Страница:
И, значит, так получилось: вошел старший сержант Мурзин в большой зал Дворца, еще при мундире и всех отличиях, блескучий, как новые калоши, посмотрев на билет, пошел в свой первый ряд, место четырнадцать, глядь – сидят муж и жена Филаретовы А. А. и Л. И. Растеряться Иван не растерялся, но от радости тоже не зашелся: щелкнув каблуками, проговорил:
– Здравия желаю, Александр Александрович! Здравствуйте, Любовь Ивановна!
Партийный секретарь радостно поднялся навстречу Ивану, от души пожал руку, смотрел в глаза прямо, без всякой задней мысли, хотя знал все, что было между его женой и Ванюшкой. Он хорошим человеком был, партийный секретарь, а вот его жена не человек, а змея подколодная. Руку она подала Ванюшке лениво и неохотно, прищурилась, как-то забористо и презрительно повела плечами в темно-бордовом бархате.
– А-а-а! – протянула Любка. – Кого я вижу? Мурзин! Ну как понравилось вам в армии? Совсем вернулись? Да вы садитесь, садитесь на свое место, не стесняйтесь.
Ну как не пожалеть Филаретова А. А., если он, повинуясь Любкиному пальцу, сел на тринадцатое место, а Любка, чтобы не сидеть рядом с Иваном, заняла двенадцатое. Иван бы и сам рядом с Любкой не сел на виду у всей деревни, Александр Александрович тоже догадался бы, где сидеть, но Любка, хлебом ее не корми, а дай покомандовать пальцем, на котором что-то здорово красиво переливается – не бриллиант ли подарил молодой жене Филаретов А. А.?
Больше с Любкой Иван в те дни не встречался, но когда провожали его на пароход и он нес чем-то недовольного и поэтому сердито сопящего Костю на плече, ему вдруг показалось, что из-за березового тына выглянула Любка, три раза помахала рукой и пропала. Было это или не было, Иван не разобрался, так как занялся Костей: снял его с плеча, утер мальцу нос, легонько прикрикнул, отчего сын немедленно перестал сердито сопеть.
– Вот видишь, Настя, – сказал Иван, – какая с ним строгость нужна. Если он по каждому пустяку сердито сопеть станет, ты его через год смирительной рубашкой не утихомиришь.
– А почему Костя сопел сейчас?
– А я о нем на минуту думать забыл, вот он и разбушевался… Мать, вот хоть ты рядом, хоть все слышишь и сердито сопишь, как Костя, за то, что я на него прикрикнул, но я при тебе всю правду скажу. Не соленых огурцов надо насчет Кости бояться, а тебя, мать! Ты на Костю мухе не даешь сесть, а это – ты слушай, Настя! – опасно. Костя, мать, это не твои телята, которых ты с рук не спускаешь, Костя – человек, он к самостоятельности приучаться должен…
Обиженную мать, озабоченную Настю и плачущего в три ручья сына оставил тогда на крутом берегу Иван, а вот теперь, больше года спустя, плыл пароходом «Салтыков-Щедрин» в деревню Старо-Короткино. Серьезные дела возвратили тогда в город старшего сержанта запаса Мурзина, немало дней прожил он у Никона Никоновича, желанного добился и вот теперь, теплым и светлым августом, стоял на самой верхней палубе стремительного парохода, подставляя лицо встречному ветру, пахнущему только одной голубой Обью – любимой, единственной и незабвенной, той самой, что, приснившись, заставляла быстро и сладко биться сердце.
Неправда будет, если сказать, что за минувшее время заметно изменился Иван Мурзин. Нет, он принадлежал к тем людям, которые меняются медленно и тяжело, однако сказать о нем можно было так: сделался еще больше Иваном Мурзиным, чем был до армии. Он и в семнадцать лет был гигантом, а теперь заматерел, выровнялся – одним словом, лишнее исчезло, недостающее пришло. Стал он внешне еще спокойнее, при чуть хмурых бровях улыбка пряталась в уголках губ, внимательными и грустными были глаза. А голос переменился заметнее всего: прежде разговаривал Иван чугунным, низким громыхающим басом, а теперь голос у него помягчел, хотя басом быть не перестал.
Лет с пяти помнил Иван пароход «Пролетарий», и никому в голову не могло прийти, чтобы причаливал он к деревне Старо-Короткино в ночное время; хоть вверх идет, хоть вниз, все равно швартуется при ясном солнце или полуденных тучах, а вот реактивно гудящий «Салтыков-Щедрин» швартовался в Старо-Короткине всегда ночью, в четыре двадцать местного времени, и потому никаких телеграмм домой Иван не давал, по телефону о приезде не сообщал, а ехал без предупреждения, имея стопроцентную надежду, что опоздает «Салтыков-Щедрин» и прибудет в Старо-Короткино при солнцевсходе, когда весь трудовой народ целится идти на работу. Ведь не помнил же Иван случая, чтобы самый лучший в мире пароход «Пролетарий» опоздал меньше чем на два часа, – не железная дорога, не аэрофлот при хорошей погоде… Будь ему неладно, этому пароходу «Салтыкову-Щедрину»! Ко всем пристаням как назло причаливал минута в минуту, отчаливал секунда в секунду, а на взгляд вроде б и не торопился, никакой суеты на ходу и стоянках не проявлял.
В четыре двадцать местного времени ткнулся кранцами пароход «Салтыков-Щедрин» о кромку маленького и обветшалого дебаркадера пристани Старо-Короткино. Горели на дебаркадере две красных лампочки, тишина наступила, когда умолкли турбины, и громко крикнул матрос: «Прими легость!», – и так же громко ответил ему дядя Петр, который на пристани самый главный. «Давай, парнишша!» – вскричал он, и сразу было понятно, что темная деревня Старо-Короткино. С большим чемоданом и рюкзаком Иван одиноко прошел к трапу, у которого не оказалось ни человека, что значило: некому из деревни вниз по Оби ехать и никто здесь пароход об эту пору не встречает. Одного Ивана Мурзина привез в деревню здоровенный, как морское судно, пароход «Салтыков-Щедрин».
Темно, тихо, тепло. Осторожно и лениво лают две-три собаки, горят лампочки на магазинах, да отчего-то рассиялся окнами дом старого охотника Флегонта Мурзина – родни, но какой – знал бы только поп. Иван прошел метров десять, остановился, поставил чемодан и рюкзак, вытер пот со лба, хотя жары не было и не предвиделось. «У Ферапонта-то, наверное, гулянка!»-подумал Иван и, неторопливо обернувшись, сказал:
– И ты бывай здоров, дядя Петр! Чего спать не идешь?
– А у меня еще два парохода! – сердито ответил начальник пристани. – Ране было два парохода в ночь, а теперь пять да три «Кометы». А зарплата одна – мать их так и эдак, пароходство и все прочее!… А вот ты чего же, солдат, домой не торопишься?
