Никакого бешенства в нём, просто желание быть независимым, это всё. Именно это привело его к тому, чтобы быть там профессиональным «вором» некоторое время, затем «портным» (по-чёрному, неофициально), каковой спокойненько занимался своим бизнесом в Москве. Если бы КГБ не заинтересовался им, потому что он общался слишком со многими иностранцами, он был бы, наверное, сегодня королем системы D (теневой экономики). Но он не захотел превратиться в шпиона, и когда представилась возможность покинуть СССР, этот асоциальный тип с нею справился скорее хорошо, чем плохо. Своим призванием обязан стараниям советских функционеров.
   Открыт Повером. Всегда сравнивают его с Генри Миллером, что его несколько нервирует. Он мыл (в Нью-Йорке) посуду до последней минуты, превратившись из слуги в писателя в один прыжок. Не Зиновьев, не Солженицын, и плохо рассматриваем всеми.
   Дебют (начало).
   Я умру в один из этих дней от экстравагантной инфекции, болезни, столь благородной, что она носит фамилию и даже дворянскую частицу. Конец».
   «Дебют» означало мой дебют, моё начало. «Конец» означало его конец. Он и умер вскоре, от этой экстравагантной инфекции, он тогда уже хромал. Успев пригласить меня к нему домой на обед, на авеню Фрошо (вход с рю Массе, 26 — помечено у меня в записной книжке). Там я увидел, что у него есть слуга. На обеде присутствовал драматург Жак Одиберти — о нём я когда-то читал в советской критической книге — и ещё какие-то, наверное, очень важные, но мне неизвестные люди французской культуры.
   Из приведённого отрывка было ясно, что он хорошо ко мне отнёсся и увидел меня таким, каким я и сам себя вижу — вполне положительной, светлой личностью. Действительно, очень хорошо организованной в последние четверть века.
   Вот ещё что… После его визита в мой апартмент мы с ним пошли в кафе на rue de Rivoli и долго сидели с ним, болтая. К статье его обо мне в «Экспрессе», справедливо названной «Организованный бунт», имеется фотография, где я в белом пиджаке, в тишотке с изображением пуль стою на углу rue des Ecouffes, как кролик, открыв рот. Действительно, светлый такой молодой человек. Наивный даже.
   А в его «Дневнике», в тех страницах, которые мне прислали, есть ещё запись начала октября, где он передаёт свою беседу с Натали Саррот. Говорили они о литераторах, она много говорит о Клоде Симоне — своём коллеге по «новому роману» (лет пять назад Симона сделали Нобелевским лауреатом), о Маргарит Дюрас (Натали Саррот с ней соперничала). Потом она заявляет, что русский язык, на котором она говорит «свободно, но как ребёнок», ей дальше французского. Затем она сообщает, что однажды писала Солженицыну, протестуя против того, что его книга показывает только палачей евреев. (Очевидно, речь идёт об «Архипелаге ГУЛАГ».) «Ох, эти русские!» — восклицает Натали Саррот (Черняховская её настоящая фамилия) и без паузы переходит ко мне:
   «Это как этот маленький Лимонов! Восхитительный и очаровательный. Он мне приносил свою рукопись для того, чтобы я её опубликовала. Там у него была еврейка в книге, с чёрными волосами на пальцах, которая совершала повсюду свои надобности. Я не захотела заниматься этим. Он очень хорошо понял».
