Страница:
Вадим Кожинов назвал как-то печатно Лакшина не критиком, а телевизионным комментатором, экскурсоводом по литературе, по писателям, и это справедливо. И ничего обидного в этом нет: у человека - свое дарование, популярно-просветительское. И напрасно Владимир Яковлевич сильно тогда обиделся и навел напраслину также печатно на Вадима Валериановича (и заодно с ним на меня) как на врагов "перестройки". В литературе, критике не должно быть места обиде, надо выбирать что-то одно: быть или модным популяризатором, или немодным литературным критиком. Или витийство на телеэкране, или творчество.
По такому же рецепту фабрикуются Елиной и другие критические гении. Приводятся слова упомянутых выше Вайля и Гениса о некоем А. Белинкове: "В Белинкове увидели еще один вариант "Нового мира". Белинков насытил повествование множеством иронических приемов. Для создания иронического поля он применял особую поэтику, сноски, знаки препинания, скобки, многословие, буквализм, тавтологию, педантические дефиниции, абзац". Только паразитированием на подобного рода "приемах" и может "блеснуть" в критике эта публика, вызывающая тошноту своим "иронизмом".
Можно понять "либерал-демократку" Елену Генриховну, чем милы ей избранники ее пера, которым она отводит "персональные" лавочки в своем театре кукол (наподобие цирка проволочных кукол Свинтуса). Вот, И. Дедков, хрущевец, чокнутый на всю жизнь "демократией" кукурузника. Здесь бы и привести его "текст" на сей предмет, видно бы было, на что способны, какие "перлы гражданской поэзии" могут выдать певцы "свободы" (любимое словцо этого критика). Но дается другое: "Дедков открыто выступал против внедрения в массовое сознание понятия "русофобия". Он говорил, что такое слово русскому мужику неизвестно. Что оно родилось в воображении литераторов, стремившихся всю сложность и противоречивость российской действительности- объяснить влиянием чужеродных элементов". Для подтверждения "мастерства" критика можно и не найти примера, другое дело - "намек", "подтекст", "подать сигнал своим" - как в данном случае с "русофобией". Этим и мил критик, за это его и сажают на "персональную лавочку".
В этой "персоналии" числятся и С. Рассадин с его "всевозможными ироническими пассажами в адрес откровенной пошлости"; и "сторонник либерально-демократических ценностей" Б. Сарнов; и В. Кардин, который "иронически строг без оглядки на авторитеты"; и Л. Аннинский с его "ядром ореха" и "парадоксами", с его "философской антитезой" еврейской активности, энергичности и русской пассивности, вялости - в ленинской традиции "умников" и "дураков"; и И. Виноградов, который "придерживается религиозного миросозерцания". Какого? Ведь в своем журнале "Континент" этот агитатор "разгосударствления" выступает и за "расправославливание", считая, что традиционное православие устарело и нуждается в "прогрессивном" развитии. Удивительно, что этого "прогрессиста" поддерживал, финансируя его журнал, руководитель известного (лопнувшего после "дефолта" 1998 года) Инкомбанка Виноградов - с репутацией "православного". Вот вам и надежда на "предпринимателей-патриотов", не очень зрячих в вопросе, кого следует поддерживать.
Наследниками этого старшего поколения "иронистов" и "прогрессистов" представлены у Елиной их внуки - целая армада молодых "интеллектуалов" 90-х гг., дождавшихся, по ее словам, "невиданной свободы", шарашка "постмодернистов", с их "стебовым", "клевым" жаргоном, пошлыми "интеллектуальными" вывертами. Недавно по телевидению (где-то в августе сего года) я случайно наткнулся на передачу о "вундеркиндах". В кресле сидел, развалясь, похожий на старичка еврейский мальчик и, не по-детски улыбаясь, отвечал ведущему, что да! Он считает себя вундеркиндом. А рядом сидевшая мать его, с каким-то плотоядным умилением любуясь своим отпрыском, говорила, что сын ее - очень, очень талантлив, но это не мешает ему быть ребенком. Тут же "вундеркинд" спел слабеньким голоском песенку на итальянском языке, не вызвав никакого восторга присутствующих, но зато возбудив новый прилив умиления на физиономии матери. Вот с таким же плотоядным умилением говорит о своих великовозрастных критических детках Елина, выдавая за таланта посредственность. Как восторгается она фокусами своих подопечных, вроде такого: "В сборнике "У парадного подъезда" ( 1991) А. Архангельский аллюзивно соотносит заголовки своих статей с известными цитатами: "Чего нам не дано" (отклик на перестроечный публицистический сборник "Иного не дано"), "Только и этого мало" (сборник Арсения Тарковского "Только этого мало"), "Размышление у парадного подъезда", "Пародии связующая нить", "О символе бедном замолвите слово" и, наконец, перефраза печально известного заголовка статьи в "Правде", громившей оперу Шостаковича "Музыка вместо сумбура". Такие ориентиры на клише и цитаты недавно прошедшей эпохи, включенные в тексты литературно-критических статей, создают особенный, узнаваемый стиль девяностых".
И эти серийные игроки именуются как "очень яркие критические индивидуальности. Эти авторы оказываются исключительно притягательными своей эрудицией, чувством юмора, игровой легкостью письма", своим "текстом". Кстати, слово текст повторяется у Елиной бесконечное число раз, буквально не сходит со страниц - в применении ко всем и ко всему: все одинаково "текст" - русский ли классик, художественное ли произведение или же это изобретатели "Закона инсталляции" ("когда текст состоит из суммы цитат, клише, фраз из анекдотов, высокопарных стихов из стихотворений советских времен"). Здесь и речи нет о критериях, о каких-то традиционных духовных ценностях, ни в чем нет различия и все покрывается неким "текстом", долженствующим все смешать и устранить серьезное, осмысленное отношение к слову.