Иван молча отвернулся, начальник пристани покачал головой и вернулся на дебаркадер, где по-прежнему ярко и назойливо светили две красных, очень красных лампочки, чтобы пароходы знали, где она есть, пристань Старо-Короткино. Иван в этой деревне родился, вот в том доме. Старый был дом, мать говорила, что лет под сто ему, построил еще прадед Ванюшкин, которого его правнук немного помнил – прадед умер на девяносто шестом году. Над домом громоздились старые тополя, похожие на вату в ночной своей черноте. «Родина», – подумал Иван и шепотом повторил:
– Родина.
Прав начальник пристани дядя Петр, что чудно это, когда солдат домой не торопится, но Ивана держала на месте непонятная сила, точно примагнитился кирзовыми сапогами к травянистой поляне, пахнущей одновременно и Обью и самой собой, то есть ночной сладостью куриной слепоты да подорожником. Словно заколдовали Ивана, что не мог и шага сделать. Потом, через минуту-другую, когда прошла неподвижная завороженность, Иван Мурзин сошел с места, двинулся, минуя родной дом, к сыну и жене. Мать в свои шесть часов вызвездится, поест, попьет, себя обиходит и – веселенькая такая, выспавшаяся – бросится проведать внука, а там Иван сидит и на все улыбается…
Сенные двери Иван открыл смело, они шума не давали, а вот домовые двери открыть не смог, хотя крепко потянул. Это, наверное, из-за ребенка Настя завела моду на крючок запираться, а то ведь в Старо-Короткине с замками да с крючками жить стеснялись или еще не научились… Вот и пришлось Ивану стучаться в двери, да осторожно стучаться, и, наверное, минут пять прошло, пока послышался шепот:
– Кто там?
– Открывай, Настя!
Охнуло, забренчало, звякнуло. Иван шагнул в темную пахучую тесноту, что-то белое метнулось к нему, приникло и замерло, затаилось, вздрагивая то ли от слез, то ли от холодка в прихожей, а он, дурак, все не догадывался поставить чемодан и разбухший рюкзак и, вероятно, нес околесицу:
– Тоже мне пароход, Настя! Приходит черт знает когда, а вроде и не торопится. Вот если бы «Пролетарий» – тогда другой разговор…
Жена плакала и бормотала, Иван поставил наконец солдатские вещи на пол, сграбастал Настю, поднял, целуя и тоже что-то бормоча. Она теплая и нежная была из постели, пахло от нее Костей и деревней, вялой луговой травой пахло, и он подумал: «Неужели так с покосами припозднились?» Жена, мать Кости, родная родня – все это Настя, которая молча ревет в три ручья.
– Ну кончай ночевать! – весело проговорил Иван. – Такси подано!
С этими словами Иван унес Настю в темную гостиную, осторожно поставил на пол, но от себя не отпустил, чтобы без Насти от волнения не замерзнуть; прижался губами к виску жены, дышал Настей, грелся Настей.
– Как он?
– Спит! Что ему еще делать! – щекоча горячими губами ухо, отшептала в ответ Настя. – Набил брюхо овсяной кашей, и теперь его пушками не разбудишь… Сейчас сам увидишь.
Вспыхнула в гостиной люстра – Ванюшка ослеп от такой иллюминации, а когда открыл глаза, то опять закрыл, так как на диван-кровати, накрытый одеялом до пояса, спокойно, словно не дышал, спал красивый усатый мужик, какого возраста – понять трудно. «Вот это пароход «Салтыков-Щедрин»! – ошеломленно подумал Ванюшка. – Вот это приехал без телеграммы!» – и больше ничего подумать не успел.
– Отец приехал! – почти громко сказала Настя, никаких серьезных переживаний мужа не заметив. – Этот тоже спит как убитый. Ты на него внимания не обращай.
Иван полез рукой чесать затылок, но Настя уже тащила его в спальню, где тоже включила свет на полную катушку.
– Смотри!
В кроватке лежал беловатый, как Иван в детстве, парнишка, крупногубый и даже с закрытыми глазами красивый не по-детски, а по-мужскому. Подбородок у него был, например, как загнутый носок у футбольной бутсы. Дышал ровно, аккуратно, спал на спине, с дисциплинированно выложенными руками, то есть по-солдатски.
– Не бойся! Поцелуй. Не услышит.
И правда. Пахло от Кости овсяной кашей, молочный запах исчез, руки были в цыпках, царапинах и черные, словно работал по кузнечному делу. Сын и не поморщился, когда Иван его поцеловал, прижавшись носом к его щеке. Минут пять стояли Иван и Настя возле детской кровати, потом Иван сказал:
– Я там разное барахлишко привез, подарки… Мать как?
– Хорошо! Здорова и тебя ждет. Знаешь когда?… Сегодня утром!
– Это почему же?
– Говорит: «Не знаю!»
После этого сразу стукнули уличные двери, половицы в сенях заскрипели, потом избяная дверь грохнула, и в спальню бесшумно влетела мать, которую, конечно, этот черт, начальник пристани дядя Петр, разбудил, и вот примчалась она, сломя голову да надрючив спросонок черное платье, в котором ходила сидеть в президиум и на котором Звезда Героя, ордена и медали бренчат.
– Сыночек! Родненький! Ванюшенька!
И эта давай слезы проливать и хвататься за Ивановы плечи так, словно он вот в эту же минуту начнет догонять пароход «Салтыков-Щедрин». Мать – Настя правду говорила – выглядела хорошо, крепкая еще была, вся мускулистая от своих телят и Ванюшку от радости тискала сильно.
– Ванюшенька, да родненький ты мой, да какой ты стал красивый да сурьезный… Ой, глазам своим не верю, ты ли это, мой сыночек родненький…
Мать-то и разбудила Иванова тестя, который хотя и спал крепко, но бабьи причитания услышал – начал густо кашлять. Видимо, со знатной телятницей Прасковьей он давно сроднился, если вошел в гостиную при пижаме. Ванюшка посмотрел на него – вот это да! Седой, точно волосы отморозил, ростом с Ивана, глаза холодные и немигающие, вдоль щек глубокие складки, выправка генеральская… Многие хорошие артисты похоже директоров и генералов изображают, но до Ванюш-киного тестя Глеба Ивановича Поспелова им потеть да потеть. Уж такой директор или генерал стоял перед Иваном, что даже в пижаме наводил оторопь, а что будет, если окажется при полном параде?
– Здравствуй, сватья! – пророкотал он. – Так вот это и есть мой зять Иван сын Васильев?
– Он, он, сват!
– Ну-ка дай я на тебя посмотрю, зятек.