   Новая романистка тут передёргивает, или врёт, или забыла. Я полагаю, она имела в виду персонаж Соню из первого моего романа «Это я, Эдичка». Однако я приносил ей рукопись другой моей книги — «Дневника неудачника», в то время «Это я, Эдичка» уже был опубликован. Об издателе я её не просил, это издатель и послал меня к ней, речь шла о том, чтобы она написала несколько слов для blurb jacket, все та же история: издатели всегда хотят, чтоб на книге стояла известная фамилия и текст, смысл которого сводится к простому: «За качество товара ручаюсь!» Подпись: «Бродский». Или «Солженицын». Или «Натали Саррот». А ещё лучше, скажем, «Шекспир», «Данте» или «Иисус Христос». Хотя и тотально невозможно. Романистка имела в виду трогательную, симпатичную и закомплексованную эмигрантку, девочку Соню. Диковатая, советская, юная девочка не только не брила себе под мышками и там завелись кусты волос, но несколько тугих волосков я обнаружил у неё на её больших грудях. Под «своими надобностями» мадам Черняховская имела в виду несчастную сцену из романа, где бедная Соня после скитаний по улицам ночью захотела в сортир, а туалета в округе не было, и герой книги принудил её сесть в пределах заброшенного строительного участка. Бытовая неприятность, неудобство и только. А волосы брить или выдергивать Соню не научила мама, только и всего. Причем тут Солженицын, Лимонов и русские?
   Чуть менее двадцати лет тому назад я шёл к ней на авеню Петра I Сербского, шёл от метро Иена, по тротуару имперского квартала, замёрз в своем бушлатике и дивился мощным коробкам зданий. Дом № 12 оказался чуть ли не самым огромным. Особенно меня впечатлили двери, размером с ворота, которые я едва отодвинул. На первом этаже (французском, т. е. втором советском) налево, сказано мне было по телефону. На всём этаже было только две квартиры. Вот в каких циклопических постройках живет настоящая французская grande bourgeoisie, — сказал я себе. И позвонил. Открыла горничная. Испанская или португальская. Тогда в Париже было модно держать горничных с Иберийского полуострова. Так что «просто Марии» наводняли Париж.
   В коридоре квартиры, как в учреждении, сновали занятые люди. На звонок вышла сама писательница и оказалась желтокожей и морщинистой старухой. Приблизившись, жёлтая кожа лица оказалась ещё и крокодиловой. Есть такое заболевание кожи, когда она трескается на крупные куски. Заболевание не зависит от возраста, есть несчастные, которых заболевание одолевает и в тридцать лет. Старуха сказала: «Bonjour monsieur», и мы перешли с ней на английский, так как французский мой был тогда ещё крайне рудиментарен. Она впустила меня в свой кабинет.
   Там были, разумеется, книги по стенам, несколько растений, диваны, два или три электрорадиатора, в беспорядке помещённые по полу, пара столов и запах. Сладковатый и неприятный. Внюхавшись, я определил его как запах разогретой мочи. Писательница, подогнув ноги в чёрных брюках, довольно легко подогнув, уселась на софу и жестом усадила меня на канапе напротив. «Здесь холодно, квартира очень большая, — оправдалась она и накинула на плечи что-то вязаное — может, свитер испанской горничной. — Хотите виски?» Я, естественно, хотел виски (и сейчас тоже) в те годы всегда. Я ел мало, пить мне было не на что. Я любил ходить в богатые дома. Издательство Albin-Michel заплатило мне аванс за «Дневник неудачника», но заплатило мало, я стоил тогда ещё мало, деньги уходили на оплату студио.
   — Какое виски любите?
   — Предпочитаю «Гленливет», но можно и «Шивас-Ригал» или «Джей энд Би», — привычно ответил я. Я уже знал, что среди французских литераторов определённого возраста развито янколюбие, или, если хотите, американофильство.
   «Джей энд Би» было у неё прямо в комнате, даже не пришлось звать служанку. У неё были и подходящие к виски стеклянные чаши. Мы выпили, она тоже, что я отметил как позитивный поступок, ибо по моим подсчетам Натали Саррот должно было быть около восьмидесяти лет. Выпив, я понял, как я замёрз на этих блистательных широких авеню, добираясь до её дома.
   Поговорили об Америке. Запах, сладковатый, стал ещё более выразительным и мешал мне с ней разговаривать. Разогретой мочой несло всё сильнее. А может быть, она только перед моим приходом включила все свои радиаторы, чтобы согреть комнату, потому, всё более нагреваясь, они и давали такую удушающую симфонию. А радиаторы обгадили коты?
