Страница:
ЮРИЙ ГРИБОВ. Осенью 1999 года мне довелось отдыхать вместе с Юрием Грибовым в санатории "Карачарово" Тверской области. Жили мы с ним три недели в одной комнате, что было для меня не очень удобно, потому что мне надо было писать, а какое писание при соседе? Поэтому я уходил в лес, подальше от аллей, где он мог меня увидеть и опять затеять все один и тот же политический разговор. А в комнате, прохаживаясь взад-вперед мимо меня, он выставлял перед собой ладонями вверх руки с трепещущими пальцами и допрашивал неизвестно кого. Откуда появилась Хакамада? Почему Немцов говорит, что они люди - не бедные? Откуда у него деньги? Почему народ молчит? Почему нет наших, русских террористов? Я помалкивал, зная, что в противном случае будут только плодиться эти бесконечные "почему".
Он рассказывал интересные истории из своей жизни в послевоенное время, когда младшим лейтенантом служил в Германии, познакомился там с немецкой девушкой и как уже спустя десятилетия встретился с нею и ее мужем во время своего приезда в ГДР. "Я говорил Бондареву: тебе надо было писать с меня, как это было, а не придумывать любовь лейтенанта Княжко к немке". Слушая Грибова, я почти восхищался его свободой поведения - и когда?! где?! - в то время, как я, его одногодок, студентом корпел над книгами в МГУ после ранения и контузии на фронте.
Но больше всего он вспоминал свое секретарство. Какое было время! Он был секретарем СП СССР по издательским делам. Когда уезжали куда-нибудь Марков или Верченко, он принимал иностранные писательские делегации. "Надо было их занимать разговором часа два-три за столом. За мной была зарезервирована бутылка шампанского, ничего другого не пил. Сижу с ними, выйду по делам, вернусь, опять разговоры, налью шампанское из своей бутылки".
"Четыре месяца в году секретарям союза полагался отпуск, бесплатные путевки в санатории, - вспоминал Юрий Тарасович. - У меня ежегодно был такой распорядок отдыха. В марте - Пицунда. В мае - Карловы Вары. В августе - сентябре - правительственный санаторий "Объединенные Сочи" в Сочи. Там видел через железную решетку, как ходил к морю по лесенке Брежнев, махал рукой. В ноябре - декабре - Дубулты.
Рядом была правительственная дача, видел, как гулял Косыгин".
Вдруг задумавшись, Юрий Тарасович произносил тихо: "Жена у меня умерла в прошлом году. Плохо без нее". Видимо, это точило его, и казалось, он отгонял мысли о жене воспоминаниями о том, где, в каких заграницах, в каких местах нашей страны он бывал и чем там его угощали. Сейчас, при "демократах", будучи на голодном пайке, когда-то сытым писателям остается только предаваться ностальгии по прежним временам. Итак: в Чехословакии - пиво и горы мяса. В Италии его учили, как надо чистить апельсин - срезать верхушку, надрезывать кожуру на дольки. На Кубе пили ром в смеси - двести граммов желтого и пятьдесят граммов гранатового сока с прибавкой травки - и двумя кусочками льдинки. В Румынии пили вино опоэшты - "мы говорили оболдэшты - голова ясна, ударяет в ноги".
Во Вьетнаме - крабы, кальмары. "Как нас принимали под Парижем французские коммунисты, сколько было вина!" В Казахстане секретарь обкома пригласил Юрия Тарасовича к себе на дачу и угощал жеребенком (а гость думал, что это телятина). В Бурято-Монголии секретарь обкома угощал его пареными пельменями. В Костромской области председатель колхоза послал за ящиком пива, заедали его свежей копченой свининой. В Пошехонье на сырном заводе угостили ложечкой закваса с бактериями - очень полезная штука, этой ложечки хватает на бочку сырной массы. Об этом Грибов написал в "Правду", когда был там спецкором. Прочитал министр пищевой промышленности, позвонил ему и сказал: приезжайте на любой завод выбирать любой сыр.
Голова шла у меня кругом от этого гастрономического клубления и винных паров, пока вдруг не отрезвел от мысли: чем-то важным, видимо, приходится человеку платить за искус подобных маленьких праздничков, которые остаются в памяти разве что забавами, когда нас постигают утраты.
ЕГОР ИСАЕВ. Прихожу домой, жена говорит: "Звонил Егор Исаев, приглашает на свой юбилей. Сказал, что не представляет его без тебя". Знаю Исаева с конца пятидесятых годов, когда он еще работал в отделе поэзии издательства "Советский писатель", читал на ходу отрывки из своей поэмы "Суд памяти", которую долго писал. Мне нравились в ней стихи о нашей планете - Земле, несущейся в мировом пространстве, увиденной как бы с космической высоты. Меня всегда восхищало его устное словотворчество, неиссякаемость образного словоизвержения, выступал ли он с трибуны, на эстраде или же импровизировал в разговоре. Мне даже кажется, что он не говорит, а именно импровизирует, кто бы ни был перед ним и о чем бы ни шла речь. Иногда так увлекается, что даже как бы и не воспринимает слушателя. В таком положении однажды оказался я. Еще недавно выходила "Библиотека российской классики" (ныне деятельность этого уникального по размаху издания приостановлена из-за финансовых трудностей). Председатель редакционного совета этого издания - Егор Александрович Исаев, в числе других членов совета - и я. С выходом первых томов в 1994 году была устроена "шикарная" презентация в гостинице "Космос" около станции метро "ВДНХ". И вот поздно ночью, в ожидании машины, чтобы отправиться домой, мы сидим с Егором одни за столом, в огромном зале - и еще только несколько человек неподалеку. Поднимается Егор с места, с бокалом в руке, обводит отсутствующим взглядом стол и громко обращается к пустым стульям: "Товарищи! Сегодня мы много говорили о великой русской литературе. Это литература..." Мне жутковато стало. Около трех часов ночи, все товарищи и господа давно разъехались, одни мы за столом в огромном, почти безлюдном зале... Но вскоре, сидя в машине, Егор Александрович был уже самим собой, щедро, красочно философствуя, бодря шофера энергичными присказками, оставляя нам заряд своего красноречия и на обратный путь - от Переделкина ко мне на Юго-Запад.
