писал, писал! в жёлтом, с ладонь величиной французском блокноте, писал, записывал время 19:31 и про трассирующие пулемётные очереди над головой. Вот когда и где надо писать! Вот он, инстинкт писателя. А не в поместье раздувать в трагедию факт, что пролетела ворона или сын не допил молоко… Татьяна выглядела веселее Франсин, пусть и раскрашенным клоуном, но было впечатление искренности, внутреннего спокойствия и удавшейся жизни. Удавшейся благодаря Маяковскому. Историческая принадлежность к нему возводила её в ранг исторической личности. Человека успокаивает даже литературное бессмертие.
   И в Коннектикуте у них были картины и рисунки Дали. Либерман запасся Дали в неприлично большом количестве. В период, когда Дали усиленно работал для «Вога». Ни Дали, ни его рисунки никого не спасли, ни его самого, ни Татьяну, ни Алекса. Все уже мертвы. А те, кто не умер, будут мертвы. Такое впечатление, что есть две тьмы и одна светлая полоса, дней этак от 15 тысяч до 30 тысяч. Выйдя из одной тьмы, человек следует в другую. И всё. Сам голый факт этот должен возмущать, и в отместку за эту мизерную долю надо бы довести прогресс ядерного оружия до того, чтоб дать однажды каждому жителю планеты по ядерной ракете и каждому указать свою звезду, и как врезать! Вселенная вдребезги! Вот — получай, ты, каменно-жестокий некто, нечто, оно, замыслившее хаос и космос таким образом, что мы только мягкие мясные куклы какие-то, пересекающие яркую полосу жизни.
   Алекс — усы ниточкой, насмешливый, тоже был художник. Абстракционист. Он упоминается среди Поллоков и Арчилов Горких как абстракционист. Во всяких там энциклопедиях. Однако он останется в культуре как муж Татьяны Яковлевой, за которой ухаживал безуспешно Маяковский. Татьяна, высокая, светская, вертлявая и расчетливая девушка, в конце концов предпочла графа Дю Плесси. Стальной блеск меча и холод рыцарских доспехов звучит в самой этой фамилии, известной со времён Крестовых походов. Был конец двадцатых годов, там, в Париже — эпоха джаза. Шёл 28-й год, как раз романы Фицджеральда повествуют именно об этой эпохе. Таня Яковлева шила шляпки! О чём она мне потом сама с удовольствием повествовала, когда в 1978 году отдавала мне свои одежды (чёрный шёлковый брючный костюм помню) для переделки. Переделки были абсурдными. Ненужными. Таким образом она хотела мне помочь, я сидел без работы, абсолютно… «Дорогой Лимонов, когда я встретила Маяковского, я шила шляпки», — говорила она мне хриплым голосом, выйдя из-за ширмы, где переоделась в переделанный мною дорогой балахон. Сигарета в руке (Алекс запрещал ей курить), она победоносно глядела на меня: дескать, не задавайтесь своей бедностью, Лимонов… Однажды она, смеясь, сказала мне: «Я была испорченнее вашей Лены, Лимонов, вы бы меня не вынесли!» Непонятно, о чём она думала, может быть, представляла себя моложе на полвека. Девушка эпохи джаза…
   Именно в 1978 году — уже два года, как мы не жили с Еленой, из-за этих тряпочек, которые она мне предложила перешивать (ко мне обращались и несколько её подруг, того же возраста) — мы с ней встречались часто и как-то совсем близко сошлись. Когда в январе 1979 года я влез в богатый дом Питера Спрэга, стал работать у него хаузкипером, она объявила мне, что я ей начинаю нравиться; Алекс тоже, сказала она, не брезговал ничем, ни в Париже, ни в Америке…
   Алекс, по-видимому, знал её чуть ли не подростком. Отец Алекса, советский снабженец Либерман, сбежал за границу вместе с железнодорожным составом фанеры, так, по крайней мере, утверждали злые языки нью-йоркских сплетников. Он сумел присвоить советские деньги и начал свою деятельность на Западе с ними. Все карты у всех участников драмы двадцатых и тридцатых смешала война. У Татьяны убили мужа, Либерманы бежали в Америку как евреи. Татьяне было лет 35 или 37, когда она вышла, наконец, замуж за давнишнего воздыхателя Алекса. Всегда безукоризненно одетый, тонкий, как струна, опрятный, с ниточкой усов, похожий на утрированного английского офицера, какими их изображают в голливудских фильмах, Алекс, наконец, дал Татьяне то, о чём она мечтала: благополучие, семью, обожание, дом в Нью-Йорке, живые цветы круглый год, окружение из знаменитых и богатых. Интересно, что и Лиля Брик дожила свой век с давнишним обожателем, со специалистом по Маяковскому — Катаняном.