   — Вы работаете в кафе? А вам не мешают посетители? — начал я с дальней целью отправиться с ней в кафе, потому что запах мучил меня. Превращался в наваждение.
   — Более того, — сказала писательница. — Они мне необходимы. Без присутствия людей вокруг я, как обнаружила, не могу работать.
   Вдруг она встала, подошла к столу и повернулась ко мне… с сигарой в руке.
   — Хотите сигару, молодой человек?
   Я радостно вскочил и принял из её рук сигару. И тотчас запалил её. Запах мочи стал исчезать в запахе отличного «Упмана».
   В Россию она ехать не собирается. Она боится, а вдруг этот самый КГБ с ней что-нибудь сделает. Ведь вот какими ужасными были судьбы уехавших в советскую Россию репатриантов…
   — Вас там примут с распростёртыми объятиями, мадам Саррот, — заверил я её. — Вы же не в политике! Если даже в 60-е годы они разрешили напечатать ваш роман в «Иностранке», то сейчас… (А сейчас это было начало 1982 года, скорее всего, январь, потому что «Дневник неудачника» вышел в марте 1982 года). Да вас великолепно встретят, я уверен.
   — Нет, я им не доверяю, — сказала она.
   Допитую бутылку (нет, мы не выпили её всю, она была початая) унесла горничная, и мы открыли вторую. Я с удивлением понял, что романистка, может быть, пользуется моим визитом, чтобы легитимно надраться. Постепенно из разговора выяснялись для меня размеры её небольшой вселенной. Французская писательница оказалась полна страхов и предрассудков. Живя за богатым мужем-адвокатом как за каменной стеной, женщина имела возможность культивировать целый огород страхов и предрассудков. Как у деревенской простой бабки, у неё их оказалось множество.
   — Вам нравится Джек Лондон? — спросила она.
   — Наверное… Я давно читал, в детстве.
   — По типу вы напоминаете Джека Лондона, — она пристально вгляделась в меня.
   Уходя, я встретил в коридоре розоволицего весёлого старикана в шерстистом пальто. Это был её муж-адвокат, у которого, я увидел, совсем не было ни страхов, ни предрассудков.

Парижские тайны

 
   С Юлианом Семёновым я познакомился в Париже в конце 1988 года. Вначале небольшое отступление. Я прожил в Париже 14 лет, и всё равно такое ощущение, что я не дожил в нём. Что он такое, этот город? Есть несколько моих о нём сравнений… Ну, конечно, он как декорации Старой оперы Моцарта. Хорошо подсвеченный, с небольшой аккуратной Сеной, с солидными, выпуклыми всамделишными камнями. Недаром Моцарт много жил в Париже. Там, на рю Франсуа-Мирон, есть старое облупленное здание 18 века, с круглыми окнами, где Вольфганг Амадей квартировал. Из дряхлых ворот циклопического вида, так и кажется, сейчас выедет его карета. Мне кажется, вся его музыка — о Париже. Об острове Сент-Луи и реке Сене написаны многие стихи Бодлера. Достаточно выглянуть из окна дома на набережной Анжу, где он жил…
   Ещё Париж — это бабушкина квартира. Привычная старая мебель с излишествами всяких шишечек, вышедшая из моды, человечная, спокойная. Уютно спать в бабушкиной квартире под сенью шкафов и буфетов. Потому Париж всем уютен и всем знаком, и всем легко в нём жить. У каждого ведь была бабушка и бабушкина квартира.
   Когда я попал туда в 1980 году, Париж был ещё крайне бедным городом. В нём было полно домов-клоповников, с поспешно встроенной в средневековые внутренности поспешной сантехникой. В рассказе «Великая мать любви» у меня есть описание такой сантехники. Там запёчатлён туалет с моторчиком, который обязан был гнать дерьмо в широкую трубу канализации, а гнал его в мою же сидячую, жёлтую от старости ванну. В большинстве домов туалеты были на поворотах лестниц, по одному на этаж — металлические башмаки, на которые ты вставал, проржавевший бачок под потолком и цепь с ручкой, прославленная Марселем Дюшаном. И запах свирепой хлорки.
