Валентинов посмотрел: мать закрыла глаза, лицо было ласковым, нежным, тихим.
   – Сын! – проговорила она. – У тебя есть сын, у меня – внук. Эти слова до сих пор слышали только мои кастрюли, а теперь произношу при тебе. Поверь: он настоящий Валентинов, но еще не знает, что Валентинов… Мое старушечье сердце, кстати, очень еще здоровое, вещает добро… Попомни, Сергей, он хочет, но еще не умеет быть Валентиновым!
   Валентинов бессмысленно улыбался от нежности и любви к матери – смешной своей матери. Ее декабристская родовая гордость, деление человечества на две категории – Валентиновых и не Валентиновых, – материнская тоска по продлению рода, старушечье одиночество, когда разговаривают с кастрюлями и дуршлагами, – все это вызывало детское желание обнять мать, прижаться к ней, как бывало, пожаловаться: «Ой, мама, мама!», – не зная, собственно, что стоит за этим: «Ой, мама, мама!»
   – Игорь похож на меня, ты заметил, Сергей? – гордо сказала мать. – Игорь удивительно похож на твою старую ворчливую мать! И я хочу знать, что с ним случилось! На базаре ходят идиотские слухи о какой-то ужасной драке, а мой сыночек изволит хранить гордое молчание… Что стряслось?
   Валентинов подошел к матери, наклонившись, поцеловал в морщинистую щеку, всегда пахнущую ванилином и лавровым листом.
   – Игоря оклеветали, мама! – сказал он. – Я спешно примчался, чтобы помочь. Есть свидетель полной его невиновности…
   – Так чего ты рассиживаешься в креслах! – рассердилась мать. – Изволь, голубчик, безотлагательно действовать.
   Пока Валентинов набирал номер телефона, слушал гудки и ждал ответа, Надежда Георгиевна сидела в кресле со скрещенными на груди руками и остановившимся взглядом. Валентиновы из поколения в поколение были честными, верными, справедливыми и добрыми людьми, но добро их кончалось там, где не было ни добра, ни справедливости. Валентиновы могли быть жестокими к тем, кто смотрел на мир как на фарфоровую копилку, которую надо взломать, чтобы содержимое утащить в свою крысиную нору. Сам Сергей Сергеевич не только раз и навсегда вычеркнул из списка друзей предавшего его профессора Гуляева, школьного товарища, но и беспощадно загнал его преподавать в захолустной школе на крайнем севере Ромской области.
   – Здравствуйте, Игорь Саввович! Приезжайте немедленно. Повторяю: жду вас и немедленно высылаю машину. Черт возьми, что творится с этими телефонами!.. Игорь Саввович, вы слышите меня, Игорь Саввович?.. Отлично! Ровно через десять минут машина будет у вашего подъезда…
   Валентинов долго держал трубку в руке, держал двумя пальцами, словно трубка раскалилась; торчала воинственно бородка, губы стиснуты, глаза полуприкрыты.
   – Она там, – непонятно усмехнувшись, сказал Валентинов. – Нет, мама, она не поднимала трубку. Я узнал о ее присутствии по голосу Игоря Саввовича. – Он вдруг озабоченно оглядел себя. – Как ты думаешь, можно принимать Игоря Саввовича в этом халате?
   Мать с ядовито поджатыми губами пошла к дверям, но все-таки обернулась:
   – Можно принимать Игоря в этом халате… Я тоже его ждала. Готов ванильный торт…
   Когда машина ушла, главный инженер причесал сырые еще волосы, сев в кресло, попытался сосредоточиться, то есть начал старательно трудиться, чтобы придать себе рабочее, рациональное и – если это бывает – эмоционально глухое состояние. Ведь само поспешное возвращение в Ромск вместе со старшиной катера Октябрином Васильевичем, который сейчас сидел в кабинете следователя и давал спасающие Игоря Саввовича Гольцова показания было таким же рационалистичным, как все известные поступки родного сына, кроме ночной драки. Валентинов по отношению к Гольцову выполнял долг, более того, честно держал слово, данное Елене Платоновне беречь Игоря и помогать Игорю. Сейчас, когда сына провожала к отцу Елена Платоновна, полная железной уверенности, что Валентинов пойдет даже на преступление, но заслонит грудью Игоря, главному инженеру был необходим холодный, трезвый рационализм.