Но вернусь к его юбилею, в мае 2001 года. Был он сперва в Государственной думе - куда пускали по спискам, а потом на окраине Москвы - в поселке Сходня, в Российской Международной академии туризма, где его щедро одарили и морально и материально. На банкете по его просьбе я должен был выступить в числе первых. И вот он, сам объявляя о моем выступлении, начал негодовать на тех, кто "преследовал Лобанова" за его статью "Освобождение". Было как-то трогательно слышать это: мне показалось, что он и сам забыл о своем участии в том "обсуждении"... - а может быть, искренне считает, что все прошлое - чепуха, как те пустые стулья на презентаций. Но, глядя на Егора, сидевшего во главе стола рядом с Михаилом Алексеевым, я вдруг, шпоря свою речь, находил все-таки слова нужные, искренние, а потом, уже сидя, с грустью почему-то подумал, как быстро пронеслась наша жизнь и сколько этих юбилеев мешается ныне с похоронами.
В. Ф. ШАУРО. Бывшие заведующие отделами ЦК КПСС - культуры В. Ф. Шауро и отдела пропаганды Б. И. Стукалин после появления моей статьи "Освобождение" написали докладную записку в секретариат ЦК КПСС с осуждением этой статьи. В. Шауро я увидел в лицо только раз в жизни - перед отпеванием Леонида Максимовича Леонова в храме Большого Вознесения, 10 августа 1994 года. О Шауро я раньше слышал, что он "великий молчальник", всегда уходил от общения, разговоров с писателями. И здесь, у паперти, он стоял особняком, приглядываясь, видимо, к необычной для него обстановке. В храме я оказался рядом с ним, простояв недолго, он как-то незаметно вышел.
Б. И. СТУКАЛИН. С Борисом Ивановичем Стукалиным я познакомился на квартире Л. М. Леонова в начале девяностых годов, где собрались близкие Леониду Максимовичу люди, которых он хотел видеть в качестве хранителей своего литературного наследия. Выйдя потом на улицу, мы прошлись немного вместе, на ходу поговорив кое о чем (помнится, он сказал мне об отсутствии "стратегии" у Ельцина), я отметил мысленно, видя воочию вчерашнего зав отделом пропаганды ЦК, как была важна наверху, для того же Ю. Андропова, в подборе кадров "русская мягкость". После этого Стукалин звонил мне, очень просил в качестве редактора поработать с Леонидом Максимовичем над рукописью его "Пирамиды". Было видно, с каким пиететом Борис Иванович относится к патриарху русской литературы. И этому он остался верен и впоследствии, когда, уже после смерти Леонова, взял на себя основное бремя по организации его юбилея в мае 1999 года - столетия со дня рождения писателя. "Демократическая" власть устранилась от юбилея, не дала ни копейки, и Стукалину, пользуясь прежними связями, пришлось "шапочно" добывать деньги.
Перед торжественным заседанием мне, как члену юбилейного комитета, сказали, что я должен сидеть в президиуме. Вот уж чего мне не хотелось! Но вдруг я вспомнил, по книге Фейхтвангера "Москва. 1937 год", как в том же Октябрьском зале Дома Союзов, где будет торжественное заседание, проходил в 1937 году процесс над троцкистами, и я тут же решил: "Ну конечно же, сяду в президиум!" Сидеть на той же самой сцене, на том же самом месте за столом, где сидел Вышинский, допрашивая скученных напротив на скамье подсудимых, всех этих радеков-пятаковых - крестинских-раковских, а перед этим, в 1936 году, - зиновьевых-каменевых, а позже, в 1938 году,- бухариных, прямо-таки огромное удовольствие сулила мне возможность представить это! И, признаюсь, пока шло заседание, мысли мои были заняты тем славным временем, когда загнанную в этот угол перед сценой троцкистскую банду настигло справедливое возмездие.
После заседания ко мне подошел Стукалин и, заговорив о моем интервью в газете "Советская Россия" в связи со столетием Леонова, несколько смущенно сказал: "Крепко Вы по н и м ударили". "И Вы по мнев свое время тоже", - подумал я, но сказал другое, повторил сказанное в газете: о его решающей роли в устроении леоновского юбилея.
Приведу мнение и нашего отечественного талантливого критика, главного редактора журнала "Кубань" Виталия Канашкина, который опубликовал в этом журнале (№ 10, 1990) без сокращений текст обсуждения моей статьи на секретариате правления СП РСФСР и там же писал: "Уровень суждений и представлений в статье М.Лобанова оказался таким, что после "Освобождения" сочинять и размышлять так, как это делалось до ее появления, стало невозможно". Это, конечно, большое преувеличение достоинства моей статьи, так же, как и слишком суровы, по-моему, слова критика о выступлениях писателей: "Мы как бы открываем комод, из которого на нас пышет нафталином и залежалым тряпьем. Ощущение возникает "обрыдлое". Но такое, от которого никуда не деться. Ведь перед нами не кто иной, как мы сами".
Такой же "залежалостью" веяло и от обсуждения статьи в Московской писательской организации. Автор книги "Счастье быть самим собой" В. Петелин с подкупающим простодушием признается, как он готовился выступать там на парткоме в поддержку некоторых положений моей статьи, но не решился этого сделать из-за запрета начальства.
Статья "Освобождение", ставшая предметом критики самого генсека Андропова, вызвала отклики и за рубежом - от Америки до Японии. Один из таких откликов - присланная мне рецензия в японской газете "Асахи" (тираж 10 миллионов экз.).
Все связанное со статьей пережитое стало моим освобождением от литературной публичности. И я надолго замолк, испытывая какое-то странное умиротворение. Хорошо, что все-таки все кончилось благополучно. Теперь я могу уйти в себя, жить посмиреннее и помудрее, без писательского суесловия. Мне и до того было противно всякое выставление себя напоказ, я не понимал никогда, как можно упиваться на сцене "славой", "известностью" перед массой публики, которая через какие-нибудь два-три часа вывалится из зала на улицы и рассеется по городу, занятая своими заботами.