   Париж вспоминается мной одной большой прогулкой длиною в 14 лет. Зимний Париж с белыми не от снега, но от холода тротуарами и запахом горящего угля, дыма, доносимого от бесчисленных каминных труб. (Там я понял, что камин не роскошь богатых, но печка бедных). Дождливый Париж, когда, вырывая и выворачивая зонты, несётся дождь по острову Святого Луи и аж по трём мостам перехожу я на левый берег с правого, и летний, когда плавится асфальт у Нотр-Дам, и безлюдно, только туристы — в массе это японские туристы: на голове гида высится на шапочке шест с японским флажком и номером экскурсии — наводняют город, да в Люксембургском саду стучат ракетками. В Люксембургском — под платанами — прохладнее. Там по аллее к задним воротам катают детей на пони, ведя их под уздцы, исправившиеся криминалы, опухшие девки и парни с кривыми носами. Париж… Если выйти из задних ворот Люксембургского сада, можно дошагать до знаменитого квартала Монпарнаса. Там в начале века жили и собирались в многочисленных кафе художники, по большей части эмигранты. В 20-е и 30-е годы там же отирались американцы, живущие в Париже. Толпа знает самые знаменитые имена: Хемингуэй, Гертруда Стайн, Скотт Фицджеральд, Генри Миллер, но вообще их до войны перебывало в Париже тысячи. И после войны — десятки тысяч. Когда я приехал в Париж, там было восемь англоязычных эмигрантских изданий и жили 80 тысяч американцев. Я печатался, помню, уже в 1982 году, а может, и раньше, в англоязычном журнальчике, который издавали малогабаритные американцы Кароль Праттл и Джон Стрэнд. Только вот я забыл, как он назывался, журнальчик. Если от бульвара Монпарнас добраться до площади Денфер-Рошро, там недалеко и улица со странным названием Томб Иссуар. «Томб» — это могила и по-английски, и по-французски. Кто такой или такая Иссуар, никто мне никогда не смог объяснить. Там на улице Могилы Иссуар жил тогда в доме 83, ателье А-2, пожилой американский верзила по имени Джим Хайнц. Именно у него в ателье-два я и познакомился с Юлианом Семёновым. Возможно, Джим и сейчас живёт там же. Возможно, нет.
   Джим купил себе ателье (они специально строились для художников: крупные окна и все удовольствия) ещё в 60-е годы. Тогда можно было купить ателье за копейки — утверждал он. Джим Хайнц — писатель, театральный постановщик (по-моему, это он положил начало Эдинбургским фестивалям), постановщик художественных порнофильмов, друг знаменитых людей, от Джона Леннона до вот Юлиана Семёнова, — Джим Хайнц, живая легенда для американцев, отправляющихся в Париж, знал и связывал весь мир. Его информационные письма, рассылаемые им по миру еженедельно, звучали приблизительно так:
   «5-го пришла такая-то, с нею польские друзья такие-то, беседа была посвящена: следуют темы. Пришли художники из Занзибара. Из Японии приехала такая-то. Мы отлично поужинали тёртой морковью и горячей картошкой. Профессор из штата Юта принёс галлоновую бутыль виски мне в подарок».
   Я полагаю, я даже не утрирую стиль Джима Хайнца, имитируя его. Каждое воскресенье давался обязательный обед для всех желающих. С вином. Те, кто мог внести денежную контрибуцию, опускал её у входа в специальный сосуд с цепью, иногда просто в чашку. Те, кто хотел, чтоб его контрибуция была замечена, отдавал усатому Джиму лично в руки. У кого не было денег, приходил питаться на халяву. Еда стояла на очень большом столе в центре. Получив еды и вина, гости расползались и вниз, в отштукатуренную библиотеку, и вверх, где на антресолях находилась постель хозяина, и в кулисы.
