На мушки перемёта не всегда клюёт только скумбрия, попадаются всевозможные редкости вроде морского паука, который настолько вооружён шипами и колючками, что поймать его кому- либо кроме как человеку, представляется почти невозможным.
И всё же мне приходилось наблюдать с таким ощущением, какое бывает при виде змеи, заглатывающей быка целиком, как баклан проглотил большого морского петуха с хвоста, так сказать, против шерсти. Этот чрезвычайный и несомненно весьма болезненный подвиг занял у баклана несколько более получаса гротескных конвульсий, и когда фокус, наконец, закончился, птица совершенно изменила свою форму. Из изящного, элегантного существа с шеей похожей на ручку эбеновой трости, она превратилась в аморфную кучу без всякой шеи. Зоб у неё настолько растянулся, что голова откинулась далеко на спину, она была неспособна подняться или даже плыть без риска стать посмешищем.
Мидж и сам ловил по нескольку рыб во время своих повседневных вылазок, и с каждой неделей по мере того, как у него возрастало мастерство и скорость, их величина и разнообразие увеличивались. В ручье он научился прощупывать угрей под камнями, вытянув вперёд одну лапу и отвернув в сторону голову, и я, в свою очередь, научился переворачивать для него камни побольше, а спустя некоторое время он стал останавливаться перед таким булыжником, который ему был не по силам и начинал скулить, чтобы я подошёл и перевернул его. Нередко бывало так, что когда я проделывал это, из-под него выскакивал угорь и устремлялся вглубь, а он как коричневая торпеда выстреливал вслед за ним в толще воды. У кромки прибоя он изыскивал глубоко замаскировавшуюся камбалу, пока она не вылетала оттуда, поднимая облако песчинок, подобное дымку от поезда-экспресса, а ещё дальше в заливе ему удавалось иногда добыть морскую форель. Он её никогда не выносил на берег, а пожирал, перебирая лапами в воде, а я в это время задумчиво вспоминал китайцев, которые по слухам дрессируют выдр, чтобы охотиться на неё. Я полагал, что Мидж, при всём его дружелюбии, никогда не предложит мне рыбу. В этом я ошибся, но когда он всё-таки сделал это, то была не морская форель, а камбала.
Однажды он появился из моря на уступе, где я стоял и шлёпнул оземь передо мной камбалу длиной почти в полметра. Я посчитал, что он принёс её для того, чтобы я похвалил его, так как он частенько приносил мне отборные куски, чтобы похвастаться, перед тем как поглотить их. Так что я похвалил его и пошёл дальше.
Он снова заспешил за мной и снова плюхнул её у моих ног. И даже тогда я не понял, полагая, что он хочет разделить со мной трапезу, но он просто сидел, глядя вверх на меня и что-то бормотал. Я не стал торопиться принимать приглашение, так как уже говорил, что самое агрессивное действие в отношении дикого животного- это лишить его добыи, но после почти минутного сомнения, когда Мидж снова повторил приглашение, я медленно и осторожно протянул руку к рыбе, зная, что Мидж предупредит меня голосом, если я неправильно его пойму. Он наблюдал за мной с очевидным одобрением, когда я взял её и стал имитировать акт еды, затем прыгнул со скалы в море и поспешил прочь на глубине сажени чистой воды.
Наблюдая за Миджем при бурном море, - а сильные ветры во время равноденствия в Камусфеарне вызывают значительное волнение на море, - я сначала очень опасался за него, а затем изумлялся и восхищался им, ибо его возможности казались чуть ли не чудодейственными. Во время первых штормов, помню, я пробовал удерживать его у скалистых заводей и в наиболее защищенных уголках, но как-то раз в погоне за невидимой добычей он оказался у внешнего берега очень высокого сухого рифа на самой кромке прибоя. При длинном отливе вода едва-едва скрывала его, а сзади у него была скала, где он сидел и хрупал какую-то рыбёшку. Затем, метрах в тридцати-сорока со стороны моря я заметил, как нарастает огромная волна, подымаясь всё выше и выше, достигая метров пяти в высоту и всё никак не рассыпалась. Я заорал Миджу, когда волна темной тучей нависла над ним, но он продолжал есть и не обратил на меня внимания. Он свернулся и оглянулся за миг до того, как она его накрыла, все эти тонны воды обрушились на него, поглотили его и обволокли собой всю скалу в грохочущем гвалте моря. Где-то там под ней я представил себе Миджа, раздавленного у подножья этой черной скалы. Но когда море откатилось с долгим шипящим гулом, я просто глазам своим не поверил: ничего не изменилось. Мидж по-прежнему лежал в мелкой мраморной воде и всё так же ел свою рыбу.
