Бабушка Надежда Георгиевна держалась молодцом, не захотела, чтобы покойного сына положили в морг, и теперь ждала машину, чтобы увезти одетое в полосатую больничную пижаму тело Валентинова в отчий дом на Воскресенской горе. Она громко – слишком громко – сказала, что ни гражданской панихиды, ни поминок не будет, и просила пожаловать только на Воскресенское кладбище на погребение, где была родовая могила Валентиновых. Много там, кроме Валентиновых, лежало ромских декабристов, сыновей и дочерей декабристов, внуков и внучек декабристов, правнуков и правнучек декабристов. Когда все уходили, бабушка опять слишком громко сказала: «Последний Валентинов».
   Странная выдалась ночь. Туч не было, но и звезд тоже, а луна, видимо, только собиралась показаться. Вспыхивали под трамвайными и троллейбусными дугами фонтанчики искр, из городского сада доносились звуки старинного романса, переделанного под шейк, и было невозможно понять, как это умудрились сделать. Пахло пылью с тополиных листьев, тополя были еще чернее темного неба, и только стволы тревожно светились – чудилось, что идешь по горелому лесу. На Роми сонно шипели пароходы.
   В семь часов вечера всему взбудораженному городу стало известно, что Сергей Сергеевич Валентинов через две-три недели каждое утро будет по-прежнему спускаться на негнущихся ногах с Воскресенской горы, чтобы сесть за стол в кабинете с окнами в трех стенах. Профессор Напольский, лечащий врач Макеева, член-корреспондент Академии медицинских наук пенсионер Наумов, составившие консилиум, пришли к выводу, что опасность миновала. В восьмом часу Сергею Сергеевичу принесли ужин, он все быстро и деловито съел и потребовал для чтения детектив, клятвенно пообещав, что при чтении не будет делать движений – «клянусь своей бородой!», – не переворачиваться на бок. Узнав об этом, пришел разъяренный профессор Напольский, назвал Валентинова по-свойски болваном, книгу не дал, а вместо молоденькой напуганной сестры привел дежурить возле больного старшую сестру отделения – суровую и даже на вид злую старуху.
   До половины девятого, по рассказам старшей сестры, Валентинов послушно лежал на спине, изредка задремывал, а в восемь сорок четыре – сестра засекла время – потерял сознание. Кислородные подушки, массаж сердца, шесть инъекций привели Валентинова в сознание, но профессора Напольского главный инженер не узнал, сестру назвал Ильей Матвеевичем и опять потерял сознание. Снова кислород, инъекции, массаж сердца, после чего Валентинов открыл глаза и сразу улыбнулся. «Долго я спал? – спросил он. – Где я нахожусь?» Затраченная на вопросы энергия дорого обошлась больному: опять потерял сознание, затих, казалось, не дышал. После этого и случилось то, что сестра-старуха назвала «начал обираться». Восковыми руками Валентинов снимал нечто невидимое с лица, пытался разгладить бороду, осторожно, словно золотые пыльнки, сметал что-то с груди.
   Для инфарктника Валентинов умирал странно – слишком долго. Около десяти часов снова собрался консилиум, растерянный ненаучными фактами течения инфаркта, применил все известные реанимационные средства, отчего больному стало еще хуже – задыхался, не приходя в сознание. Так продолжалось до одиннадцати часов пятидесяти минут, после чего Сергей Сергеевич вдруг начал розоветь и медленно-медленно приходить в сознание, что было для членов консилиума неожиданным. Они всполошились, не сговариваясь, так посмотрели на старшую сестру, что она с размаху вонзила тонкую и длинную иглу с адреналином.
   – Где я нахожусь?
   Валентинов узнал Напольского, улыбнулся ему, члену-корреспонденту Наумову дружески кивнул, умудрившись оторвать голову от подушки, попросил воды. Напившись, Валентинов сказал:
   – Я умираю, друзья… Возьмите карандаш и бумагу… Спасибо! Телефон три, двадцать пять, шестнадцать… Повторите. Спасибо! Попросите к телефону Елену Платоновну. Пусть приедет. Времени мало!
   В палате Валентинова был телефон, главный инженер чуть-чуть приподнялся, чтобы видеть, как Напольский набирает номер. На четвертой цифре Валентинов ойкнул, вытянулся, замер, невозможно долго не дышал, а потом из его груди вырвался хрип, такой звук, который ни с чем сравнить нельзя и который называется предсмертным хрипом… Сердце остановилось, глаза были открыты. Старшая медсестра, властно отстранив руку профессора Напольского, потянувшуюся к пульсу умершего, вернула на место отвалившуюся челюсть, двумя пальцами другой руки закрыла глаза покойника.