   Все эти пять лет Валентинов, иронизирующий над материнской родовой гордостью, неосознанно искал в сыне именно свое, валентиновское, и мучился тем, что не находил. Напротив, факт за фактом поступали именно из того мира, который логично признавал нормой и ночную драку. Рационализм, жесткий рационализм! Гольцов, этот Игорь Саввович, сын, принимал все, что протягивала могущественная рука Валентинова, мало того, с одной ступеньки карьеры на следующую он поднимался с брюзгливо-снобистской усмешечкой и таким взглядом, словно делал Валентинову одолжение. Сейчас все становилось на свои места, каждая сестрица получала по сережке, и эта разоружающая ясность, лишающая его всех иллюзий и надежд, казалась облегчением. Как только на пороге появится сын, как только на его губах мелькнет болезненная и одновременно нагловатая улыбка, Валентинов – технократ до мозга костей – займется наипростейшей арифметикой. Ведь устройство людей при всей кажущейся им самим сложности игры и дальновидной расчетливости поступков основано только на таблице умножения. Я тебе – ты мне, плюс – минус, фига в кармане – распростертые объятия, вещь – деньги и деньги – вещь…
   Отправляясь в прихожую, чтобы открыть двери подъехавшему Игорю Саввовичу, главный инженер мельком посмотрел в зеркало и остался доволен своим лицом.
* * *
   День снова выдался жарким и душным, даже в тенистой аллее парка прохладно не было, и на одинокой любимой скамейке Валентинову не сиделось, пока он не принял такую же расслабляющую позу, в которой недавно посиживал здесь Игорь Саввович, решая, делать визит главному инженеру или сказаться больным. Было тихо и… странно. Этот уголок парка до сих пор сохранился в девственности тайги, но за плотной стеной деревьев будто бы по недоразумению или просто чуду проходила улица с трамвайными путями и контактной сетью троллейбуса; в это не верилось, думалось, что глубоко в лесу на ветке сидит неизвестная птица, умеющая подражать шуму трамваев и троллейбусов.
   Валентинову было страшно, как было страшно и тридцать два года и пять лет назад, когда Елена Веселовская впервые и в последний раз вошла в его жизнь. После многолетнего небытия казалось, что никогда не было и не могло быть маленького немецкого городка по имени Майсен, всемирно известных скал Бастая, запаха кожи от новенького военного снаряжения майора медицинской службы Лены Веселовской. Может быть, она торопилась, может быть, не знала, как это делается, но ремень портупеи не был заправлен под погоны, и он, задыхаясь от нежности, боясь красивых глаз женщины, заправлял жесткий ремень под твердые погоны… Валентинов боялся, что, как только появится в начале аллеи неторопливая женщина с высоко закинутой головой и внимательным изучающим взглядом, исчезнет человек, которого окружающие именовали «самим» Валентиновым. Его место займет новый человек, говорящий «да» вместо «нет», улыбающийся, когда следует стискивать зубы, тоскующий, когда следует веселиться. Власть Елены Платоновны Веселовской над инженером Валентиновым, крупной неординарной личностью, была рабовладельческой: классический случай, когда женщина движением бровей могла послать на подвиг или убийство. Для Валентинова исчезнет все, что составляет его жизнь: могучие реки и пароходы, плоты и гигантские краны, книги и дневники, знание жизни и ее подлинный смысл. Голым человеком на голой земле заранее чувствовал себя Валентинов, держащий в сильных и еще молодых руках тысячи человеческих судеб.
   Страшно, но как сладко и счастливо замирает сердце! В миллионный раз бредовая надежда бросает соломинку: «Я вернулась насовсем, Сергей!» Пусть все идет прахом, лишь бы вернулась, не уходила, величавая и спокойная, как лесное озеро, суровая, как спина прокурора. Савва Гольцов – боже, существует ли этот человек! Бред, вымысел, фантазия. Нет на этой круглой земле никого, кроме НЕЕ, любимой и ненавистной, страшной и желанной, несущей одни только несчастья, но дарующей жизнь. Тридцать лет Валентинов верил, что, где бы ОНА ни была, прилетит, приедет, примчится, но будет стоять возле его гроба. За одно это Валентинов был готов терпеть одиночество, каждое утро, как молитву, произносить ее имя – только пусть молча постоит у гроба, бросит горсть земли в могилу у Воскресенской церкви, так как он-то верно знает, как и что будет думать Елена у свежей могилы… Ну кто может похвастать, что любил тридцать лет, каждое утро просыпался от счастья любви, видел сны с запахом черемухи и сырой травы?