В волнах он просто веселился, стрелой бросался прямо в ревущую серую стену надвигающейся волны и проскакивал сквозь неё, как будто бы в ней нет ни веса, ни инерции. Он уплывал далеко в море волна за волной, пока чёрная точка его головы не скрывалась среди далёких белых грив, и не единожды я думал о том, что дикая тяга к поиску новых земель захватила его, и что он так и уплывёт на запад в Гебридское море, и я больше его не увижу.
С недели на неделю его отлучки становились всё дольше и дольше, и я немало поволновался, пока часами искал его, хотя до сих пор он ещё ни разу не уходил на всю ночь. Когда я ничего не обнаруживал у водопадов и во всех его любимых омутах в ручье и на скалистых уступах у моря, я начинал беспокоиться и стал заходить всё дальше, всё время окликая его по имени. Его ответный зов был очень похож на писк невзрачной пичужки, жившей на деревьях у воды, и сердце у меня по сто раз ёкало, прежде чем я мог убедиться в том, что это его голос, и тогда я так безгранично радовался, что безо всяких возражений позволял ему обсушить меня.
Первый раз, когда я обнаружил, что он попал в беду, это было в тёмном ущелье выше водопада. Водопад, в некотором смысле, разделяет пустыню и ниву, населённый мир от странного, прекрасного, но негостеприимного мира тёмного ущелья, по которому выше водопада течёт ручей. Летом, когда воды мало, можно осторожно пробираться вдоль ручья по скалистому уступу, а почти отвесные, но поросшие лесом стены поднимаются на тридцать с лишним метров с каждой стороны. Здесь всегда сумрачно, так как солнце никогда не попадает на русло потока, а летом свет здесь тусклый и рассеянный, просачивающийся сквозь кроны дубов и берёз, чьи ветви смыкаются высоко над головой. То тут, то там поперёк узкого ущелья лежит упавший ствол дерева, отполированный до блеска лапами диких кошек. Воздух здесь прохладен, влажен и терпок от запаха черемши и водных растений, таких как папоротники и мхи, которые растут в сырости и темноте. Местами русло ручья расширяется и образует глубокие озёрки, на скалистых берегах которых негде поставить ноги, а вид тёмной воды наводит на мысль о том, что они бездонны.
Как-то однажды Мораг спросила меня как бы невзначай, хотя я почувствовал за этим нечто большее, спокойно ли я себя чувствую в том месте. В этом вопросе уже содержалось молчаливое признание, и я ответил откровенно. Я никогда не чувствовал себя там уютно, у меня там возникают неприятные ощущения, которые напоминают мне пребывание на немеблированном верхнем этаже определённого дома, ощущение, при котором постоянно хочется оглянуться, как будто бы, несмотря на физическую невозможность, за мной кто-то следит. Я ловлю себя на том, что пытаюсь бесшумно переступать с камня на камень, как будто для моей же безопасности мне нужно оставаться незамеченным. Я постеснялся бы рассказывать об этом Мораг, но она сама навела меня на этот разговор и сказала, что это место наводило на неё безотчётный ужас с самого детства.
Для подтверждения духа моего признания ущелье, несомненно, должны были избегать как птицы, так и животные, но в действительности и тех и других там водится больше, чем можно было ожидать. В предательских, почти отвесных стенах ущелья есть норы лис, бобров и диких кошек, канюки и хохлатые вороны ежегодно гнездятся на ветвях, склоняющихся над тёмной водой, ниже живут оляпки и серые трясогузки (вопиющее противоречие с окраской этого канареечного цвета создания) и по какой-то непонятной причине необычное количество крапивника, который копошится и попискивает среди папоротника. Что бы там не вызывало неприятные ощущения у некоторых людей, это вовсе не относится к животному миру.
