– До свидания, Иван Иванович!
   Карцев напряженно глядел в спину зятя, почему-то осторожно идущего по длинной ковровой дорожке. Почти пять лет он не понимал этого человека, почти пять лет трусливо прятался от мысли, что Гольцов инороден и чужд его семье; два последних года зять вызывал воинственное презрение сильной личности к сдавшемуся, живущему по инерции слабому человеку. А вот сейчас по ковровой дорожке робко шел родной, близкий Карцеву человек, каким бы расчетливым, коварным и холодным он на поверку ни оказался. Карцев чувствовал, что всем сердцем хочет, чтобы зять не страдал, чтобы Светлана видела мужа бодрым, здоровым и сильным. И когда Игорь Саввович открывал бесшумные двери кабинета, Иван Иванович Карцев с нетерпением ждал, что зять на прощание оглянется.
   Зять обернулся, уже войдя в тамбур двойных дверей, обернулся и помахал рукой.
   В приемной, похожей на вокзальный тамбур, Игорь Саввович задержался, и не без причины. С секретаршей первого заместителя Диной Гарифовной знакомство у него было давнее, она была живущей отдельно дочерью хозяйки уютного деревянного дома, одну из комнат которого заняла, по настоянию будущего мужа, Светлана – тогдашняя аспирантка.
   – Присядьте, Игорь Саввович.
   – Спасибо, Дина Гарифовна!
   Игорь Саввович сел, оглядевшись: Дина Гарифовна сидела перед открытой пишущей машинкой и невидящими глазами смотрела на чистый лист бумаги, заправленный в каретку. Она была в своем самом лучшем, редко надеваемом костюме, на груди темнел бант – такой во время оно носили классные дамы, в лакированных гуфлях, и это значило, что Дина Гарифовна взволнована, полна тревоги, неуверенности. Барометр показывал бурю, если верить проницательности Игоря Саввовича, ведь давно известно, что во время войны первым о наступлении узнает шофер, а уж потом командир дивизии. В мире Дины Гарифовны существовала удивительная на первый взгляд, а на самом деле наипростейшая система внеслужебной связи. Игорь Саввович точно знал, что от секретарши первого секретаря обкома Левашева и вообще от всех секретарш обкома в руки Дины Гарифовны попадали такие сведения, какими не располагали самые крупные работники областного руководящего аппарата, и первый секретарь обкома Левашев, наверное, не подозревал, что десятки секретарш и шоферов доставляют единую цепь информации, возможную только потому, что дальше их, секретарш, шоферов и помощников, сведения не уйдут. Сообщество потому и было жизнеспособно, что хранило информацию внутри клана, среди своих, связанных иерархической цепочкой доступности. Например, то, что могла знать Дина Гарифовна, было недоступно секретарше председателя горисполкома, но информация секретарши горисполкома целиком и полностью принадлежала ведению Дины Гарифовны. Секретарша председателя горисполкома, в свою очередь, имела информацию, недоступную, скажем, секретарше председателя райисполкома Малярко, но секретарша Малярко исправно посвящала секретаршу председателя горисполкома в районного масштаба события.
   – Давно приехал Иван Иванович? – спросил Игорь Саввович для того, чтобы отвлечь женщину от созерцания чистого листа бумаги. – Кажется, опоздал самолет?
   Дина Гарифовна не слышала; разом похудевшая и постаревшая, Дина Гарифовна прощалась с Карцевым – вот что он прочел на лице женщины.
* * *
   – Иван Иванович, разрешите?
   – Входите, пожалуйста.
   Если взять человеческий скелет, обтянуть пергаментного цвета кожей, одеть в темный костюм, нацепить на глаза очки в огромного размера оправе и, вдохнув в полученное жизнь, приказать ожившему существу стараться делать поменьше движений и на вес золота экономить слова, то получится Семен Григорьевич Малярко – председатель Кировского райисполкома города Ромска. Именно такое существо с томительной медленностью черепахи внедрилось в кабинет Карцева, прямое, и такое длинное, что приходилось сутулиться, чтобы не казаться вызывающе высоким.
