйте. Не узнаете? Я Клава.
- Клава? Клава! - В глазах у соседок страх - все-таки из тюрьмы смешан с сочувствием - все-таки живой человек, знакомая.
- Где мой сын? - спрашивает Клава, почти не слыша себя. - Не знаете?
Они знают. Перебивают друг друга, объясняют, что Ленечка на лето у бабки с дедом.
- Но тебя не пустят, - говорит одна из женщин.
- Почему? - спрашивает Клава.
- Почему! Почему? - возмущаются остальные.
- Ведь меня не лишили материнских прав, - говорит, что-то доказывая, Клава.
- Не знаю, - отвечает знающая женщина. - Это Павел говорил. Мне говорил.
Клава с тетей Пашей идут от подъезда. Позади остаются вздохи, приглушенный шепоток, свистящая фразочка: "С конфискацией".
Выходит, с конфискацией не только имущества, но и сына.
Клава точно просыпается. Находит телефонную будку, набирает знакомый номер, просит позвать Павла.
- Кто спрашивает? - естественный вопрос.
- Знакомая, - ответ неестественный, но точный. В трубке - мужской смешок, молчание, наконец, Павел:
- Кто это?
- Я, Клава.
Она торопится, ей нельзя возвращаться в свое прошлое. Ее интересует только будущее: Ленечка.
- Где сын, Павел? Я хочу увидеть его.
- Увидеть, - в голосе Павла металлические нотки. - А ты достойна этого?
Она на пределе - того и гляди сорвется, крикнет ему что-нибудь злое. Но Клава сдерживается.
- Я освободилась. Меня никто не лишал моих материнских прав.
- Вспомнила! - возмущается Павел.
- Да, вспомнила! - кричит она. - Что ты хочешь этим сказать?
- Ничего. Но чтобы тебе было все ясно, я сразу говорю: сына тебе не отдам. Ты воспитаешь из него...
Он умолкает, обрывает себя.
- Я воспитаю, - отвечает Клава, - из него человека.
- Ты поняла? - спрашивает Павел. - Сына я тебе не отдам, никакой суд тебе его не присудит, но показать покажу. Один раз. Можешь завтра поехать к нему. Он у моих родителей. Я им позвоню.
В трубке короткие гудки.
Надо же, как просто! Ни у Клавы сердце не екнуло, ни, видно, у него.
Все!
* * *
И вот настала пора вновь вернуться к письму, с которого и открылась мне эта история.
Оно нужно здесь, как камертон, как звук, чистотой которого стоит проверить мелодию.
В каждом деле важна интонация - вот что. Важна она и здесь, в сложном деле реставрации мелькнувших, или забытых, или нежелательных для воспоминаний человеческих чувств.
"Два года я не видела сына. Но настал долгожданный день: после предварительного телефонного звонка я еду к сыну, получив разрешение на встречу с ним. Знакомый дом, открываю калитку, вижу сына - он стоит на садовой дорожке. Ноги мои дрожат, кажется, что кругом пошла земля со скоростью неимоверной. Смотрю на сына, подхожу к нему:
- Ты знаешь меня?
Потупив глаза, он отвечает:
- Да.
Ни радости, ни удивления, только бледность разлилась по детскому личику.
В этот день мне удалось с сыном погулять у реки, поиграть, уложить в постель после ужина.
Ночь я не спала".
Следующего дня не было, только половина. В два часа отходила электричка, и этой электричкой - так сказал отец мужа - Клава должна была уехать из Лёниной жизни.
Утром они опять отправились к реке.
Цвели одуванчики, много одуванчиков - желтое разливанное море, и по нему бегали дети. Леня шел медленно, был вялый. Клаве казалось, он чего-то ждал. Она гладила его, ласкала, болтала всякую чушь, и чушь давалась с трудом, потому что приходилось выдумывать, а ей было не до выдумок.
Они легли в траву, Клава прижала Ленечку к себе.
- Там страшно? - спросил он.
- Где? - не сразу поняла Клава.
- В тюрьме?
Только тут поняла она, как рос Леня, что он думал, чего стыдился, чего, наверное, боялся в школе.
Она заплакала. Вот оно, наказание. Страшнее не придумать: маленький ребенок, сын, стыдится, что мать его не как все остальные, не где-то рядом, не водит за руку в школу, не встречает после уроков, не ворчит, не ругается, когда получил двойку или наказала учительница, - мать в тюрьме; понять это можно - мать в тюрьме?
Там, за проволокой, она убеждала себя, что нет ничего дороже собственного сына, кровиночки, а вышло, что это брехня, "зэковская" мифология, слезливое бесстыдство - о любви к сыну надо думать не там, за чертой, а гораздо раньше.
"Боже, сколько же принесла я ему горя, - думала Клава, - сколько беды, и как же настрадалось его маленькое сердечко, такое одинокое в сомнениях и слезах?"
- Мне сначала сказали, что ты умерла, - проговорил Леня, и Клава спросила первое, что пришло в ум:
- Кто сказал?
Мальчик деликатно обошел этот вопрос.
- Но я не поверил, - сказал он. - И тогда мне сказали, что ты в тюрьме.
Он помолчал, что-то обдумывая, потом беззвучно заплакал:
- Я боялся тебя. Я думал, ты страшная и преступница.
Преступница!
Около двух они прощались.