Летом, в августе 1983 года, умер Анатолий Васильевич Никонов. Ушел человек, с которым была связана, можно сказать, весенняя пора моей литературной жизни - "молодогвардейская". С его смертью уходила в прошлое часть самого меня. После похорон на Кунцевском кладбище мы собрались на поминки в здании издательства молодежных журналов на Новодмитровской, где он работал. Я сидел рядом с его сыном, изредка мы переговаривались с ним, не упоминая имени его отца. Если бы я знал, что его ожидает в будущем. Его найдут зимой замерзшим на улице и таким окоченевшим, что нельзя было нормально уложить в гроб. Было в этом что-то роковое для Анатолия Никонова с его драматической, в сущности, судьбой в катастрофическое для России время.
На поминках, помнится, поэт Владимир Фирсов начал читать свое стихотворение, наступало то оживление с растущим празднословием, которое как-то не ложилось в мою уже свыкшуюся с безмолвием душу, и я тихо покинул эту тризну.
Шли годы, и случилось то самое, что предсказал саратовский писатель Василий Кондрашов, - через несколько лет, пусть не пять, а немного попозже - через шесть лет отношение к моей статье стало совсем другим. В. Кожинов в своей статье ""Позиция" и понимание" ("Литературная Россия", 28 июля (№30), 1989) писал: "В "Литературной России" (№ 24, 1989) появилась информация о том, что саратовские писатели отменили свое давнее "решение", которое "осуждало" публикацию статьи Михаила Лобанова "Освобождение" в № 10 журнала "Волга" за 1982 год. В сущности, "решение" это отменено самой жизнью, и очень многие литераторы ныне ясно понимают, что та статья Михаила Лобанова - одно из самых важных духовных событий за двадцатилетие "застоя"... Читая семь лет назад статью Михаила Лобанова, я испытывал, помимо всего прочего, чувство великой радости оттого, что честь отечественной культуры спасена, что открыто звучит ее полный смысла и бескомпромиссный голос - хотя, казалось бы, в тогдашних условиях это было невозможно..."
Ст. Лесневский писал в "Литературной газете" (27 января 1988 года): "У нас не прозвучало полного признания того, что мы совершили большую ошибку, учинив разгром памятной статьи М. Лобанова в "Волге". Между тем сейчас, перечитывая статью, мы находим в ней немало справедливого, точного. Не должна возникнуть такая ситуация, когда одно направление пытается доказать власти, что противоположное направление является врагом нашего строя. Эта ситуация находится вне морали и вне культуры".
Выступивший на VII съезде писателей РСФСР, в декабре 1990 года, В. Бондаренко говорил: "Но давайте не забывать, что это на российском секретариате громили не так давно наши уважаемые секретари Михаила Лобанова за его знаменитую статью. Мы хоть повинились перед ним? Нет... Я думаю, все называемые секретари, сидящие здесь, должны лично на съезде извиниться перед Михаилом Петровичем Лобановым" ("Литературная Россия", 21 декабря 1990 года).
Из всех названных секретарей извинился только один из них - руководитель СП РСФСР С. Михалков. В связи с этим в своем кратком слове на съезде я сказал: "Я не думал выступать на съезде, но, видимо, будет невежливо, если я не скажу несколько слов по поводу одного выступления. Я имею в виду выступление Сергея Владимировича Михалкова. Здесь, на съезде, он принес мне извинения за свое выступление на секретариате Союза писателей РСФСР в феврале 1983 года, когда после решения секретариата ЦК КПСС подверглась разносу моя статья "Освобождение" в журнале "Волга". Мне хотелось бы услышать от секретариата СП и извинения перед Николаем Егоровичем Палькиным, снятым тогда же с поста главного редактора "Волги" за публикацию моей статьи. Тем не менее извинения Сергей Владимировича - своеобразный аристократизм на фоне литературно-критического плебейства многих участников того судилища" ("Литературная Россия", 28 декабря 1990 года).
В своем слове я счел нужным сделать акцент на следующем: "Характерно, что большинство громивших "Волгу" за мою статью - русские, полтора десятка секретарей СП, лауреатов. Альберт Беляев слушал их и потирал руки от удовольствия: вот русские дураки, - бьют своего, лежачего. Это не в диковинку. Этим методом пользовались, пользуются политики... Сейчас левые радикалы испытывают явное затруднение, растет все большее недоверие к ним, разваливающим страну, и потому они стремятся использовать русских, и те идут на это" (там же). Но это уже та проблема, которая требует особого разговора.
В начале июня 2000 года по просьбе Михаила Николаевича Алексеева я поехал с ним в Саратов по случаю вручения лауреатам премии его имени. Местные писатели вспоминали ту давнюю историю с моей статьей, расхваливали меня, дарили книги. Во время плавания на катере по Волге мой визави по застолью поднял меня с места, подвел к борту и, вспоминая то писательское собрание по поводу моей статьи, начал вдруг выкрикивать в мутном вдохновении: "Мы слабаки! Трусы! Подлецы!" Чего мне оставалось делать, как не успокаивать его.
После поездок по городу, встреч нас принял губернатор области Д. Аяцков. Он вышел к нам навстречу, как только открылась дверь кабинета, торжественно обнял своего знаменитого земляка. Сели за большой стол, Алексеев - напротив губернатора, и началась беседа. Тут слушавший писателя с какой-то разогретой, понимающей улыбкой Аяцков воскликнул: "Этот подонок N!" Только позже, выйдя из губернаторского кабинета, спускаясь по лестнице, я сказал: "Не надо бы так резко об N." - заметив тут же, как внимательно посмотрел на меня шедший рядом молодой человек, видно, из администрации губернатора.