   Мать Валентинова, Игорь Саввович, управляющий Николаев и еще трое друзей главного инженера в палату умирающего допущены не были, сидели в разных углах большой приемной в мягких креслах с журналами в руках – прошлогодние «Огоньки» и свежие номера «Здоровья». О смерти Валентинова они узнали минут через десять после того, как она произошла. Первым вниз спустился старенький член-корреспондент, сел в кресло, взял со стола журнал. Еще минутой позже спустилась старшая медсестра с небольшим чемоданчиком в руках, поставила его на стол и тоже села.
   – Скончался? – тихо спросила Надежда Георгиевна.
   – Да! – ответила старшая медсестра и, приготовившись вскочить, покосилась на мать покойника, но Надежда Георгиевна сказала:
   – Проводите меня к сыну.
   Игорь Саввович подумал: «Так не бывает!» Бабушка поднялась, глядя вверх, прямая по-солдатски, пошла впереди – такая спокойная, что было страшно за ее жизнь. Сестра, схватив чемоданчик, бросилась за Надеждой Георгиевной.
   – Он моложе меня на двенадцать лет, – сказал удивленно член-корреспондент. – Двенадцать!
   Игорь Саввович беспокойно оглядывался. Откуда-то доносились странные короткие удары, похожие на азбуку Морзе; трудно было понять, что это такое, но отвлечься было невозможно, и до ухода из больницы Игорь Саввович так и не понял, что стучало, и под этот звук, от которого ломило в висках, все ждал и ждал чуда. Кто-то должен был подойти к нему, заглянув в лицо, сурово сказать: «Идите к отцу!» Однако Игоря Саввовича никто не замечал, бледные и суматошные люди скользили по нему таким же невидящим взглядом, как по мебели, и убегали делать с покойником нужное, обязательное, от этого особенно жуткое. В первом часу ночи он поднялся, на цыпочках, воровски, шагом вышел на улицу и юркнул в незнакомые ворота.
   Сейчас Игорь Саввович во все глаза смотрел на тополиный сквер, выжженный, казалось, пожаром, но странный оттого, что обнаженные стволы остались светлыми. Это объяснялось просто: на фоне черного неба черные кроны тополей стали невидимками. В сквере было бы страшно до жути, если бы не звенели за тополями трамваи и не шуршал асфальт под шинами троллейбусов. По-прежнему кощунственная музыка приплывала с танцевальной площадки городского сада.
   Куда идти? Где мать? Где жена? Что с тестем?
   «Какие все это пустяки! Какое это имеет значение!» Тихо-тихо шумят невидимые кроны тополей – это навсегда, это вечно; висит над головой черная прорва неба – это было, есть и будет; бормочет сонная пичуга – это бормотание вечности. А вот Валентинов никогда больше не позвонит своему заместителю, не скажет в трубку: «Игорь Саввович, забегите на минутку». Умрет теперь, наверное, скоро бабушка, старый дом Валентиновых, опустев, станет гулким, как барабан на знойном солнце. Потом дом Валентинова снесут, городской архитектор на плане Ромска на месте валентиновского дома больше не напишет: «Сносу не подлежит». Все. Род Валентиновых по мужской линии оборвался. Единственный из рода декабристов мужчина носит фамилию Саввы Гольцова. Бабушка похоронит сына на том месте, где присмотрела могилу для самой себя, громко скажет: «Опередил!» Плакать бабушка на людях не станет…
   Игорь Саввович перешагнул через низкий заборчик сквера, не оглядываясь, пошел через широкую улицу с трамвайными путями и следами троллейбусных шин. Возбужденное, словно от алкоголя, приподнятое наркотическое состояние испытывал Игорь Саввович. Ему будто хотелось, чтобы на него обрушился звенящий красный трамвай, ударил в грудь радиатор автомобиля или громада троллейбуса – смерти нет, не существует. Он, Игорь Саввович Гольцов, неторопливым шагом и не глядя по сторонам пересекающий улицу, бессмертен, как небо или бормотание сонной пичуги. Нет смерти – значит, нет и жизни. Видимое, слышимое, осязаемое – сон, придумка, объемный кинофильм. Он невольно подумал: «Солипсизм!» – но было сладостно и пьяно, тепло под сердцем, тело исчезало, прозрачное, словно под рентгеном. «Жизнь и смерть – ничего этого не существует. Нет и того, что несуществующий Игорь Саввович несуществующими мозгами понимает: жизнь и смерть не существуют!» Пустота, космос, царство мертвой материи. Страха тоже нет – не может быть, если нет ничего…
   Считая ступеньки, Игорь Саввович поднялся на третий этаж, хотел достать ключи, но раздумал. На лестничной площадке горела очень яркая лампочка, двери четырех квартир были обиты дерматином разных цветов – коричневым, черным, зеленым и блекло-красным. Он вспомнил, как при заселении дома в его квартиру ворвался деловито-взволнованный сосед в подтяжках и шлепанцах на босу ногу, очкастый и ученый – «Соседи, дорогие и милые соседи, есть предложение сделать нашу лестничную клетку веселой. Не будем обивать двери коричневым скучным дерматином. Давайте договоримся, кому обивать двери черным дерматином, кому – коричневым и так далее…» Светлана хохотала, но в переговоры вступила.