   – Здравствуйте, Иван Иванович!
   – Садитесь, пожалуйста.
   Карцев снова поймал себя на том, что старательно бодрится. В желании владеть собой, понятно, нет ничего позорного, но Иван Иванович отчетливо понимал, как катастрофически быстро превращается из настоящего Карцева в некое карикатурное подобие человека, вошедшего в кабинет.
   – Садитесь, садитесь! – повторил Иван Иванович, хотя Малярко уже сидел, зажав руки коленями.
   По-прежнему испытывая болезненное раздвоение, Карцев по возможности спокойно смотрел на тощего до карикатурности Малярко.
   – Слушаю вас, Иван Иванович! – не выдержав изматывающего молчания, густым оперным басом проговорил Малярко и тихонько, словно в замедленном кинофильме, принял слушающую позу, в которой виделось выражение загнанности, страха, тоски, похожей на тоску в глазах смертельно больной собаки. Это должно было у всякого нормального человека вызвать если не жалость к Малярко, то хотя бы сочувствие, но Карцев с каждой секундой ощущал прилив лютой ненависти к человеку, виноватому во всех бедах.
   Семен Григорьевич Малярко председателем райисполкома работал с незапамятных времен, был человеком патологической работоспособности, так как благодаря врожденной медлительности тратил на любое дело в три-четыре раза больше времени, чем нормальный человек. Поэтому окна его рабочего кабинета светились до двух часов ночи, на работу председатель приходил на час раньше, и Кировский райисполком считался хорошо и рационально устроенным учреждением. За десятки лет работы Семен Григорьевич Малярко не совершил ни одного предосудительного поступка, его грудь тесно завешивали ордена и медали, трудовая книжка распухла от благодарностей…
   Сидящий в кресле Малярко походил на большую перелетную птицу, нахохлившуюся от холодного осеннего ветра. Птице пора улетать в теплые края, товарищи уже давно сбиваются в стаю, а она, старая, чувствует, что не выдержит длинный и опасный путь над горами, бушующими морями и океанами, смрадно пахнущими городами. Скоро будет совсем холодно, выпадет снег, завоют вьюги…
   Иван Иванович Карцев, напрягаясь и нервничая, старался взглянуть на себя глазами Малярко, силясь понять, есть ли в нем, Карцеве, та самая начальственность, строгость, злопамятность и мстительность, которые иногда заставляют подчиненных трепетать, бояться, подхалимничать? Ведь только этими низменными вещами можно объяснить поступок Малярко. Нет, ничего не получалось! Карцев, не привыкший думать о себе и заниматься собой, не был способен увидеть себя глазами постороннего человека. Ему шел пятьдесят седьмой год, почти сорок лет он работал, учился, опять работал и опять учился, но ему никогда за все эти сорок лет не приходило в голову подумать о том, как он выглядит со стороны. Сотни, может быть, тысячи людей прошли за сорок лет через кабинеты Ивана Ивановича Карцева, и о каждом из них он знал больше, чем о самом себе. Карцев? Что это такое, если посмотреть на него глазами нахохлившегося несчастного Малярко? Человек, которого надо бояться и из страха совершать подлый поступок – узаконить произвол родной дочери Карцева, запросто решившей построить гараж на месте детской площадки? Страх!