Пока шел разговор, у меня возникла мысль воспользоваться случаем, чтобы чем-то помочь местным писателям. И я обратился к Аяцкову: "Дмитрий Федорович, Вам известно, что в некоторых областях России писателям выделяются ежемесячные пособия. Нельзя ли то же самое сделать у вас? Это было бы знаком отеческого внимания к нуждающимся писателям!"
- Отеческое внимание есть, но не всегда есть возможность реализовать его, - отпарировал хозяин кабинета. - Вот мы помогаем артистам филармонии.
- Ну какое может быть сравнение исполнителей с писателями?
- Я - не против, - заключил Аяцков. - Пусть руководитель саратовских писателей сделает мне соответствующее представление.
Замечу, что сразу же после этого, при вручении премий, чтобы придать гласность обещанию губернатора, я в своем выступлении с трибуны перед публикой остановился на обещанных пособиях. И потом, в разговоре с секретарем местной писательской организации Иваном Шульпиным, присутствовавшим на нашей встрече с Аяцковым, просил убедительно в списке кандидатов поставить первым Кондрашова Василия Павловича. Он был единственным из саратовских писателей, кто вступился за меня, когда там, по команде из Москвы, трепали меня в феврале 1983 года за злополучную статью. Так хотелось мне отблагодарить Василия Павловича за поддержку, за благородное поведение - и был уверен, что сумел это сделать, когда решился вопрос о пособиях. И что же? Впоследствии узнаю, что ежемесячное пособие получили пять саратовских "классиков", Кондрашов же в список не попал. А ведь о нем я больше всего думал, когда пробивал вопрос об этих пособиях.
Я благодарен Михаилу Николаевичу за поездку на Саратовщину, особенно - в его родное село Монастырское. Когда мы, приехав туда, ходили по улицам и окраинам, я узнавал все описанное в его книгах - Вишневый омут, сад деда, другие места его детства. Здесь мне как-то виднее стал этот человек, ранее смущавший меня порою уклончивостью в поступках, крестьянским "себе на уме" при своих, конечно, качествах самородка, мудрости житейской. Здесь, в родных его местах, он понятнее мне стал как автор "Карюхи", "Драчунов" - выношенных им в глубине сердца, написанных рукой художника. "Я писал "Карюху" здесь, в Монастырском, в избе зимой, написал за два месяца", - сказал он мне и добавил, что хорошо бы нам с ним приехать сюда вдвоем. Он посетовал не в первый раз, что кому-то надо было поссорить нас, распустить слух, что будто он, Алексеев, топтал меня за статью, но это - ложь. И не в первый уже раз вспомнил, как из-за моей статьи отменили уже решенное было дело - присуждение ему за "Драчунов" Ленинской премии. А ведь в самом деле, подумал я, человек пострадал из-за меня, а вроде чувствует себя чем-то виноватым передо мной - что за странная русская черта!
С особым чувством отправился я на кладбище, которое в моем представлении было связано с теми картинами в "Драчунах", когда сюда свозили и хоронили в ямах умерших от голода. Но никаких признаков тех могил здесь не оказалось. Только редкие островки могил поздних с большими деревянными крестами жались к краям огромного кладбищенского пространства с переливающимися от пронзающего холодного ветра ковыльными травами. Такого кладбища я не видел, весной с разливом, как мне рассказали, вода заливает всю околокладбищенскую низменность, и тогда в открывающейся красоте чего может быть больше - призрачного или - врачующего для людской памяти?
Журн. "Наш современник", № 2-4, 2001
Твердыня духа
[1]
Он рассказывал интересные истории из своей жизни в послевоенное время, когда младшим лейтенантом служил в Германии, познакомился там с немецкой девушкой и как уже спустя десятилетия встретился с нею и ее мужем во время своего приезда в ГДР. "Я говорил Бондареву: тебе надо было писать с меня, как это было, а не придумывать любовь лейтенанта Княжко к немке". Слушая Грибова, я почти восхищался его свободой поведения - и когда?! где?! - в то время, как я, его одногодок, студентом корпел над книгами в МГУ после ранения и контузии на фронте.
Но больше всего он вспоминал свое секретарство. Какое было время! Он был секретарем СП СССР по издательским делам. Когда уезжали куда-нибудь Марков или Верченко, он принимал иностранные писательские делегации. "Надо было их занимать разговором часа два-три за столом. За мной была зарезервирована бутылка шампанского, ничего другого не пил. Сижу с ними, выйду по делам, вернусь, опять разговоры, налью шампанское из своей бутылки".
"Четыре месяца в году секретарям союза полагался отпуск, бесплатные путевки в санатории, - вспоминал Юрий Тарасович. - У меня ежегодно был такой распорядок отдыха. В марте - Пицунда. В мае - Карловы Вары. В августе - сентябре - правительственный санаторий "Объединенные Сочи" в Сочи. Там видел через железную решетку, как ходил к морю по лесенке Брежнев, махал рукой. В ноябре - декабре - Дубулты.
Рядом была правительственная дача, видел, как гулял Косыгин".
Вдруг задумавшись, Юрий Тарасович произносил тихо: "Жена у меня умерла в прошлом году. Плохо без нее". Видимо, это точило его, и казалось, он отгонял мысли о жене воспоминаниями о том, где, в каких заграницах, в каких местах нашей страны он бывал и чем там его угощали. Сейчас, при "демократах", будучи на голодном пайке, когда-то сытым писателям остается только предаваться ностальгии по прежним временам. Итак: в Чехословакии - пиво и горы мяса. В Италии его учили, как надо чистить апельсин - срезать верхушку, надрезывать кожуру на дольки. На Кубе пили ром в смеси - двести граммов желтого и пятьдесят граммов гранатового сока с прибавкой травки - и двумя кусочками льдинки. В Румынии пили вино опоэшты - "мы говорили оболдэшты - голова ясна, ударяет в ноги".