И не пошутил, а принялся так и этак, с ног до головы и от плеча до плеча осматривать старшего сержанта запаса Мурзина и при этом посапывал носом, точно Костя. Сопел, значит, разглядывал и до того досопелся и доразглядывался, что Иван с улыбочкой – ласково и приветливо – сказал:
– Мы с вами, если не ошибаюсь, не знакомы, товарищ. Ловко ли в пижаме передо мной и моей матерью стоять? – Он склонил голову на плечо и еще ласковее: – И на «ты» обращаться ко мне не разрешаю.
Плохо было генералу в пижаме, директору одного из самых крупных ленинградских заводов без адреса и названия. Конечно, если бы товарищ Поспелов мог предположить, что нарвется на такое, он бы загодя приготовился, исключил бы, как говорится, момент внезапности, а здесь его обухом по голове, да еще полусонного. И позорное дело произошло: растерялся генерал, глаза забегали, щеки прибледнели. В растерянности он обхватил себя руками, точно совсем был раздет, попятился и что-то такое залепетал, чего никто не понял, и неизвестно, чем дело кончилось бы, если бы дочь генерала вздрагивающей походкой не пошла к диван-кровати, на которой спал товарищ Поспелов. Здесь она легла на живот и так начала хохотать, как умела это делать только Настя, выполняющая всегда эту процедуру с комфортом – лежа. Такой начался хохот, что Косте в пору проснуться, и соседи могли запросто сбежаться, тем более что к Насте Поспеловой через минуту присоединился и сам генерал-лейтенант Поспелов, директор завода без названия и адреса. Он, видать, тоже любил с комфортом хохотать: упал в низкое мягкое кресло. За ним засмеялась знатная телятница Прасковья, а ее сын Иван только улыбался и зажимал рот – в четыре хохочущих голоса они Костю обязательно разбудят.
2
– Здравия желаю, Александр Александрович! Здравствуйте, Любовь Ивановна!
Партийный секретарь радостно поднялся навстречу Ивану, от души пожал руку, смотрел в глаза прямо, без всякой задней мысли, хотя знал все, что было между его женой и Ванюшкой. Он хорошим человеком был, партийный секретарь, а вот его жена не человек, а змея подколодная. Руку она подала Ванюшке лениво и неохотно, прищурилась, как-то забористо и презрительно повела плечами в темно-бордовом бархате.
– А-а-а! – протянула Любка. – Кого я вижу? Мурзин! Ну как понравилось вам в армии? Совсем вернулись? Да вы садитесь, садитесь на свое место, не стесняйтесь.
Ну как не пожалеть Филаретова А. А., если он, повинуясь Любкиному пальцу, сел на тринадцатое место, а Любка, чтобы не сидеть рядом с Иваном, заняла двенадцатое. Иван бы и сам рядом с Любкой не сел на виду у всей деревни, Александр Александрович тоже догадался бы, где сидеть, но Любка, хлебом ее не корми, а дай покомандовать пальцем, на котором что-то здорово красиво переливается – не бриллиант ли подарил молодой жене Филаретов А. А.?
Больше с Любкой Иван в те дни не встречался, но когда провожали его на пароход и он нес чем-то недовольного и поэтому сердито сопящего Костю на плече, ему вдруг показалось, что из-за березового тына выглянула Любка, три раза помахала рукой и пропала. Было это или не было, Иван не разобрался, так как занялся Костей: снял его с плеча, утер мальцу нос, легонько прикрикнул, отчего сын немедленно перестал сердито сопеть.
– Вот видишь, Настя, – сказал Иван, – какая с ним строгость нужна. Если он по каждому пустяку сердито сопеть станет, ты его через год смирительной рубашкой не утихомиришь.
– А почему Костя сопел сейчас?
– А я о нем на минуту думать забыл, вот он и разбушевался… Мать, вот хоть ты рядом, хоть все слышишь и сердито сопишь, как Костя, за то, что я на него прикрикнул, но я при тебе всю правду скажу. Не соленых огурцов надо насчет Кости бояться, а тебя, мать! Ты на Костю мухе не даешь сесть, а это – ты слушай, Настя! – опасно. Костя, мать, это не твои телята, которых ты с рук не спускаешь, Костя – человек, он к самостоятельности приучаться должен…
Обиженную мать, озабоченную Настю и плачущего в три ручья сына оставил тогда на крутом берегу Иван, а вот теперь, больше года спустя, плыл пароходом «Салтыков-Щедрин» в деревню Старо-Короткино. Серьезные дела возвратили тогда в город старшего сержанта запаса Мурзина, немало дней прожил он у Никона Никоновича, желанного добился и вот теперь, теплым и светлым августом, стоял на самой верхней палубе стремительного парохода, подставляя лицо встречному ветру, пахнущему только одной голубой Обью – любимой, единственной и незабвенной, той самой, что, приснившись, заставляла быстро и сладко биться сердце.
Неправда будет, если сказать, что за минувшее время заметно изменился Иван Мурзин. Нет, он принадлежал к тем людям, которые меняются медленно и тяжело, однако сказать о нем можно было так: сделался еще больше Иваном Мурзиным, чем был до армии. Он и в семнадцать лет был гигантом, а теперь заматерел, выровнялся – одним словом, лишнее исчезло, недостающее пришло. Стал он внешне еще спокойнее, при чуть хмурых бровях улыбка пряталась в уголках губ, внимательными и грустными были глаза. А голос переменился заметнее всего: прежде разговаривал Иван чугунным, низким громыхающим басом, а теперь голос у него помягчел, хотя басом быть не перестал.
Лет с пяти помнил Иван пароход «Пролетарий», и никому в голову не могло прийти, чтобы причаливал он к деревне Старо-Короткино в ночное время; хоть вверх идет, хоть вниз, все равно швартуется при ясном солнце или полуденных тучах, а вот реактивно гудящий «Салтыков-Щедрин» швартовался в Старо-Короткине всегда ночью, в четыре двадцать местного времени, и потому никаких телеграмм домой Иван не давал, по телефону о приезде не сообщал, а ехал без предупреждения, имея стопроцентную надежду, что опоздает «Салтыков-Щедрин» и прибудет в Старо-Короткино при солнцевсходе, когда весь трудовой народ целится идти на работу. Ведь не помнил же Иван случая, чтобы самый лучший в мире пароход «Пролетарий» опоздал меньше чем на два часа, – не железная дорога, не аэрофлот при хорошей погоде… Будь ему неладно, этому пароходу «Салтыкову-Щедрину»! Ко всем пристаням как назло причаливал минута в минуту, отчаливал секунда в секунду, а на взгляд вроде б и не торопился, никакой суеты на ходу и стоянках не проявлял.