Глубокие омуты переливаются непрерывным потоком, образуя небольшие водопады, а сотни две метров дальше встречается настоящий водопад, низвергающийся с высоты метров пятнадцать без каких-либо промежуточных уступов на полпути. Это верхний предел "заколдованного места", хотя по физическим особенностям ущелье выше второго водопада немногим отличается от того, что расположено ниже. Затем, ещё метров сто выше по течению русло упирается в огромный перекат: метров тридцать пенящейся белой воды, стремительно падающей вниз.
Мидж, конечно же, не обнаружил ничего неприятного в тех местах, где водятся мои призраки, и давно уж воспользовался своей силой и сноровкой, чтобы преодолеть водопад Камусфеарны и выяснить, что же там дальше. Впоследствии этот недоступный район стал его особо любимым местом, из которого выманить его, даже без каких-либо особых проблем, было невероятно трудно. Грохот падающей воды заглушал голос зовущего человека и, даже если он и слышал его, то зовущему практически невозможно было услышать его тонкий, похожий на птичий писк ответ. На этот раз в ручье было больше воды, чем обычно летом, и к тому же недавно там был оползень, который временно нарушил практически единственный доступ сверху. Я спустился в ущелье на верёвке, привязанной к стволу дерева, и вымок до пояса после первых же нескольких шагов по руслу ручья. Я снова и снова звал его, но голос мой приглушался и терялся в шуме потока, а маленькие пересмешники отвечали совсем так, как меня приветствовал Мидж. В конце концов одна из этих пташек, как мне показалось, запищала так часто и настойчиво, что заронила во мне зерно сомнения, но звук-то шёл сверху, а я искал Миджа в русле ручья. И тут я увидел его высоко на скале, на таком маленьком уступе, что он даже не мог развернуться там, а под ним была отвесная пропасть высотой метров пятнадцать. Он смотрел на меня и, судя по виду, истошно орал во всю глотку. Мне пришлось сделать изрядный крюк, чтобы подняться на край берега выше его с верёвкой, и всё это время я боялся, как бы при моём появлении он не решился на какой-либо отчаянный шаг, который мог привести к трагедии. Я также опасался, что могу столкнуть его, пока буду вызволять его из пропасти. Затем выяснилось, что все деревья на вершине скалы прогнили, и мне пришлось привязать верёвку к какому-то пню, стоявшему на топком болоте и издававшему чавкающие звуки, когда я сильно тянул за верёвку. Я спускался по скале, опоясанный верёвкой, с предчувствием, что Мидж каким-то образом, пожалуй, и спасётся, а я-то уж обязательно погибну. Когда он увидел, что я спускаюсь к нему сверху, он попытался стать на задние лапы, и я один раз подумал было, что он уже свалился. Мне нужно было продеть петлю его уздечки в верёвку у меня на поясе, как только смогу дотянуться до него, но его сбруя, будучи постоянно в воде, выдерживала недолго, и я доверял ей столько же, сколько и тому пню, к которому была привязана моя верёвка. Я стал подниматься по верёвке, Мидж болтался у меня на поясе, как корова, которую грузят на корабль краном, а перед глазами у меня маячили две страшных картины: медленное, чавкающее вытаскивание корней дерева надо мной, и постепенное разгибание заклёпок на уздечке Миджа. В общем и целом, это были самые отвратительные пять минут в моей жизни, и когда я всё-таки выбрался наверх, корни дерева уже показались наружу, мне потребовалось лишь дернуть пень один раз покрепче, и он выскочил совсем.
А сбруя выдержала, хотя, к счастью, она лопнула в следующий раз, когда подверглась серьёзной нагрузке. В тот день Миджа не было дома в течение девяти часов и, пожалуй, большую часть этого времени он просидел на том уступе, так как был ужасно голоден и набросился на пищу с таким азартом, что я опасался, как бы он не подавился.