Во Вьетнаме - крабы, кальмары. "Как нас принимали под Парижем французские коммунисты, сколько было вина!" В Казахстане секретарь обкома пригласил Юрия Тарасовича к себе на дачу и угощал жеребенком (а гость думал, что это телятина). В Бурято-Монголии секретарь обкома угощал его пареными пельменями. В Костромской области председатель колхоза послал за ящиком пива, заедали его свежей копченой свининой. В Пошехонье на сырном заводе угостили ложечкой закваса с бактериями - очень полезная штука, этой ложечки хватает на бочку сырной массы. Об этом Грибов написал в "Правду", когда был там спецкором. Прочитал министр пищевой промышленности, позвонил ему и сказал: приезжайте на любой завод выбирать любой сыр.
Голова шла у меня кругом от этого гастрономического клубления и винных паров, пока вдруг не отрезвел от мысли: чем-то важным, видимо, приходится человеку платить за искус подобных маленьких праздничков, которые остаются в памяти разве что забавами, когда нас постигают утраты.
ЕГОР ИСАЕВ. Прихожу домой, жена говорит: "Звонил Егор Исаев, приглашает на свой юбилей. Сказал, что не представляет его без тебя". Знаю Исаева с конца пятидесятых годов, когда он еще работал в отделе поэзии издательства "Советский писатель", читал на ходу отрывки из своей поэмы "Суд памяти", которую долго писал. Мне нравились в ней стихи о нашей планете - Земле, несущейся в мировом пространстве, увиденной как бы с космической высоты. Меня всегда восхищало его устное словотворчество, неиссякаемость образного словоизвержения, выступал ли он с трибуны, на эстраде или же импровизировал в разговоре. Мне даже кажется, что он не говорит, а именно импровизирует, кто бы ни был перед ним и о чем бы ни шла речь. Иногда так увлекается, что даже как бы и не воспринимает слушателя. В таком положении однажды оказался я. Еще недавно выходила "Библиотека российской классики" (ныне деятельность этого уникального по размаху издания приостановлена из-за финансовых трудностей). Председатель редакционного совета этого издания - Егор Александрович Исаев, в числе других членов совета - и я. С выходом первых томов в 1994 году была устроена "шикарная" презентация в гостинице "Космос" около станции метро "ВДНХ". И вот поздно ночью, в ожидании машины, чтобы отправиться домой, мы сидим с Егором одни за столом, в огромном зале - и еще только несколько человек неподалеку. Поднимается Егор с места, с бокалом в руке, обводит отсутствующим взглядом стол и громко обращается к пустым стульям: "Товарищи! Сегодня мы много говорили о великой русской литературе. Это литература..." Мне жутковато стало. Около трех часов ночи, все товарищи и господа давно разъехались, одни мы за столом в огромном, почти безлюдном зале... Но вскоре, сидя в машине, Егор Александрович был уже самим собой, щедро, красочно философствуя, бодря шофера энергичными присказками, оставляя нам заряд своего красноречия и на обратный путь - от Переделкина ко мне на Юго-Запад.
Но вернусь к его юбилею, в мае 2001 года. Был он сперва в Государственной думе - куда пускали по спискам, а потом на окраине Москвы - в поселке Сходня, в Российской Международной академии туризма, где его щедро одарили и морально и материально. На банкете по его просьбе я должен был выступить в числе первых. И вот он, сам объявляя о моем выступлении, начал негодовать на тех, кто "преследовал Лобанова" за его статью "Освобождение". Было как-то трогательно слышать это: мне показалось, что он и сам забыл о своем участии в том "обсуждении"... - а может быть, искренне считает, что все прошлое - чепуха, как те пустые стулья на презентаций. Но, глядя на Егора, сидевшего во главе стола рядом с Михаилом Алексеевым, я вдруг, шпоря свою речь, находил все-таки слова нужные, искренние, а потом, уже сидя, с грустью почему-то подумал, как быстро пронеслась наша жизнь и сколько этих юбилеев мешается ныне с похоронами.
В. Ф. ШАУРО. Бывшие заведующие отделами ЦК КПСС - культуры В. Ф. Шауро и отдела пропаганды Б. И. Стукалин после появления моей статьи "Освобождение" написали докладную записку в секретариат ЦК КПСС с осуждением этой статьи. В. Шауро я увидел в лицо только раз в жизни - перед отпеванием Леонида Максимовича Леонова в храме Большого Вознесения, 10 августа 1994 года. О Шауро я раньше слышал, что он "великий молчальник", всегда уходил от общения, разговоров с писателями. И здесь, у паперти, он стоял особняком, приглядываясь, видимо, к необычной для него обстановке. В храме я оказался рядом с ним, простояв недолго, он как-то незаметно вышел.
Б. И. СТУКАЛИН. С Борисом Ивановичем Стукалиным я познакомился на квартире Л. М. Леонова в начале девяностых годов, где собрались близкие Леониду Максимовичу люди, которых он хотел видеть в качестве хранителей своего литературного наследия. Выйдя потом на улицу, мы прошлись немного вместе, на ходу поговорив кое о чем (помнится, он сказал мне об отсутствии "стратегии" у Ельцина), я отметил мысленно, видя воочию вчерашнего зав отделом пропаганды ЦК, как была важна наверху, для того же Ю. Андропова, в подборе кадров "русская мягкость". После этого Стукалин звонил мне, очень просил в качестве редактора поработать с Леонидом Максимовичем над рукописью его "Пирамиды". Было видно, с каким пиететом Борис Иванович относится к патриарху русской литературы. И этому он остался верен и впоследствии, когда, уже после смерти Леонова, взял на себя основное бремя по организации его юбилея в мае 1999 года - столетия со дня рождения писателя. "Демократическая" власть устранилась от юбилея, не дала ни копейки, и Стукалину, пользуясь прежними связями, пришлось "шапочно" добывать деньги.