В четыре двадцать местного времени ткнулся кранцами пароход «Салтыков-Щедрин» о кромку маленького и обветшалого дебаркадера пристани Старо-Короткино. Горели на дебаркадере две красных лампочки, тишина наступила, когда умолкли турбины, и громко крикнул матрос: «Прими легость!», – и так же громко ответил ему дядя Петр, который на пристани самый главный. «Давай, парнишша!» – вскричал он, и сразу было понятно, что темная деревня Старо-Короткино. С большим чемоданом и рюкзаком Иван одиноко прошел к трапу, у которого не оказалось ни человека, что значило: некому из деревни вниз по Оби ехать и никто здесь пароход об эту пору не встречает. Одного Ивана Мурзина привез в деревню здоровенный, как морское судно, пароход «Салтыков-Щедрин».
Темно, тихо, тепло. Осторожно и лениво лают две-три собаки, горят лампочки на магазинах, да отчего-то рассиялся окнами дом старого охотника Флегонта Мурзина – родни, но какой – знал бы только поп. Иван прошел метров десять, остановился, поставил чемодан и рюкзак, вытер пот со лба, хотя жары не было и не предвиделось. «У Ферапонта-то, наверное, гулянка!»-подумал Иван и, неторопливо обернувшись, сказал:
– И ты бывай здоров, дядя Петр! Чего спать не идешь?
– А у меня еще два парохода! – сердито ответил начальник пристани. – Ране было два парохода в ночь, а теперь пять да три «Кометы». А зарплата одна – мать их так и эдак, пароходство и все прочее!… А вот ты чего же, солдат, домой не торопишься?
Иван молча отвернулся, начальник пристани покачал головой и вернулся на дебаркадер, где по-прежнему ярко и назойливо светили две красных, очень красных лампочки, чтобы пароходы знали, где она есть, пристань Старо-Короткино. Иван в этой деревне родился, вот в том доме. Старый был дом, мать говорила, что лет под сто ему, построил еще прадед Ванюшкин, которого его правнук немного помнил – прадед умер на девяносто шестом году. Над домом громоздились старые тополя, похожие на вату в ночной своей черноте. «Родина», – подумал Иван и шепотом повторил:
– Родина.
Прав начальник пристани дядя Петр, что чудно это, когда солдат домой не торопится, но Ивана держала на месте непонятная сила, точно примагнитился кирзовыми сапогами к травянистой поляне, пахнущей одновременно и Обью и самой собой, то есть ночной сладостью куриной слепоты да подорожником. Словно заколдовали Ивана, что не мог и шага сделать. Потом, через минуту-другую, когда прошла неподвижная завороженность, Иван Мурзин сошел с места, двинулся, минуя родной дом, к сыну и жене. Мать в свои шесть часов вызвездится, поест, попьет, себя обиходит и – веселенькая такая, выспавшаяся – бросится проведать внука, а там Иван сидит и на все улыбается…
Сенные двери Иван открыл смело, они шума не давали, а вот домовые двери открыть не смог, хотя крепко потянул. Это, наверное, из-за ребенка Настя завела моду на крючок запираться, а то ведь в Старо-Короткине с замками да с крючками жить стеснялись или еще не научились… Вот и пришлось Ивану стучаться в двери, да осторожно стучаться, и, наверное, минут пять прошло, пока послышался шепот:
– Кто там?
– Открывай, Настя!
Охнуло, забренчало, звякнуло. Иван шагнул в темную пахучую тесноту, что-то белое метнулось к нему, приникло и замерло, затаилось, вздрагивая то ли от слез, то ли от холодка в прихожей, а он, дурак, все не догадывался поставить чемодан и разбухший рюкзак и, вероятно, нес околесицу:
– Тоже мне пароход, Настя! Приходит черт знает когда, а вроде и не торопится. Вот если бы «Пролетарий» – тогда другой разговор…
Жена плакала и бормотала, Иван поставил наконец солдатские вещи на пол, сграбастал Настю, поднял, целуя и тоже что-то бормоча. Она теплая и нежная была из постели, пахло от нее Костей и деревней, вялой луговой травой пахло, и он подумал: «Неужели так с покосами припозднились?» Жена, мать Кости, родная родня – все это Настя, которая молча ревет в три ручья.
– Ну кончай ночевать! – весело проговорил Иван. – Такси подано!
С этими словами Иван унес Настю в темную гостиную, осторожно поставил на пол, но от себя не отпустил, чтобы без Насти от волнения не замерзнуть; прижался губами к виску жены, дышал Настей, грелся Настей.
– Как он?
– Спит! Что ему еще делать! – щекоча горячими губами ухо, отшептала в ответ Настя. – Набил брюхо овсяной кашей, и теперь его пушками не разбудишь… Сейчас сам увидишь.
Вспыхнула в гостиной люстра – Ванюшка ослеп от такой иллюминации, а когда открыл глаза, то опять закрыл, так как на диван-кровати, накрытый одеялом до пояса, спокойно, словно не дышал, спал красивый усатый мужик, какого возраста – понять трудно. «Вот это пароход «Салтыков-Щедрин»! – ошеломленно подумал Ванюшка. – Вот это приехал без телеграммы!» – и больше ничего подумать не успел.
– Отец приехал! – почти громко сказала Настя, никаких серьезных переживаний мужа не заметив. – Этот тоже спит как убитый. Ты на него внимания не обращай.
Иван полез рукой чесать затылок, но Настя уже тащила его в спальню, где тоже включила свет на полную катушку.
– Смотри!
В кроватке лежал беловатый, как Иван в детстве, парнишка, крупногубый и даже с закрытыми глазами красивый не по-детски, а по-мужскому. Подбородок у него был, например, как загнутый носок у футбольной бутсы. Дышал ровно, аккуратно, спал на спине, с дисциплинированно выложенными руками, то есть по-солдатски.
– Не бойся! Поцелуй. Не услышит.
И правда. Пахло от Кости овсяной кашей, молочный запах исчез, руки были в цыпках, царапинах и черные, словно работал по кузнечному делу. Сын и не поморщился, когда Иван его поцеловал, прижавшись носом к его щеке. Минут пять стояли Иван и Настя возле детской кровати, потом Иван сказал:
– Я там разное барахлишко привез, подарки… Мать как?
– Хорошо! Здорова и тебя ждет. Знаешь когда?… Сегодня утром!
– Это почему же?
– Говорит: «Не знаю!»
После этого сразу стукнули уличные двери, половицы в сенях заскрипели, потом избяная дверь грохнула, и в спальню бесшумно влетела мать, которую, конечно, этот черт, начальник пристани дядя Петр, разбудил, и вот примчалась она, сломя голову да надрючив спросонок черное платье, в котором ходила сидеть в президиум и на котором Звезда Героя, ордена и медали бренчат.
– Сыночек! Родненький! Ванюшенька!