   Прозвенел трамвай, заскрипел визгливо на повороте, эхо в густых соснах заглохло, и сразу вслед за этим у Валентинова больно сжалось сердце. В конце аллеи появилась Елена – светлая, как всегда, медленная, ни на кого не похожая. Он смотрел на приближающуюся женщину, но видел ее не такой, какой она была сейчас, сегодня, и понимал, что всегда будет видеть Елену двадцатипятилетней. Пять лет назад, например, морщинки у ее глаз Валентинов заметил, когда сама Елена сказала об этом, глядя с иронией в зеркало пудреницы.
   – Здравствуй, Сергей!
   Голос из сна, глаза из сна, руки из сна. Валентинов чувствовал запах и дыхание Елены, но, не веря реальности, испытывал такое, словно продолжался сон, длинный и счастливый.
   – Здравствуй, Елена!
   Она любила его. Это Сергей Валентинов знал так же точно, как знала и Елена Веселовская. Он был уверен, что она глядит на него такими же глазами, какими глядит он, и так же неспособна увидеть Валентинова истинным. И он решил, что именно сегодня, когда их сыну плохо, а они, давно перевалившие за пятый десяток, были так же молоды в восприятии друг друга, как тридцать лет назад, он скажет Елене сочиненную им давным-давно фразу, навеянную литературными ассоциациями и потому, наверное, выспреннюю и нелепую.
   – Садись, пожалуйста, Елена!
   От волнения он шепелявил, руки крупно дрожали, и, понимая, как это глупо и невежливо, Валентинов заложил руки за спину, отчего сделался прямым, надменным. Елена Платоновна, аккуратно усаживаясь, смотрела на него жадно, испытующе, удивленно, как на незнакомого, и походила на умирающего от жажды человека, увидевшего наконец-то холодный журчащий ручей. Так было всегда, когда они встречались, длилось это несколько тяжелых для Валентинова секунд, пока Елена не находила в нем то, что искала, – для угадывания невозможное.
   – Ты еще немного поседел, Сергей, но тебе это идет… Ну, здравствуй!
   Второе «здравствуй» окончательно подтверждало, что Елена Платоновна нашла в Валентинове необходимое – прежнюю любовь к ней, чтобы с жестокостью обожаемого зверя почувствовать себя сытой.
   – Здравствуй, Елена! А вот ты не изменилась…
   Валентинов испытывал болезненное наслаждение от того, что позволял женщине плясать на нем бешеную джигу; сильный и властный человек, он в подчинений этой женщине видел цель своего существования, понимая, как это губительно, ничего до конца дней своих не хотел менять. Все должно оставаться прежним, бунт против женщины запоздал на тридцать два года, да и разуму не было места между Сергеем Валентиновым и Еленой Веселовской.
   – Я тоже постарела, Сергей.
   Однако не изменилась. Прежде чем сесть, Елена Платоновна провела пальцами по дереву, посмотрела на них, удовлетворенно покачав тяжелой от огромного пука волос головой, села зыбко, бочком.
   – Погоди, Елена, – попросил Валентинов, – ничего не говори, успеем…
   Мать была права – любовь длиною в тридцать лет редко выпадает на долю простого смертного… Счастье, резкое и больное, как удар электрическим током, чувствовал Валентинов. Стояли перед ним обыкновенные сосны – они были прекрасны, полосатые тени лежали на песчаной дорожке – их желтизна была сказочной, пела в кронах городская пичуга – трубили иерихонские трубы.
   – Выйдет глупость, но бог с ней! – глядя прямо перед собой, проговорил Валентинов. – Ты помнишь конец чеховского рассказа «Дама с собачкой»? Мы – это Гуров и Анна Сергеевна, которые так и не нашли выхода, только с одной разницей: нам не нужно было ничего искать…
   – Ты не меняешься, Сергей! – сказала Елена Платоновна. – И никогда не изменишься: ведь ты – Валентинов. Ты любишь – это твое счастье, и тебе неважно, любят ли тебя. Ты завидно благополучный человек, Валентинов!
   Он впервые пристально посмотрел на Елену. Красива? Кто знает. Необычна? Спросите об этом кого-нибудь, но только не Валентинова. Любимая – и в этом все!