   Люди! Неужели вы ослепли, если не видите, что давно нет на Руси великой голодных и бездомных, что слой масла на куске хлеба так уже толст, что опасен полнотой и ожирением сердца, что давно забыты времена, когда ездили на курорты, чтобы потом хвастаться «Прибавил три кило!» «Похудел на пять килограммов» – вот чем мы гордимся сейчас. Чего же ты боишься, Малярко, инженер, умница, работяга? Кабинет размером пять на восемь метров теряешь? Плевать! Квартиру не отберут, инженеров не хватает, хлеб с маслом обеспечен. Выше голову, будь человеком: прочитав заявление за подписью зятя Карцева, пригласи в свой кабинет Гольцова, холодно предложи присесть, скажи «Как вы осмелились просить разрешение на строительство гаража на месте детской площадки? Вы же руководитель, взрослый человек. Не стыдно? Нехорошо, ох как нехорошо Вот ваше заявление, Игорь Саввович, уничтожьте, чтобы никто не знал…»
   – Слушайте, Малярко, – невольно брезгливо проговорил Иван Иванович, – скажите откровенно: вы меня боитесь? Вы из страха передо мной подписали заявление? Отвечайте ради бога честно, товарищ Малярко… Вспомните, мы с вами лично встречаемся всего во второй раз, даже официально не представлены друг другу… Честно, только честно!
   Карцев выглядел разъяренным: плотно сжатые губы, выпяченный подбородок, опасно поблескивающие карие глаза. За сорок лет Ивану Ивановичу только дважды привелось, ослепнув от ярости, стучать кулаком по столу и зычно кричать: «Вон из кабинета!» Сейчас он боялся, что сорвется в третий раз, покусывал нижнюю губу, считал до десяти и обратно, чтобы успокоиться…
   – Разрешите подумать, – попросил Малярко, сухо и болезненно покашливая. – Пять дней я думал, но… Разрешите подумать…
   – Так думайте, но побыстрее!
   Быстрее думать, говорить и совершать поступки этот человек не умел. Про него остряки злословили, будто Малярко обедает отдельно от семьи, чтобы дети не подсчитали, сколько времени отец проводит за едой.
   – Вы знали, где строится гараж? На каком месте?
   – Знал… Я помню генплан всего района.
   Добросовестность, добросовестность, доведенная порой до идиотизма, была главной чертой стиля работы Малярко. Он каждый вопрос рассматривал с возможных и невозможных точек зрения, всегда докапывался до глубин, и это продолжалось так долго, что вскоре забывалась элементарная суть вопроса, и кто-нибудь из совещающихся в конце концов ошеломленно спрашивал: «А мы, собственно, о чем дискутируем?»
   – Заявление получил архитектор Румеров. Это так? – безнадежно спросил Иван Иванович. – Он не пытался ввести вас в заблуждение?
   – Наоборот, Румеров за неделю до заявления доложил о самовольном строительстве двух гаражей в Пионерском переулке, – ответил Малярко таким невероятным басом, каким, случается, говорят худые, болезненно тощие люди. – Кроме этого, в исполкоме лежала жалоба двух жильцов, возмущенных строительством гаражей…
   – Так что же, черт возьми, произошло? Почему вы дали разрешение?
   Иван Иванович Карцев слышал от старших возрастом друзей, что наступает в жизни такой единственный день, когда отчетливо понимаешь и чувствуешь, чго тебе перевалило за пятьдесят. Вдруг оказываются слабыми очки от дальнозоркости, ложится на плечи незнакомая тяжесть, ноги не хотят гнуться, особенно когда спускаешься с лестницы, пальцы теряют чувствительность, голова пухнет от неспособности разобраться в азбучных истинах. Старость, обыкновенная старость!.. Ивану Ивановичу представлялось, что он чувствует морщины на лице, тяжесть век, старческую скованность рук и ног, и снова, как давеча, вместо лица Малярко видел расплывшееся белое пятно.
   – Я виноват, но не знаю и не понимаю, как это произошло, – угрюмо сказал Малярко. – Не могу объяснить, почему подписал заявление. Вы спросили, боялся ли я вас? Нет! Я вас и сейчас не боюсь… Подхалимаж? Тоже нет… Все дело, наверное, в гипнотизме вашей фамилии и должности… Иван Иванович!
   – Я вас слушаю, товарищ Малярко.
   Малярко прижал руки к груди, согнулся в три погибели, затряс головой.