Снова из письма:
"Сын обнял меня - слезы лились из его глаз, весь он съежился, стал каким-то хрупким, прозрачным. Его губы дрожали, чуть слышно он выговорил: "Не уезжай!" Сколько муки было в его голосе, но что я могла сделать? Что?"
Клава собрала в кулак все свое терпение, всю выдержку, сказала Ленечке:
- Скоро мы будем вместе. Ты веришь? Обязательно будем!
Он кивал головой, махал рукой, и столько в его тонконогой хрупкой фигурке было веры ей, что Клава едва удержалась, чтобы не взвыть, не упасть на грязную землю возле платформы, не кинуться к Лене, не схватить его в охапку и не увезти с собой, к тете Паше.
Она сдержала себя и жалеет об этом до сих пор.
* * *
Что было потом?
Месяцы изнурительной, опустошающей борьбы. Психология прицепного вагона, с которой Павел, кажется, был даже рожден, действовала, как и прежде. Только на этот раз двигателем оказалась его мать. Она интенсивно передвигалась между сельцом, где оставался ее муж, и городской квартирой Павла, без конца внушая сыну, что Ленечку ни за что нельзя отдавать преступнице, которая опозорила всех.
Для нее, да и для Павла тоже Ленечка был вроде ордена, которым они наградили сами себя за великое страдание.
Ленечка оправдывал их, отделял от Клавы, от ее злодеяний.
Без Лени им было бы куда хуже - их честности, незапятнанности, их мук и неучастия в Клавиных делах никто бы даже и не заметил.
Леня не важен был им сам по себе, как маленький и любимый человечек, но был важен как доказательство их святой непричастности.
Эти истины Клава открывала для себя понемножечку, из доказательств косвенных.
Она получила паспорт, прописалась у тети Паши, а работать устроилась на вокзал - билетным диспетчером. Это было очень удобно, сидишь перед специальными барабанами, к которым приколоты листы со схемами вагонов, билетные кассиры заказывают тебе номер поезда, число, желаемые места, и ты даешь им эти места, если они, конечно, есть, отмечая крестиком занятые номера. Комната, где крутятся, барабаны, - на запоре, чтоб не мешали, лишних людей не видишь, знакомых - узкий круг.
Всю жизнь после смены Клава посвящала Ленечке. В зависимости от того, когда она освобождалась, шла к школе, чтобы после продленки проводить его домой. С пустыми руками она никогда не появлялась, тратила на Ленечку почти весь свой скудный заработок, оставляя на себя лишь самую малость, приносила ему то пару апельсинов, то шоколадку, то бутерброд с икрой, купленный на вокзале. Покупала Клава и одежду - рубашечку, свитерок, новые ботинки, подкопив, принесла нарядное пальтецо.
Часто задерживаясь в комнате продленного дня, Клава проверяла, как Леня сделал уроки, стараясь быть помягче, даже когда ей не нравилась его работа.
Леня, бывало, и переделывал задания по ее просьбе, никогда, конечно, при этом не выказывая радости - какая уж тут радость?
Если Клавина смена заканчивалась в другие часы и она не успевала прийти к школе, караулила Леню во дворе дома. Сперва они просто гуляли, потом Клава купила сыну велосипед, и он делал круги возле нее; она шла, а он кружил вокруг матери, как птенец, который учится летать.
Как воспринимали все это Павел и его мать?
Делали вид, будто протестуют, - вот именно, делали вид.
Клава заносила Лене велосипед на третий этаж, звонила, сама спускалась вниз на один лестничный марш. Павел или его мать открывали дверь, но никогда не глядели на Клаву, хотя, конечно, же, не видеть ее не могли, и, как правило принимались ругать Ленечку за то, что тот будто бы опять где-то прогулял и задержался. Можно подумать, дома Леню ждут важные дела и серьезные интересы.
Позвонив еще раз по телефону Павлу, Клава получила нахлобучку, напоминание про уговор - встретились раз, и хватит, - предложение подавать в суд, если она не согласна.
- Почему же, - наскакивал Павел, - почему не подаешь в суд? Ведь уверена - не отдадут. Ну и не мешайся!
Но она мешалась, не понимая все же, почему на словах возражая, на деле Павел и его мать всерьез не мешают ей видеться с сыном?
Понимание пришло позже. Во-первых, что ни говори, хоть какая-то, но помощь. Во-вторых... Неужели уже тогда они всерьез рассчитывали на это?
Словом, Клава заняла полулегальное положение в жизни сына: она встречалась с Ленечкой, но не имела на него прав.
По ночам она плакала, тетя Паша утешала ее как могла, советовала подать в суд. Но сама мысль о суде вызывала в Клаве озноб. Идти в то же здание, где слушали ее дело, требовать справедливости, может, даже говорить с теми же людьми, что всего два с небольшим года ее же и допрашивали, ее судили, ей выносили приговор, от которого никуда не денешься, не уйдешь до гробовой доски, до смертного часа.
Она содрогалась, а тете Паше отвечала так:
- Надо хотя бы год отработать, получить хорошую характеристику иначе кто же мне его отдаст? Кто поверит?
Порой, бессонными ночами, Клава думала о том, что лучше бы ей умереть - да, лучше для Лени. Он и так был готов к ее смерти, - а тюрьма родной матери, намного ли это лучше смерти? - может, он бы и всплакнул, но, верней всего, обошлось и без этого, она бесследно канула бы из жизни мальчика, он плохо помнил ее, с годами - забыл бы вовсе, и она не рвала бы его слабенькое сердце между матерью, вышедшей из тюрьмы, а значит, запятнанной навеки, и благополучным, чистым отцом.