Перед торжественным заседанием мне, как члену юбилейного комитета, сказали, что я должен сидеть в президиуме. Вот уж чего мне не хотелось! Но вдруг я вспомнил, по книге Фейхтвангера "Москва. 1937 год", как в том же Октябрьском зале Дома Союзов, где будет торжественное заседание, проходил в 1937 году процесс над троцкистами, и я тут же решил: "Ну конечно же, сяду в президиум!" Сидеть на той же самой сцене, на том же самом месте за столом, где сидел Вышинский, допрашивая скученных напротив на скамье подсудимых, всех этих радеков-пятаковых - крестинских-раковских, а перед этим, в 1936 году, - зиновьевых-каменевых, а позже, в 1938 году,- бухариных, прямо-таки огромное удовольствие сулила мне возможность представить это! И, признаюсь, пока шло заседание, мысли мои были заняты тем славным временем, когда загнанную в этот угол перед сценой троцкистскую банду настигло справедливое возмездие.
После заседания ко мне подошел Стукалин и, заговорив о моем интервью в газете "Советская Россия" в связи со столетием Леонова, несколько смущенно сказал: "Крепко Вы по н и м ударили". "И Вы по мнев свое время тоже", - подумал я, но сказал другое, повторил сказанное в газете: о его решающей роли в устроении леоновского юбилея.
***
На заседание секретариата правления Союза писателей РСФСР, на котором была обсуждена моя статья "Освобождение", я не получил приглашения и о выступ/гениях на этом заседании узнал из короткого отчета о нем в "Литературной России" от 25 февраля 1983 года. Выступавшие в большинстве как бы отрабатывали идеологической бдительностью свои должности, премии, их речи не отличались силой убеждения. Это очевидно даже для стороннего, объективного наблюдателя. Уже цитированный мной немецкий исследователь Дирк Кречмар пишет в своей книге: "Ввиду того, что сам генеральный секретарь выразил неудовольствие статьей Лобанова, СП РСФСР должен был так же четко отреагировать на нее. 8 февраля 1983 года, то есть уже через четыре месяца после публикации, секретариат правления СП РСФСР созвал специальное совещание для обсуждения статьи Лобанова. Несмотря на то, что все секретари правления отдавали себе отчет в политическом идеологическом размахе лобановской статьи, их речи оставляли впечатление скорее беспомощности и неуверенности".Приведу мнение и нашего отечественного талантливого критика, главного редактора журнала "Кубань" Виталия Канашкина, который опубликовал в этом журнале (№ 10, 1990) без сокращений текст обсуждения моей статьи на секретариате правления СП РСФСР и там же писал: "Уровень суждений и представлений в статье М.Лобанова оказался таким, что после "Освобождения" сочинять и размышлять так, как это делалось до ее появления, стало невозможно". Это, конечно, большое преувеличение достоинства моей статьи, так же, как и слишком суровы, по-моему, слова критика о выступлениях писателей: "Мы как бы открываем комод, из которого на нас пышет нафталином и залежалым тряпьем. Ощущение возникает "обрыдлое". Но такое, от которого никуда не деться. Ведь перед нами не кто иной, как мы сами".
Такой же "залежалостью" веяло и от обсуждения статьи в Московской писательской организации. Автор книги "Счастье быть самим собой" В. Петелин с подкупающим простодушием признается, как он готовился выступать там на парткоме в поддержку некоторых положений моей статьи, но не решился этого сделать из-за запрета начальства.
Статья "Освобождение", ставшая предметом критики самого генсека Андропова, вызвала отклики и за рубежом - от Америки до Японии. Один из таких откликов - присланная мне рецензия в японской газете "Асахи" (тираж 10 миллионов экз.).
Все связанное со статьей пережитое стало моим освобождением от литературной публичности. И я надолго замолк, испытывая какое-то странное умиротворение. Хорошо, что все-таки все кончилось благополучно. Теперь я могу уйти в себя, жить посмиреннее и помудрее, без писательского суесловия. Мне и до того было противно всякое выставление себя напоказ, я не понимал никогда, как можно упиваться на сцене "славой", "известностью" перед массой публики, которая через какие-нибудь два-три часа вывалится из зала на улицы и рассеется по городу, занятая своими заботами.
Летом, в августе 1983 года, умер Анатолий Васильевич Никонов. Ушел человек, с которым была связана, можно сказать, весенняя пора моей литературной жизни - "молодогвардейская". С его смертью уходила в прошлое часть самого меня. После похорон на Кунцевском кладбище мы собрались на поминки в здании издательства молодежных журналов на Новодмитровской, где он работал. Я сидел рядом с его сыном, изредка мы переговаривались с ним, не упоминая имени его отца. Если бы я знал, что его ожидает в будущем. Его найдут зимой замерзшим на улице и таким окоченевшим, что нельзя было нормально уложить в гроб. Было в этом что-то роковое для Анатолия Никонова с его драматической, в сущности, судьбой в катастрофическое для России время.
На поминках, помнится, поэт Владимир Фирсов начал читать свое стихотворение, наступало то оживление с растущим празднословием, которое как-то не ложилось в мою уже свыкшуюся с безмолвием душу, и я тихо покинул эту тризну.
Шли годы, и случилось то самое, что предсказал саратовский писатель Василий Кондрашов, - через несколько лет, пусть не пять, а немного попозже - через шесть лет отношение к моей статье стало совсем другим. В. Кожинов в своей статье ""Позиция" и понимание" ("Литературная Россия", 28 июля (№30), 1989) писал: "В "Литературной России" (№ 24, 1989) появилась информация о том, что саратовские писатели отменили свое давнее "решение", которое "осуждало" публикацию статьи Михаила Лобанова "Освобождение" в № 10 журнала "Волга" за 1982 год. В сущности, "решение" это отменено самой жизнью, и очень многие литераторы ныне ясно понимают, что та статья Михаила Лобанова - одно из самых важных духовных событий за двадцатилетие "застоя"... Читая семь лет назад статью Михаила Лобанова, я испытывал, помимо всего прочего, чувство великой радости оттого, что честь отечественной культуры спасена, что открыто звучит ее полный смысла и бескомпромиссный голос - хотя, казалось бы, в тогдашних условиях это было невозможно..."