   – Может быть, ты и права, Елена! – задумчиво сказал Сергей Сергеевич. – Я изредка думаю, что ты, может быть, по-прежнему любишь меня.
   Сто пятый раз, наверное, Валентинов слышал от Елены Платоновны обвинение, что он эгоистичен и жесток в счастье только своей безоглядной любви, но ему ни разу не приходила в голову мысль, что любимая женщина – холодная и рассудительная – для элементарного житейского обихода, собственного спокойствия и возможности хоть капельку оправдаться нарочно изобрела своим изощренным умом спасительную формулу, годную на все случаи жизни: «Ты любишь только свою любовь!..» Валентинов собирается уезжать директорствовать в Татарскую сплавную контору: «Тебе наплевать, любят ли тебя! Ты будешь и в Тагаре счастливым своей любовью, а что тебе до меня…», он поднимается на трибуну областного совещания, чтобы сделать сообщение об опыте вождения барж толканием на Миссисипи, формула немедленно приводится в действие: «Тебе наплевать на тех, кто любит тебя! И будет вместе с тобой голодать и жить в каморке!» И не было случая, чтобы Валентинов логично ответил: «Поезжай со мной в Тагар!» или: «Но я хочу помочь государству…»
   – Ты, значит, иногда думаешь, что я по-прежнему люблю тебя? – спросила Елена Платоновна.
   Он помолчал, улыбнулся.
   – Ты любишь меня! Вот и сейчас ты меня любишь…
   Она молчала, глядя на собственную лакированную туфлю. Затуманенное лицо, гордо посаженная голова, блестящие, точно драгоценные камни, близорукие глаза…
   – Это ничего не меняет, – протяжно сказала Елена Платоновна.
   – Если тебе от этого легче, изволь так думать, Елена!
   Валентинов совсем успокоился. Опять со скрежетом вписывался в крутой поворот дребезжащий от старости трамвай, сосны сдержанно гудели, теплая волна воздуха приплыла из влажной низинки. «Ее беда в том, что она ни у одного мужчины не вызывает жалости, – неожиданно подумал Валентинов. – Женщине опасно всегда быть или выглядеть победительницей».
   – Я хочу поговорить об Игоре! – сказала Елена Платоновна. – Наверное, опять буду просить у тебя помощи…
   Лавина начинается с крошечного комочка снега, так и Валентинов не мог остановиться, как только разрешил себе дурно подумать о женщине, которую любил. «Это действительно, как сказала Елена, ничего не меняет, – подумал он бегло. – Но ей сегодня придется говорить правду и только правду… Я буду бороться за Игоря!»
   – Буду назидательным, без этого не обойтись, прости! – суховато проговорил он. – Ты сказала, что я завидно благополучный человек… Это, кажется, правда! Я был счастлив и счастлив сейчас один бог знает почему. В сентябре мне исполнится шестьдесят, конечная точка подъема – рядом… финита! И я чувствую себя мерзавцем, когда думаю, что не могу ни в чем упрекнуть себя. Так не бывает – это свинство и бред! – Он внимательно послушал тишину. – Праведником быть так же гадко, как и грешником… Сейчас ты поймешь меня, Елена.
   Остановившись, переведя дыхание, он подумал, что лжет, когда обещает женщине быть понятным. Тридцать лет молчать, тридцать лет усилием воли заставлять себя не думать дурно о бывшей жене, а потом на парковой скамейке выложить подноготную – это уже заведомая неправда: обвинять – значит одновременно и виниться.
   – Мы с тобой жестоко расквитались! – делая ударение на «мы», сказал Валентинов. – Моя слепая любовь к тебе, твоя слепая любовь к сыну… Как это ни страшно, но мы сделали все, чтобы искалечить жизнь Игоря… Ты его потеряла, я его не нашел, и за наши ошибки расплачивается только сын… – Валентинов говорил все медленнее и тише. – Пора платить по векселям. Мы оба – ты и я – преступники! Ты тридцать лет назад продала меня за тридцать сребреников, двадцать пять лет спустя я предал сына…
   С трамваями, наверное, что-то случилось. Вот уже минуты две они шли и шли вплотную друг за другом, яростно звеня и скрежеща на повороте, вспышки искр под дугами пробивались даже сквозь плотные вершины сосен. Трамвайная пробка, видимо, образовалась в самом центре города.