Если судить по кругу интересов "постмодернистов" (и названной поклонницы их), то в литературе нет ничего, кроме словесной игры, "тусовок", обсуждений порнографических изделий и т.д.; что "русская классическая литература сошла со сцены", реализм "умер", социальность - это атавизм в литературе. Умники, видно, хорошо знают недавно принятый, подписанный Путиным Закон об экстремизме, по которому как преступление квалифицируется "разжигание социальной розни", "вражды в отношении какой-либо социальной группы" - то есть ворья сверху донизу, ограбившего народ, его убийц в проводимой политике, практики геноцида - такой неприкосновенности "социальной группы", бандитов не было и нет в законах ни одной из стран мира. И, конечно же, нынешнему режиму очень на руку, чтобы в литературе не было и помину о социальности, о настоящем положении дел в стране, об угнетенном народе, об "униженных и оскорбленных". И "новой, демократической литературе" это явно по душе. Для той же Елиной не существует никакой социальности, раз только упоминает она это слово, иронизируя над "социальным заказом". А вот даже такой поэт, как Блок, с его безграничным "духом музыки" призывал писателей не забывать о "социальном неравенстве".
"Знание о социальном неравенстве есть знание высокое, холодное и гневное" (Блок А. Собр. соч. В 8 т. М., 1962. Т. 6. С. 59). Тем более в наше время. Ныне как никогда современны слова Белинского "социальность или смерть!". Тем более что страна, народ приговорены к смерчи, беспощадно уничтожаются сатанинскими силами. И может ли писатель, если он неравнодушен к России, быть не социальным?
Газета "Российский писатель", 2003, октябрь, № 19
Из литературного прошлого
Начну с рассказа о редакционной среде, о литературной атмосфере того времени. Главный редактор "Литературы и жизни" Виктор Васильевич Полторацкий был известным журналистом, очеркистом. Любимый герой его очерков - знаменитый тогда председатель колхоза на Владимирщине Герой Социалистического Труда Горшков, кстати, этого выдающегося колхозного организатора не обошел своей руганью Солженицын, для него он - знак ненавистной ему системы. Полторацкий, будучи главным редактором "Литературы и жизни", был искренне убежден, что газета должна занимать твердую партийную позицию, и это не было идеологической зашоренностью, а соединялось в нем с патриотизмом - русским, советским. Когда его дочь Татьяна вышла замуж за писателя-диссидента Владимира Максимова и вместе с ним уехала во Францию, Париж, он принял это как удар по его репутации коммуниста, патриота, тяжело переживал случившееся. A у меня с Виктором Васильевичем связан эпизод, ставший в моей памяти как нечто духовно интимное. Одно время, в 1963 году, мы оба, уже не работая в "Литературе и жизни" (он ушел перед пенсией в свои "Известия", где прежде работал), короткое время вели вместе семинар в Литературном институте. И вот однажды, после очередного занятия Виктор Васильевич пригласил меня к себе домой. За рюмкой водки он увлекся рассказом о некоем средневековом алхимике и начал мне читать стихотворение о том, как в спящем Аугсбурге не спит только один старик, колдующий над ретортами; забыв обо всем, он одержим одной страстью - мыслью, как перед ним в огне "родится желтый философский камень" и он одарит бедных богатством, бесправных - полнотою власти, больных - здоровьем, одарит людей самим бессмертием. Над ним смеялись соседи, писали доносы фискалы,
Как-то недавно, перелистывая сборник стихов Виктора Васильевича, я наткнулся на "Старую историю", и души коснулась та самая "отрава сладкой муки" - от скоротечности времени, от воспоминания о том вечере у него дома, когда он читал, задыхаясь в приступе астмы, такой не похожий на редакционного Полторацкого с его словословием председателя колхоза Героя Соцтруда Горшкова, со ссылками на указания ЦК.
Заместителем главного редактора газеты был Евгений Иванович Осетров. Почти мой ровесник (на два года с лишним старше меня), он уже имел опыт номенклатурного работника, пришел в газету из Академии общественных наук при ЦК КПСС, до этого работал заместителем редактора областной газеты во Владимире. Как-то, столкнувшись со мной в коридоре, он пригласил меня зайти к нему в кабинет и там, усевшись за письменный стол, открыл ящик, достал из него книгу, быстро подписал и, передавая ее мне, просил спрятать. Книга называлась "Ветка Лауры". Прочитав ее, я не нашел ничего такого, что могло бы стать поводом для конспирации при вручении ее. Вообще, было что-то милое в том, какие мысли зрели в наступавшем иногда кабинетном одиночестве всегда занятого Евгения Ивановича и с какой важностью он изрекал их собеседнику. Шагая из угла в угол комнаты, поджав губы и глядя перед собой с какой-то комической строгостью, он произносил со своим осетровским грассированием, что "нет большего товарища и друга, чем книга!" и т.д. В самом начале 1960 года в "Литературе и жизни" была опубликована моя статья о Чехове в связи со столетием со дня его рождения. Уже после выхода газеты Евгений Иванович у себя в кабинете говорил мне с деланым ужасом: "Вы назвали сторожа в "Палате № 6" "тупым Никитой". Читатель знает одного Никиту, Никиту Сергеевича Хрущева, и подумает, что это он - тупой Никита".
Признаться, мне и в голову не приходил Хрущев, когда я писал о чеховском герое по имени Никита - грубом, тупом стражнике доктора Рагина, запрятанного в палату для психических больных. Хотя и время тогда было вроде бы и "оттепельное", но играть в такие штуки, в намеки на вышестоящую тупость было чревато. Осетров, при всей своей книжности, был бдителен на сей предмет.
После "Ветки Лауры" стали систематически выходить другие книги Осетрова, и он уже не прятал их в столе на работе, извлекая с оглядкой на двери и при дарении, а раздавал их направо-налево, как "друкар Иван" (из названия его книги о первопечатнике Иване Федорове). У Евгения Ивановича была "одна, но пламенная страсть" - к книге, к книжному собирательству. Не случайно впоследствии он стал бессменным главой Клуба книголюбов (теперь носящего его имя) и главным редактором "Альманаха библиофила". Я благодарен ему, что он привел меня в дом известного старообрядца Михаила Ивановича Чванова, под Москвой, где я был поражен увиденным сокровищам из старинных книг, инкунабул, рукописей, глядевших с полок, как золотые слитки. Осетров был, можно сказать, "очарованным странником" в книжном мире, и это сказывалось во всем, о чем бы он ни писал. А писал он о народной культуре и художественных промыслах, о "гуслях-самогудах" и о "Руси изустной, письменной и печатной", о Москве и Кремле, "этюды о книгах", "записки старого книжника". С книголюбием было связано и осетровское "Познание России" (название его книги). Человек добрый, миролюбивый, он содействовал благоприятной рабочей обстановке в редакции газеты.