   Игорь Саввович ни одного человека из трех квартир не знал, хотя некоторые лица помнил и при встрече на лестнице здоровался. В городе он соседей не узнавал. Кто такой, например, мужчина в подтяжках? Хорошие ли сны видит он сейчас за дверью с блекло-красным дерматином? Впрочем, как можно сейчас спать, когда небо пусто, словно дырявый карман? Игорь Саввович сморщился, не чувствуя боли от прикушенной и обильно кровоточащей губы, стал поочередно нажимать кнопки звонков трех квартир. Каждую он прижимал долго, наверное, по полминуты, потом оперся на перила и начал спокойно ждать, когда откроются двери. Первым выглянул очкастый и ученый, тот самый, что в подтяжках.
   – Ах, это вы, сосед? Чем могу… Простите!
   Игорь Саввович молчал. Он молчал и тогда, когда из двух других квартир выглянули женщина и молодой человек в красной пижаме.
   – Что случилось?
   – Вы звонили?
   Они тоже замолчали, успев переглянуться. Соседи двоились и троились в глазах, губы дрожали, значит, Игорь Саввович собирался плакать, но до сих пор не знал об этом. Наконец в немой тишине очкастый и ученый бесшумно вышел из дверей, остановился рядом и несколько секунд молчал перед Игорем Саввовичем.
   – Простите! – сказал Игорь Саввович. – Сам не знаю, что делаю.
   – Разрешите, я вам помогу, – сказал сосед в очках. – Вы не попадаете рукой в карман… Вам нужны ключи от квартиры? Вот они…
   В прихожей было по-ночному тепло, тихо и светло; возле светильников кружились крохотные ночные бабочки, на зеркале краснел четкий след губ, намазанных губной помадой – загадочный, непонятный, заменивший точечки пудры на зеркалах, которыми пользуются женщины.
   – Сидите? – спросил он у матери и жены, войдя в гостиную. – Я сниму галстук и тоже… сяду.
   Он вернулся из кабинета в распахнутой рубахе, сел, подпер подбородок руками.
   – Валентинов-то умер, – сказал он. – Слышали, Валентинов-то умер? – И вдруг сделался деловитым. – Да, Светлана, тебе тоже придется пойти на погребение – непременно, непременно!
   Женщина в сером костюме, в белой блузке с галстуком-бабочкой, какие носят знаменитые актрисы, была матерью Игоря Саввовича Гольцова. Ей не шел загар, на юге мать всеми средствами спасала лицо от солнца, но все-таки немного загорала и от такой малости заметно дурнела. Сейчас, то есть сегодня, мать Игоря Саввовича Гольцова была неестественно бледна, и от этого безупречно красива – и серые большие глаза, и нежные изгибы блестящих бровей, и классический овал лица. Все, ей принадлежащее, было при матери… Женщина в сером костюме, в лакированных туфлях, с огромной копной волос была матерью Игоря Саввовича Гольцова, и он любил ее так, как может любить мать добрый, умный, благодарный за материнскую любовь сын. Игорь Саввович любил низкий артистический голос матери, ее манеру откусывать – энергично и весело – концы длинных слов, любил видеть, как она ходит, сидит и стоит И сейчас, глядя на мать, бледную, убитую и растерянную, наверное, до паники, но внешне сдержанную и даже как бы сонную, он любил ее не меньше, чем раньше а может бьпь, даже больше, так как мать была и оставалась единственным родным человеком на свете, перед которым не стыдно упасть на колени и выплакаться, как это бывало в детстве. Игорь Саввович сидел перед матерью, страдая, на глазах у него были слезы, когда он спросил:
   – Мама, как же это случилось, мама? Почему в тридцать лет… – Не договорив, ой прижал руки к груди. – Ты ведь этого не хотела, мама, ты не могла этого хотеть…
   Игорь Саввович плакал экономно: молча глотал слезы, кадык судорожно двигался, лицо было почти сухим. Когда он притих совсем, раздался голос Светланы:
   – Папе объявили строгий выговор с занесением…
   Он повернул голову, чтобы увидеть жену, но она сидела позади него, закрытая высокой спинкой кресла, и Игорь Саввович решил, что успеет еще посмотреть на Светлану.
   – Строгий выговор с занесением в учетную карточку – суровое наказание! – сказала Елена Платоновна. – После такого обычно следует снятие с руководящей должности…
   Женщина, которая никогда не ошибалась и всегда была права, не любила, если в чем-нибудь отсутствовала полная ясность.