   Джим Хайнц, седоватый, уже тогда сутулый, усатый мужик, очевидно, ни на минуту не оставался один в последние сорок лет. Вот он-то мне позвонил осенью 1988 года и прохрипел: «Эдвард, приходи ко мне завтра. У меня должен быть русский писатель Джулиан». Я спросил его, как фамилия — он долго соображал, потом выдавил: «Симийонов. Наташа придёт с тобой?» — «Не знаю», — сказал я. Я бывал у Хайнца конвульсивно. Когда Наташа доставала меня так, что невмоготу, я приходил туда надраться, потом месяцами не появлялся. Там бывало множество разноплемённых девок, и мне, тогда уже довольно знаменитому, было раз плюнуть снять девку там, у Джима. Окололитературных американок немедленно убивали мои издательства: первая моя книга вышла в «Рэндом Хауз» — в лучшем их солидном издательстве. Вторая вышла в «Гров Пресс» — лучшем из современных, первый издатель и основатель «Гров Пресс» Барни Россет впервые в Америке опубликовал книги Генри Миллера! Не говоря уже о французских девках: к 1988 году у меня вышло не то семь, не то восемь книг по-французски, а первую опубликовал сам Жан-Жак Повер! (Издатель маркиза де Сада, Жоржа Батая, сюрреалистов). Но Наташу я любил и потому с девками в основном флиртовал, а больше потреблял алкоголь. Я много работал, мне нужно было оттянуться. Часто я уходил от Хайнца уже утром, пересекая Париж пешком.
   В тот вечер людей было почему-то мало. Семёнов был несколько усталый, водянистый, беспокойный, щетина на физиономии. Мы смогли поговорить, заспорили о Сталине, я, конечно, был «за», он — «против». Он сказал: «Мне мальчиком привелось на колене у него посидеть. У Сталина, вот как… Неприятный человек. Я почувствовал. Дети это чувствуют». Но мы не поругались. «А вас в России уже напечатали?» — спросил он. — «Нет, — ответил я, — и вряд ли это произойдет в ближайшее время». — «Да ну, — сказал он, — сейчас всех печатают». — «Вы плохо читали мои книги». — «Совсем не читал, — сказал он. — Хотите, я вас напечатаю?» Я сказал, что да, хочу. Мы договорились, что не будем тянуть, я приду к нему завтра в отель. Я пришёл и принёс ему, кажется, шесть, что ли, рассказов. И он уехал. Я не поверил в то, что он меня напечатает.
   Приехал он уже в 1989-м, в феврале. И привез мне книжку журнала «Детектив и политика», где были напечатаны два мои рассказа: «Коньяк Наполеон» и «Дети коменданта». Я был действительно счастлив получить в руки первую свою публикацию в России. Вместе с Семёновым приехали его помощники — двое. Имён не помню. Мы второпях выпили у них в номере за мою публикацию, и я убежал. Дома я сел читать свои рассказы по-русски. Предвкушая удовольствие. Первые же строчки «Коньяка Наполеон» образовали у меня на лбу и спине противный больной пот, устремившийся по телу вниз. Рассказ был переписан, почти пересказан, слова в предложении изменили местам, мной отведенным для каждого… Мой прекрасный, мускулистый, сильный стиль был разрушен. Наутро я позвонил в отель. «Кто?! Кто это сделал?» — «Очевидно, редакторша, — угрюмо отвечал Семёнов. — Ну ладно, приезжай, разберёмся. Может, сделаешь корректуру по тексту журнала? Во втором заходе исправим?» — предложил он. «Какую корректуру, тут нужно набирать всё заново!» — «Тогда захвати оригинальный текст рассказа», — попросил Семёнов так же мрачно, но спокойно. Выяснилась вещь простая и очевидная. Редактора в России не даром ели свой хлеб. Они кромсали и причёсывали все тексты, лишая их оригинальности. А новой школы редакторов, понимающей новые условия, ещё не было, не возникло. Потому его редакторша причесала и меня, как привыкла. Семёнов успокаивал меня, объясняя, что 1-й завод был отпечатан всего лишь тиражом в 50 тысяч экземпляров, а будут ещё последующие, и он мне клянётся, что в последующих всё будет как надо. Рассчитывали они на минимум 250 тысяч, а максимум: 500 тысяч экземпляров. Однако мне до сих пор стыдно перед теми первыми 50-ю тысячами читателей за мои оскоплённые тексты.