Другим заместителем главного редактора "Литературы и жизни" позднее стал переехавший в Москву из Ленинграда Александр Львович Дымшиц. С крутым животиком, с ласковым, когда надо, взглядом, обходительный, Александр Львович внес в газету ноту партийной непреклонности с тактическими комбинациями. Однажды он попросил меня написать статью о К.Симонове. "Очень важно, чтобы написали Вы", - говорил он с доверительным оттенком в голосе. Я вежливо отказался. Как фронтовик, я не верил Симонову, писавшему о войне. Эта псевдорусскость героизма солдат, которые умирают в бою, "по-русски рубашку рванув на груди". Конъюнктурная "перестройка" в оценке военных событий после "разоблачения культа личности" Хрущевым на XX съезде партии. Это наговаривание своих романов на диктофон, когда автору не до вживания в психологию, душевное состояние героев, не до правдивого, точного слова. И сам "образ жизни" в военное время этого любимца командующих фронтами и армиями, не знающего, что такое передовая, смертельная опасность на войне. Нет, не мог я и не стал писать о Симонове, это, впрочем, не повлияло, как мне казалось, на доброжелательное отношение Александра Львовича ко мне. Он не разглядел меня и тогда, когда уже позже в своей статье о современной критике (напечатанной в "Огоньке", № 41, 1966) писал о моей борьбе с критиками-нигилистами, навязывающими русским мыслителям чуждый им дух индивидуализма, разрушительного западничества, когда приводил мои слова о том, что в литературе наступает время "сильных духом". Для него эти "сильные духом" были в каком угодно смысле, только не в моем (национально-патриотическом). Вскоре он понял это, как и для меня стало понятнее, что лучше всего в литературе, как и в жизни - определенность отношений.
Как заведующий отделом литературы и искусства, я отвечал и за критику. Но постепенно Александр Львович как-то так незаметно подвел дело к тому, что под предлогом заботы обо мне ("рабочая перегруженность") вывел рецензирование книг из моего отдела, поручив вести это дело своему доверенному лицу Лине Ивановой (вскоре она умерла от рака крови в конце 1963 года). Впрочем, проблемными статьями по-прежнему занимался наш отдел.
Ответственным секретарем газеты был Михаил Ильич Марфин. Человек спокойный, очень добрый, с мягкой, чуть смущенной улыбкой, видимо очень домовитый, потому что после работы всегда заходил в магазин что-то купить для семьи. И как же все мы в редакции удивились, когда приглашенный на праздничный вечер автор газеты, генерал, рассказал о героизме Михаила Ильича, который воевал в Севастополе и покинул его в числе последних.
Коротко скажу о тех, кто работал в отделе литературы и искусства. Юрий Мельников, поэт, фронтовик, участник Парада Победы на Красной площади. Писал в основном военные стихи с ударными концовками, вроде: "Солдаты встают по тревоге, чтоб не было в мире тревог". Михаил Жохов, самый старший из нас, всегда прикованный к столу с рукописями, с любимой темой разговора о своих земляках - ивановских поэтах, о Фурманове, о которых собирал материал для книги. Андрей Фесенко, несколько надменный, влюбленный в свои рассказы, которые любил читать сотрудницам газеты. Леонид Елисеев, еврей из Киева, пришел в газету после окончания Высших литературных курсов, впоследствии вернулся в родной Киев и умер от рака. Помню его фразу - единственное из всего, что говорилось на первом сборе нашего отдела в моем кабинетике на шестом этаже: "Давайте нам указания!" И с таким серьезным видом сказал это, как будто речь шла не о газете, а о каком-то рейде в тыл врага. Были еще в отделе Юрий Семенов, своим сбивчивым, путаным говорком между делом вдруг объявит о добытых им новых фактах для своего документального романа о чекистах. Подругами держались Валентина Погостина - племянница главного редактора Полторацкого и Наталья Бабочкина - дочь артиста, исполнителя роли Чапаева. Обе дружно, с увлечением занимались темами искусства. Позже пришел в отдел Павел Исаакович Павловский, фронтовик, офицер-артиллерист, огласивший кабинеты, коридор своим великолепным баритоном, он стал, можно сказать, чрезвычайным и полномоченным послом отдела по особым поручениям, то бишь по организации статей, бесед с почтенными авторами, "начальниками литературы". К тому же вошел во вкус писания сценариев по книгам писателей - от Тургенева до Чаковского. Пьеса о Тургеневе и актрисе Савиной ставилась в театрах и пользовалась успехом.
Редакционная жизнь кипела. Приезжали из крупных городов собкоры газеты, в зале на шестом этаже рассказывали о литературной жизни на местах, о писателях. Собкор по Ленинграду, забыл фамилию, живописно представлял писателей, усвоивших стиль мужества героев "дяди Хэма", модного тогда Хемингуэя: Юлиан Семенов "со товарищи" молчаливо ходят по перрону вокзала в ожидании отправления поезда в Москву. Прощаясь, сурово обнимаются, не выказывая никаких эмоций, выдерживая мужество дружбы. Другие собкоры отводили душу в своем изустном даре, если не дано письменного. Сидевший на сцене во главе стола Евгений Иванович Осетров, заключая собрание, пафосно изумлялся красноречию выступавших, добавляя, что вот если бы еще так же хватко писали.