И эта давай слезы проливать и хвататься за Ивановы плечи так, словно он вот в эту же минуту начнет догонять пароход «Салтыков-Щедрин». Мать – Настя правду говорила – выглядела хорошо, крепкая еще была, вся мускулистая от своих телят и Ванюшку от радости тискала сильно.
– Ванюшенька, да родненький ты мой, да какой ты стал красивый да сурьезный… Ой, глазам своим не верю, ты ли это, мой сыночек родненький…
Мать-то и разбудила Иванова тестя, который хотя и спал крепко, но бабьи причитания услышал – начал густо кашлять. Видимо, со знатной телятницей Прасковьей он давно сроднился, если вошел в гостиную при пижаме. Ванюшка посмотрел на него – вот это да! Седой, точно волосы отморозил, ростом с Ивана, глаза холодные и немигающие, вдоль щек глубокие складки, выправка генеральская… Многие хорошие артисты похоже директоров и генералов изображают, но до Ванюш-киного тестя Глеба Ивановича Поспелова им потеть да потеть. Уж такой директор или генерал стоял перед Иваном, что даже в пижаме наводил оторопь, а что будет, если окажется при полном параде?
– Здравствуй, сватья! – пророкотал он. – Так вот это и есть мой зять Иван сын Васильев?
– Он, он, сват!
– Ну-ка дай я на тебя посмотрю, зятек.
И не пошутил, а принялся так и этак, с ног до головы и от плеча до плеча осматривать старшего сержанта запаса Мурзина и при этом посапывал носом, точно Костя. Сопел, значит, разглядывал и до того досопелся и доразглядывался, что Иван с улыбочкой – ласково и приветливо – сказал:
– Мы с вами, если не ошибаюсь, не знакомы, товарищ. Ловко ли в пижаме передо мной и моей матерью стоять? – Он склонил голову на плечо и еще ласковее: – И на «ты» обращаться ко мне не разрешаю.
Плохо было генералу в пижаме, директору одного из самых крупных ленинградских заводов без адреса и названия. Конечно, если бы товарищ Поспелов мог предположить, что нарвется на такое, он бы загодя приготовился, исключил бы, как говорится, момент внезапности, а здесь его обухом по голове, да еще полусонного. И позорное дело произошло: растерялся генерал, глаза забегали, щеки прибледнели. В растерянности он обхватил себя руками, точно совсем был раздет, попятился и что-то такое залепетал, чего никто не понял, и неизвестно, чем дело кончилось бы, если бы дочь генерала вздрагивающей походкой не пошла к диван-кровати, на которой спал товарищ Поспелов. Здесь она легла на живот и так начала хохотать, как умела это делать только Настя, выполняющая всегда эту процедуру с комфортом – лежа. Такой начался хохот, что Косте в пору проснуться, и соседи могли запросто сбежаться, тем более что к Насте Поспеловой через минуту присоединился и сам генерал-лейтенант Поспелов, директор завода без названия и адреса. Он, видать, тоже любил с комфортом хохотать: упал в низкое мягкое кресло. За ним засмеялась знатная телятница Прасковья, а ее сын Иван только улыбался и зажимал рот – в четыре хохочущих голоса они Костю обязательно разбудят.
2
По-деревенскому считать, позднее было время, по-городскому раннее, когда в семь часов утра в доме Ивана Мурзина и Насти Поспеловой накрыли завтрак, да не в кухне, а в гостиной. К этому времени Иван полностью почувствовал и оборотную сторону ошеломляющей новости: деревню, то бишь поселок Старо-Короткино, телефонизировали, что значит телятнице Прасковье, директору Дворца культуры и всем другим жизни не будет. До семи часов утра Иван насытился телефонизацией до отвала: весь тракторный, комбайновый и прицепной парк поздравлял его с возвращением, а Иван – вот она, телефонизация! – всех, кто звонил, должен был звать на вечер в гости. Ох, где-то мы научно-технический прогресс вовсю осуществляем, а в другом и не чешемся! Например, по тому же телефону Иван узнал, что между бригадами в поле и руководством колхоза радиосвязи до сих пор нет.
До семи часов утра Иван с тестем ни деловых, ни родственных контактов не имели, так как в шесть с минутами проснулся Костя, и начались новые неприятности: отца он опять не признал, но не испугался, как в первый приезд, а отнесся как к пустому месту, что и послужило в дальнейшем установлению в доме мира. Дело в том, что Костя к деду, хотя товарищ Поспелов прожил уже четыре дня, относился тоже как к пустому месту – не замечал.
После умывания одели сына в матросский костюмчик, в желтые ботинки, пристегнули саблю.
– Где бабука? – спросил Костя, когда мать пыталась посадить его на высокий детский стул, и завтракать до прихода бабушки отказался.
Прасковья, прихватив подарки сына, чтобы забросить по пути домой, убежала на ферму отдать ценные распоряжения: «Всего, Вань, минутка, одна, Вань, минутка!», – но вот больше часа пропадала. Мать и Настя удивились дорогим подаркам: жене Иван привез отрез темно-бордового бархата на вечернее платье, матери – кримпленовый костюм, Косте – кучу игрушек, на которые тот тоже смотрел как на пустое место. Какой-то заковыристый малый…
Тесть в темном костюме, яркой водолазке, помолодевший, сидел на сложенном диван-кровати, курил американские сигареты, дым выпускал колечком – старался показать, что на зятя не обижен. Настя, не справившись с Костей, села рядом с отцом, и все четверо принялись молчать – устали, наверное, от ранних волнений и хлопот, а Костя, ко все большему беспокойству отца, тихий, точно во сне, встав коленями на стул и поставив локти на подоконник, изучал три осокоря на берегу, скамейку под ними и реку Обь, слегка сузившуюся в августе. Почему не проказил, не капризничал, то есть не сопел, не пыхтел, не приставал к родне?
– Он что, всегда такой? – спросил Иван, в ответ на что Настя фыркнула, а тесть, выходит, держал сердце на зятя, если посмотрел на Ивана, как шофер с черной «Волги» на тракториста.
– Затишье перед грозой, – сказал тесть. – Картина в общих чертах прояснилась. Понятно, на каких генах замешен мой внук! – и всем телом повернулся к Ивану. – Прикажете вас по имени-отчеству звать?
– Да что вы, Глеб Иванович, – спокойно отозвался Ванюшка. – По имени надо меня звать. Я свое имя люблю – оно теперь редкое, как Дормидонт… Вот интересно, что он за окном хорошего нашел?
– Думает! – уважительно ответила Настя. – Костя сейчас здорово на тебя похож, Иван. Одна бровь кверху, меж бровей морщинка, губы сжаты. – И вздохнула. – Он только в такие минуты и похож на тебя.
Тесть сказал:
– Брехня! И в эти минуты он на мать похож. Не привыкай, дочь, принимать желаемое за действительное.