"Зачем я появилась? - думала Клава. - Зачем я здесь? И нужна ли я Лене?"
На этот вопрос ответить определенно и уверенно она не могла и снова кляла себя за собственный эгоизм. Нужна ли она Лене, Клава ответить не могла, но то, что Леня нужен ей, - знала совершенно точно. Без Лени ее жизнь чудовищно бессмысленна.
Начать жизнь снова? Уехать в другой город, найти доброго человека, выйти замуж, родить другого ребенка, забыв Леню, - этой возможности никто не отнимал у нее. Верно, не отнимал, но ведь совесть есть...
Ей не хватило совести там, в мире благополучия и сытости, - да, да, надо называть вещи своими именами, но здесь ей достанет и совести, и чести, и материнства. Если уходить, то - совсем. А жить, зная, что у тебя есть ребенок, отнятый у тебя по твоей же вине, может только зверь, но не человек.
Накануне дня рождения Ленечки - он родился в конце октября - Клава решила отметить это событие. Накануне, потому что, полагала она, в день рождения отец сам устроит какое-то торжество.
Тетя Паша испекла пирог с грибами, Клава раздобыла пастилы, зефиру, попросила у вокзальной буфетчицы бутербродов с деликатесами, взяла торт.
Раздумывая над тем, что же подарить Ленечке, она забрела на рынок и, пройдя ряды с продуктами, неожиданно оказалась в густой толпе странных людей. Впрочем, странными были только продавцы, покупатели, как все покупатели, говорили громко, открыто, - только вот отвечали им тихо да и товар был не у всех продавцов.
Один парень, услышала Клава, предлагал кофточки. Она заинтересовалась, придвинулась ближе. Продавец называл размер, объяснял приметы высокого качества, потом назвал цену - совершенно дикую. Клава спросила:
- А посмотреть можно?
Парень огляделся вокруг, по каким-то приметам понял, что все в порядке, мигнул напарнику. Подошел еще один, толстый, раскрыл портфель, набитый кофточками самых разных расцветок.
Клаву зазнобило. Вот он, дефицит.
Она сдерживала себя, заставляла уйти из этой толпы. Ей пришло в голову, что ее могут тут увидеть бывшие знакомые и сочтут за полную спекулянтку, опустившуюся после тюрьмы. Но она заставила себя методично обойти тайный рынок. Торговали джинсами - продавец натянул образец на себя, не поймаешь, а его подмастерье стоит с сумкой возле забора, покуривает, разговаривает еще с одним. Кожаную куртку - новую, прямо с торговой биркой, надел совсем пацаненок. В случае опасности он сунет бирку в карман, и вся недолга. Не придерешься.
Клава будто споткнулась: продаются маленькие джинсики, кордовые, последняя мода, и прямо на Ленечку. Купить?
Она отвернулась, чуть не бегом побежала от толпы.
Клава подумала, что она плывет по реке, и вот подплыла к знакомой уже воронке. Рванулась в сторону, ушла.
В подарок Ленечке купила на рынке цветастую шкатулку - яркую, расписную, радующую глаз. От такой коробочки - одна радость и улыбка.
Когда пир только начался, - пирог с розовой корочкой, чайник под смешной, в очках, бабой, которая ему остыть не дает, варенье в розетках разного вкуса, торт, в котором горят девять свечек, как в кино. - Клава развернула свой сверток, протянула, улыбаясь, Ленечке. Он принял, улыбнулся в ответ и вдруг, все так же светло улыбаясь, хлестнул Клаву:
- Лучше бы ты мне джинсы подарила!
Тетя Паша ничего не понимала, кивала головой, радуясь наивной прямоте ребенка, а Клава прикрыла глаза козырьком ладони, спрятала взгляд, молчала. Только что цвела, сияла и вдруг замолкла. Леня потянул ее за руку:
- Мам! Мам! Ты чо!
* * *
В этот вечер Клаву хлестанул и Павел. Когда она привела Ленечку домой темными, но не поздними осенними сумерками, отец расхаживал перед подъездом. В плаще и шляпе - фигура его выражала угрюмость и злобу. Увидев Клаву с Ленечкой, он двинулся угрожающе навстречу, вырвал Ленину руку из руки матери.
- Я же тебе сказал, чтобы ты не появлялась! - крикнул он. - Хочешь, чтобы заявил, куда следует? Чтобы тебя спровадили, откуда пришла? Надо же! Ворует ребенка, когда захочет и как захочет!
Мимо прошли две соседки, но Павел пара не сбросил, напротив, сильнее поддал. Голос его звенел:
- В школе я уже скандал учинил. Там тебе ребенка больше не отдадут.
Он схватил Леню за руку, держал его, точно вещь, не обращая на него никакого внимания. Но Леня ничего не сказал.
Не заметили. Пожадничал южный друг. Получив очередную партию, забрал все дубленки сразу, набил ими несколько мешков, загрузил в такси.
Замели его в поезде, и, деля свою пайку на троих, он раскололся.
Деньги у Клавы нашли прямо в сейфе. Ее долю и долю Наперсника. Про учителя она, конечно, промолчала, и всё повисло на ней. Многие тысячи.