   Будучи арт-директором всех публикаций Конде Наст, Либерман обладал огромной властью. Он мог вдруг выдвигать или задвигать фотографов, дизайнеров и моделей. Делать или разрушать карьеры. Либерманы сделали карьеру Бродскому. Без их вмешательства в его судьбу ну колесил бы Иосиф Александрович из университета в университет преподавателем. А вот Леониду Лубяницкому (Бродский называл его «рыжий») Алекс вначале очень помогал, в один год фотографии Лубяницкого появились в десяти (из 12!) номерах «Вога», а затем по скрытой причине перестал поддерживать, и Лёнька захирел, хотя имел практически эксклюзивное право снимать Бродского (его отец был другом отца Бродского) и Барышникова. Скептический, очевидно недобрый Алекс глядел на гостей Татьяны как на необходимое зло, то, что идёт негативным багажом вместе с красивой исторической женщиной. Одним он помогал, других — не замечал в упор. Моей бывшей жене поначалу оказывал помощь — послал к супер-фотографу, звезде того времени, к Аведону, её фотографии появились в «Воге». Эстету Алексу нравились красивые игрушки, а тонкокостный «скелетик» выглядел бледным цветком зла в сравнении со здоровенькими американками. Однако у Елены не оказалось трудовых навыков, чтобы стать сколько-нибудь выдающейся моделью. Она любила скорее побочные эффекты этой профессии, чем сам труд и карьеру: любила парти с шампанским и кокаином, любила наэлектризованную сексом атмосферу модельного бизнеса. Уже через пару-тройку лет она устала и сошла с крута. У Либерманов она также долго не удержалась. У Либерманов был свет, а её тянуло в полусвет. Здравый смысл позднее всё же возобладал, и появился граф де Карли, но лет пять она усиленно разлагалась в компании эксцентричных личностей.
   В одну из моих последних встреч с Татьяной, может быть, в последнюю, она вышла со мною на 70-ю улицу, мы стояли у их дома 173 на тротуаре, и она сказала мне: «Берегитесь Елены!» И пронзительно, многозначительно посмотрела на меня. По всей вероятности, или я сказал ей, что опять сплю со своей бывшей женой, или что еду во Францию, где уже тогда жила Елена. Вот она меня и предостерегла. Она так и осталась для меня там, на 70-й улице, стоит вполоборота, сигарета, тряпки свисают с костлявого костяка. Веки синие, яркий рот клоуна. «Берегитесь Елены…» — доносится ко мне из Вечности.

Юрии Егоров'с Фондейшн

 
   «В порту Амстердама, в порту Амстердама, Dans la port d'Amsterdame…» — ревел во мне голос Жака Брейля, в то время как я шагал вдоль заключённого в цементные колодки Северного моря. Собственно, порта как такового не оказалось, всё это гнусное побережье было портом. Под цементным мостом стоял средневековый корабль, похожий на шлюпы Магеллана. На палубе корабля пилили бревно. Из-под моста глядели на шлюп трое клошаров, они же бомжи. Один с красно-коричневой мордой жителя Индонезии, завёрнутый в одеяло. Я повернул обратно. Мой голландский издатель Жоз Кат говорил мне, что порта нет — всё побережье Голландии — порт, но я решил проверить. Вот проверил. Я прошёл мимо китайской джанки-ресторана и вышел обратно в город. Возвращаться в отель не хотелось, сидеть там в стерильной тоске и голландской обезжиренной чистоте и смотреть 37 каналов телевидения, где на всех каналах политически-корректные лица? Я зашёл в бар и выпил двойной виски, потому что продрог, разыскивая порт. Была глубокая осень, и даже плотный немецкий бушлат с суконной подкладкой не согревал меня. Были и другие причины для озноба и охлаждения. Прилетев в Париж из Соединенных Штатов, жены своей я не обнаружил. Обнаружил груду посуды в кухне, демонстративные два бокала с остатками вина, две измазанные едой тарелки — всё, что свидетельствовало: здесь отобедали двое… Если добавить к этому растерзанную постель, то легко было догадаться, чем они тут занимались. Пустых бутылок не обнаружилось, но я был уверен, что с десяток их лежит в зелёном контейнере для мусора, стоящем у входа в дом.