Понятно, куда заворачивал, если Настя походила на него! Иван посмотрел на жену, еще раз хорошенько подумал и сказал:
– А я сразу приметил, что Костя на вас похож, Глеб Иванович. Чего правду скрывать!
– Вы так думаете? – обрадовался тесть. – Значит, я не ошибаюсь?
– Здорово похож! – еще раз подтвердил Иван, а жене Насте назидательно сказал: – Ты в сам-деле любишь желаемое за действительное выдавать. Говоришь про Костю: «Думает!» Да он бабку ждет. Гляди, как выструнился, а я материны шаги по тротуару слышу.
Мать от бега между фермой и домом сына запыхалась, но вошла в гостиную веселая. Костя вихрем сорвался со стула, с криком: «Бабука, бабука!» бросился знатной телятнице на шею, которая поэтому виновато и робко улыбнулась, поглядывая украдкой на тестя и Настю. «Эге, – подумал Ванюшка. – Здесь такой расклад получается, что сиди и жди большой драки…» Он собрался посмотреть на мать с сочувственной улыбкой, но что-то не сработало, так как в эти секунды Костя, обнимая свою «бабуку», орал воинственную песню, насколько можно было разобрать – про Катюшу: «…Пусть он землю бережет родную, а любовь Катюша сбережет!»
Научить этой песне Костю могла только бабушка, значит, это она заказывала здесь музыку, и Ванюшка вместо сочувственной выдавил из себя насильственную улыбку. Настя происходящее переносила внешне легко и как должное, но подбородочек-то выставила, а уж родной дед Кости, генерал-лейтенант, смотрел на бабку единственного внука просто: «Пятнадцать суток ареста! Круго-о-ом арш!» Оно и понятно: приехать из Ленинграда в Старо-Короткино, потратить отпуск на внука, а он, шельмец, никого, кроме бабки, не признает!
– Мне думается, – сказал Глеб Иванович, – что, знаете ли… занеживать ребенка вредно. Еще будь он девочкой, тогда еще, может быть, и не было бы… этого самого…
Мать, то есть бабушка, посадила внука Костю рядом с собой уже не в высокое кресло, а на обыкновенный стул, только подложив подушку; вместо слюнявчика заткнула за воротник матроски салфетку. С этого и началось торжественное чествование на родной земле старшего сержанта запаса Мурзина. Понятно, что по утреннему времени на столе была только бутылка легкого сухого вина.
– Садись, садись, Иван! – поторопила Настя. – Косте давно пора есть…
Иван сел и насупился. «Что это такое творится!» – думал он, искоса наблюдая за сыном, так как заметил, что Костя отца разглядывает точно так же: бросит исподлобья взгляд, нахмурится и живехонько отведет глаза, как только отец посмотрит. «Нет, что же это получается? – злился Иван. – Сын, ребенок, родная кровь – законно. Но есть такая мода, чтобы от горшка два вершка, а всем домом командовал и даже генерал-лейтенантами? Нет, друзья мои хорошие, с этим делом надо разобраться!»
– Ну что же, Иван! – бодро проговорил тесть, поднимая высокий бокал с вином. – С возвращением! – Подумал и улыбнулся. – И за то, чтобы никогда запасникам не пришлось надевать полевую форму!
Выпили, начали есть. Костя тоже как бы вместо вина компот из бокала вылакал, но праздничной едой не заинтересовался. Ему Настя поставила здоровенную тарелку овсяной каши с изюмом, дала большую ложку, и сын начал ею орудовать ловко; любо-дорого было видеть, как уписывал овсянку Мурзин-младший, и на этот раз отец о сыне подумал уважительно: «Вот отчего он такой распространенный, как говорит обо мне дядя Демьян. Ему же на глаз пять лет, а голова и плечи – лет на восемь! А щекастый-то, щекастый! И такой литой, что не ущипнешь».
– Костя, – спросил Иван, – тебе в армии послужить охота? Сын подумал, покачал головой.
– Не! – сказал он. – Мой папа в армии.
Иван снова посмотрел на Настю, Настя – на отца, мать Ивана – на сына, сын – на тестя.
– Костя, сынок! – сказала Настя. – Приехал твой папа из армии. Вот он, твой папа, Костя! Почему ты мне не веришь?
Костя медленно положил ложку на остатки каши, повернулся к Ивану и, сломав левую бровь, начал глядеть на него и посапывать, но не сердито, а от напряжения. Смотрел-смотрел, думал-думал, а потом протянул баском:
– Мой папа… Хорошо, пусть это папа, а это дедушка, а это бабука, а это ты, мама… – Вздохнул, отдулся и солидно отвел разговор:– Кашу надо доедать. Я намедни оставил, и бабука сильно ругалась…
Тишина, опять переглядывание, а потом взял слово Иван Мурзин.
– А вот это мне глянется, – мягко, по-чалдонски, со вкусом оттого, что соскучился по родной деревне, по родному говору, по матери, по жене и сыну, проговорил Ванюшка. – Ежели Костя станет все на веру брать, мозги засохнут. Дойдет, дозреет, а вот чтобы нам больше задержки не было, выпить еще надо да поснедать… За ваше здоровье, мама! За твое здоровье, жена! За ваше здоровье, Глеб Иванович! За твое здоровье, Костя!
Домовито, уютно, согласно стало в комнате, хотя ничего особенного или умного Иван не сказал, а взял, наверное, простотой, несуетностью, основательностью – хозяин говорил, глава. Ели хорошо, с аппетитом, неторопливо, как и полагается есть в деревне Старо-Короткино. Потом Глеб Иванович закурил свою американскую сигарету. Настя блаженно откинулась на спинку стула, знатная телятница руки положила на колени, а Костя все-таки пошел рассматривать подарки человека, который, игра такая, считался его отцом.
– Ну и как дальше будем жить, Иван свет Васильевич? – бодренько проговорил тесть и улыбнулся Настиной улыбкой, отчего стал красивым, добрым и похожим на генерала больше, чем при полной строгости. – Настя тут мне в общих чертах рассказала, что вы учитесь на подготовительном. Что дружите с Никоновым… – И нежно, не по-мужски добавил: – Ах, какой хороший писатель! Очень хотел бы познакомиться…
– Как дальше жить будем? – переспросил Иван. – Это вы, Глеб Иванович, мне подручный вопрос задали. А то я все сообразить не мог, как такой разговор начать… – Иван налил себе в стакан глоток вина, выпил, вздохнул. – Ну, во-первых, стал я студентом Ромского университета. После подготовительного поступил заочником, да еще в виде исключения пообещали разрешить индивидуальный план – ну что-то вроде экстерна, коли у меня, все говорят, эта самая математическая шишка. Профессору меня показывали и даже ректору… Хороший человек – простой и вежливый. – Он вдруг оживился. – Чуть не забыл! Он вас, Глеб Иванович, знает. Поглядел мою анкету и так тихонько, почти про себя, говорит: «Поспелова Настасья Глебовна?., знавал я двух Поспеловых. Глеба и Валентина…» Денисов его фамилия.
