Простаки вы все-таки были, товарищи цекисты! Не о таких говорю, как "архитектор перестройки" А.Н. Яковлев, как его партнеры из "пятой колонны" на Старой площади. Те отлично знали, что делали. Речь о слабодушных исполнителях. За кем гонялись, кого вызывали для проработки и угроз? И вот кончилось тем, что дети, внуки тех самых, угодных вам тогда "интернационалистов", преследовавших нас, "русистов" (слово Андропова), отпрыски тех самых ваших коллег (американизированных) по партии, по ЦК, ныне варганят новую идеологию в тех же самых кабинетах, откуда вас выбросили на помойку истории.
***
   Было это летом или, быть может, осенью 1958 года. Я приехал тогда в Ростов от газеты "Литература и жизнь" на собрание местных писателей (в преддверии Учредительного съезда писателей РСФСР). Из разговора с Анатолием Калининым, всегда благоволившим ко мне, узнал, что Шолохов находится сейчас в Ростове, и если я хочу, то могу увидеться с ним завтра в одиннадцать часов в гостинице "Дон". "Если хочу!" Помню, как, будучи студентом Московского университета, впервые прочитал "Тихий Дон". Я был потрясен силою изображения, тем, что в наше время живет такой великий писатель. И вскоре, уезжая на каникулы из Москвы в Ростов, где жил мой дядя, глядя к концу пути из окна поезда на движущуюся донскую степь, я все думал о Шолохове, все, казалось, на этой земле соединялось с ним. И, кстати, из-за "Тихого Дона" я после окончания Московского университета поехал работать в Ростов, в редакцию газеты "Молот", но, к сожалению, из-за скрутившей меня болезни, туберкулеза легких, не удалось, как хотелось бы, поездить по хуторам и станицам легендарной земли.
   И вот встреча с Шолоховым. "Устроивший" мне ее Анатолий Калинин сам по какой-то причине не пришел, были М.Никулин, А.Бахарев, кто-то еще из местных литераторов. Когда мы вошли в номер, сидевший за столом с каким-то человеком Шолохов поднялся с места, поздоровался с каждым из нас и пригласил садиться. Я, казалось, ничего не видел и не замечал, кроме этого знакомого по портретам лица, поразившего меня своим немного стеснительным, застенчивым выражением. За столом продолжался прерванный нашим приходом разговор Шолохова с соседом, как я понял, земляком-казаком. Говорили они о чем-то хорошо известном тому и другому, казак "шутковал", рассказывая историю, случившуюся со станичником. Шолохов слушал, наклонив голову, улыбаясь, подзадоривая рассказчика вопросами.
   Официантка принесла на подносе тарелки с бутылками, но мне было не до угощения. Сам Шолохов ничего не ел, изредка потягивал шампанское из фужера, перебрасывался шутками с Никулиным: оба называли друг друга "Мишами", старший по возрасту Никулин, у которого была какая-то история с белыми в гражданскую войну, держался независимо, ответил громким смехом на дружеский намек Михаила Александровича на его прошлое.
   Когда Шолохов говорил, он делал перед собою руками характерные жесты, как будто лепил слова. Я знал, что дед писателя выехал на Дон из наших рязанских мест, и сказал, что мы, рязанцы, считаем его, Михаила Александровича, своим земляком.
   - Я казак, - отвечал Шолохов.
   Разговор за столом большей частью был "донской", завеселевший шолоховский земляк не держался норм в казацких выражениях, раз и Шолохов употребил крепкое словцо, но сказано это было не вульгарно, не пошло, а с каким-то сдержанным изяществом. Вступать в "казацкий" разговор в присутствии Шолохова мне было трудно. Сидя рядом с ним, я изредка выбирал момент, задавал ему вопросы. Тогда я увлекался романом Леонида Леонова "Русский лес" и мне было интересно знать отношение Шолохова к писателю. Шолохов рассказал мне, как вместе с Леоновым они были на каком-то конгрессе мира, если не ошибаюсь, в Варшаве. Приходит к нему вечером в номер Леонов. Начинает жаловаться: культура не спасла человечество от войны, от газовых камер. Что может сделать хрупкое вещество культуры перед силами зла. Зачем жить. Шолохову надоело слушать, он говорит: иди-ка ты, Леонид, спать. Этот шолоховский рассказ напомнил мне одно место из "Русского леса" (написанного уже после того разговора писателей). Там перед Вихровым открывается в ночной исповеди гостящий у него на лесном кордоне Чередилов: зачем корпеть над наукой, все равно помрешь, зачем жизнь? Вихров в конце концов отвечает на это: "Когда человеку дарят солнце, неприлично спрашивать, к чему оно", - и отправляется спать на сеновал. Послужило ли "прототипом" для этого эпизода в "Русском лесе" то, о чем рассказал Шолохов. Сама по себе эта история любопытна для понимания того, как может трансформироваться жизненный материал в художественном произведении.