   Потому, приехав в Амстердам, я полностью идентифицировал себя с матросом-протагонистом песни Брейля. Потому мне было холодно, противно, неуютно. Она устроила мне погром души моей.
   Я бродил вдоль каналов, время от времени подкрепляясь в баре. В обычное время я купил бы бутылку и пошёл в отель, обошлось бы много дешевле. Но если погром души, то какие тут сожаления о расходах… С Жозом не выпьешь, сухопарый положительный голландец с семьёй… Потому я бродил, глядел в зелёную воду каналов, на пришвартованные повсюду велосипеды, сутулился от ветра и размышлял. Уже ближе к вечеру я вдруг остановился у невзрачного дома с только что вставленными новыми окнами, новые рамы крикливо выделялись на старой стене. Если бы не рамы, я бы не остановился. В Амстердаме было где останавливаться и без рам. Я был здесь уже третий раз, в этом городе каналов, велосипедов, тюльпанов и индонезийских клошаров. Отвлекшись от рам, я прочитал вывеску учреждения, которому рамы принадлежали. «Юрий Егоров'с Фондейшн!» Под вывеской солидная бумага крупным шрифтом оповещала, что Фондейшн учреждена душеприказчиками пианиста Юрия Егорова и ставит своей целью поощрение и финансирование молодых музыкантов, устройство музыкальных конкурсов… и так далее…
   Боже мой, Юрочка! Юрка! Я и не знал, что он умер, потому что потерял с ним связь, уехав во Францию из Соединенных Штатов, ведь дружили мы с ним в Нью-Йорке. Правда, один раз я видел его портрет на обложке журнала «Монд де ля Мюзик» («Мир музыки»), ещё раз — на обложке другого музыкального журнала. Он был очень знаменит. Если не ошибаюсь, он остался в Голландии, не вернулся с заграничных гастролей где-то году в 1972-м. Победитель конкурса Чайковского, стройный юноша из Казани, черноволосый… Я стоял там, у витрины Фондейшн, учреждённой в честь моего друга, и готов был заплакать, впервые лет за пятнадцать. Поскольку это, в общем, нечеловеческая ситуация: ты гуляешь по городу и вдруг — бац, перед тобой могила твоего друга. Такое бывает обычно во сне. В кошмарах, «в тяжком-тяжком сне — после обеда», — как говорил Шекспир. Ветер швырял мне в лицо последние листья.
   Юра Егоров появился в Нью-Йорке где-то в 1978-м. Может, он появлялся и раньше, но я его не встречал. Но если раньше он приезжал на гастроли, то в 1978-м он решил пожить в городе Вавилоне. Он перебрался в Нью-Йорк вместе со своим любовником — голландцем Яном, тот был художник. Сухопарый, загорелый зверь с длинными ногами. Есть гомосексуалисты, глядя на которых так и просится выплюнуть презрительное «пэдэ!» (во Франции ещё презрительней говорят «педаль»), настолько это вульгарные, пошлые артисты своего жанра. У Юрки никогда не видел я и тени педоватости. Это был нормальный парень, любитель выпить и наркоман. Ну, а что? Да, наркоман. Любил летать. В 1979 году они с Яном купили себе «лофт» в Виллидже и белый рояль. Я же говорю, он был знаменит и достаточно богат. И именно в 1979 году состоялся его знаменитый концерт в Карнеги-Холл, где он исполнил впервые в истории Карнеги-Холла в один вечер два «сета» (т. е., ну, как комплекта) этюдов Шопена. Это очень трудоемкая, лошадиная, физически тяжелая работа — исполнять «сет» этюдов Шопена. А два «сета» вообще мало кому по силам.