– Денисов? Алешка?… Скажи пожалуйста!… Мы с ним вместе в школе учились! – встрепенулся генерал. – Ну ладно, дальше-то что?
– А дальше как в пословице: дров больше! – ответил Иван и вторично вздохнул. – Вот мать и Настя про военно-строительные отряды ничего не знают, а вам-то уж известно, Глеб Иванович, что вокруг военных строителей девчата гужом ходят… – Он покосился на жену и объяснил: – Стройбатовцам зарплата идет, но на руки денег не дают. А вот как служба кончается – получай! Работу и прописку в городе бывший солдат всегда получит, деньги есть – первый взнос на кооперативную квартиру. – Иван еще раз налил и выпил глоток вина. – Короче! Поступил я на подготовительный, потом оформился, в гараж на шарикоподшипниковый завод и снял на первое время комнату в десяти минутах езды от завода, а в январе – феврале можно и вступительный взнос за кооперативную квартиру платить… – Он помолчал и нахмурился. – Я на это не рассчитывал, но весь город судачит, что я не то побочный сын, не то племянник, не то первый друг Никона Никоновича, так что при теперешнем блате и протекционизме квартиру мне кооперативную до Нового года найдут… – Иван пожал плечами. – Что ж поделаешь, неохота без вас одному очереди дожидаться… А тебе, мать, долго ли до пенсии – будешь с нами жить, как устроимся… Эх, дайте уж мне одну заграничную сигарету, Глеб Иванович.
Возбужденный, с блестящими глазами, Глеб Иванович выдал Ивану сигарету, дал прикурить от зажигалки, по-молодому заржал, когда Иван зашелся кашлем от сладкого и губительного табака, и сделал жест, словно приказал: «Продолжайте, продолжайте!»
До семи часов утра Иван с тестем ни деловых, ни родственных контактов не имели, так как в шесть с минутами проснулся Костя, и начались новые неприятности: отца он опять не признал, но не испугался, как в первый приезд, а отнесся как к пустому месту, что и послужило в дальнейшем установлению в доме мира. Дело в том, что Костя к деду, хотя товарищ Поспелов прожил уже четыре дня, относился тоже как к пустому месту – не замечал.
После умывания одели сына в матросский костюмчик, в желтые ботинки, пристегнули саблю.
– Где бабука? – спросил Костя, когда мать пыталась посадить его на высокий детский стул, и завтракать до прихода бабушки отказался.
Прасковья, прихватив подарки сына, чтобы забросить по пути домой, убежала на ферму отдать ценные распоряжения: «Всего, Вань, минутка, одна, Вань, минутка!», – но вот больше часа пропадала. Мать и Настя удивились дорогим подаркам: жене Иван привез отрез темно-бордового бархата на вечернее платье, матери – кримпленовый костюм, Косте – кучу игрушек, на которые тот тоже смотрел как на пустое место. Какой-то заковыристый малый…
Тесть в темном костюме, яркой водолазке, помолодевший, сидел на сложенном диван-кровати, курил американские сигареты, дым выпускал колечком – старался показать, что на зятя не обижен. Настя, не справившись с Костей, села рядом с отцом, и все четверо принялись молчать – устали, наверное, от ранних волнений и хлопот, а Костя, ко все большему беспокойству отца, тихий, точно во сне, встав коленями на стул и поставив локти на подоконник, изучал три осокоря на берегу, скамейку под ними и реку Обь, слегка сузившуюся в августе. Почему не проказил, не капризничал, то есть не сопел, не пыхтел, не приставал к родне?
– Он что, всегда такой? – спросил Иван, в ответ на что Настя фыркнула, а тесть, выходит, держал сердце на зятя, если посмотрел на Ивана, как шофер с черной «Волги» на тракториста.
– Затишье перед грозой, – сказал тесть. – Картина в общих чертах прояснилась. Понятно, на каких генах замешен мой внук! – и всем телом повернулся к Ивану. – Прикажете вас по имени-отчеству звать?
– Да что вы, Глеб Иванович, – спокойно отозвался Ванюшка. – По имени надо меня звать. Я свое имя люблю – оно теперь редкое, как Дормидонт… Вот интересно, что он за окном хорошего нашел?
– Думает! – уважительно ответила Настя. – Костя сейчас здорово на тебя похож, Иван. Одна бровь кверху, меж бровей морщинка, губы сжаты. – И вздохнула. – Он только в такие минуты и похож на тебя.
Тесть сказал:
– Брехня! И в эти минуты он на мать похож. Не привыкай, дочь, принимать желаемое за действительное.
Понятно, куда заворачивал, если Настя походила на него! Иван посмотрел на жену, еще раз хорошенько подумал и сказал:
– А я сразу приметил, что Костя на вас похож, Глеб Иванович. Чего правду скрывать!
– Вы так думаете? – обрадовался тесть. – Значит, я не ошибаюсь?
– Здорово похож! – еще раз подтвердил Иван, а жене Насте назидательно сказал: – Ты в сам-деле любишь желаемое за действительное выдавать. Говоришь про Костю: «Думает!» Да он бабку ждет. Гляди, как выструнился, а я материны шаги по тротуару слышу.
Мать от бега между фермой и домом сына запыхалась, но вошла в гостиную веселая. Костя вихрем сорвался со стула, с криком: «Бабука, бабука!» бросился знатной телятнице на шею, которая поэтому виновато и робко улыбнулась, поглядывая украдкой на тестя и Настю. «Эге, – подумал Ванюшка. – Здесь такой расклад получается, что сиди и жди большой драки…» Он собрался посмотреть на мать с сочувственной улыбкой, но что-то не сработало, так как в эти секунды Костя, обнимая свою «бабуку», орал воинственную песню, насколько можно было разобрать – про Катюшу: «…Пусть он землю бережет родную, а любовь Катюша сбережет!»
Научить этой песне Костю могла только бабушка, значит, это она заказывала здесь музыку, и Ванюшка вместо сочувственной выдавил из себя насильственную улыбку. Настя происходящее переносила внешне легко и как должное, но подбородочек-то выставила, а уж родной дед Кости, генерал-лейтенант, смотрел на бабку единственного внука просто: «Пятнадцать суток ареста! Круго-о-ом арш!» Оно и понятно: приехать из Ленинграда в Старо-Короткино, потратить отпуск на внука, а он, шельмец, никого, кроме бабки, не признает!