   – Иван Иванович, я жестоко подвел вас, истолковывайте мой поступок как угодно: трусость, подхалимаж, карьеризм – основания для этого огромны, но, по справедливости, вашей вины в этом деле нет.
   Кто же сидел на самом деле перед Иваном Ивановичем? До сих пор маскирующийся трус, подхалим, карьерист – все в одном лице? Только идиот был способен предположить, что Иван Иванович Карцев мог разгневаться, а потом затаить зло на председателя райисполкома, отказавшего его зятю и дочери в постройке гаража на месте детской площадки. Надо быть сумасшедшим, чтобы рассчитывать, что за услугу дочери Карцев окажет ответную услугу Малярко – например, поможет ему преодолеть очередную ступеньку служебной лестницы. Черт возьми, да если бы он захотел помочь дочери приобрести гараж, нашлось бы законное место и законные способы строительства!
   – Вы ни в чем не виноваты! – жалобно бубнил Малярко. – Я докажу, что вы ни о чем не знали. Я совершил незаконный поступок, я расплачусь за него. Это будет только справедливо. Я уже написал откровенное письмо на имя Левашева.
   Второй человек за вечер предлагал закрыть собой амбразуру дота с нацеленными на Карцева пулеметами. Первый, напившись, ввязался в драку, положившую начало чрезвычайному происшествию, второй совершил должностное преступление, и оба – добрячки, великодушные добрячки и камикадзе! – предлагали в жертву себя, не понимая или, наоборот, отлично зная, что ничем помочь не могут и, значит, их жертва принята не будет. Все бюро обкома недоуменно взглянет на Карцева, если он скажет, что узнал о гараже только в последней командировке, а два-три члена бюро, не принявшие Карцева до сих пор, ухмыльнутся, после чего каждый из них представит, как первый заместитель председателя облисполкома вызывает к себе Малярко, чтобы потолковать об удобном по расположению гараже для любимой единственной дочери…
   – Товарищ Малярко, а почему вы не позвонили мне, когда получили заявление? Можно было убить двух зайцев: поставить меня в известность, что вы осчастливили гаражом мою дочь, и посоветоваться.
   – Я хотел… – пробормотал председатель райисполкома. – Я хотел, но… Я же говорил об этом самом гипнозе…
   Бог ты мой милостивый! Он боялся первого заместителя председателя облисполкома и страхом погубил его, дочь, зятя, самого себя.
   – Иван Иванович!
   – Хватит!
   «А чего хватит?» – тоскливо подумал Иван Иванович, болезненно-жадно разглядывая согбенного, несчастного Малярко. Почему Карцев раньше не познакомился с председателем Кировского райисполкома, не поговорил с ним, не навел справки о человеке, в районе которого живет дочь? «Прекрасный работник!» – вот и вся ставшая уцененной информация о Малярко, а по-настоящему главное – трусость и чинопочитание, которые Малярко даже не замечает в себе, именуя два самых страшных человеческих порока «гипнозом», в характеристику входить не обязаны.
   – Я вас больше не задерживаю.
   Скелет в темном костюме медленно-медленно ушел к дверям, исчез бесшумно, словно растворился в воздухе, и тишина одиночества глухо скапливалась под лепным потолком. «Пора, пора домой!» – подумал Иван Иванович и закрыл глаза. Его покачивало, земля под крылом самолета вставала дыбом, уши болели от гула моторов. Ведь только завтра исчезнут следы тяжелой командировки…
* * *
   – Гольцов. Соедините с кабинетом Валентинова.
   – Вас слушают.
   – Гольцов говорит… Здравствуйте, Сергей Сергеевич! Не помешаю, если минут через двадцать заеду к вам?
   Полное молчание, словно связь пропала, затем решительно и властно:
   – Простите, Игорь Саввович, но в течение ближайших двух часов я буду чрезвычайно занят. Но непременно жду вас по истечении этого времени… Игорь Саввович, Игорь Саввович, вы слышите меня? Жду ровно через два часа, непременно явитесь. Непременно!