Ст. Лесневский писал в "Литературной газете" (27 января 1988 года): "У нас не прозвучало полного признания того, что мы совершили большую ошибку, учинив разгром памятной статьи М. Лобанова в "Волге". Между тем сейчас, перечитывая статью, мы находим в ней немало справедливого, точного. Не должна возникнуть такая ситуация, когда одно направление пытается доказать власти, что противоположное направление является врагом нашего строя. Эта ситуация находится вне морали и вне культуры".
Выступивший на VII съезде писателей РСФСР, в декабре 1990 года, В. Бондаренко говорил: "Но давайте не забывать, что это на российском секретариате громили не так давно наши уважаемые секретари Михаила Лобанова за его знаменитую статью. Мы хоть повинились перед ним? Нет... Я думаю, все называемые секретари, сидящие здесь, должны лично на съезде извиниться перед Михаилом Петровичем Лобановым" ("Литературная Россия", 21 декабря 1990 года).
Из всех названных секретарей извинился только один из них - руководитель СП РСФСР С. Михалков. В связи с этим в своем кратком слове на съезде я сказал: "Я не думал выступать на съезде, но, видимо, будет невежливо, если я не скажу несколько слов по поводу одного выступления. Я имею в виду выступление Сергея Владимировича Михалкова. Здесь, на съезде, он принес мне извинения за свое выступление на секретариате Союза писателей РСФСР в феврале 1983 года, когда после решения секретариата ЦК КПСС подверглась разносу моя статья "Освобождение" в журнале "Волга". Мне хотелось бы услышать от секретариата СП и извинения перед Николаем Егоровичем Палькиным, снятым тогда же с поста главного редактора "Волги" за публикацию моей статьи. Тем не менее извинения Сергей Владимировича - своеобразный аристократизм на фоне литературно-критического плебейства многих участников того судилища" ("Литературная Россия", 28 декабря 1990 года).
В своем слове я счел нужным сделать акцент на следующем: "Характерно, что большинство громивших "Волгу" за мою статью - русские, полтора десятка секретарей СП, лауреатов. Альберт Беляев слушал их и потирал руки от удовольствия: вот русские дураки, - бьют своего, лежачего. Это не в диковинку. Этим методом пользовались, пользуются политики... Сейчас левые радикалы испытывают явное затруднение, растет все большее недоверие к ним, разваливающим страну, и потому они стремятся использовать русских, и те идут на это" (там же). Но это уже та проблема, которая требует особого разговора.
В начале июня 2000 года по просьбе Михаила Николаевича Алексеева я поехал с ним в Саратов по случаю вручения лауреатам премии его имени. Местные писатели вспоминали ту давнюю историю с моей статьей, расхваливали меня, дарили книги. Во время плавания на катере по Волге мой визави по застолью поднял меня с места, подвел к борту и, вспоминая то писательское собрание по поводу моей статьи, начал вдруг выкрикивать в мутном вдохновении: "Мы слабаки! Трусы! Подлецы!" Чего мне оставалось делать, как не успокаивать его.
После поездок по городу, встреч нас принял губернатор области Д. Аяцков. Он вышел к нам навстречу, как только открылась дверь кабинета, торжественно обнял своего знаменитого земляка. Сели за большой стол, Алексеев - напротив губернатора, и началась беседа. Тут слушавший писателя с какой-то разогретой, понимающей улыбкой Аяцков воскликнул: "Этот подонок N!" Только позже, выйдя из губернаторского кабинета, спускаясь по лестнице, я сказал: "Не надо бы так резко об N." - заметив тут же, как внимательно посмотрел на меня шедший рядом молодой человек, видно, из администрации губернатора.
Пока шел разговор, у меня возникла мысль воспользоваться случаем, чтобы чем-то помочь местным писателям. И я обратился к Аяцкову: "Дмитрий Федорович, Вам известно, что в некоторых областях России писателям выделяются ежемесячные пособия. Нельзя ли то же самое сделать у вас? Это было бы знаком отеческого внимания к нуждающимся писателям!"
- Отеческое внимание есть, но не всегда есть возможность реализовать его, - отпарировал хозяин кабинета. - Вот мы помогаем артистам филармонии.
- Ну какое может быть сравнение исполнителей с писателями?
- Я - не против, - заключил Аяцков. - Пусть руководитель саратовских писателей сделает мне соответствующее представление.
Замечу, что сразу же после этого, при вручении премий, чтобы придать гласность обещанию губернатора, я в своем выступлении с трибуны перед публикой остановился на обещанных пособиях. И потом, в разговоре с секретарем местной писательской организации Иваном Шульпиным, присутствовавшим на нашей встрече с Аяцковым, просил убедительно в списке кандидатов поставить первым Кондрашова Василия Павловича. Он был единственным из саратовских писателей, кто вступился за меня, когда там, по команде из Москвы, трепали меня в феврале 1983 года за злополучную статью. Так хотелось мне отблагодарить Василия Павловича за поддержку, за благородное поведение - и был уверен, что сумел это сделать, когда решился вопрос о пособиях. И что же? Впоследствии узнаю, что ежемесячное пособие получили пять саратовских "классиков", Кондрашов же в список не попал. А ведь о нем я больше всего думал, когда пробивал вопрос об этих пособиях.
Я благодарен Михаилу Николаевичу за поездку на Саратовщину, особенно - в его родное село Монастырское. Когда мы, приехав туда, ходили по улицам и окраинам, я узнавал все описанное в его книгах - Вишневый омут, сад деда, другие места его детства. Здесь мне как-то виднее стал этот человек, ранее смущавший меня порою уклончивостью в поступках, крестьянским "себе на уме" при своих, конечно, качествах самородка, мудрости житейской. Здесь, в родных его местах, он понятнее мне стал как автор "Карюхи", "Драчунов" - выношенных им в глубине сердца, написанных рукой художника. "Я писал "Карюху" здесь, в Монастырском, в избе зимой, написал за два месяца", - сказал он мне и добавил, что хорошо бы нам с ним приехать сюда вдвоем. Он посетовал не в первый раз, что кому-то надо было поссорить нас, распустить слух, что будто он, Алексеев, топтал меня за статью, но это - ложь. И не в первый уже раз вспомнил, как из-за моей статьи отменили уже решенное было дело - присуждение ему за "Драчунов" Ленинской премии. А ведь в самом деле, подумал я, человек пострадал из-за меня, а вроде чувствует себя чем-то виноватым передо мной - что за странная русская черта!