– Мне думается, – сказал Глеб Иванович, – что, знаете ли… занеживать ребенка вредно. Еще будь он девочкой, тогда еще, может быть, и не было бы… этого самого…
Мать, то есть бабушка, посадила внука Костю рядом с собой уже не в высокое кресло, а на обыкновенный стул, только подложив подушку; вместо слюнявчика заткнула за воротник матроски салфетку. С этого и началось торжественное чествование на родной земле старшего сержанта запаса Мурзина. Понятно, что по утреннему времени на столе была только бутылка легкого сухого вина.
– Садись, садись, Иван! – поторопила Настя. – Косте давно пора есть…
Иван сел и насупился. «Что это такое творится!» – думал он, искоса наблюдая за сыном, так как заметил, что Костя отца разглядывает точно так же: бросит исподлобья взгляд, нахмурится и живехонько отведет глаза, как только отец посмотрит. «Нет, что же это получается? – злился Иван. – Сын, ребенок, родная кровь – законно. Но есть такая мода, чтобы от горшка два вершка, а всем домом командовал и даже генерал-лейтенантами? Нет, друзья мои хорошие, с этим делом надо разобраться!»
– Ну что же, Иван! – бодро проговорил тесть, поднимая высокий бокал с вином. – С возвращением! – Подумал и улыбнулся. – И за то, чтобы никогда запасникам не пришлось надевать полевую форму!
Выпили, начали есть. Костя тоже как бы вместо вина компот из бокала вылакал, но праздничной едой не заинтересовался. Ему Настя поставила здоровенную тарелку овсяной каши с изюмом, дала большую ложку, и сын начал ею орудовать ловко; любо-дорого было видеть, как уписывал овсянку Мурзин-младший, и на этот раз отец о сыне подумал уважительно: «Вот отчего он такой распространенный, как говорит обо мне дядя Демьян. Ему же на глаз пять лет, а голова и плечи – лет на восемь! А щекастый-то, щекастый! И такой литой, что не ущипнешь».
– Костя, – спросил Иван, – тебе в армии послужить охота? Сын подумал, покачал головой.
– Не! – сказал он. – Мой папа в армии.
Иван снова посмотрел на Настю, Настя – на отца, мать Ивана – на сына, сын – на тестя.
– Костя, сынок! – сказала Настя. – Приехал твой папа из армии. Вот он, твой папа, Костя! Почему ты мне не веришь?
Костя медленно положил ложку на остатки каши, повернулся к Ивану и, сломав левую бровь, начал глядеть на него и посапывать, но не сердито, а от напряжения. Смотрел-смотрел, думал-думал, а потом протянул баском:
– Мой папа… Хорошо, пусть это папа, а это дедушка, а это бабука, а это ты, мама… – Вздохнул, отдулся и солидно отвел разговор:– Кашу надо доедать. Я намедни оставил, и бабука сильно ругалась…
Тишина, опять переглядывание, а потом взял слово Иван Мурзин.
– А вот это мне глянется, – мягко, по-чалдонски, со вкусом оттого, что соскучился по родной деревне, по родному говору, по матери, по жене и сыну, проговорил Ванюшка. – Ежели Костя станет все на веру брать, мозги засохнут. Дойдет, дозреет, а вот чтобы нам больше задержки не было, выпить еще надо да поснедать… За ваше здоровье, мама! За твое здоровье, жена! За ваше здоровье, Глеб Иванович! За твое здоровье, Костя!
Домовито, уютно, согласно стало в комнате, хотя ничего особенного или умного Иван не сказал, а взял, наверное, простотой, несуетностью, основательностью – хозяин говорил, глава. Ели хорошо, с аппетитом, неторопливо, как и полагается есть в деревне Старо-Короткино. Потом Глеб Иванович закурил свою американскую сигарету. Настя блаженно откинулась на спинку стула, знатная телятница руки положила на колени, а Костя все-таки пошел рассматривать подарки человека, который, игра такая, считался его отцом.
– Ну и как дальше будем жить, Иван свет Васильевич? – бодренько проговорил тесть и улыбнулся Настиной улыбкой, отчего стал красивым, добрым и похожим на генерала больше, чем при полной строгости. – Настя тут мне в общих чертах рассказала, что вы учитесь на подготовительном. Что дружите с Никоновым… – И нежно, не по-мужски добавил: – Ах, какой хороший писатель! Очень хотел бы познакомиться…
– Как дальше жить будем? – переспросил Иван. – Это вы, Глеб Иванович, мне подручный вопрос задали. А то я все сообразить не мог, как такой разговор начать… – Иван налил себе в стакан глоток вина, выпил, вздохнул. – Ну, во-первых, стал я студентом Ромского университета. После подготовительного поступил заочником, да еще в виде исключения пообещали разрешить индивидуальный план – ну что-то вроде экстерна, коли у меня, все говорят, эта самая математическая шишка. Профессору меня показывали и даже ректору… Хороший человек – простой и вежливый. – Он вдруг оживился. – Чуть не забыл! Он вас, Глеб Иванович, знает. Поглядел мою анкету и так тихонько, почти про себя, говорит: «Поспелова Настасья Глебовна?., знавал я двух Поспеловых. Глеба и Валентина…» Денисов его фамилия.
– Денисов? Алешка?… Скажи пожалуйста!… Мы с ним вместе в школе учились! – встрепенулся генерал. – Ну ладно, дальше-то что?
– А дальше как в пословице: дров больше! – ответил Иван и вторично вздохнул. – Вот мать и Настя про военно-строительные отряды ничего не знают, а вам-то уж известно, Глеб Иванович, что вокруг военных строителей девчата гужом ходят… – Он покосился на жену и объяснил: – Стройбатовцам зарплата идет, но на руки денег не дают. А вот как служба кончается – получай! Работу и прописку в городе бывший солдат всегда получит, деньги есть – первый взнос на кооперативную квартиру. – Иван еще раз налил и выпил глоток вина. – Короче! Поступил я на подготовительный, потом оформился, в гараж на шарикоподшипниковый завод и снял на первое время комнату в десяти минутах езды от завода, а в январе – феврале можно и вступительный взнос за кооперативную квартиру платить… – Он помолчал и нахмурился. – Я на это не рассчитывал, но весь город судачит, что я не то побочный сын, не то племянник, не то первый друг Никона Никоновича, так что при теперешнем блате и протекционизме квартиру мне кооперативную до Нового года найдут… – Иван пожал плечами. – Что ж поделаешь, неохота без вас одному очереди дожидаться… А тебе, мать, долго ли до пенсии – будешь с нами жить, как устроимся… Эх, дайте уж мне одну заграничную сигарету, Глеб Иванович.
Возбужденный, с блестящими глазами, Глеб Иванович выдал Ивану сигарету, дал прикурить от зажигалки, по-молодому заржал, когда Иван зашелся кашлем от сладкого и губительного табака, и сделал жест, словно приказал: «Продолжайте, продолжайте!»