   Как-то неожиданно появился вдруг в номере солидный человек средних лет, в огромных очках и представился писателю как министр просвещения РСФСР (не помню фамилию). Цель визита выяснилась сразу же: новый, только что назначенный министр просвещения решил, так сказать, освятить именем Шолохова, его статьей, выход какого-то нового педагогического журнала. Михаил Александрович оказал бы огромную услугу делу российского просвещения, если бы высказался по вопросам воспитания молодежи. Шолохов начал объяснять, что сейчас важно для школы, для учащихся, сопровождая свою речь скупыми "лепящими" жестами рук перед собой. Министр слушал его с почтением, поддакивал, кивал головой, но о статье речь больше не заходила.
   Странное чувство близости и недоступности испытывал я, слушая Шолохова, глядя на него. Он был рядом, шутил, и вместе с тем каким-то щитом жесткости отделял от себя. Неуместно, конечно, было говорить ему, как велик его "Тихий Дон", но я где-то сказал в этом роде и остро почувствовал, как ему эти слова глубоко безразличны, сколько он слышал их. Что-то глубоко скрытое было в нем.
   Пробыли мы у Шолохова часов семь, и все это время было для меня сплошным переживанием. И когда уходили, я не сдержал режущих слез: видно, глубоко засел до этого во мне образ автора "Тихого Дона", овеянный трагизмом времени, что вот и теперь, при этой встрече, в живом Михаиле Александровиче я видел, может быть, того Шолохова. На другой день Анатолий Калинин передал мне, что Шолохов спрашивал обо мне, сказал добрые слова.
   Ну вот, что я вспомнил? Никаких особенных подробностей, ничего вроде бы значительного Но для меня это была глубоко психологическая встреча, и такие обычно не повторяются. Случись это позднее, и я был уже не тот, и мое отношение к Шолохову - более трезвое, не столь восторженное. Но я рад, что была именно такая встреча. От нее осталось немного, может быть, запомнившихся фраз, слов, больше внутренней истории моего "я", но это важно, конечно, только для меня.
***
   С началом моей работы в "Литературе и жизни" у меня неожиданно появились некие доброхоты из пишущей братии. Правда, некоторые из них ненадолго оставались таковыми. Так, один из них по фамилии Вадецкий прямо-таки незаметно для меня вошел в роль моего покровителя. Звонил, приходил в отдел, говорил, что будет рекомендовать меня на работу в издательство "Советский писатель", где только что вышла моя книга "Роман Л.Леонова "Русский лес". Однажды удивил меня рассказом о том, что Леонов в войну, во время эвакуации писателей из Москвы, на какой-то станции будто бы скупил всю бочку меда, не оставил ни грамма семьям других писателей. А вскоре мне пришлось быть свидетелем такой сцены. В Кремлевском дворце проходил съезд писателей, в перерыве бродили в вестибюле взад-вперед именинники события. Рядом со мной оказался Вадецкий. Шел он, переваливаясь, искоса кидая на прохожих ленивый усмешливый взгляд. И вдруг буквально метнулся в сторону. Впереди показался Леонов. Я понял, что мой доброхот не хотел, а может быть, почему-то боялся встречи с ним. Не любила Леонова определенная публика, особенно после появления "Русского леса" с Грецианским, но на отношении ко мне (как автору книги о романе) до поры до времени это не сказывалось.
   Искренне доброжелателен ко мне был старик В.Бахметьев, автор нашумевшего в 20-х годах романа "Преступление Мартына". Он заходил ко мне в отдел, рассказывал о писателях старшего поколения. Однажды пригласил меня в гости к вдове писателя В.Я Шишкова, своего друга, по случаю его юбилея. Был здесь артист Бабочкин, исполнитель роли Чапаева, пристально вонзившись хитроватым взглядом в меня, вопросил: "Это вы начальник моей дочери?" (его дочь Наташа работала в нашем отделе газеты "Литература и жизнь"). Рад я был увидеть здесь Кулемина Василия Лаврентьевича, пришедшего с женой. Хороший поэт, обаятельный, внимательный к людям, человек, что испытал я и на себе. Недолго было ему жить после этого вечера: в журнале "Москва", где он работал заместителем главного редактора, была опубликована статья в защиту исторических, культурных памятников, сносимых беспощадно тогда при Хрущеве, и началась травля Кулемина, кончившаяся инфарктом и смертью патриота в сорок лет.