* * *
Пожалуй, только через год Клава стала замечать жизнь. Увидела снова небо, набухшие почки, услышала шорох дождя.
Следствие, суд, грузовик с решеткой и скользкие - всегда скользкие железные ступеньки в этот грузовик, лица людей, разглядывающих ее, лицо Павла и даже личико Ленечки - все сплавилось в какой-то один, долгий, сводящий с ума кошмар - полусон, полубред, полуявь...
Через год, в заключении, Клава получила сообщение, что развод, возбужденный по инициативе Павла, оформлен.
Она усмехнулась и вдруг снова увидела жизнь - небо, почки, снова услышала шум дождя.
Она поняла, что у нее теперь ничего нет, кроме вот этой жизни с ее простыми звуками. И что единственная ценность из прошлого, которую никому не удастся у нее отнять, - сын, Ленечка.
Клава написала Павлу письмо. Оно заняло половину странички, от силы. Писать было нечего, кроме одного: как сын? Что бы там ни случилось, но мать имеет право знать о нем - о его здоровье, учебе, ведь уже без нее он пошел в школу.
Видно, сознание человека устроено так, что грех свой, дурное, будто какую опухоль, он из сознания старается как бы изъять. Не забыть, нет, забыть грех невозможно, а вот именно что изъять. Будто бы страшное, что произошло с тобой, было вовсе не с тобой, а с кем-то еще, хорошо известным, близким - но не с тобой. И это страшное тебя не касается твоей души, твоего будущего, вообще - тебя. Оно присутствует где-то вообще, не мешая жить. Так устроена психика. Потому что, если помнить без конца об этом, голова не выдержит, сойдешь с ума. Бывает и так, ясное дело, но чаще все же человек осужденный живет по инерции хорошего в своей душе, плохое точно бы пропускается, не желая, чтобы о нем помнили. Это если говорить о внутренней жизни.
Конечно, грех греху рознь, есть такие, что - никакой жизни, страх и мука преследуют каждый миг, но известно и такое: даже убийца про себя как убийцу не думает. То ли прикидывается, то ли на самом деле так - страшное свое деяние из себя выбрасывает. Не зря же Достоевский еще заметил: убийцы чаще всего слезливы, сентиментальны, себя жалеют.
В Клавином сознании ее грех отсутствовал.
При разговорах, ясное дело, она объясняла, что сидит за взятку, статья такая-то, а душа ее вынашивала будущую, почти святую жизнь. Она работает почтальоншей, разносит газеты и письма в каком-нибудь городке, живет в маленькой комнатушке, и светлая бедность ее посвящается единственному в жизни - милому Ленечке.
Он растет чистым, честным, и Клава всю свою жизнь кладет ему под ноги, только чтоб вырос настоящим, достойным, красивым человеком. Если можно было бы уйти в монастырь и туда бы пускали с детьми, она бы ушла не задумываясь, чтобы скромной жизнью, тишиной, тихой просьбой к чему-то извечному замолить свой грех и обеспечить безгреховность Ленечки.
Но таких монастырей не бывает. Что ж. Бедная скромность - вот идеал, который она выбирает. Истина в этом. Уж ей ли не знать?
Мебель, тряпки, хрусталь, жратва - да это ли цель жизни и высшая правда? Нет! Правда - в простоте и ясности.
Простоту Клава понимала совершенно конкретно, ясность - довольно туманно. Бедно жить в конце концов не так и трудно, но какой целью означить завершение жизни?
Ленечкой.
Умом Клава понимала, что Ленечка когда-нибудь вырастет и мать не станет нужна ему, как прежде. Но это далекое было слишком далеко.
Пока Клава ждала письма.
Но его все не было.
Написала снова. И опять не получила ответа.
Поверить было трудно, даже невозможно: за что такая жестокость? Ну ладно, Павел стыдится ее, развод - его святое право, кто осудит мужика? Но не ответить на письмо? Не написать про сына? Разве же не для Павла старалась она?
Человеческой неблагодарностью Клава не поражалась. Тут, за колючей проволокой, в вузе под названием "места заключения", наслышалась она всякого, и почти в каждой драме главным действующим лицом была эта самая человеческая неблагодарность. Женщины попадали сюда по разным причинам, и большинство - одиночек, но немалое число замужних разводились здесь: мужчины ждать не хотели или стыдились жен-преступниц.
Женщины вели себя по-разному. Встречались истерички, иные плюнули на себя, опустились. Третьи, среди них и Клава, работали истово, верили в возвращение, старались освободиться досрочно - за исправное поведение и хорошую работу.
Нет, что ни говори, но женщину держит ребенок, он ею правит, возвышает ее, заставляет жить по-людски. Многие женщины писали своим детишкам и получали ответы - из детдома, из интерната, а получали - и бабы рыдали в голос, читая неприхотливые эти послания, где главные слова были такие: "Мамка, освобождайся поскорей!"
Клава видела, как в кровь разбивает о стену ногти, царапая, скребя кирпич, отчаявшаяся, до предела своего дошедшая женщина - мать троих детей. На воле вела себя хуже некуда, лишили материнских прав, докатилась до статьи, до колючки, и вот - распустила волосы, воем воет, оказавшись трезвой, в лагере, без детей:
- Что же я наделала! Как же я жила!
Таких низин духа Клава не изведала, нет, совсем другое дело, иная статья, можно если и не понять, то хоть объяснить, а вот наказание ей куда хуже! Нет письма от Павла. Нет от сына весточки.