Проводились живые редколлегии. Из Ленинграда приезжал Михаил Дудин, прямой, улыбающийся, со снисходительной ноткой в разговоре с "малыми сими". На ходу выдавал стихотворные экспромты, вызывая смех присутствующих. Ефим Николаевич Пермитин, сибиряк, автор романа "Горные орлы", заядлый охотник, крепыш, и в свои шестьдесят с лишним лет писал в это время свои воспоминания и рассказывал истории из прошлого. Как, оказавшись на Лубянке, он и его сокамерники молили Бога, чтобы не попасть к следователю-женщине, наслышаны были об их особой жестокости. Слушая внимательно других, тихим внушающим голосом входил в беседу Виталий Сергеевич Василевский. На него я, как завотделом, мог рассчитывать на поддержку в публикации серьезных материалов. Так, мне хотелось опубликовать большую статью известного литературоведа Леонида Ивановича Тимофеева, которому я обязан вниманием ко мне во время моей работы над кандидатской диссертацией о творчестве Л.Леонова (вышла книгой "Роман Л.Леонова "Русский лес"). Статья его была трудной по языку, не газетной, но мы с Виталием Сергеевичем добились того, что она была напечатана в "Литературе и жизни", и правильно сделали. Ибо автор статьи - крупная личность, угадываемая даже и за "трудным" языком, а впоследствии в выступлениях Леонида Ивановича было явно видно - какая это действительно крупная личность и как гражданин-патриот (его дневники военных лет), и по высокому уровню культуры (его защита Есенина, как великого поэта, от вульгарно-социологического подхода Твардовского во время обсуждения проекта собрания сочинений Есенина).
Когда вышел альманах "Тарусские страницы" и вокруг него поднялся литературный шум, Виктор Васильевич Полторацкий подготовил редакционное письмо, которое обсуждалось на заседании редколлегии газеты. Чувствовалось, что писал этот документ В.В. с оглядкой на недавно опубликованное в печати письмо членов редколлегии журнала "Новый мир" Б.Пастернаку, которые отклонили его роман "Доктор Живаго" как антисоветский, враждебный идеям Октябрьской революции. Письмо же В.В. было обращено к К.Паустовскому, жившему в Тарусе (и вокруг которого группировались авторы типа будущих "метропольцев" и "апрелевцев"). Было в том письме слово "ахинея" - об одном высказывании Паустовского, резанувшее тогда мой слух какой-то доморощенностью, "некультурностью". А позже понял - если это ахинея - то зачем же искать другое слово? Скажем, если человек всю жизнь писал красивости и ничего другого не замечал - ни великих событий в жизни страны, ни страданий народа - разве это не ахинея? На другой редколлегии - подготовке редакционной статьи в связи с вышедшим сборником о Маяковском член редколлегии Виктор Петрович Тельпугов о критике, близком к Брикам, молвил как всегда умиротворенно: "Путаник". Такова была здесь всем понятная лексика...
Вызывали меня иногда в ЦК, на Старую площадь. Курировавший газету Колядич, инструктор, давал идеологические наставления. Как-то заговорил на неожиданную тему: "Надо воспитывать у читателей газеты эстетический вкус. Вот галстуки - это ведь тоже эстетика. Здесь нужен вкус. А какие у нас в магазине серые галстуки. Кто об этом должен говорить? Газета!"
Однажды пришел я в дом на Старой площади по вызову зав. отделом агитации и пропаганды недавно созданного бюро ЦК КПСС по РСФСР тов. Кузьмина. Вхожу в кабинет и вижу, как сидящий за столом что-то рисует на бумаге. Видимо, скучал до этого; это меня почему-то сильно удивило.
Ох, сколько раз приходилось мне впоследствии - от второй половины 60-х до первой половины 80-х годов бывать в коридорах, кабинетах этого знаменитого цековского дома на Старой площади! И как члену редколлегии журнала "Молодая гвардия", и как автору почвеннических статей, бичуемых в прессе; и как автору "идеализирующей прошлое" книги А.Н. Островский (серия "ЖЗЛ"), и осужденной решением ЦК КПСС статьи "Освобождение". Был у инструкторов, зав. секторами, чаще всего у зам. зав. отделом культуры Альберта Беляева, грозившего мне суровым наказанием, "если не сделаете выводов из партийной критики". Был у ответственного работника отдела агитации и пропаганды Чиквишвили, передавшего мне готовность своего шефа А.Н. Яковлева принять меня, от чего я увильнул. Был в числе других членов редколлегии журнала "Молодая гвардия" на приеме у секретаря ЦК КПСС П.Н. Демичева. Обо всем этом я подробно рассказал в своей книге "В сражении и любви" (2002). И вот теперь, уже в новой "демократической" России, читая выпущенное в 2002 году "Библиотекой "Единой России" трехтомное издание "Идеи. Люди. Действия", я живо представляю, как изготовители этого сборника, резвые молодые идеологи в джинсах, бегают по ковровым дорожкам знакомых мне длинных коридоров, отсеков, на ходу обмениваясь хохмами, "подавая знак своим".
Недолго бравировали "демократы" якобы отсутствием у них всякой идеологии. И тогда, в самом начале их торжества, идеология, конечно же, была, да еще какая, только не в словесной упаковке, а в самих действиях: в свободе грабить, воровать, подавлять слабого, создавать условия без войны уничтожать по миллиону человеческих жизней в год. Теперь это "право сильных" решено зафиксировать теоретически. Названный выше трехтомник "Идеи. Люди. Действия" посвящен консерватизму. Вчерашние радикалы, певцы "перестройки-революции" объявили себя консерваторами, а своими предтечами такого философа, любимца Гитлера, как Ницше. Таких врагов России, как Дизраэли, Черчилль, Тэтчер, Рейган. И уже, можно сказать, дух этих новых наставников витает в кабинетах и коридорах бывшего ЦК КПСС, где фабрикуется ныне "новая идеология России" - с апологетикой "сильных людей", которые в "зоологический период" до 90-х годов "пробились к ведущим позициям", через трупы своих соперников, и вот эти удачливые уголовники объявлены "элитой нации", опорой и будущим страны.