Бывали и другие отлучки, долгие часы волнений и поисков, но одна из них особенно врезалась мне в память, так как он впервые отсутствовал всю ночь, и я уже отчаялся было увидеть его вновь. Я оставил его рано утром у ручья, когда он питался угрями, и начал беспокоиться, когда он не вернулся домой после обеда. В то время я усердно работал над книгой, это был один из редких дней моей писательской жизни, когда всё шло хорошо. Слова легко струились у меня из-под пера, и время летело незаметно, так что я с удивлением обнаружил, что проработал шесть часов подряд. Я вышел на улицу и позвал Миджа у ручья и на побережье, и, не найдя его, снова отправился к оврагу над водопадом. Но следов не было нигде, хоть я и обыскал его на всю мрачную длину вплоть до большого водопада, который, как мне было известно, даже Мидж не мог преодолеть. Насколько плохо было слышно мой голос я понял только тогда, когда выше второго водопада наткнулся на двух диких котят на крутом берегу. Увидев меня, они мгновенно сбежали, но до того они не слышали моих криков, заглушенных шумом воды. Я тогда отошёл от ручья и отправился к ближайшим островам, в то время был отлив, и из воды показались полосы мягкого белого песка. Здесь я обнаружил следы выдры, которые вели в сторону острова с маяком, но не был уверен, что они- Миджа. К концу лета когти у него так сточились, что на следах их практически не было заметно, но в то время я ещё не мог с уверенностью отличить его отпечатки от дикой выдры, если только они не были очень чёткими. Весь этот вечер я искал его и звал, а когда наступили сумерки, стал уже отчаиваться, так как домашняя жизнь выработала у него строго дневные привычки и к заходу солнца он уже крепко спал перед камином.
Ночь была облачной со свежим ветром и большой луной, которая проплывала как пьяная сквозь черные лохмотья тумана. К одиннадцати вечера поднялся почти штормовой ветер с юга, и на наветренной стороне начался бурный прилив. Я полагал, что этого будет достаточно для того, чтобы он потерял направление, если бы попытался добраться домой тем же путём, которым ушёл. Я включил свет во всех окнах дома, оставил дверь открытой и кое-как задремал у камина. К трём часам утра появились бледные признаки рассвета, я вышел, чтобы взять лодку, так как теперь почему-то был убеждён, что Мидж находится на острове с маяком. Посудина сразу же забарахлила, как только я спустил её на воду, мне нужно было выйти в открытое море под боковую волну, чтобы добраться на подветренную сторону островов, и всю дорогу её захлёстывали волны через борт. Если я оставлял весла, чтобы откачать воду, то до того, как заканчивал, меня относило почти к самому берегу. Через полчаса я совсем вымок и перепугался. Более крупные острова давали некоторое укрытие от южного ветра, но в проливах между ними сильное течение на север чуть ли не опрокидывало лодку, у многочисленных скал и в шхерах вода пенилась белым, зловещим цветом в неверном свете. Немного повычерпаешь воду, и тебя чуть ли не бросает на камни и утёсы, лодку расщепило бы на них как спичечную коробку, а я, совсем не умея плавать, сразу же стал бы пищей для омаров. В довершение моих бед мне встретился дельфин-касатка. Чтобы не попасть на рифы я выгреб дальше к северу от мелких островов, которые находятся ближе к берегу от маяка, вода здесь была поспокойнее, и мне не нужно было всё время держать нос лодки поперёк волн. Касатка появилась на поверхности не более чем в двадцати метрах к северу от меня, это был огромный самец, чей похожий на саблю плавник торчал из воды чуть ли не в рост человека, и, возможно случайно, он направился прямо ко мне. Нервы у меня были натянуты до предела, я развернулся и погрёб к ближайшему острову, как будто бы у касатки не бывает другой добычи кроме человека. Я сел на риф в ста метрах от острова крачек и не стал дожидаться, когда прилив подымет меня. Скользя и барахтаясь по пояс в воде, я с трудом снял свою плоскодонку с камня, на который она наскочила, а касатка, вероятно занятая своими делами и вовсе не думавшая обо мне, крутилась неподалёку. Я добрался до острова крачек, птицы с писком закружились вокруг, образовав пелену из прозрачных крыльев, а я сидел на скале тусклым ветреным утром и чувствовал себя в отчаянье потерянным ребёнком.