   Я в тот год работал хаузкипером. Он пригласил меня на концерт в Карнеги, и это был первый и единственный раз, когда я ходил туда. Юрка дал мне билет. Я опоздал, так как задержался в своем «хаузе», которого я был «держатель». Неурочно приехал мой босс Питер, и мне пришлось что-то для него организовывать. В Карнеги я прибежал. Входя в зал, я встретил Генку Шмакова и Ростроповича. С семьей Ростроповичей я был знаком: с дочерьми и с Галиной Вишневской, бывал у них в квартире, напротив «Джульярд Скул», даже некоторое время встречался с их младшей дочкой — Еленой, ей посвящены некоторые куски «Дневника неудачника». Но вот отца я видел впервые. Шмаков познакомил нас. «А, знаменитый революционер!» — воскликнул Ростропович, нещадно ломая буквы «р». «Сука, — подумал я, — подначивает». О моих политических взглядах ему наверняка рассказал Шмаков.
   После концерта я пошёл к Юрке в артистическую. Он научил меня что делать, заранее. «Там будут полицейские. Скажи, что ты мой personal friend». Я так и поступил, по инструкции. Я сказал, что я Юри Егоров'с персонал френд. Два здоровенных стража порядка спросили у меня фамилию. Один из них скрылся за чёрной дверью. Вышел почти тотчас. «Проходите». У дверей уже выстроилась огромная очередь. Именно огромная, я настаиваю. Сотни людей хотели пожать ему руку и поздравить. Там была масса спецов в зале, во время концерта. Там были десятки типов с нотами в руках. И они эти ноты переворачивали, придирчиво следя за тем, как Юрка играет! А он сидел себе такой, в белом кителе с двумя рядами пуговиц, в таких же белых брюках, чёрная шевелюра падала на правый глаз — и играл. Впоследствии я узнал, что этот костюм скандализировал часть зала. Оказывается, есть традиция Карнеги-Холла, правила есть, а он их не соблюдает. Он бунтует.
   Когда я вошел, он стоял, окружённый старыми дамами в бриллиантах, и разговаривал. А они брали его за руки, гладили по предплечьям и по спине, ласково так потрёпывали и заглядывали в глаза. Было уже изрядное количество букетов. На столах и вдоль стен. Увидев меня, он воскликнул: «Эдичка!» и пошёл ко мне. Дамы в растерянности остались на месте. Я поздравил его. «Я тут должен принимать весь этот бомонд, — сказал он пренебрежительно, кивнув в сторону двери. — Приезжай в лофт, поезжай прямо сейчас, будет парти, будет много еды и выпивки. И я достал мескалин, — он хитро улыбнулся. — Попробуем мескалина, Эдичка?» Вид у него был хулиганистый. Открыли двери. Там было хитро всё устроено, в артистической было несколько дверей. В одну стали пускать поклонников, в другую они должны были выходить. Живой такой очередью, надзираемые полицейскими. Последние тоже вошли в артистическую. К Юрию подбежал потный и толстый тип в костюме. «Yuri, for a Christ sake… please talk to missis Higgins, she is very important for us…» — «Ты не видишь, я разговариваю с моим другом!» — гаркнул Юрий. Тип, взявшись за голову, отошёл. Я пожал ему руку, разворачиваясь уходить. «Это мой менеджер, хочет, чтобы я вылизал жопу музыкальным критикам, — объяснил Юрий. — До встречи». И отошёл, стал пожимать протянутые ему руки, получать цветы. Каждому что-нибудь говорил. Полицейские, руки за спинами, зорко осматривали поклонников.