С особым чувством отправился я на кладбище, которое в моем представлении было связано с теми картинами в "Драчунах", когда сюда свозили и хоронили в ямах умерших от голода. Но никаких признаков тех могил здесь не оказалось. Только редкие островки могил поздних с большими деревянными крестами жались к краям огромного кладбищенского пространства с переливающимися от пронзающего холодного ветра ковыльными травами. Такого кладбища я не видел, весной с разливом, как мне рассказали, вода заливает всю околокладбищенскую низменность, и тогда в открывающейся красоте чего может быть больше - призрачного или - врачующего для людской памяти?
Журн. "Наш современник", № 2-4, 2001
Твердыня духа
[1]
Биограф Серафима Саровского Н. А. Мотовилов оставил пронзительный рассказ о том, как слова старца заставили его, долгие годы лежавшего с неподвижными ногами, встать и пойти.
А вот любопытное место из книги "Воспоминания о Югове" (сборника воспоминаний разных лиц о писателе). Поэтесса, по ее словам, "обезноженная" болезнью, рассказывает о таком случае: однажды писатель Алексей Югов, врач по профессии, в разговоре "протянул ко мне руки, быстро и повелительно сказал: "Встань-ко! - и засмеялся. - Знаю, знаю, что не поднять, а хотелось бы!"
Вот в этом и отличие, пропасть между словом истинно духовным и литературным. В первом случае слово становится действием; во втором - словесностью.
Ныне причисленный Русской Православной Церковью к сонму святых епископ Игнатий (Брянчанинов) писал: "Бывали в жизни моей минуты или во время тяжких скорбей, или после продолжительного безмолвия, минуты, в которые появлялось в сердце моем "слово". Это "слово" было не мое. Оно утешало меня, наставляло, исполняло нетленной жизни и радости - и потом отходило. Случалось записывать мысли, которые так ярко светили в сии блаженные минуты. Читаю после, читаю не свое, читаю слова, из какой-то высшей среды нисходившие и остающиеся наставлением". По этой причине святитель считал, что его наставления - собственность не его личная, а всех верующих. По слову одного из отцов Церкви, Бог - это центр круга, чем ближе мы с точек окружности к этому центру приближаемся, тем более сближаемся друг с другом. Выступавший перед нами епископ Никандр бескомпромиссно противопоставил вертикальную линию самопознания - связь с Богом - горизонтальной - связи с культурой, не допуская абсолютно никакой возможности их взаимопроникновения. Другие выступавшие из числа литераторов, защищая культуру, видят в ней проводника божественной просветленности. Конечно, "дух дышит где хочет". И этой божественной просветленности в Пушкине неизмеримо больше, чем в его оплошном критике Владимире Соловьеве (Пушкин - не "философ"!), в богословских рационалистических построениях "всеединства" этого философа, в его премудрой "Софии". "Мысли о религии" Паскаля больше и глубже, может быть, дают почувствовать присутствие благодати в душе человека, нежели фундаментальные логические доказательства бытия Божия в богословской системе Фомы Аквинского. Или хотя бы из малых нынешних примеров. Поистине дар Божий в стихах Н. Рубцова, не искушенного в духовной эрудиции. Но вот ученейший филолог, знаток раннехристианской истории С. Аверинцев, он же автор мертвых "духовных стихов" в "Новом мире".
А вот любопытное место из книги "Воспоминания о Югове" (сборника воспоминаний разных лиц о писателе). Поэтесса, по ее словам, "обезноженная" болезнью, рассказывает о таком случае: однажды писатель Алексей Югов, врач по профессии, в разговоре "протянул ко мне руки, быстро и повелительно сказал: "Встань-ко! - и засмеялся. - Знаю, знаю, что не поднять, а хотелось бы!"
Вот в этом и отличие, пропасть между словом истинно духовным и литературным. В первом случае слово становится действием; во втором - словесностью.
Ныне причисленный Русской Православной Церковью к сонму святых епископ Игнатий (Брянчанинов) писал: "Бывали в жизни моей минуты или во время тяжких скорбей, или после продолжительного безмолвия, минуты, в которые появлялось в сердце моем "слово". Это "слово" было не мое. Оно утешало меня, наставляло, исполняло нетленной жизни и радости - и потом отходило. Случалось записывать мысли, которые так ярко светили в сии блаженные минуты. Читаю после, читаю не свое, читаю слова, из какой-то высшей среды нисходившие и остающиеся наставлением". По этой причине святитель считал, что его наставления - собственность не его личная, а всех верующих. По слову одного из отцов Церкви, Бог - это центр круга, чем ближе мы с точек окружности к этому центру приближаемся, тем более сближаемся друг с другом. Выступавший перед нами епископ Никандр бескомпромиссно противопоставил вертикальную линию самопознания - связь с Богом - горизонтальной - связи с культурой, не допуская абсолютно никакой возможности их взаимопроникновения. Другие выступавшие из числа литераторов, защищая культуру, видят в ней проводника божественной просветленности. Конечно, "дух дышит где хочет". И этой божественной просветленности в Пушкине неизмеримо больше, чем в его оплошном критике Владимире Соловьеве (Пушкин - не "философ"!), в богословских рационалистических построениях "всеединства" этого философа, в его премудрой "Софии". "Мысли о религии" Паскаля больше и глубже, может быть, дают почувствовать присутствие благодати в душе человека, нежели фундаментальные логические доказательства бытия Божия в богословской системе Фомы Аквинского. Или хотя бы из малых нынешних примеров. Поистине дар Божий в стихах Н. Рубцова, не искушенного в духовной эрудиции. Но вот ученейший филолог, знаток раннехристианской истории С. Аверинцев, он же автор мертвых "духовных стихов" в "Новом мире".