Маячный остров утопал в джунглях летнего шиповника, который цепляется за одежду как щупальца осьминога и оставляет на руках и лице кровавые царапины. Там я себя чувствовал как лунатик безо всякого движения, а голос моего зова порывы влажного холодного ветра уносили на север. Я вернулся домой в девять утра, с тяжеленной лодкой, наполовину залитой водой, всё тело и мозг у меня налились болезненной пустотой. Теперь я был почти уверен, что Мидж тоже встретился с той касаткой, и уже наполовину переварился в брюхе кита.
Весь день до четырёх часов я бродил вокруг и звал его, и с каждым часом всё больше сознавал, как много значило для меня это странное животное, спутник моей жизни. Мне было тошно от этого, тошно оттого, что я так привязался к нему и подружился с ним, хоть он и не человек, мне было тошно от той пустоты, которая останется без него в Камусфеарне. Вот в таком настроении, самоутверждая свою человечью независимость, около пяти часов вечера я стал убирать оставшиеся свидетельства его прошлого бытия. Я убрал из-под кухонного стола его миску для питья, вернулся за недоеденной чашкой риса с яйцами, отнёс её в чулан, который шотландцы называют задней кухней, и уже собирался было вывалить её содержимое в помойное ведро, как вдруг мне показалось, что я слышу голос Миджа позади себя на кухне. Однако, я очень устал и не совсем уж доверял своим ощущениям. Мне показалось, что я услышал хриплое: "Ха?", которым он обычно вопрошал, появляясь в пустой комнате. Но впечатление было настолько сильным, что я поспешно поставил миску и заторопился обратно на кухню. Там никого не было. Я подошёл к двери и позвал его по имени, но всё было по-прежнему. Уже возвращаясь обратно в чулан, я остановился как вкопанный. На полу кухни, куда я собирался ступить, был большой мокрый след. Я смотрел на него и думал: "Я очень устал и переутомился".
Опустился на четвереньки, чтобы осмотреть его. След был несомненно мокрым и пах выдрой. Я всё ещё стоял на карачках, когда из дверей позади себя снова услышал этот звук, на этот раз совершенно безошибочно: "Ха?". Затем Мидж навалился на меня весь мокрый и шальной от радости, визжа и прыгая вокруг меня как возбуждённый щенок, взбирался мне на плечи, катался на спине, прыгал и плясал.
Несколько минут я утешал его и себя и только тогда заметил, что уздечка у него разорвана, и понял что многие часы, может быть сутки или больше, он был пленён как Авессалом, отчаянно пытаясь вырваться, ожидая помощи, которая так и не подоспела.
Понимаю, что эта сцена встречи и часы, предшествовавшие ей, некоторым читателям могут показаться противными. Я мог бы написать об этом и последующих событиях сухо и нечестно, отрицая наличие каких-либо чувств к этому существу, что могло бы обезоружить критиков, мог бы упредить обвинения в сентиментальности и мягкотелости, которые могу теперь навлечь на себя. Писатель, однако, несёт на себе обязанность быть честным, без этого его слова не имеют цены, и кроме того мои чувства к животным, несмотря на любое притворство, всё равно проявляются достаточно четко и откровенно. Я уже тогда знал, что Мидж значит для меня больше, чем большинство знакомых мне людей, что я буду скучать без его присутствия гораздо больше, чем без них, и мне не было стыдно от этого. При предпоследнем анализе я, пожалуй, знал, что Мидж предан мне беззаветнее, чем представители моего рода, и тем самым вызывает ответные чувства, в которых мы не торопимся признаться.