   Главным лицом на встрече был, конечно, К.Федин. С трубкой в зубах, казалось, с расчетом на значительность каждого движения, каждого поворота головы, каждого жеста, он занимал общество, преимущественно женщин, светскими историями, шутил с оттенком книжности. Потом, когда расходились, он помогал женщинам усаживаться в такси и только после этого тронулся сам со своим спутником. Я пристроился к ним, и идя с ними по ночной улице Горького, слышал, как говорил Федин: "Вечер потерян, но я не мог отказать (здесь он назвал имя-отчество жены Шишкова - Клавдии Михайловны). Надо стругать, каждый день - стругать, стругать!"
   Вскоре же после моих встреч с Шолоховым и Фединым с небольшим промежутком в газете "Правда" были опубликованы отрывки из второй книги шолоховской "Поднятой целины" и фединского романа "Костер". Конечно, вторая книга "Поднятой целины" не сравнима с первой, но и читая в газете отрывок из нее, вспоминал я, как разговаривал Шолохов с земляком-казаком в гостинице "Дон", и вот как будто слышу продолжение того разговора с новыми лицами и как уязвили меня слова одного из них - о Щукаре: "Подомрет старик", и будем вспоминать его чудачества. И когда читал в газете отрывок из фединского "Костра", тоже вспоминал тот вечер в доме на улице Горького, солидную, книжную речь находившегося в центре внимания гостей Федина, как бы следящего за каждым своим движением, жестом, не оставляющего места живому голосу, живому чувству.
   В конце мая (29) 1959 года исполнилось 60 лет Леониду Максимовичу Леонову (кстати, члену редколлегии газеты "Литература и жизнь"). К этому времени я с ним уже довольно близко был знаком, встречался, беседовал с ним о его творчестве, когда писал книгу о его романе "Русский лес". Выпустившее книгу в 1958 году издательство "Советский писатель" послало ее Леонову, и он с похвалой отозвался о ней, помню, в разговоре со мной говорил что-то о моем "ощущении ткани" его прозы. По праву так сказать домашнего знакомства с Л.М. сделался я вроде проводника к нему для товарищей нашей газеты. Ездили мы к нему с поздравлением в Переделкино, на его дачу, казалось, ощетиненную кактусами, любителем, рассадником которых он славился. В первый раз мы тронулись туда с Евгением Ивановичем Осетровым и вернулись в редакцию несколько ошалелыми от сплошного монолога хозяина дачи и от никчемности нашего вяканья на фоне этого. В другой раз мы поехали втроем - Виктор Васильевич Полторацкий, Виталий Сергеевич Василевский и я. Леонид Максимович как всегда живописно, с меняющимся выражением лица рассказывал истории из прошлого, о своих встречах с Горьким, подробности о Сталине, когда он встречался с писателями на квартире Горького. Повторял уже не раз слышанное мною, как после разгрома пьесы его "Метель", перед войной, он искал защиты у Фадеева, жившего на даче по соседству. Раньше были на ты: Саша - Леня, жена Татьяна Михайловна угощала его пирогами, а тут пошла к нему от имени гонимого мужа, а он, Фадеев, смотрел сверху и не стал с нею говорить. (Так потом в "Русском лесе" Чередилов на своей даче, выйдя наверх, встречает как врага своего бывшего приятеля, теперь гонимого Вихрова.)
   Слушая эту историю, Виталий Василевский качал головой, выражая сочувствие "классику" (как он всегда называл Л.М.), это делал и Виктор Васильевич с напускной, какой-то трогательной для меня свирепостью на измученном лице.
   Л.М. на даче был один, без жены. Угощая нас настоянной на чесноке водкой в графинчике, он говорил, подавая нож: "Режьте колбасу". В то время я помнил почти каждую фразу в "Русском лесе", так я любил этот роман. И вот за столом мне тотчас же вспомнилось, как говорит Вихров своему гостю: "Не пей, подожди, эта штука сильна... Сестра обещала колбаску принести из очереди". Иван Матвеич Вихров при всей крупности своей личности как ученый-лесовод, юродивый немного (как и его сестра - горбатенькая Таиска). Но сам Леонов, несмотря на то что так внутренне близок ему, дорог Вихров, все-таки барин, не юродивый с "колбаской".