   Я был тогда, помню, очень благодарен ему за… то, как он меня принял. Я вспоминал потом эту сцену с удовольствием. Он бросил богатых старух в бриллиантах и ушёл говорить со мной! Дело в том, что тогда у меня был огромный комплекс неполноценности. Три года уже я был автором двух рукописей, которые считал, по меньшей мере, полугениальными. «Это я, Эдичка» и «Дневник неудачника». Было несколько подтверждений того, что я не завышаю планку. Первый мой роман посчитали гениальным и Евтушенко, он как раз прочёл его в то лето; Шмаков, у него был отличный литературный вкус, и Михаил Барышников прочёл рукопись не отрываясь, и в мае того же года я заключил через посредников контракт на публикацию книги в Париже, по-французски, в издательстве Жан-Жака Повера, самого знаменитого интеллектуального издателя Франции. Легендарного издателя! Но роман так и не появился, он существовал в рукописи. Между тем, я чувствовал себя наравне и выше всех, кого признали и расхваливали: выше Ростроповича или Барышникова. С Юркой я считал себя наравне. А мне приходилось работать хаузкипером, подавать Питеру кофе, готовить ему и его бизнесменам ланчи, ходить покупать продукты. А я уже считал себя монументом культуры! Понимал, что мне удалось и посчастливилось создать культовые книги, а это редко кому удаётся, несколько раз в столетие это бывает. Юрка меня очень ценил, тогда, когда я сам себя порой уставал ценить. Он любил меня видеть, это было заметно по его татарской физиономии. Он меня поддержал, дал необходимое количество внимания. Потому я ему навсегда благодарен. Так же, как ещё нескольким друзьям моих тяжёлых лет. Сумеркину, и Шмакову, и Лубяницкому.
   Я поехал в его лофт. Там были друзья Яна: голландцы и голландки. С двумя девочками, которых я там встретил, я впоследствии ебался. В моей книге «История его слуги» есть комичный эпизод своеобразного моего соревнования с польским художником Станиславом. Цитирую:
   «Он за эти две недели выебал только Маришу, дочку какого-то их польского писателя. Я же за то же самое время поимел по меньшей мере шесть женщин, включая ту же Татьяну, Терезу, музыкантшу Наташу, нидерландскую девушку Марию, на одну ночь забрела Сэра, кроме этого одна замужняя женщина приехала из государства Израиль специально, чтобы со мной поебаться — прочла мою книгу».
   Упоминаемые Тереза и Мария — как раз девушки, которых я нашёл в окружении Юры Егорова. Мария была 1.77 росту, с бритой круглой головкой блондинки, с отличной белой крупной попой, стройными ногами и большими голландскими сиськами. При всех этих прелестях у неё был невинный вид спортивной девочки-подростка. Она приезжала ко мне в миллионерский дом на велосипеде. Тереза, очень крупная, просто с неимоверными сиськами, по-моему, была безуспешно влюблена в Юру, я же просто заставил её ебаться со мной. С ней это не продлилось долго, её несчастья (она приехала из Европы и не могла адаптироваться в Штатах) в конце концов мне надоели, я перестал с ней встречаться. А Мария время от времени делила мою постель до самого моего отъезда в Париж. Иногда я вспоминаю её белую попу. Я бы не отказался от неё и сегодня. Только она уже старая тетка, вот преимущество быть мужчиной — я сплю сейчас с восемнадцатилетией крошкой. Сплю уже два года, начали мы, когда ей было шестнадцать.
   В 1979-м, после концерта, в лофте именно Мария меня и встретила. Я им помогал, носил послушно со всеми бокалы и еду. Откупоривал бутылки, восхищался белым роялем. Я люблю работу в коллективе и даже сейчас, став боссом небольшой партийной империи, люблю простую общественно-казарменную жизнь.
   Приехал Юра и высыпал мне на ладонь две фиолетовых квадратных таблетки, совсем небольших. «Не делай этого!» — попросил меня перепуганный Шемякин, стоявший радом. Он от любезно предложенного ему Юрой мескалина не то что отказался, а отшатнулся! Отказался и Шмаков, они пришли вместе и стояли, как два провинциальных мужлана, явившиеся в гости к своим светским утончённым родственникам. Мы с Юрой проглотили свои фиолетовые. «Смотри, Лимон, загнёшься, дурак!» — прокомментировал Шемякин. «Мы с Мишаней никогда не станем наркоманами. Правда, Мишаня? — смеялся Шмаков. — Вот Лимон стал уже грязным наркоманом, а мы нет». Генка, сварливый и добрый, слезливый истеричный тип и хороший друг, сотканный из противоречий, страшно боялся смерти, часто посещал врачей, остерегался наркотиков. А умер от СПИДа (в США называется AIDS), от редкой, тогда ещё экзотической болезни гомосексуалистов.