По такому же рецепту фабрикуются Елиной и другие критические гении. Приводятся слова упомянутых выше Вайля и Гениса о некоем А. Белинкове: "В Белинкове увидели еще один вариант "Нового мира". Белинков насытил повествование множеством иронических приемов. Для создания иронического поля он применял особую поэтику, сноски, знаки препинания, скобки, многословие, буквализм, тавтологию, педантические дефиниции, абзац". Только паразитированием на подобного рода "приемах" и может "блеснуть" в критике эта публика, вызывающая тошноту своим "иронизмом".
Можно понять "либерал-демократку" Елену Генриховну, чем милы ей избранники ее пера, которым она отводит "персональные" лавочки в своем театре кукол (наподобие цирка проволочных кукол Свинтуса). Вот, И. Дедков, хрущевец, чокнутый на всю жизнь "демократией" кукурузника. Здесь бы и привести его "текст" на сей предмет, видно бы было, на что способны, какие "перлы гражданской поэзии" могут выдать певцы "свободы" (любимое словцо этого критика). Но дается другое: "Дедков открыто выступал против внедрения в массовое сознание понятия "русофобия". Он говорил, что такое слово русскому мужику неизвестно. Что оно родилось в воображении литераторов, стремившихся всю сложность и противоречивость российской действительности- объяснить влиянием чужеродных элементов". Для подтверждения "мастерства" критика можно и не найти примера, другое дело - "намек", "подтекст", "подать сигнал своим" - как в данном случае с "русофобией". Этим и мил критик, за это его и сажают на "персональную лавочку".
В этой "персоналии" числятся и С. Рассадин с его "всевозможными ироническими пассажами в адрес откровенной пошлости"; и "сторонник либерально-демократических ценностей" Б. Сарнов; и В. Кардин, который "иронически строг без оглядки на авторитеты"; и Л. Аннинский с его "ядром ореха" и "парадоксами", с его "философской антитезой" еврейской активности, энергичности и русской пассивности, вялости - в ленинской традиции "умников" и "дураков"; и И. Виноградов, который "придерживается религиозного миросозерцания". Какого? Ведь в своем журнале "Континент" этот агитатор "разгосударствления" выступает и за "расправославливание", считая, что традиционное православие устарело и нуждается в "прогрессивном" развитии. Удивительно, что этого "прогрессиста" поддерживал, финансируя его журнал, руководитель известного (лопнувшего после "дефолта" 1998 года) Инкомбанка Виноградов - с репутацией "православного". Вот вам и надежда на "предпринимателей-патриотов", не очень зрячих в вопросе, кого следует поддерживать.
Наследниками этого старшего поколения "иронистов" и "прогрессистов" представлены у Елиной их внуки - целая армада молодых "интеллектуалов" 90-х гг., дождавшихся, по ее словам, "невиданной свободы", шарашка "постмодернистов", с их "стебовым", "клевым" жаргоном, пошлыми "интеллектуальными" вывертами. Недавно по телевидению (где-то в августе сего года) я случайно наткнулся на передачу о "вундеркиндах". В кресле сидел, развалясь, похожий на старичка еврейский мальчик и, не по-детски улыбаясь, отвечал ведущему, что да! Он считает себя вундеркиндом. А рядом сидевшая мать его, с каким-то плотоядным умилением любуясь своим отпрыском, говорила, что сын ее - очень, очень талантлив, но это не мешает ему быть ребенком. Тут же "вундеркинд" спел слабеньким голоском песенку на итальянском языке, не вызвав никакого восторга присутствующих, но зато возбудив новый прилив умиления на физиономии матери. Вот с таким же плотоядным умилением говорит о своих великовозрастных критических детках Елина, выдавая за таланта посредственность. Как восторгается она фокусами своих подопечных, вроде такого: "В сборнике "У парадного подъезда" ( 1991) А. Архангельский аллюзивно соотносит заголовки своих статей с известными цитатами: "Чего нам не дано" (отклик на перестроечный публицистический сборник "Иного не дано"), "Только и этого мало" (сборник Арсения Тарковского "Только этого мало"), "Размышление у парадного подъезда", "Пародии связующая нить", "О символе бедном замолвите слово" и, наконец, перефраза печально известного заголовка статьи в "Правде", громившей оперу Шостаковича "Музыка вместо сумбура". Такие ориентиры на клише и цитаты недавно прошедшей эпохи, включенные в тексты литературно-критических статей, создают особенный, узнаваемый стиль девяностых".
И эти серийные игроки именуются как "очень яркие критические индивидуальности. Эти авторы оказываются исключительно притягательными своей эрудицией, чувством юмора, игровой легкостью письма", своим "текстом". Кстати, слово текст повторяется у Елиной бесконечное число раз, буквально не сходит со страниц - в применении ко всем и ко всему: все одинаково "текст" - русский ли классик, художественное ли произведение или же это изобретатели "Закона инсталляции" ("когда текст состоит из суммы цитат, клише, фраз из анекдотов, высокопарных стихов из стихотворений советских времен"). Здесь и речи нет о критериях, о каких-то традиционных духовных ценностях, ни в чем нет различия и все покрывается неким "текстом", долженствующим все смешать и устранить серьезное, осмысленное отношение к слову.
Если судить по кругу интересов "постмодернистов" (и названной поклонницы их), то в литературе нет ничего, кроме словесной игры, "тусовок", обсуждений порнографических изделий и т.д.; что "русская классическая литература сошла со сцены", реализм "умер", социальность - это атавизм в литературе. Умники, видно, хорошо знают недавно принятый, подписанный Путиным Закон об экстремизме, по которому как преступление квалифицируется "разжигание социальной розни", "вражды в отношении какой-либо социальной группы" - то есть ворья сверху донизу, ограбившего народ, его убийц в проводимой политике, практики геноцида - такой неприкосновенности "социальной группы", бандитов не было и нет в законах ни одной из стран мира. И, конечно же, нынешнему режиму очень на руку, чтобы в литературе не было и помину о социальности, о настоящем положении дел в стране, об угнетенном народе, об "униженных и оскорбленных". И "новой, демократической литературе" это явно по душе. Для той же Елиной не существует никакой социальности, раз только упоминает она это слово, иронизируя над "социальным заказом". А вот даже такой поэт, как Блок, с его безграничным "духом музыки" призывал писателей не забывать о "социальном неравенстве".