   Прощаясь с нами у ворот дачи, Л.М. погладил, как живое существо, нашу машину, на которой мы приехали, изобразил весьма картинно, как русские писатели кланяются в пояс, до земли своему "болярину" К.Симонову, и у меня мелькнула мысль, что все-таки и самому Леонову, не только его Вихрову, не чуждо, видимо, в какой-то момент русское юродство.
***
   Но, конечно, не только "высокими материями", литературщиной жил отдел. Редакционное однообразие сдабривалось шутками. Автором, изобретателем их в основном был Юра Мельников, а исполнителями - работавший при отделе консультантом Иван Якушин, приходившие в редакцию авторы стихов. Выбирали кого-нибудь из знакомых и донимали телефонными звонками. Работал тогда в "Комсомольской правде" зав. отделом литературы Анатолий Елкин. Набирали его телефон.
   - Это товарищ Елкин? Товарищ Елкин, это звонит вам поэт Ванин. Я приехал из Сибири в Москву узнать, когда будут напечатаны мои стихи.
   - Завтра.
   Через десять-двадцать минут новый звонок.
   - Товарищ Елкин? Моя фамилия Костенюк. Я послал вам свои стихи. Когда они будут напечатаны?
   - Завтра.
   Всем все тот же ответ.
   Как-то в одной газете было напечатано письмо читателя, который, выдав стихотворение Маяковского за свое собственное, послал его в "Комсомольскую правду" и получил оттуда за подписью Елкина зубодробительную критику его как графоманского изделия. Последовал звонок Елкину и от имени Маяковского.
   Однажды такая игра далеко завела. Попал под обстрел шуток автор детских стихов Федор Белкин. Звонили ему и от имени его земляков: приехали в Москву и будут ждать, где встретиться. Даже не догадывались, как, с каким ужасом тот слушал звонки своих "земляков", ждущих встречи с ним. Только потом поняли, когда стало известно, что Федор Белкин арестован за пособничество немцам на оккупированной земле. А узнала его одна из местных жителей, когда он выступал по телевидению вместе с другими с чтением своих стихов: "Он, он, тот самый староста!" И его арестовали. Никогда нигде не выступал, всегда отказывался, а здесь не выдержал - видно, захотелось "литературной известности". Вернулся он из заключения спустя десять лет и вскоре умер.
   И даже в этих шутках было и то и другое: литература и жизнь. От литературной игры с Елкиным до мрачной истории с Белкиным.
***
   Редакции "Литературы и жизни" и "Литературной газеты" находились в одном здании, на Цветной бульваре. Мой кабинетик на шестом этаже напротив кабинета Юрия Бондарева, возглавлявшего отдел литературы "Литгазеты". Я заходил к нему и не раз видел его в дружеском общении с Григорием Баклановым - тогда они были неотделимы друг от друга, как сиамские близнецы, и на собраниях, и в критике - как авторы военных повестей. В разговоре наедине с Бондаревым я не чувствовал каких-то особых различий в наших литературных взглядах, но "оттепельное направление" "Литгазеты" захватывало и его.
   Споры наши с "Литгазетой" были по большей части довольно мелковатыми. Как-то была опубликована моя беседа со старейшим советским писателем Федором Васильевичем Гладковым, автором знаменитого в двадцатые годы романа "Цемент". Тотчас же в "Литгазете" в ответ появилась реплика члена ее редколлегии Евгения Рябчикова, который окрысился на Гладкова за то, что он принизил жанр очерка, поставил его ниже рассказа. Я пришел к Федору Васильевичу с просьбой ответить на реплику, но такого желания у него не было, он заметил только, что в газете не совсем точно передана его мысль, он не думал противопоставлять рассказ очерку, а только хотел сказать, что у каждого из них своя жанровая специфика. И тут же, кончив разговор об очерке, как-то вдруг взъерошился, маленькое старческое лицо его сделалось злым, раздраженным голосом он стал говорить о Шолохове, ругать его Аксинью, именуя ее проституткой. Мне вспомнился проходивший несколько лет тому назад, в 1954 году, Второй Всесоюзный съезд писателей, на котором выступал Шолохов с критикой Симонова за скоропись и Эренбурга за его повесть "Оттепель". После выступления Шолохова в течение нескольких дней как по команде (и это было действительно по команде сверху) известные писатели, в том числе Гладков, поднимались на трибуну, давали отповедь Шолохову. И теперь еще Федор Васильевич, казалось, не отошел от того наступательного порыва и в моем присутствии костил вовсю Шолохова как бы в угождение его невидимым недругам.