Она написала его родителям.
Молчок.
Написала жалобу - в райисполком, в комиссию по делам несовершеннолетних. Ответили сухо: "Ребенок проживает в нормальных условиях".
В отчаянии подумала даже написать Наперснику, но удержалась: зачем ему такие знакомства?
Всю энергию свою запрягла в работу, в единственную мечту освободиться досрочно.
Освободилась. Вместо пяти лет отбыла три года.
Гуманно правосудие, ничего не скажешь! Если хорошо работал там, за проволокой, то еще и денег можешь скопить. При расставании выдадут сполна - в целости и сохранности. Самые честные денежки, какие только на свете бывают, можно не сомневаться. Цена своих мозолей и собственного пота. Клава отправилась в комиссионный на базаре. За считанные рубли оделась - вполне сносно. Что поделаешь, с чужого все плеча, чужой дух, зато скромное, простое, о чем и мечтала.
Глянула в зеркало: где та бывшая красавица с бровями вразлет? Худая женщина неопределенных лет - то ли тридцать, то ли пятьдесят. Глаза-то уже выцвели!
В город, где когда-то жила Клава, поезд приходил удобно для нее - под вечер.
Летние сумерки стушевывали лица, и это было хорошо - на тот случай, если узнают.
В руке у Клавы была матерчатая сумка - все ее имущество, и она замедлила шаг, ступая по перрону. Вот она и у цели, но куда идти дальше?
В гостиницу без командировочного удостоверения не попадешь, это она знала хорошо. Оставаться на вокзале?
Она поднялась в здание вокзала, устроилась у окна, в уголке, чтобы никому не мешать. Задремала.
Проснулась глухой ночью - кто-то толкал в плечо. Перед Клавой стоял милиционер, спрашивал, видно, не первый раз:
- Почему вы здесь? Почему...
- Жду поезда, - она соврала, назвав какой-то город.
- Он идет только вечером, - ответил милиционер, не поверив. Потребовал, поколебавшись: - Ваши документы!
Она показала справку об освобождении - единственный свой документ. Милиционер нахмурился, сразу изменил тон:
- Чтобы к утру вас здесь не было. - Добавил, козырнув: - Транспорт начинает ходить в шесть.
Клава содрогнулась. Теперь ей предстояло немало таких испытаний. Надо устроиться на работу. Надо получить прописку. И везде, она понимала, к ней отнесутся так, как этот милиционер.
Она поежилась, задремала снова. Опять ее тронули за плечо.
- Гражданка, поднимите ноги, уборка!
Где-то неподалеку гудел вокзальный полотер, а перед Клавой стояла старуха в сером халате и с мокрой щеткой в руках.
Клава еще не успела ее разглядеть, как старуха громко запричитала:
- Господи, неужто Клаша?
Приходя в себя, выплывая из тягостного трехлетия, Клава напряженно вспоминала полузабытое лицо: кто она, кто?
- Да я в тресте работала, когда ты у нас появилась, - морщинистое лицо старухи разглаживала улыбка, - тетя Паша меня зовут.
Еще в тресте! Когда же это было-то, если было вообще? Клава кивала головой, ничегошеньки, ну ничего не вспоминая, а тетя Паша говорила ей:
- Слыхала я про твою беду, знаю, ох ты, господи, уж не оттуда ли ты случаем? - и догадавшись, всплеснув руками, старуха присел на лавку. Куда ж ты теперь?
Клава молчала, опустив голову. Как и ответишь - куда? Дома у нее нет, это известно. Юридически он, конечно, есть, двухкомнатную квартиру получала она, и ее можно разменять, но разве до этого ей? Разве сможет жить она в этом городе, где все помнят властную красотку в черной "Волге"?
- К сыну, - проговорила Клава.
- К сыну! - как эхо отозвалась тетя Паша. - И где же он?
- У бывшего мужа.
- И ты здеся ночуешь?
Клава пожала плечами. Разве она ночевала? Ждала утра.
Тетя Паша заторопилась, велела Клаве обождать, только никуда, ни за что не уходить, скоро возникла снова, уже переодетая, повела Клаву к себе.
Жила тетя Паша неподалеку от вокзала, в тихом домике с палисадником, где росли желтые цветы, золотые шары, такие точно были у Клавиной матери, там, на Кубани, и Клава зарыдала, присев возле окна, едва ли не впервые поняв как следует, что с ней случилось.
И тетя Паша! Неужто же бескорыстие все-таки есть? Позвала к себе, накормила, велела: живи, сколько хочешь, если надо, я тебя пропишу.
Клава привела себя в порядок, погладилась и села - обессилев. Попросила хрипло:
- Тетя Паша! Сходите со мной! Одна не могу!
И вот они идут знойной пыльной улицей - старуха и женщина средних лет, - идут, то ли прогуливаясь, то ли онемев от какого-то тяжкого горя.
Улочки переливаются в улицы, и Клава надвигает на лоб платок, становясь старухой, как тетя Паша, - все ниже и ниже.
Вот дом, подъезд. Здесь у тротуара тормозила ее машина, и она ланью выскакивала на асфальт - уверенная, молодая, всемогущая.
Возле подъезда на лавочке сидят женщины, и Клава узнает их вовсе не изменившиеся лица.