   – Сергей! – позвала Елена Платоновна. – Сергей!
   Он спокойно и внимательно посмотрел на нее. Елена сидела все в той же позе – гордой и независимой – и, наверное, поэтому дважды произнесенное имя Валентинова, казалось, исходило не из ее уст, и было трудно понять, чего больше в этих словах – желания прервать его или боли за Игоря. Она умела держать себя в руках – профессор кафедры хирургии, полковник медицинской службы, жена знаменитого на весь мир Гольцова; она и на войне умела хранить красивое и достойное спокойствие.
   – Я все сказал, – проговорил Валентинов. – Мне хочется встать и уйти…
   – Ты не уйдешь! – негромко ответила Елена Платоновна. – Ты не уйдешь до тех пор, пока я не узнаю правду! Если я погубила Игоря, то должна знать, как и почему. Это логично, Валентинов!
   Логично! Даже сейчас, когда речь шла о судьбе сына, Елена Платоновна употребила слово, которое было ее сущностью. Валентинов знал, что в институте отличницу Ленку Веселовскую звали Этлогой, именем, составленным из «это» и «логично». Женщина, которая была всегда права и никогда не ошибалась, всегда поступала логично и здраво. Сочетание логики и здравомыслия – из этого не поддающегося передвижению монолита состояла целиком и полностью Елена Платоновна Веселовская, и даже самые гибкие умы пасовали, когда ее большие красивые и неторопливые губы извлекали из любой ситуации простейшие логические и здравые выводы.
   – Ты имеешь право знать истину, но логикой не объяснишь, что произошло с Игорем! – тоскливо сказал Валентинов. – Случившееся с ним не поддается формальной логике: везде алогичность. Ты по прежнему любишь употреблять иностранные слова? – Елена без тени юмора кивнула. – Изволь! Твой прагматизм в применении к Игорю дал эффект инфантильности, близкой к психическому заболеванию. – Он закрыл глаза, как это сейчас сделала Елена Платоновна. – Я обложился учебниками и энциклопедиями, чтобы понять состояние сына. Я даже беседовал с профессором Баяндуровым, который до сих пор в затруднении – случай исключительный. А теперь ты должна говорить правду. Правду и только правду!
   Валентинов вынул руки из-за спины, помассировал усталые кисти, прищурился – слепили желтые солнечные полосы на песчаной дорожке. На Елену Платоновну он не мог смотреть.
   – Когда ты сказала Игорю, что я его отец? – спросил Валентинов. – Ты потребовала от меня хранить тайну отцовства, слово я держал, но Игорь с нашей первой встречи знал, с кем разговаривает. – Он замолчал, чтобы передохнуть и набраться новых сил. – Ты все рассказала Игорю перед отъездом в Ромск?
   Тридцать лет назад на прямо поставленный вопрос Елена Платоновна почти всегда отвечала правдиво, что было его тайной гордостью. Она могла что-нибудь умолчать, по собственному желанию не сказать правду, уклониться от ответа на уклончиво же поставленный вопрос, но, когда ей приходилось отвечать на лобовые «да» или «нет», никогда не лгала.
   – Ты все рассказала Игорю перед отъездом в Ромск? Да или нет?
   Не глядя на бывшую жену, Валентинов отчетливо видел, как исподволь исчезает со щек здоровый румянец, тускнеют глаза, как закушена нижняя губа и стиснуты руки.
   – Да! – сказала Елена.
   Спасибо! Валентинов панически боялся, что Игорь мог научиться лгать. Отчим в роли отца, необходимость изо дня в день играть роль любящего сына, видеть мать проявляющей постоянную любовь к знаменитому и роскошному Гольцову. Предатель и карьерист, лжец и притворщик мог воспитываться в таком доме – главному инженеру важно было знать, что до окончания института Игорь Гольцова считал родным отцом.
   – Тогда я не понимаю, что с тобой произошло, для чего ты все это сделала? – сказал Валентинов, поправляя туго накрахмаленные манжеты рубашки. – Мы на вершине своих жизненных возможностей, наша песенка, согласись, спета – откроем карты.