   После парти в мультимиллионерском домике я ебал китайскую Елену, представляя, что тело мое — кирпичная стена, и оно всё идёт трещинами. И чувствовал я себя, как кирпичная стена. И китайская Елена чувствовала, что я кирпичная стена, с такой силой я вламывался в её бедные внутренности.
   Юрочка же Егоров был найден на следующее утро в Централ-Парке полицейскими. Он спал под лавкой. Не на скамейке, а под скамейкой. Как он там оказался, он не помнил. Почему он оказался один, он тоже не знал. Знаменитый пианист, лауреат премий был задержан, так как у него не было документов. Из полицейского престинкта (участка) ему позволили позвонить домой. Приехал Ян и забрал его. Полицейские были крайне удивлены странным пианистом.
   Тогда опять появилась в моей жизни Елена. Она даже жила некоторое время у меня в миллионерском доме. К нам, ко мне и к ней, приходили гости. Приходил и Юра с Яном, и без Яна. Однажды он подарил свою пластинку Елене с надписью. Этого оказалось достаточно, чтобы я приревновал её к нему. И высказал ему своё неудовольствие. Он перестал приходить. Всё бы поправилось в конце концов, я уверен, однако в конце мая 1980 года я улетел в Париж и стал жить там. А Егоров через год вернулся в Голландию.
   И вот я стоял перед «Фондейшн» имени моего мёртвого друга, странного русского мальчика, талантливого и порочного. Вдохновенного музыканта и наркомана, гомосексуалиста и работника. У канала в Амстердаме. И летали последние истерзанные листья осени… Юрочка… Он был храбрый безбашенный мальчик из Казани, он даже придумал как-то, что мы с ним родственники, только на основании того, что моя мама из города Сергач.
   Позднее я узнал, как он умер. И ещё более восхитился им. В Москву — я уже жил в Москве — приехал Сумеркин, с седой щетинистой бородой, но всё тот же: лицо Жана Жене и мопса, худой и строгий, сдержанный до аскетизма. О чём говорят два старых друга, о чём говорит писатель Лимонов и его первый русский редактор? Это Сашка выпустил мой первый роман по-русски. Мы стали вспоминать умерших друзей. «Когда Юра Егоров узнал, что у него СПИД, он получил в медицинском центре цикуту, ну, ты знаешь, древний яд, цикуту выпил когда-то Сократ, по приговору афинского суда. Если ты не знаешь, то объясняю тебе: в передовой Голландии не только продают в барах легкие наркотики гашиш и марихуану, но и принят закон об «эвтаназии», то есть больной неизлечимой болезнью может, если хочет, покончить с собой. Юрий пригласил гостей, обставил всё: цветы, вино, они все там пили, ели, разговаривали с ним, а он постепенно отпивал из своей смертной чаши… И к ночи захолодел, ушёл с улыбкой. Правда, невероятная смерть?»
   — Классическая! Какой стиль! — восхитился я.
   И действительно, какой стиль! Великолепно!
   В старой записной книжке у меня до сих пор сохранился его адрес: Brouversgracht, 84, Amsterdam GZ 1013, правда, адрес перечёркнут, и приписано: dead.

Обитатели квартиры на Колумбус-авеню

 
   Генка Шмаков свою смерть встретил постыдно. Он плакал, скулил. Более того, возможно, желая забрать на тот свет и своих друзей, он требовал, чтобы друзья его целовали. Ну, якобы ясно, что СПИД не передается оральным путём, однако медицинская наука столь неточна, что всё время обнаруживаются прошлые просчёты и новые законы. Уже утверждают, что вреден аспирин, например, что антибиотики выжигают всё живое вокруг себя и обезоруживают организм человека. Умер Генка Шмаков в слезах и соплях — так сказал мне Сумеркин. Умер в Нью-Йорке. Точная дата смерти неизвестна.