Сердце колоколом гудит в груди, и Клава думает, что там, в заключении, она могла себе позволить такую роскошь и не думать о грехе, считая, что это было не с ней. Настоящее наказание начинается здесь, на воле.
Ей надо сделать шаг навстречу соседкам на лавочке, и тетя Паша подталкивает ее, а Клава не может ступить: ноги одеревенели.
Наконец делает шаг, говорит чужим голосом:
- Здравствуйте. Не узнаете? Я Клава.
- Клава? Клава! - В глазах у соседок страх - все-таки из тюрьмы смешан с сочувствием - все-таки живой человек, знакомая.
- Где мой сын? - спрашивает Клава, почти не слыша себя. - Не знаете?
Они знают. Перебивают друг друга, объясняют, что Ленечка на лето у бабки с дедом.
- Но тебя не пустят, - говорит одна из женщин.
- Почему? - спрашивает Клава.
- Почему! Почему? - возмущаются остальные.
- Ведь меня не лишили материнских прав, - говорит, что-то доказывая, Клава.
- Не знаю, - отвечает знающая женщина. - Это Павел говорил. Мне говорил.
Клава с тетей Пашей идут от подъезда. Позади остаются вздохи, приглушенный шепоток, свистящая фразочка: "С конфискацией".
Выходит, с конфискацией не только имущества, но и сына.
Клава точно просыпается. Находит телефонную будку, набирает знакомый номер, просит позвать Павла.
- Кто спрашивает? - естественный вопрос.
- Знакомая, - ответ неестественный, но точный. В трубке - мужской смешок, молчание, наконец, Павел:
- Кто это?
- Я, Клава.
Она торопится, ей нельзя возвращаться в свое прошлое. Ее интересует только будущее: Ленечка.
- Где сын, Павел? Я хочу увидеть его.
- Увидеть, - в голосе Павла металлические нотки. - А ты достойна этого?
Она на пределе - того и гляди сорвется, крикнет ему что-нибудь злое. Но Клава сдерживается.
- Я освободилась. Меня никто не лишал моих материнских прав.
- Вспомнила! - возмущается Павел.
- Да, вспомнила! - кричит она. - Что ты хочешь этим сказать?
- Ничего. Но чтобы тебе было все ясно, я сразу говорю: сына тебе не отдам. Ты воспитаешь из него...
Он умолкает, обрывает себя.
- Я воспитаю, - отвечает Клава, - из него человека.
- Ты поняла? - спрашивает Павел. - Сына я тебе не отдам, никакой суд тебе его не присудит, но показать покажу. Один раз. Можешь завтра поехать к нему. Он у моих родителей. Я им позвоню.
В трубке короткие гудки.
Надо же, как просто! Ни у Клавы сердце не екнуло, ни, видно, у него.
Все!
* * *
И вот настала пора вновь вернуться к письму, с которого и открылась мне эта история.
Оно нужно здесь, как камертон, как звук, чистотой которого стоит проверить мелодию.
В каждом деле важна интонация - вот что. Важна она и здесь, в сложном деле реставрации мелькнувших, или забытых, или нежелательных для воспоминаний человеческих чувств.
"Два года я не видела сына. Но настал долгожданный день: после предварительного телефонного звонка я еду к сыну, получив разрешение на встречу с ним. Знакомый дом, открываю калитку, вижу сына - он стоит на садовой дорожке. Ноги мои дрожат, кажется, что кругом пошла земля со скоростью неимоверной. Смотрю на сына, подхожу к нему:
- Ты знаешь меня?
Потупив глаза, он отвечает:
- Да.
Ни радости, ни удивления, только бледность разлилась по детскому личику.
В этот день мне удалось с сыном погулять у реки, поиграть, уложить в постель после ужина.
Ночь я не спала".
Следующего дня не было, только половина. В два часа отходила электричка, и этой электричкой - так сказал отец мужа - Клава должна была уехать из Лёниной жизни.
Утром они опять отправились к реке.
Цвели одуванчики, много одуванчиков - желтое разливанное море, и по нему бегали дети. Леня шел медленно, был вялый. Клаве казалось, он чего-то ждал. Она гладила его, ласкала, болтала всякую чушь, и чушь давалась с трудом, потому что приходилось выдумывать, а ей было не до выдумок.
Они легли в траву, Клава прижала Ленечку к себе.
- Там страшно? - спросил он.
- Где? - не сразу поняла Клава.
- В тюрьме?
Только тут поняла она, как рос Леня, что он думал, чего стыдился, чего, наверное, боялся в школе.
Она заплакала. Вот оно, наказание. Страшнее не придумать: маленький ребенок, сын, стыдится, что мать его не как все остальные, не где-то рядом, не водит за руку в школу, не встречает после уроков, не ворчит, не ругается, когда получил двойку или наказала учительница, - мать в тюрьме; понять это можно - мать в тюрьме?
Там, за проволокой, она убеждала себя, что нет ничего дороже собственного сына, кровиночки, а вышло, что это брехня, "зэковская" мифология, слезливое бесстыдство - о любви к сыну надо думать не там, за чертой, а гораздо раньше.
"Боже, сколько же принесла я ему горя, - думала Клава, - сколько беды, и как же настрадалось его маленькое сердечко, такое одинокое в сомнениях и слезах?"
- Мне сначала сказали, что ты умерла, - проговорил Леня, и Клава спросила первое, что пришло в ум:
- Кто сказал?