Когда я не находил Миджа в обычных его укромных местах, то прежде всего отправлялся к водопаду, так как он нередко проводил там один долгие часы, охотясь на одну большую форель, которая жила в большом омуте под водопадом, где он ловил молодых угрей или же играл с каким-либо плавающим предметом, который смыло вниз. Иногда он выходил из дому, неся с собой шарик пинг-понга, сосредоточенный и увлечённый им. Час спустя он всё ещё был у водопада, погружая шарик в воду и отпуская его там, отскакивал сам и подбрасывал его, по своему играя в водное поло с такой конечной целью, о которой сторонний наблюдатель мог только догадываться. Помню, однажды я пошёл искать его там и поначалу не нашёл, затем моё внимание привлекло к себе нечто красное на тёмной воде у кромки пены, и я увидел что Мидж плавает на спине и, вероятно, крепко спит, а на груди крепко сжимает алую гроздь рябины. Он частенько подбирал такие яркие предметы во время своих прогулок и не расставался с ними до тех пор, пока не отвлечётся каким-либо не менее привлекательным предметом. Я никогда не проводил опытов по определению его цветоощущения, но то ли случайно, то ли в результате отбора он предпочитал игрушки кричащих цветов.
Как-то раз я наблюдал за ним у водопада, фотографируя его, пока он кувыркался с шариком пинг-понга в глубоком омуте, оступился на покатом камне и очутился рядом с ним как был, вместе с камерой. Я только было направился домой переодеваться, как услышал чьи-то голоса. Между домом и водопадом проходит стена сухой кладки, и когда я подошёл к ней в сопровождении Миджа, то увидел, что ко мне приближается какой-то человек. Я с трудом узнал литературную редакторшу журнала "Нью-Стейтсмэн", с трудом, потому что она была одета не совсем обычно, а раньше я видел её только в городской обстановке. Мы обменялись приветствиями через стену и разговорились. Мидж взобрался на стену рядом со мной и стал наблюдать.
Так вот, у Миджа был один особый порок, о котором я до сих пор не упоминал, порок, который я был не в состоянии исправить, отчасти, вероятно, потому, что не понимал ни его причины, ни мотивации. Короче говоря, он любил прокусывать людям мочки ушей, - конечно же не со злости или в отместку, и, очевидно, не как преднамеренный акт враждебности или злой воли, - просто ему это нравилось. Он коллекционировал их, так сказать, не как Давид собирал крайнюю плоть филистимлян из вражды, а просто как дружелюбное увлечение. Он просто прокусывал их как искусный специалист по этому делу и, очевидно, был этим чрезвычайно доволен. К тому времени он уже давно не встречался с незнакомыми людьми, и у него не было возможности пополнить свою коллекцию, а я как-то совсем забыл об этой его прискорбной наклонности. Моя гостья опёрлась локтём на стену во время разговора, а голова её оказалась буквально в нескольких сантиметрах от Миджа. Мидж безо всяких предисловий вдруг вытянулся и прокусил ей мочку уха с хирургической точностью.
Это был её звёздный час. Я уже несколько раз видел, как Мидж прокусывает уши, и прекрасно знал, как люди реагируют в такой ситуации. То они слабо вскрикивают, то начинают что-то бормотать, то вдруг зловеще умолкают. Мне казалось, что я изучил уже все типы, но ошибся. Ни малейшим перерывом речи, ни даже намёком типа вздоха она не выдала того, что заметила случившееся. И только в глазах у неё, пока она продолжала говорить, появилось выражение невероятной ярости, полностью противоречившее тому, что она говорила.
Одной из немногих знакомых Миджа, кому удалось избежать этой отметины, если можно так выразиться, была Мораг. В самом начале моего знакомства со своим крестником Мидж прокусил мне оба уха, так что у меня теперь был иммунитет.