   Основные материалы в каждом номере шли от нашего отдела, пожирались с ходу. На страницах "Литературы и жизни" впервые обрели голос русские писатели из глубинки, печатались они сами и материалы о них. Несмотря на пестроту публикаций, в газете все-таки ведущим было направление, связанное с традициями русской литературы. Печатались выступления в защиту русского языка. И здесь главным ратоборцем был Алексей Кузьмич Югов, которого мы встречали с шутливой торжественностью, поддерживая его с двух сторон, усаживали, как патриарха, в кресло, а он, смущенно улыбаясь, отвечал нам каким-нибудь излюбленным церковнославянизмом, и тут же обрушивался на "укоротителей русского языка", на словарь Ожегова с его языковым чистоплюйством, аптекарскими мерками в отношении к морю-океану русского языка. Возмущался "тараканищами", "мухами-цокотухами", запускаемыми в детские души "дедушкой Корнеем".
   Но любопытно, что стычки между "Литературной газетой" и "Литературой и жизнью" на первых порах совершенно не касались национального вопроса, для этого, видно, еще не приспело время. Недавний XX съезд КПСС с "разоблачением культа личности" Хрущевым, последовавшая за этим "оттепель" кружили голову внукам "ленинской гвардии". Они не замечали того, что вскоре будет так выводить их из себя. С приходом моим в мае 1958 года в газету "Литература и жизнь" все, что я публиковал в ней, прямо было связано с русским самосознанием: статьи о Чехове, о личной и духовной драме Герцена, о Леонове, Шолохове, о кинофильме "Судьба человека", о Б.Шергине и т.д. О моей вышедшей в 1958 году книге "Роман Л.Леонова "Русский лес" "Литературная газета" дала хвалебную рецензию Д.Старикова "Любовь критика" в конце мая 1959 года (в шестидесятилетие Л.М. Леонова). Такая же положительная рецензия на эту книгу появилась в журнале "Вопросы литературы", те же самые издания положительно откликнулись на выход моей новой книги "Время врывается в книги" (изд. Совписатель, янв. 1963).
   Перелом наступил в середине шестидесятых годов с публикации моих первых статей в журнале "Молодая гвардия", начиная со статьи "Чтобы победило живое", 1965, № 12), о которых В.В. Кожинов сказал, что с них началось "новое направление журнала "Молодая гвардия"", оно и подверглось преследованию, как "славянофильское", "русофильское", даже как "шовинистическое". И вот кто раньше меня хвалил, те же авторы тех же "Литературной газеты", "Вопросов литературы" и т.д. стали обличать меня в отходе от партийности, от классовой оценки народности. Обо всем этом подробно говорится в моей книге "В сражении и любви" (2002). Но ничего принципиально нового, собственно, в моих молодогвардейских статьях не было в сравнении с моими публикациями в "Литературе и жизни", разве лишь развернулось и стало более видимым то, что в "эмбрионе" было прежде. Так что "Литература и жизнь" дорога мне не только тем, что мне пришлось работать в ней в первые же годы ее существования, она оставила неизгладимый след в моей духовной биографии, во многом стала отправной точкой становления моего почвеннического мировоззрения.
   "Литературная Россия", № 14, 6 апреля, 2007

Оплот. Семья Аксаковых

   В "Детских годах Багрова внука" С.Т.Аксакова есть удивительное место, когда в дорожной поездке, казалось бы, неизлечимо больного ребенка родители кладут на траву лесной поляны, и все, что видел он, ощущал, слышал вокруг, пение птиц, аромат цветов, дыхание леса - все это так целительно подействовало на него, что вскоре он почувствовал себя здоровым.
   Такая же целительная природа живет и оздоровляюще действует на нас в произведениях писателя.
   Но такое же духовное здоровое воздействие оказывает на нас и сам облик Сергея Тимофеевича. По его собственным словам, наклонность ко "всему ясному, прозрачному, легко и свободно понимаемому", впитанные им с молоком матери родные предания отвращали его от всякого духовного оборотничества, преподносимого под видом новизны.