Мальчик деликатно обошел этот вопрос.
- Но я не поверил, - сказал он. - И тогда мне сказали, что ты в тюрьме.
Он помолчал, что-то обдумывая, потом беззвучно заплакал:
- Я боялся тебя. Я думал, ты страшная и преступница.
Преступница!
Около двух они прощались.
Снова из письма:
"Сын обнял меня - слезы лились из его глаз, весь он съежился, стал каким-то хрупким, прозрачным. Его губы дрожали, чуть слышно он выговорил: "Не уезжай!" Сколько муки было в его голосе, но что я могла сделать? Что?"
Клава собрала в кулак все свое терпение, всю выдержку, сказала Ленечке:
- Скоро мы будем вместе. Ты веришь? Обязательно будем!
Он кивал головой, махал рукой, и столько в его тонконогой хрупкой фигурке было веры ей, что Клава едва удержалась, чтобы не взвыть, не упасть на грязную землю возле платформы, не кинуться к Лене, не схватить его в охапку и не увезти с собой, к тете Паше.
Она сдержала себя и жалеет об этом до сих пор.
* * *
Что было потом?
Месяцы изнурительной, опустошающей борьбы. Психология прицепного вагона, с которой Павел, кажется, был даже рожден, действовала, как и прежде. Только на этот раз двигателем оказалась его мать. Она интенсивно передвигалась между сельцом, где оставался ее муж, и городской квартирой Павла, без конца внушая сыну, что Ленечку ни за что нельзя отдавать преступнице, которая опозорила всех.
Для нее, да и для Павла тоже Ленечка был вроде ордена, которым они наградили сами себя за великое страдание.
Ленечка оправдывал их, отделял от Клавы, от ее злодеяний.
Без Лени им было бы куда хуже - их честности, незапятнанности, их мук и неучастия в Клавиных делах никто бы даже и не заметил.
Леня не важен был им сам по себе, как маленький и любимый человечек, но был важен как доказательство их святой непричастности.
Эти истины Клава открывала для себя понемножечку, из доказательств косвенных.
Она получила паспорт, прописалась у тети Паши, а работать устроилась на вокзал - билетным диспетчером. Это было очень удобно, сидишь перед специальными барабанами, к которым приколоты листы со схемами вагонов, билетные кассиры заказывают тебе номер поезда, число, желаемые места, и ты даешь им эти места, если они, конечно, есть, отмечая крестиком занятые номера. Комната, где крутятся, барабаны, - на запоре, чтоб не мешали, лишних людей не видишь, знакомых - узкий круг.
Всю жизнь после смены Клава посвящала Ленечке. В зависимости от того, когда она освобождалась, шла к школе, чтобы после продленки проводить его домой. С пустыми руками она никогда не появлялась, тратила на Ленечку почти весь свой скудный заработок, оставляя на себя лишь самую малость, приносила ему то пару апельсинов, то шоколадку, то бутерброд с икрой, купленный на вокзале. Покупала Клава и одежду - рубашечку, свитерок, новые ботинки, подкопив, принесла нарядное пальтецо.
Часто задерживаясь в комнате продленного дня, Клава проверяла, как Леня сделал уроки, стараясь быть помягче, даже когда ей не нравилась его работа.
Леня, бывало, и переделывал задания по ее просьбе, никогда, конечно, при этом не выказывая радости - какая уж тут радость?
Если Клавина смена заканчивалась в другие часы и она не успевала прийти к школе, караулила Леню во дворе дома. Сперва они просто гуляли, потом Клава купила сыну велосипед, и он делал круги возле нее; она шла, а он кружил вокруг матери, как птенец, который учится летать.
Как воспринимали все это Павел и его мать?
Делали вид, будто протестуют, - вот именно, делали вид.
Клава заносила Лене велосипед на третий этаж, звонила, сама спускалась вниз на один лестничный марш. Павел или его мать открывали дверь, но никогда не глядели на Клаву, хотя, конечно, же, не видеть ее не могли, и, как правило принимались ругать Ленечку за то, что тот будто бы опять где-то прогулял и задержался. Можно подумать, дома Леню ждут важные дела и серьезные интересы.
Позвонив еще раз по телефону Павлу, Клава получила нахлобучку, напоминание про уговор - встретились раз, и хватит, - предложение подавать в суд, если она не согласна.
- Почему же, - наскакивал Павел, - почему не подаешь в суд? Ведь уверена - не отдадут. Ну и не мешайся!
Но она мешалась, не понимая все же, почему на словах возражая, на деле Павел и его мать всерьез не мешают ей видеться с сыном?
Понимание пришло позже. Во-первых, что ни говори, хоть какая-то, но помощь. Во-вторых... Неужели уже тогда они всерьез рассчитывали на это?
Словом, Клава заняла полулегальное положение в жизни сына: она встречалась с Ленечкой, но не имела на него прав.
По ночам она плакала, тетя Паша утешала ее как могла, советовала подать в суд. Но сама мысль о суде вызывала в Клаве озноб. Идти в то же здание, где слушали ее дело, требовать справедливости, может, даже говорить с теми же людьми, что всего два с небольшим года ее же и допрашивали, ее судили, ей выносили приговор, от которого никуда не денешься, не уйдешь до гробовой доски, до смертного часа.