Только к двоим людям, кроме меня, он питал такую ураганную любовь: к Мораг и Кэтлин Рейн. Хотя степень его демонстративной любви к каждому из нас не очень-то отличалась, она была всё-таки разной, с каждым из нас у него сформировались совершенно особые отношения. С Кэтлин, простое присутствие которой приводило его в экстаз, он был груб и буен, неистово навязчив, и при каждом удобном случае пользовался её услугами. Она, в свою очередь, обрела какую-то странную общность с ним и безропотно выносила его самые экстравагантные выходки. С Мораг он был более мягок, не так агрессивен в своей любви, а со мной более почтителен и гораздо более покладист при выполнении команд. Именно вокруг нас троих замыкалась орбита его интересов, когда он не погружался в свой немыслимый мир волн и воды, тусклых зелёных глубин, колыхаемых прибоем морских водорослей. Мы были его Троицей, и он относился к нам так же, как жители средиземноморья относятся к своей: со смешанным чувством доверия и злоупотребленья, страсти и раздраженья. И в свою очередь каждый из нас по-своему был зависим, как и боги, от его поклонения, я, пожалуй, больше всех, по тому что он принадлежал к единственному виду из всех живых существ, который когда-либо носил моё имя.
И всё же мне приходилось наблюдать с таким ощущением, какое бывает при виде змеи, заглатывающей быка целиком, как баклан проглотил большого морского петуха с хвоста, так сказать, против шерсти. Этот чрезвычайный и несомненно весьма болезненный подвиг занял у баклана несколько более получаса гротескных конвульсий, и когда фокус, наконец, закончился, птица совершенно изменила свою форму. Из изящного, элегантного существа с шеей похожей на ручку эбеновой трости, она превратилась в аморфную кучу без всякой шеи. Зоб у неё настолько растянулся, что голова откинулась далеко на спину, она была неспособна подняться или даже плыть без риска стать посмешищем.
Мидж и сам ловил по нескольку рыб во время своих повседневных вылазок, и с каждой неделей по мере того, как у него возрастало мастерство и скорость, их величина и разнообразие увеличивались. В ручье он научился прощупывать угрей под камнями, вытянув вперёд одну лапу и отвернув в сторону голову, и я, в свою очередь, научился переворачивать для него камни побольше, а спустя некоторое время он стал останавливаться перед таким булыжником, который ему был не по силам и начинал скулить, чтобы я подошёл и перевернул его. Нередко бывало так, что когда я проделывал это, из-под него выскакивал угорь и устремлялся вглубь, а он как коричневая торпеда выстреливал вслед за ним в толще воды. У кромки прибоя он изыскивал глубоко замаскировавшуюся камбалу, пока она не вылетала оттуда, поднимая облако песчинок, подобное дымку от поезда-экспресса, а ещё дальше в заливе ему удавалось иногда добыть морскую форель. Он её никогда не выносил на берег, а пожирал, перебирая лапами в воде, а я в это время задумчиво вспоминал китайцев, которые по слухам дрессируют выдр, чтобы охотиться на неё. Я полагал, что Мидж, при всём его дружелюбии, никогда не предложит мне рыбу. В этом я ошибся, но когда он всё-таки сделал это, то была не морская форель, а камбала.
Однажды он появился из моря на уступе, где я стоял и шлёпнул оземь передо мной камбалу длиной почти в полметра. Я посчитал, что он принёс её для того, чтобы я похвалил его, так как он частенько приносил мне отборные куски, чтобы похвастаться, перед тем как поглотить их. Так что я похвалил его и пошёл дальше.
Он снова заспешил за мной и снова плюхнул её у моих ног. И даже тогда я не понял, полагая, что он хочет разделить со мной трапезу, но он просто сидел, глядя вверх на меня и что-то бормотал. Я не стал торопиться принимать приглашение, так как уже говорил, что самое агрессивное действие в отношении дикого животного- это лишить его добыи, но после почти минутного сомнения, когда Мидж снова повторил приглашение, я медленно и осторожно протянул руку к рыбе, зная, что Мидж предупредит меня голосом, если я неправильно его пойму. Он наблюдал за мной с очевидным одобрением, когда я взял её и стал имитировать акт еды, затем прыгнул со скалы в море и поспешил прочь на глубине сажени чистой воды.