   Батенька-то в нетерпении и панике, родимый-то папенька в ожидании чего-то выдающегося ходит из угла в угол, руки за спиной, бородка повисла; часто вынимает из жилетного кармана старинные часы с крышкой – ископаемое! – щелкает, подозрительно глядит на стрелки.
   – Договорились, Игорь Саввович? Через два часа, непременно!
   – Я приду ровно через два часа.
   И бац на рычаг трубку! Вот так, вот так! Вежливо, интеллигентно, мозгово! Ха-ха!
   Теперь можно, выйдя из телефонной будки, пройти сто метров до собственной квартиры, чтобы, открыв двери собственным ключом, заранее холодея, убедиться, что мать минут десять назад ушла из дома. Он вошел в прихожую, прислушался. Было тихо. Светлана уехала к родителям, а мать, возможно, безмолвно сидела в кресле с книгой в руках. Красивая, спокойная, уверенная в себе, она ничего и никого не слышит и не видит, если увлечена с головой знакомыми ей до последней запятой сказками братьев Гримм.
   – Мама, ты здесь?
   В гостиной пусто. Он заглянул в кухню – никого, в свой кабинет – тоже пусто. В доме никого не было, и он смешливо подергал себя за нижнюю губу.
   – Ладушки! – пробормотал Игорь Саввович и плюхнулся в кресло… Слышно, как в кухне журчит холодильник, чакают старинные часы с боем – точно такие, как в родном доме. Это была единственная вещь, которую Игорь Саввович сам купил для новой трехкомнатной квартиры. «Мать встречается с Валентиновым! – подумал Игорь Саввович и усмехнулся. – Я не ошибся!» Он знал это абсолютно точно, словно подглядел, как мать с осторожностью пробирается в заранее выбранное укромное место, ежеминутно притрагиваясь рукой к пучку волос на затылке (она всегда делает так, если волнуется), ждет появления Валентинова. Он прочитал это в глазах матери, когда уходил из дома к Карцеву, услышал в искусственно бодром голосе Валентинова. Шестым, двадцать седьмым, сто сорок девятым чувством – безразлично! – Игорь Саввович четко представил, хорошо видел, как неудержимо волнуется Валентинов, мать абсолютно спокойна, но все-таки держит руку на затылке. Игорь Саввович не знал и, наверное, никогда не узнает, почему мать и Валентинов разошлись, но он видел, что Валентинов до сих пор слепо и преданно, верно и благодарно любит Елену Платоновну и любовь его прекрасна, как прекрасна всякая любовь длиною в жизнь.
   Мать и Валентинов, может быть, сидели на той же скамейке городского парка, где совсем недавно отсиживался Игорь Саввович, собираясь с духом, чтобы пойти в дом тайного родного отца… Седой, поджарый, загорелый, с пикой-бородкой мужчина и моложавая красивая женщина без единой сединки в пышной кипе волос, собранных на затылке.

Глава восьмая

Отец, мать, сын

   Валентинов о приезде в город Елены Платоновны узнал в тот же час, когда вышел из маленького самолета и увидел, как готовится к обратному полету реактивный лайнер. «Она прилетела!» – подумал он и был так уверен в ее появлении, что не стал размышлять, откуда эта уверенность, а едва вошел в родной дом, мать, поздоровавшись и принимая из рук сына запыленный плащ, насмешливо сказала:
   – Она, представь себе, в городе… Звонила!
   Почти тридцать лет мать и сын называли бывшую жену «она»; имя Елены Платоновны в доме никогда не произносилось, и, услышав от матери, что «она» приехала, Валентинов спокойно кивнул: «Я так и думал, что она приедет именно сегодня!»