   Что и кого оставлял Сергей Валентинов на этой теплой и круглой земле, прожив полных пятьдесят девять лет? Толкание барж на голубой Оби, плоты по маленьким речкам, бревна, собрав которые можно, наверное, соорудить гору величиной с Эверест? Он родил сына, которого сам изо дня в день губил, любил женщину, которая всем близким приносила несчастья. Страшный в кастовой спесивой уверенности, что Валентиновы – лучшая часть человечества, он за тридцать лет не набрался смелости, чтобы объективно оценить женщину, которая стала матерью его сына. Какое чванство! Валентиновы с генами передают детям все земные добродетели, Валентиновы чураются прозы и грязи жизни. Ложь, самообман, самогипноз – все преступно!
   – Я около пятнадцати лет работаю с управляющим Николаевым, – сказал Валентинов. – Это холодная, коварная, расчетливая и жадная скотина… Мне стоит пошевельнуть пальцем, и Николаев провалится сквозь землю, на его место сяду я или любой достойный человек, но я пятнадцать лет только брезгливо вытираю пальцы после того, как он пожимает мою руку… Какой же я чистоплотный, какая же я сволочь, если высокомерно не хочу мараться о Николаева… Ты права: стремлюсь жить в чистоте за счет грязи ближних. – Валентинов вдруг легкомысленно улыбнулся. – Почему ты ушла от меня, Елена?
   Валентинов усмехнулся потому, что женщину, отвечающую правдиво только.на прямой вопрос, надо было в лоб спросить: «Кто тридцать лет назад был перспективней? Я или Гольцов?» И до этого смехотворно-простенького вопроса надо было проделать путь длиной в тридцать лет!
   – Прости! – сказал Валентинов и рассеянно поморщился. – Ты-то, наверное, уж точно знаешь, чем я могу помочь Игорю.
   Она сидела неподвижно, бледная и потухшая, но от этого такая красивая, словно не было и тридцати лет, и мелких морщин у глаз, и помягчевшего рта; могло быть и так, что, уйдя в себя, она просто не слышала длинной речи Валентинова, его больных вопросов, саморазоблачений. Все могло быть с этой женщиной.
   – Чем я могу помочь Игорю?
   Неужели Валентинов дожил до эпохальной минуты, когда Елена Платоновна Веселовская не знала, что делать, как поступить? Ведь пять лет назад, когда единственный сын Валентинова по невозможному совпадению судеб работал в Тагарской сплавной конторе, эта же самая женщина не говорила, а раздельно диктовала: «Ты должен помочь Игорю встать на ноги. Он не сможет жить в глуши, он, по общему мнению профессуры, создан для теоретической работы… Это твой сын, ты должен помочь! Ему нужен город, такая работа, которая оставляла бы время для диссертации, и, конечно, квартира, где можно работать… Для тебя, могущественного, все это – мелочь…» Целлулоидной игрушкой, говорящей куклой был сын Игорь для женщины, которая никогда не ошибается, рычагом был Валентинов, по-армейски точно выполняющий ее указания-команды. Так неужели такая женщина сейчас не знала, что делать?
   – Помочь Игорю трудно, но можно, – неторопливо заговорила Елена Платоновна. – Девяносто шансов из ста, что карьера Карцева закончена… – Она сделала многозначительную паузу. – Игорь и Светлана должны как можно скорее уехать из Ромска. Я хорошо помню, что теперешний директор комбината Молданлес – твой школьный и студенческий товарищ. Обмен квартир устроит полковник Сиротин… Ты, Сергей, должен побеспокоиться, чтобы Игорю дали должность, соответствующую его способностям… – Еще одна тяжелая пауза. – Мы надеемся, что при могущественных связях Саввы со временем нам удастся перевести Игоря в Москву – в институт или министерство. – Последняя пауза. – Я могу, подобно тебе, произнести покаянную речь, но что толку… Прошу тебя, Сергей, в последний раз. Если наша песенка спета, как ты сказал, пусть будет счастлив Игорь. Я его действительно люблю больше всех на свете. В нем моя жизнь, вся моя любовь.
   И ничего в мире не изменилось! По-прежнему на повороте звенел и скрежетал трамвай, попискивали пичуги, сосны отражали легким шумом чужеродные городские звуки. Все оставалось на месте, хотя рядом с Валентиновым сидел человек, мыслящий как электронно-счетная машина.
   – Это чудовищно, Елена! – волнуясь, сказал Валентинов. – Спасая людей за операционным столом, ты убиваешь самых близких, как только снимаешь резиновые перчатки… Скажи, ты взяла слово с Игоря не говорить мне об отцовстве?