"Знание о социальном неравенстве есть знание высокое, холодное и гневное" (Блок А. Собр. соч. В 8 т. М., 1962. Т. 6. С. 59). Тем более в наше время. Ныне как никогда современны слова Белинского "социальность или смерть!". Тем более что страна, народ приговорены к смерчи, беспощадно уничтожаются сатанинскими силами. И может ли писатель, если он неравнодушен к России, быть не социальным?
Газета "Российский писатель", 2003, октябрь, № 19
Из литературного прошлого
Первые годы "Литературы и жизни"
В газету "Литература и жизнь" я пришел в мае 1958 года из "Пионерской правды", где проработал два года заведующим отделом литературы и искусства. После болотной заводи пионерской газеты я попал на самый стрежень литературной реки. Недавно был создан, наконец-то, Союз писателей РСФСР (такие писательские союзы давно уже были во всех республиках страны), и его печатным органом стала газета "Литература и жизнь". Выходила она три раза в неделю, столько же и такого же формата, как и "Литературная газета".Начну с рассказа о редакционной среде, о литературной атмосфере того времени. Главный редактор "Литературы и жизни" Виктор Васильевич Полторацкий был известным журналистом, очеркистом. Любимый герой его очерков - знаменитый тогда председатель колхоза на Владимирщине Герой Социалистического Труда Горшков, кстати, этого выдающегося колхозного организатора не обошел своей руганью Солженицын, для него он - знак ненавистной ему системы. Полторацкий, будучи главным редактором "Литературы и жизни", был искренне убежден, что газета должна занимать твердую партийную позицию, и это не было идеологической зашоренностью, а соединялось в нем с патриотизмом - русским, советским. Когда его дочь Татьяна вышла замуж за писателя-диссидента Владимира Максимова и вместе с ним уехала во Францию, Париж, он принял это как удар по его репутации коммуниста, патриота, тяжело переживал случившееся. A у меня с Виктором Васильевичем связан эпизод, ставший в моей памяти как нечто духовно интимное. Одно время, в 1963 году, мы оба, уже не работая в "Литературе и жизни" (он ушел перед пенсией в свои "Известия", где прежде работал), короткое время вели вместе семинар в Литературном институте. И вот однажды, после очередного занятия Виктор Васильевич пригласил меня к себе домой. За рюмкой водки он увлекся рассказом о некоем средневековом алхимике и начал мне читать стихотворение о том, как в спящем Аугсбурге не спит только один старик, колдующий над ретортами; забыв обо всем, он одержим одной страстью - мыслью, как перед ним в огне "родится желтый философский камень" и он одарит бедных богатством, бесправных - полнотою власти, больных - здоровьем, одарит людей самим бессмертием. Над ним смеялись соседи, писали доносы фискалы,
- Это я вам посвятил "Старую историю", - закончив читать, тяжело дыша, страдая от астмы, проговорил Полторацкий и, достав свой неразлучный прибор, начал, широко открывая рот, втягивать с шумом в себя воздух, глядя на меня уже не с обычной своей непроницаемой, как маска, улыбкой, а с мучительным выражением на лице.
А он искал. И, тяжело дыша,
Тянул к огню хладеющие руки,
И плакал, задыхаясь. И душа
Была полна отравой сладкой муки.
Как-то недавно, перелистывая сборник стихов Виктора Васильевича, я наткнулся на "Старую историю", и души коснулась та самая "отрава сладкой муки" - от скоротечности времени, от воспоминания о том вечере у него дома, когда он читал, задыхаясь в приступе астмы, такой не похожий на редакционного Полторацкого с его словословием председателя колхоза Героя Соцтруда Горшкова, со ссылками на указания ЦК.
Заместителем главного редактора газеты был Евгений Иванович Осетров. Почти мой ровесник (на два года с лишним старше меня), он уже имел опыт номенклатурного работника, пришел в газету из Академии общественных наук при ЦК КПСС, до этого работал заместителем редактора областной газеты во Владимире. Как-то, столкнувшись со мной в коридоре, он пригласил меня зайти к нему в кабинет и там, усевшись за письменный стол, открыл ящик, достал из него книгу, быстро подписал и, передавая ее мне, просил спрятать. Книга называлась "Ветка Лауры". Прочитав ее, я не нашел ничего такого, что могло бы стать поводом для конспирации при вручении ее. Вообще, было что-то милое в том, какие мысли зрели в наступавшем иногда кабинетном одиночестве всегда занятого Евгения Ивановича и с какой важностью он изрекал их собеседнику. Шагая из угла в угол комнаты, поджав губы и глядя перед собой с какой-то комической строгостью, он произносил со своим осетровским грассированием, что "нет большего товарища и друга, чем книга!" и т.д. В самом начале 1960 года в "Литературе и жизни" была опубликована моя статья о Чехове в связи со столетием со дня его рождения. Уже после выхода газеты Евгений Иванович у себя в кабинете говорил мне с деланым ужасом: "Вы назвали сторожа в "Палате № 6" "тупым Никитой". Читатель знает одного Никиту, Никиту Сергеевича Хрущева, и подумает, что это он - тупой Никита".
Признаться, мне и в голову не приходил Хрущев, когда я писал о чеховском герое по имени Никита - грубом, тупом стражнике доктора Рагина, запрятанного в палату для психических больных. Хотя и время тогда было вроде бы и "оттепельное", но играть в такие штуки, в намеки на вышестоящую тупость было чревато. Осетров, при всей своей книжности, был бдителен на сей предмет.