   – Тебе, может быть, известно и для чего она приехала? – еще насмешливей спросила Надежда Георгиевна и по-старушечьи поджала губы. – Что с тобой случилось, хотела бы я знать? Бледен, встревожен, руки дрожат…
   Главному инженеру Валентинову было под шестьдесят. Валентинов был чрезвычайно крупной величиной в сплавном деле, но для матери он оставался ребенком. Она контролировала все: приход домой, уход из дому, расспрашивала, что было на обед в трестовском буфете, почему купил именно синий костюм и вообще какого лешего сидит сиднем в кресле, когда давно пора ложиться спать: «Тушу свет в кабинете, марш в кровать!»
   – Ну-с, милый мой, что там у тебя стряслось?
   – Устал. Хочу принять ванну и переодеться.
   – Все, батенька мой, устали! Ну а ванну изволь принять – все готово… – И ядовито улыбнулась. – Твой Николаев три раза звонил… Голосок Иудушки Головлева, не иначе, как пакость готовит… Полотенце синее, мыло розовое – прошу не путать… Дай пиджак, сама повешу. Тебе и этого доверить нельзя – в прошлый раз перепутал плечики, да еще и… Слушай, что с тобой творится, Сергей?
   Ванну он принял быстро, накинув мохнатый халат, вышел из ванной с еще более рассеянно-озабоченным лицом, пройдя в кабинет, поставил рядом с креслом телефон, но сразу звонить не стал: мать специально громко бренчала посудой на кухне – хотела обратить на себя внимание, так как в доме только одна вещь для матери была запретной: она не входила в кабинет сына до тех пор, пока он ее не приглашал. Запрет установил, разумеется, не Валентинов, а сама Надежда Георгиевна.
   – Мама! – крикнул главный инженер и улыбнулся, хотя улыбка не получилась. – Мама, я уже вылез из ванны…
   Надежда Георгиевна переоделась и вошла в кабинет в длинном черном платье с черным кружевом на шее и крупной камеей на груди.
   – Вот, совсем другое дело! – ворчливо заметила она. – На человека похожа.
   В доме Валентиновых было принято после каждой, хоть самой короткой разлуки собираться в самой большой комнате, надевать что-нибудь праздничное, долго и неспешно разговаривать. Много лет назад в кабинете собиралось до пятнадцати Валентиновых, а вот теперь… младший из последнего поколения Валентиновых да зажившаяся на белом свете родоначальница последнего поколения Валентиновых.
   – Ну-с, сударь, рассказывай, что произошло с тобой и что вообще творится в этом лучшем из миров?
   Сын молчал, хотя должен был рассказывать подробно об увиденном, услышанном, передуманном.
   – Что с тобой, Сережка? – нетерпеливо воскликнула мать. – Тебя так взволновал ЕЕ приезд?
   – Подожди, мама, мне надо подумать…
   Тридцать лет вранья! Тридцать лет стыдливо опущенных глаз, тридцать лет хитроумных и жалких, удачных и неудачных, откровенно-прозрачных и лживых уловок, которым и мать тоже привыкла верить, и только прятала глаза, когда сын неумело, стыдясь и страдая, лгал, что не любит жену. Тридцать лет, прошедших как один день, в старинном доме витала тень Елены Платоновны, сколько ее ни загоняли в углы и ни кричали: «Изыди!», сколько ни внушали себе и друг другу, что тень – только тень. «Ты ее забыл, Сережа?» – «Кого, мама?» – «ЕЕ!» – «Полноте, мама, лица не помню». – «Жениться надо, милостивый государь, жениться…» – «Хотел бы я знать, когда и на ком?» – «Мальчишка! Прекрасные одинокие женщины табунами ходят по Ленинскому проспекту, а вечерами в одиночестве, расчесывая молодые волосы, беззвучно плачут!» – «Уймись, мама!» – «Уймись? А кто продолжит род Валентиновых? У тебя нет братьев… Изволь жениться, сударь мой!»