   Тут уместно будет выступить против редакторш. Позднее слезы и истерику редакторши издательства «Молодая гвардия» вызвал мой яростный отпор её вмешательству в текст «Убийства часового». Она попробовала было прополоть меня от того, что она понимала как «сорняки». «Всё вокруг героя превращается в трагедию», — завершил я словами Ницше главу о кровавом нападении на мою жену Наташу 30 марта 1992 года, когда её шесть раз ударили отверткой в лицо. Редакторша посчитала, что это нескромно! «Это моя нескромность, не ваша, — ревел я, — я всегда ощущал себя героем, и не вам устраивать мне обрезание.» Результат был — отличным, в «Убийстве часового» всё выверено, текст свежий и чистый. Последний раз меня кастрировал еженедельник «Аргументы и факты» в конце 1994 года. Я съездил тогда в Крым (где меня три раза арестовывала «Служба Безпеки», последний раз после полуночи на Ангарском перевале по дороге в Ялту в машине службы безопасности президента Мешкова), был выслан из Крыма и написал статью для «АиФ». Сотрудники превратили мою статью в мёртвый памятник моей статье. Я ругался с ними долго, борясь за каждое предложение. «Аргументы» так и печатают тексты оскоплённые, скальпированные, пальцы отрезаны вместе с ногтями, всё уныло и ровно, как приготовленный к захоронению труп.
   Редакторши в советское время исполняли и роль цензуры, дабы никакая крамола не просочилась ни в одной фразе, и роль этакого масла, выплеснутого на волны: этим баснословным приёмом пользовались пираты в старых романах, дабы благополучно пристать к берегу в бушующий шторм. Маслометательницы и оскопительницы текстов, обычно жопастые мечтательные тётки с заспанными лицами, сидели в СССРе во всех печатных органах. Поскольку до моего отъезда на Запад меня в СССР не печатали, то я столкнулся с ними только с 1989 года, неизвестная мне редакторша Юлиана была первой. Каюсь, я тогда потребовал уволить к чёртовой матери бедную советскую жертву аборта. Судя по лицу Семёнова и его зама Плешкова, они моей злобности не одобряли. Редакторш я ненавижу до сих пор.
   В газете «Лимонка» мы не редактируем тексты, ибо даже у безграмотных есть свой неповторимый стиль. Как-то мы напечатали статью нашего коллеги американца Марка Эймса, редактора журнала «Экзайл». Это была его первая статья, написанная по-русски. В ней было множество отличных свежих перлов, на какие русский автор не способен. Мы их все сохранили, — не стали портить свежесть текста. Ну и что, что это противоречит правилам языка?!