После "Ветки Лауры" стали систематически выходить другие книги Осетрова, и он уже не прятал их в столе на работе, извлекая с оглядкой на двери и при дарении, а раздавал их направо-налево, как "друкар Иван" (из названия его книги о первопечатнике Иване Федорове). У Евгения Ивановича была "одна, но пламенная страсть" - к книге, к книжному собирательству. Не случайно впоследствии он стал бессменным главой Клуба книголюбов (теперь носящего его имя) и главным редактором "Альманаха библиофила". Я благодарен ему, что он привел меня в дом известного старообрядца Михаила Ивановича Чванова, под Москвой, где я был поражен увиденным сокровищам из старинных книг, инкунабул, рукописей, глядевших с полок, как золотые слитки. Осетров был, можно сказать, "очарованным странником" в книжном мире, и это сказывалось во всем, о чем бы он ни писал. А писал он о народной культуре и художественных промыслах, о "гуслях-самогудах" и о "Руси изустной, письменной и печатной", о Москве и Кремле, "этюды о книгах", "записки старого книжника". С книголюбием было связано и осетровское "Познание России" (название его книги). Человек добрый, миролюбивый, он содействовал благоприятной рабочей обстановке в редакции газеты.
Другим заместителем главного редактора "Литературы и жизни" позднее стал переехавший в Москву из Ленинграда Александр Львович Дымшиц. С крутым животиком, с ласковым, когда надо, взглядом, обходительный, Александр Львович внес в газету ноту партийной непреклонности с тактическими комбинациями. Однажды он попросил меня написать статью о К.Симонове. "Очень важно, чтобы написали Вы", - говорил он с доверительным оттенком в голосе. Я вежливо отказался. Как фронтовик, я не верил Симонову, писавшему о войне. Эта псевдорусскость героизма солдат, которые умирают в бою, "по-русски рубашку рванув на груди". Конъюнктурная "перестройка" в оценке военных событий после "разоблачения культа личности" Хрущевым на XX съезде партии. Это наговаривание своих романов на диктофон, когда автору не до вживания в психологию, душевное состояние героев, не до правдивого, точного слова. И сам "образ жизни" в военное время этого любимца командующих фронтами и армиями, не знающего, что такое передовая, смертельная опасность на войне. Нет, не мог я и не стал писать о Симонове, это, впрочем, не повлияло, как мне казалось, на доброжелательное отношение Александра Львовича ко мне. Он не разглядел меня и тогда, когда уже позже в своей статье о современной критике (напечатанной в "Огоньке", № 41, 1966) писал о моей борьбе с критиками-нигилистами, навязывающими русским мыслителям чуждый им дух индивидуализма, разрушительного западничества, когда приводил мои слова о том, что в литературе наступает время "сильных духом". Для него эти "сильные духом" были в каком угодно смысле, только не в моем (национально-патриотическом). Вскоре он понял это, как и для меня стало понятнее, что лучше всего в литературе, как и в жизни - определенность отношений.
Как заведующий отделом литературы и искусства, я отвечал и за критику. Но постепенно Александр Львович как-то так незаметно подвел дело к тому, что под предлогом заботы обо мне ("рабочая перегруженность") вывел рецензирование книг из моего отдела, поручив вести это дело своему доверенному лицу Лине Ивановой (вскоре она умерла от рака крови в конце 1963 года). Впрочем, проблемными статьями по-прежнему занимался наш отдел.
Ответственным секретарем газеты был Михаил Ильич Марфин. Человек спокойный, очень добрый, с мягкой, чуть смущенной улыбкой, видимо очень домовитый, потому что после работы всегда заходил в магазин что-то купить для семьи. И как же все мы в редакции удивились, когда приглашенный на праздничный вечер автор газеты, генерал, рассказал о героизме Михаила Ильича, который воевал в Севастополе и покинул его в числе последних.
Коротко скажу о тех, кто работал в отделе литературы и искусства. Юрий Мельников, поэт, фронтовик, участник Парада Победы на Красной площади. Писал в основном военные стихи с ударными концовками, вроде: "Солдаты встают по тревоге, чтоб не было в мире тревог". Михаил Жохов, самый старший из нас, всегда прикованный к столу с рукописями, с любимой темой разговора о своих земляках - ивановских поэтах, о Фурманове, о которых собирал материал для книги. Андрей Фесенко, несколько надменный, влюбленный в свои рассказы, которые любил читать сотрудницам газеты. Леонид Елисеев, еврей из Киева, пришел в газету после окончания Высших литературных курсов, впоследствии вернулся в родной Киев и умер от рака. Помню его фразу - единственное из всего, что говорилось на первом сборе нашего отдела в моем кабинетике на шестом этаже: "Давайте нам указания!" И с таким серьезным видом сказал это, как будто речь шла не о газете, а о каком-то рейде в тыл врага. Были еще в отделе Юрий Семенов, своим сбивчивым, путаным говорком между делом вдруг объявит о добытых им новых фактах для своего документального романа о чекистах. Подругами держались Валентина Погостина - племянница главного редактора Полторацкого и Наталья Бабочкина - дочь артиста, исполнителя роли Чапаева. Обе дружно, с увлечением занимались темами искусства. Позже пришел в отдел Павел Исаакович Павловский, фронтовик, офицер-артиллерист, огласивший кабинеты, коридор своим великолепным баритоном, он стал, можно сказать, чрезвычайным и полномоченным послом отдела по особым поручениям, то бишь по организации статей, бесед с почтенными авторами, "начальниками литературы". К тому же вошел во вкус писания сценариев по книгам писателей - от Тургенева до Чаковского. Пьеса о Тургеневе и актрисе Савиной ставилась в театрах и пользовалась успехом.
Редакционная жизнь кипела. Приезжали из крупных городов собкоры газеты, в зале на шестом этаже рассказывали о литературной жизни на местах, о писателях. Собкор по Ленинграду, забыл фамилию, живописно представлял писателей, усвоивших стиль мужества героев "дяди Хэма", модного тогда Хемингуэя: Юлиан Семенов "со товарищи" молчаливо ходят по перрону вокзала в ожидании отправления поезда в Москву. Прощаясь, сурово обнимаются, не выказывая никаких эмоций, выдерживая мужество дружбы. Другие собкоры отводили душу в своем изустном даре, если не дано письменного. Сидевший на сцене во главе стола Евгений Иванович Осетров, заключая собрание, пафосно изумлялся красноречию выступавших, добавляя, что вот если бы еще так же хватко писали.