   – Мама, послушай и, если можешь, пойми… – Он по-мальчишески боялся матери. Ну, не смешно ли это для человека его возраста? – Видишь, мама, я не имел права тебе говорить, я дал слово и все эти годы молчал…
   Мать спокойно перебила:
   – Слово надо держать… Ничего не говори, все знаю давно. Этот похожий на меня Игорь Гольцов – твой сын и мой внук. Как ты прост все-таки, мой взрослый знаменитый сын! Я узнала внука, как только он открыл двери нашего дома. – Мать заносчиво вздернула голову. – Кровь Валентиновых – это кровь Валентиновых! Игорь в беде – и это я тоже с первого дня знаю… Она приехала спасать сына, но это сделаешь ты, Валентинов!
   Он сидел тихо, исподлобья глядя на мать, сжавшись так, как, наверное, это было в полузабытом детстве, когда мать собиралась «делать из него настоящего Валентинова». Мать пугающе постарела, ей чуточку не хватало до восьмидесяти. Надежду Георгиевну, наверное, не узнали бы друзья молодых и даже средних лет, но он, Валентинов, сын, постоянно живущий с матерью, ее старости не замечал, тем более что у матери, как это всегда бывает, не изменилось одно – голос. Глубокий, гортанный, умеющий вкусно произносить окончания слов и округлять букву «а». И когда мать впервые применила слово «сын» к Игорю Саввовичу, главного инженера поразила будничность, с которой оно прозвучало: раньше ему казалось, что должно произойти нечто выдающееся, а вместо этого услышал строгий голос матери:
   – Ты меня тридцать лет держишь за дурочку! – Она укоризненно покачала головой. – Но я все равно тобой горжусь. Только Валентиновы умеют безнадежно любить целых тридцать лет! А теперь говори: что произошло с моим внуком? Почему он, кстати, не знает, что ты его отец? Постой, неужели ОНА… Страшно подумать, но ОНА и на это способна!
   – Мама, послушай, мама!
   – Я хочу знать все, Сергей! Святая ложь – это святая ложь, но мой внук Валентинов попал в беду… Если она приехала, значит, начнется новая ложь… Я знаю ЕЕ лучше тебя! Да-с!
   Тихонечко начали позванивать маленькие колокола действующей Воскресенской церкви, и это значило, что через несколько секунд важно и многострунно пропоет главный колокол, после чего долго-долго над домом и садом будут переливаться медные звоны, печальные и задумчивые, словно кружение в воздухе опадающих листьев, и эти привычные с раннего детства звуки, едва касаясь слуха, окутывали грудь теплой лаской.
   – Прости старую дуру! – сказала мать. – У Валентиновых не принято осуждать женщин, но если она способна…
   Они замолчали, опустив головы, боясь прочесть в глазах друг друга правду. Валентинов помнил каждое слово, сказанное пять лет назад бывшей женой Еленой Платоновной в ромской гостинице «Сибирь». Игорь Саввович Гольцов тогда еще работал на Весенинском сплавном участке, главный инженер Валентинов беседовал с ним перед назначением начальником сплавучастка буквально три минуты, но, приложив усилие, все-таки вспомнил красивого и здорового молодого человека. «Это твой сын! – стоя у закрытого гостиничного окна и глядя в него, сказала Елена Платоновна. – Он – моя жизнь! – Она усмехнулась своему темному отражению в стекле. – Вот не ожидала, что окажусь по-бабьи чадолюбивой. Прими это как данность…» Он смотрел на ее профиль и думал, что ничего подобного не могло происходить наяву. Какой сын двадцати пяти лет, когда сама Елена осталась двадцатипятилетней? Валентинову надо было сказать: «Елена, чего мы стоим, поедем скорее на Бассандайку», – но она говорила и говорила, пока не дошла до слов: «Игорь не знает, что ты его отец, и я хочу, чтобы он об этом, по крайней мере от тебя, никогда не узнал. Теперь суди меня так же беспощадно, как умеешь судить самого себя…» Они негромко переговаривались еще, наверное, полчаса, пока до Валентинова окончательно дошло: «Начальник Весенинского участка – мой сын!» Вот так захватывала его Елена, что он терялся, совсем терялся…