   Генка вёл неупорядоченную гомосексуальную жизнь. Это я к тому, что бывают гомосексуальные долговременные пары, есть геи, которые перебираются из одной длительной любви в другую. У этих риск заразиться был меньше. А у Генки Шмакова, который ходил в гейские бани и гейские клубы и привозил оттуда порой разбитных мальчонок, шанс заразиться был огромен. Правда, с 1975 по 1980 год, когда я жил в Нью-Йорке, там никто и не слышал об AIDS (СПИДе). Тогда эта гадость существовала только в Африке. На самом деле сейчас известна фамилия первого носителя вируса AIDS, явившегося жить в Нью-Йорк именно в 1980 году. Так что Генка за первые свои пять лет в Нью-Йорке успел приобрести нехорошие привычки к гомосексуальному промискуитету, а уж потом не мог от них избавиться. И подхватил эту гадость, СПИД.
   Случай сделал так, что в 1977 году, весной, я поселился в отеле «Эмбасси» на Бродвее и 70-й улице, единственный белый в отеле, населённом чёрными. А если пройти один блок домов на восток, то можно было упереться в дом на Колумбус-авеню, как раз в невысокое здание, в котором жил Шмаков. Вернее, их там было трое русских: писатель и специалист по балету Геннадий Шмаков, его друг, стареющий балетный танцор (соученик Рудольфа Нуриева по училищу Вагановой) Александр Минц, и балетмейстер Леночка Чернышева. Приехавшие завоёвывать Запад, они все были несколько перезрелыми для завоевания Запада. Сашка Минц был пьяницей и тяжеловат уже был, здоровый лысый верзила, он танцевал только характерные роли. Они сняли здоровенную квартиру, там была «ливинг рум» и по жилой комнате приходилось на каждого, плюс — вместительная кухня. Ремонт они кое-какой сделали, а кухню пригласили побелить меня и Юрку Ярмолинского. После ремонта кухня показалась им скучной, и я нарисовал для них дерево: на дереве висели цитаты из моих стихов. Это было время, когда я ещё не совсем оправился от разрыва с Еленой, потому стихи были специфические. Помню только одно, трагическое:
 
Холодно и доме и сыро
Лена ебаться ушла
Если б злосчастная дыра
Вдруг у нее заросла.
 
   После малярных работ я стал к ним часто приходить, благо, было совсем рядом. Из окна моего номера в «Эмбасси» я мог видеть крышу их дома. Летом они вынесли на крышу матрасы и ложились там загорать. Все, включая Леночку. Жил я очень тогда бедно, потому хотел всегда жрать, а Генка кормил меня, у них всегда была еда. И какая вкусная, Генка был неплохим поваром! Пообщавшись с ними, я многое узнал о гомосексуалистах. Люди искусства часто бывают этой сексуальной ориентации, а уж люди, работающие в балете или связанные с ним, — так через одного. Ни один из них, кстати сказать, не был похож на гомосексуала. Сашка Минц — здоровенный, с волосатыми ручищами, с носом — клубнем картошки, лысый по крышке черепа, только по бокам оставались волосы, способный выбухать пару бутылок водки — он вообще выглядел биндюжником. Генка, когда приехал только из Питера, ходил, правда, в красных штанах, но разве в красных штанах ходят только гомосексуалисты? У Генки было плохо со вкусом по части одежды, впоследствии общение со светскими людьми (позднее он стал дружить с Либерманами, жил у них в усадьбе в Коннектикуте, готовил, вёл беседы с Алексом) несколько пригладило его, но приехал он из России лох-лохом, красные штаны, нестриженые космы чёрных волос. И он был толстый! При всём безобразии его вкуса и внешности он был рафинированный тип, говорил на многих языках, читал наизусть километрами Бодлера по-французски, обожал и хорошо знал стихи. В СССР он написал и издал несколько книг. Одна вышла в серии ЖЗЛ, об актере Жераре Филипе. Существовали ещё три.