Проводились живые редколлегии. Из Ленинграда приезжал Михаил Дудин, прямой, улыбающийся, со снисходительной ноткой в разговоре с "малыми сими". На ходу выдавал стихотворные экспромты, вызывая смех присутствующих. Ефим Николаевич Пермитин, сибиряк, автор романа "Горные орлы", заядлый охотник, крепыш, и в свои шестьдесят с лишним лет писал в это время свои воспоминания и рассказывал истории из прошлого. Как, оказавшись на Лубянке, он и его сокамерники молили Бога, чтобы не попасть к следователю-женщине, наслышаны были об их особой жестокости. Слушая внимательно других, тихим внушающим голосом входил в беседу Виталий Сергеевич Василевский. На него я, как завотделом, мог рассчитывать на поддержку в публикации серьезных материалов. Так, мне хотелось опубликовать большую статью известного литературоведа Леонида Ивановича Тимофеева, которому я обязан вниманием ко мне во время моей работы над кандидатской диссертацией о творчестве Л.Леонова (вышла книгой "Роман Л.Леонова "Русский лес"). Статья его была трудной по языку, не газетной, но мы с Виталием Сергеевичем добились того, что она была напечатана в "Литературе и жизни", и правильно сделали. Ибо автор статьи - крупная личность, угадываемая даже и за "трудным" языком, а впоследствии в выступлениях Леонида Ивановича было явно видно - какая это действительно крупная личность и как гражданин-патриот (его дневники военных лет), и по высокому уровню культуры (его защита Есенина, как великого поэта, от вульгарно-социологического подхода Твардовского во время обсуждения проекта собрания сочинений Есенина).
Когда вышел альманах "Тарусские страницы" и вокруг него поднялся литературный шум, Виктор Васильевич Полторацкий подготовил редакционное письмо, которое обсуждалось на заседании редколлегии газеты. Чувствовалось, что писал этот документ В.В. с оглядкой на недавно опубликованное в печати письмо членов редколлегии журнала "Новый мир" Б.Пастернаку, которые отклонили его роман "Доктор Живаго" как антисоветский, враждебный идеям Октябрьской революции. Письмо же В.В. было обращено к К.Паустовскому, жившему в Тарусе (и вокруг которого группировались авторы типа будущих "метропольцев" и "апрелевцев"). Было в том письме слово "ахинея" - об одном высказывании Паустовского, резанувшее тогда мой слух какой-то доморощенностью, "некультурностью". А позже понял - если это ахинея - то зачем же искать другое слово? Скажем, если человек всю жизнь писал красивости и ничего другого не замечал - ни великих событий в жизни страны, ни страданий народа - разве это не ахинея? На другой редколлегии - подготовке редакционной статьи в связи с вышедшим сборником о Маяковском член редколлегии Виктор Петрович Тельпугов о критике, близком к Брикам, молвил как всегда умиротворенно: "Путаник". Такова была здесь всем понятная лексика...
Вызывали меня иногда в ЦК, на Старую площадь. Курировавший газету Колядич, инструктор, давал идеологические наставления. Как-то заговорил на неожиданную тему: "Надо воспитывать у читателей газеты эстетический вкус. Вот галстуки - это ведь тоже эстетика. Здесь нужен вкус. А какие у нас в магазине серые галстуки. Кто об этом должен говорить? Газета!"
Однажды пришел я в дом на Старой площади по вызову зав. отделом агитации и пропаганды недавно созданного бюро ЦК КПСС по РСФСР тов. Кузьмина. Вхожу в кабинет и вижу, как сидящий за столом что-то рисует на бумаге. Видимо, скучал до этого; это меня почему-то сильно удивило.
Ох, сколько раз приходилось мне впоследствии - от второй половины 60-х до первой половины 80-х годов бывать в коридорах, кабинетах этого знаменитого цековского дома на Старой площади! И как члену редколлегии журнала "Молодая гвардия", и как автору почвеннических статей, бичуемых в прессе; и как автору "идеализирующей прошлое" книги А.Н. Островский (серия "ЖЗЛ"), и осужденной решением ЦК КПСС статьи "Освобождение". Был у инструкторов, зав. секторами, чаще всего у зам. зав. отделом культуры Альберта Беляева, грозившего мне суровым наказанием, "если не сделаете выводов из партийной критики". Был у ответственного работника отдела агитации и пропаганды Чиквишвили, передавшего мне готовность своего шефа А.Н. Яковлева принять меня, от чего я увильнул. Был в числе других членов редколлегии журнала "Молодая гвардия" на приеме у секретаря ЦК КПСС П.Н. Демичева. Обо всем этом я подробно рассказал в своей книге "В сражении и любви" (2002). И вот теперь, уже в новой "демократической" России, читая выпущенное в 2002 году "Библиотекой "Единой России" трехтомное издание "Идеи. Люди. Действия", я живо представляю, как изготовители этого сборника, резвые молодые идеологи в джинсах, бегают по ковровым дорожкам знакомых мне длинных коридоров, отсеков, на ходу обмениваясь хохмами, "подавая знак своим".
Недолго бравировали "демократы" якобы отсутствием у них всякой идеологии. И тогда, в самом начале их торжества, идеология, конечно же, была, да еще какая, только не в словесной упаковке, а в самих действиях: в свободе грабить, воровать, подавлять слабого, создавать условия без войны уничтожать по миллиону человеческих жизней в год. Теперь это "право сильных" решено зафиксировать теоретически. Названный выше трехтомник "Идеи. Люди. Действия" посвящен консерватизму. Вчерашние радикалы, певцы "перестройки-революции" объявили себя консерваторами, а своими предтечами такого философа, любимца Гитлера, как Ницше. Таких врагов России, как Дизраэли, Черчилль, Тэтчер, Рейган. И уже, можно сказать, дух этих новых наставников витает в кабинетах и коридорах бывшего ЦК КПСС, где фабрикуется ныне "новая идеология России" - с апологетикой "сильных людей", которые в "зоологический период" до 90-х годов "пробились к ведущим позициям", через трупы своих соперников, и вот эти удачливые уголовники объявлены "элитой нации", опорой и будущим страны.