   В 1989 году, в декабре, Семёнов устроил мне приезд в СССР. Это был первый после пятнадцатилетнего отсутствия мой визит. Своё ошеломление от увиденного я позднее выразил в романе «Иностранец в смутное время», в 1991 году роман вышел во Франции и в Сибири, в г. Омске (в Омске три раза, каждый раз тиражом в 100 тысяч экземпляров). В романе Семёнов у меня проходит под прозрачной фамилией Солёнов. Архетипический «феодал», сын заместителя главного редактора газеты «Правда» в годы, когда редактором был Бухарин (отца звали Семён, вот сын и взял псевдоним «Семёнов»), «кактус» был моим другом и покровителем всего полтора года. Отец Штирлица, человек, интервьюировавший Отто Скорцени, живая легенда (тут я, видите, пробую перечислить его заслуги) — он сумел остаться живым человеком. Об этом свидетельствует и тот факт, что он протежировал такому человеку, как я — сложному, неоднозначному, с очень плохой уже тогда репутацией. Я даже склонен верить в то, что он подавал бы мне руку даже и сейчас, как председателю Национал-большевистской партии. Предрассудки толпы интеллигентов его никогда не брали. Он сам был неоднозначным: певец советских чекистов и разведчиков, богач, известный миллионам миллионов. Одновременно: алкаш, бабник, слишком хороший отец глупых и жадных дочерей, содержавший на своем горбу орду родственников, нянек, бабок и прихлебателей. (О, как бы я их разогнал, всех этих иждивенцев, пинищами, сапогами в жопы, вон отсюда! Вообще не терплю иждивенцев и наследников. Наследство будем отбирать в пользу государства, когда придём к власти. Я или НБП.)
   Вместе со мной были приглашены Семёновым певец Вилли Токарев и актриса Виктория Фёдорова. Опять-таки, все перипетии этого визита есть в книге «Иностранец в смутное время». Себя в этой книге я спрятал под личиной Индианы, но уже в эпилоге не вынес искушения и раскрыл все псевдонимы. Дело в том, что через шесть месяцев после поездки в Россию половина персонажей романа была мертва или клинически мертва. Умер даже эпизодический персонаж — французский режиссер Антуан Витез, живший в те дни со мной в крепости гостиницы «Украина». Умер Сахаров, умерла моя бабка Вера, умер друг мой Колька — Кадик в день, когда я приземлился в Москве. Целые отряды вымерли. Роман давно не переиздавался, но его можно найти и прочитать, отец Штирлица и основатель холдинга «Совершенно секретно» — человек известный, я не стану повторять написанного мной и другими. Здесь я хотел бы остановиться на парижских тайнах, на том, что случилось в Париже в апреле и мае 1990 года, о нескольких смертях.
   Совместные планы у нас были большие. Они хотели с Плешковым начать выпускать мои книги. В Париже Семёнов тогда бывал часто, у него был партнер-француз Москович. Позднее этот старый авантюрист объявился в окружении президента Казахстана Назарбаева. Тогда они запустили огромными тиражами в продажу книжки журнала «Детектив и политика» и готовили к публикации первые номера «Совершенно секретно». То есть были заложены первые камни издательской империи, которую потом эксплуатировал младший Боровик. Надо сказать, что в очень коричневых первых томиках «Детектива и политики» встречались отличные вещи. Например, они тиснули «Прощание с Каталонией», Оруэлла. Ещё пара моих рассказов успела увидеть свет в этом журнале. Приезжая в Париж, Семёнов звонил мне. Как-то он привез во французскую столицу свою девку — кажется, она была его секретаршей. Находиться в непривычной роли экскурсовода ему было противно, я это сразу увидел. Он привык тяжело трудиться, напиваться, нажираться, интриговать, встречаться с подозрительными типами, а надо было водить по Парижу тридцатилетнюю крашеную рослую куклу, объяснять и показывать. Я, помню, пригласил его и её в немецкий ресторан на Елисейских Полях, большой, полный пьяных толстых фрицев, шумный, где мы пили пиво, вино, съели гору «шукрута» — немецкого традиционного блюда (чуть подтушённая горячая капуста со всевозможными сортами отварного мяса, сарделек, сосисок и ветчины). Редко кто съедает в таком заведении целиком свою порцию. Я отверг все его притязания заплатить и заплатил, ведь я же его пригласил. Семёнов был очень растроган тем, что заплатил я. Я подумал и, уже расставшись с ним и девкой, понял его трагедию. Я уже шёл по Шамп з'Элизэ (Елисейским Полям) один и понял. Ему, бедняге, всегда самому богатому и известному,