   Еще не будучи знаменитым писателем, он уже был той личностью, которая притягивала к себе замечательных людей русского искусства и науки. Гоголь, Тургенев, Некрасов, Салтыков-Щедрин, Тютчев, Толстой, Достоевский, Аполлон Григорьев - все они глубоко чтили "старика Аксакова". Под влиянием Гоголя, который заслушивался устными рассказами Сергея Тимофеевича о заволжском быте и уговорил "старшего друга" писать "историю своей жизни", Аксаков начал свои автобиографические книги и сразу же вошел в русскую литературу как ее классик.
   Привлекал Сергей Тимофеевич своих современников и как прекрасный семьянин, гостеприимный хозяин дома, где все дышало приветом и доброжелательством. Жена Аксакова Ольга Семеновна, дочь суворовского генерала и турчанки, взятой в плен при осаде Очакова, была подлинной устроительницей внутреннего лада семейной жизни. Известны слова Белинского: "Ах, если бы побольше было у нас в России таких отцов, как старик Аксаков". В семье, состоявшей из десяти детей, царили взаимная любовь и дружба, отца они, уже будучи и взрослыми, называли "отесенька" (от слова "отец").
   Собственно и жизнь Сергея Тимофеевича была сосредоточена вокруг двух начал: созидание семьи и автобиографических книг, воссоздание семейных преданий.
   Из этой семьи вышли два замечательных деятеля русской культуры и общественной жизни: славянофилы Константин Аксаков и Иван Аксаков.
   Семья всегда была в русской литературе прообразом народной жизни: пушкинские Гриневы, тургеневские Калитины, толстовские Ростовы, до шолоховских Мелеховых, платоновских Ивановых. Семья Багровых занимает среди них особое место, ибо за нею стоит семья самих Аксаковых.
   Семья - не только свои дети, но и родовое предание, родители, предки. Известный философ-богослов П.Флоренский писал: "Быть без чувства живой связи с дедами и прадедами - это значит не иметь себе точек опоры в истории. А мне хотелось бы быть в состоянии точно определить себе, что именно делал я, и где именно находился я в каждом из исторических моментов нашей Родины и всего мира - я, конечно, в лице своих предков [10].
   В двух своих главных книгах "Семейная хроника" и "Детские годы Багрова-внука" Сергей Тимофеевич на основе рассказов родителей воспроизвел семейное предание, историю трех поколений рода Аксаковых (Аксаков заменен в повествовании вымышленной фамилией Багров). В "Семейной хронике" выведены первое и второе поколение семьи Багровых - дедушка и родители маленького Сережи, а детству Сережи, продолжающего род Багровых в третьем поколении, посвящены "Детские годы Багрова-внука". Вся "Семейная хроника" состоит из пяти сравнительно небольших отрывков, книга скромна по размеру, но остается ощущение полноты, обнимающей разнообразные события и множество людей, целую историческую эпоху. За литературными персонажами стоят реальные люди, но это не значит, что перед нами фотографические снимки с них. Нет, это прежде всего художественные образы, заключающие в себе нечто более, чем только частное, личное. И прежде в Аксакове был виден большой художник,- уже в его "Буране", затем в "Записках об уженье рыбы", "Записках ружейного охотника", "Воспоминаниях" (писавшихся почти одновременно с последними главами "Семейной хроники"), но тогда автор как бы сдерживал свою изобразительную силу, а здесь, в "Семейной хронике", дал ей полную волю, и вот повеяло такой подлинной жизнью, за которой уже не замечается искусство. Таков первый же отрывок из "Семейной хроники", глава "Добрый день Степана Михайловича" (включенный потом в знаменитую "Русскую хрестоматию" А.Галахова, выходившую десятками изданий в дореволюционной России). Что, казалось бы, замечательного - день, проведенный дедом рассказчика, провинциальным помещиком, но сколько здесь любовно переданных подробностей бытовых, домашних, из жизни хозяйственной с поездкой Багрова в поле, осматриванием там отцветающей ржи, посещением мельницы, разговором с мужиками, ужином, сиденьем на крылечке перед сном, "перекрестился раз-другой на звездное небо и лег почивать". Эпическое течение дня, времени. Один день из жизни героя, но воспринимается это как целый законченный цикл бытия, так это все крупно и целостно.