Она содрогалась, а тете Паше отвечала так:
- Надо хотя бы год отработать, получить хорошую характеристику иначе кто же мне его отдаст? Кто поверит?
Порой, бессонными ночами, Клава думала о том, что лучше бы ей умереть - да, лучше для Лени. Он и так был готов к ее смерти, - а тюрьма родной матери, намного ли это лучше смерти? - может, он бы и всплакнул, но, верней всего, обошлось и без этого, она бесследно канула бы из жизни мальчика, он плохо помнил ее, с годами - забыл бы вовсе, и она не рвала бы его слабенькое сердце между матерью, вышедшей из тюрьмы, а значит, запятнанной навеки, и благополучным, чистым отцом.
"Зачем я появилась? - думала Клава. - Зачем я здесь? И нужна ли я Лене?"
На этот вопрос ответить определенно и уверенно она не могла и снова кляла себя за собственный эгоизм. Нужна ли она Лене, Клава ответить не могла, но то, что Леня нужен ей, - знала совершенно точно. Без Лени ее жизнь чудовищно бессмысленна.
Начать жизнь снова? Уехать в другой город, найти доброго человека, выйти замуж, родить другого ребенка, забыв Леню, - этой возможности никто не отнимал у нее. Верно, не отнимал, но ведь совесть есть...
Ей не хватило совести там, в мире благополучия и сытости, - да, да, надо называть вещи своими именами, но здесь ей достанет и совести, и чести, и материнства. Если уходить, то - совсем. А жить, зная, что у тебя есть ребенок, отнятый у тебя по твоей же вине, может только зверь, но не человек.
Накануне дня рождения Ленечки - он родился в конце октября - Клава решила отметить это событие. Накануне, потому что, полагала она, в день рождения отец сам устроит какое-то торжество.
Тетя Паша испекла пирог с грибами, Клава раздобыла пастилы, зефиру, попросила у вокзальной буфетчицы бутербродов с деликатесами, взяла торт.
Раздумывая над тем, что же подарить Ленечке, она забрела на рынок и, пройдя ряды с продуктами, неожиданно оказалась в густой толпе странных людей. Впрочем, странными были только продавцы, покупатели, как все покупатели, говорили громко, открыто, - только вот отвечали им тихо да и товар был не у всех продавцов.
Один парень, услышала Клава, предлагал кофточки. Она заинтересовалась, придвинулась ближе. Продавец называл размер, объяснял приметы высокого качества, потом назвал цену - совершенно дикую. Клава спросила:
- А посмотреть можно?
Парень огляделся вокруг, по каким-то приметам понял, что все в порядке, мигнул напарнику. Подошел еще один, толстый, раскрыл портфель, набитый кофточками самых разных расцветок.
Клаву зазнобило. Вот он, дефицит.
Она сдерживала себя, заставляла уйти из этой толпы. Ей пришло в голову, что ее могут тут увидеть бывшие знакомые и сочтут за полную спекулянтку, опустившуюся после тюрьмы. Но она заставила себя методично обойти тайный рынок. Торговали джинсами - продавец натянул образец на себя, не поймаешь, а его подмастерье стоит с сумкой возле забора, покуривает, разговаривает еще с одним. Кожаную куртку - новую, прямо с торговой биркой, надел совсем пацаненок. В случае опасности он сунет бирку в карман, и вся недолга. Не придерешься.
Клава будто споткнулась: продаются маленькие джинсики, кордовые, последняя мода, и прямо на Ленечку. Купить?
Она отвернулась, чуть не бегом побежала от толпы.
Клава подумала, что она плывет по реке, и вот подплыла к знакомой уже воронке. Рванулась в сторону, ушла.
В подарок Ленечке купила на рынке цветастую шкатулку - яркую, расписную, радующую глаз. От такой коробочки - одна радость и улыбка.
Когда пир только начался, - пирог с розовой корочкой, чайник под смешной, в очках, бабой, которая ему остыть не дает, варенье в розетках разного вкуса, торт, в котором горят девять свечек, как в кино. - Клава развернула свой сверток, протянула, улыбаясь, Ленечке. Он принял, улыбнулся в ответ и вдруг, все так же светло улыбаясь, хлестнул Клаву:
- Лучше бы ты мне джинсы подарила!
Тетя Паша ничего не понимала, кивала головой, радуясь наивной прямоте ребенка, а Клава прикрыла глаза козырьком ладони, спрятала взгляд, молчала. Только что цвела, сияла и вдруг замолкла. Леня потянул ее за руку:
- Мам! Мам! Ты чо!
* * *
В этот вечер Клаву хлестанул и Павел. Когда она привела Ленечку домой темными, но не поздними осенними сумерками, отец расхаживал перед подъездом. В плаще и шляпе - фигура его выражала угрюмость и злобу. Увидев Клаву с Ленечкой, он двинулся угрожающе навстречу, вырвал Ленину руку из руки матери.
- Я же тебе сказал, чтобы ты не появлялась! - крикнул он. - Хочешь, чтобы заявил, куда следует? Чтобы тебя спровадили, откуда пришла? Надо же! Ворует ребенка, когда захочет и как захочет!
Мимо прошли две соседки, но Павел пара не сбросил, напротив, сильнее поддал. Голос его звенел:
- В школе я уже скандал учинил. Там тебе ребенка больше не отдадут.
Он схватил Леню за руку, держал его, точно вещь, не обращая на него никакого внимания. Но Леня ничего не сказал.