Наблюдая за Миджем при бурном море, - а сильные ветры во время равноденствия в Камусфеарне вызывают значительное волнение на море, - я сначала очень опасался за него, а затем изумлялся и восхищался им, ибо его возможности казались чуть ли не чудодейственными. Во время первых штормов, помню, я пробовал удерживать его у скалистых заводей и в наиболее защищенных уголках, но как-то раз в погоне за невидимой добычей он оказался у внешнего берега очень высокого сухого рифа на самой кромке прибоя. При длинном отливе вода едва-едва скрывала его, а сзади у него была скала, где он сидел и хрупал какую-то рыбёшку. Затем, метрах в тридцати-сорока со стороны моря я заметил, как нарастает огромная волна, подымаясь всё выше и выше, достигая метров пяти в высоту и всё никак не рассыпалась. Я заорал Миджу, когда волна темной тучей нависла над ним, но он продолжал есть и не обратил на меня внимания. Он свернулся и оглянулся за миг до того, как она его накрыла, все эти тонны воды обрушились на него, поглотили его и обволокли собой всю скалу в грохочущем гвалте моря. Где-то там под ней я представил себе Миджа, раздавленного у подножья этой черной скалы. Но когда море откатилось с долгим шипящим гулом, я просто глазам своим не поверил: ничего не изменилось. Мидж по-прежнему лежал в мелкой мраморной воде и всё так же ел свою рыбу.
В волнах он просто веселился, стрелой бросался прямо в ревущую серую стену надвигающейся волны и проскакивал сквозь неё, как будто бы в ней нет ни веса, ни инерции. Он уплывал далеко в море волна за волной, пока чёрная точка его головы не скрывалась среди далёких белых грив, и не единожды я думал о том, что дикая тяга к поиску новых земель захватила его, и что он так и уплывёт на запад в Гебридское море, и я больше его не увижу.
С недели на неделю его отлучки становились всё дольше и дольше, и я немало поволновался, пока часами искал его, хотя до сих пор он ещё ни разу не уходил на всю ночь. Когда я ничего не обнаруживал у водопадов и во всех его любимых омутах в ручье и на скалистых уступах у моря, я начинал беспокоиться и стал заходить всё дальше, всё время окликая его по имени. Его ответный зов был очень похож на писк невзрачной пичужки, жившей на деревьях у воды, и сердце у меня по сто раз ёкало, прежде чем я мог убедиться в том, что это его голос, и тогда я так безгранично радовался, что безо всяких возражений позволял ему обсушить меня.
Первый раз, когда я обнаружил, что он попал в беду, это было в тёмном ущелье выше водопада. Водопад, в некотором смысле, разделяет пустыню и ниву, населённый мир от странного, прекрасного, но негостеприимного мира тёмного ущелья, по которому выше водопада течёт ручей. Летом, когда воды мало, можно осторожно пробираться вдоль ручья по скалистому уступу, а почти отвесные, но поросшие лесом стены поднимаются на тридцать с лишним метров с каждой стороны. Здесь всегда сумрачно, так как солнце никогда не попадает на русло потока, а летом свет здесь тусклый и рассеянный, просачивающийся сквозь кроны дубов и берёз, чьи ветви смыкаются высоко над головой. То тут, то там поперёк узкого ущелья лежит упавший ствол дерева, отполированный до блеска лапами диких кошек. Воздух здесь прохладен, влажен и терпок от запаха черемши и водных растений, таких как папоротники и мхи, которые растут в сырости и темноте. Местами русло ручья расширяется и образует глубокие озёрки, на скалистых берегах которых негде поставить ноги, а вид тёмной воды наводит на мысль о том, что они бездонны.
Как-то однажды Мораг спросила меня как бы невзначай, хотя я почувствовал за этим нечто большее, спокойно ли я себя чувствую в том месте. В этом вопросе уже содержалось молчаливое признание, и я ответил откровенно. Я никогда не чувствовал себя там уютно, у меня там возникают неприятные ощущения, которые напоминают мне пребывание на немеблированном верхнем этаже определённого дома, ощущение, при котором постоянно хочется оглянуться, как будто бы, несмотря на физическую невозможность, за мной кто-то следит. Я ловлю себя на том, что пытаюсь бесшумно переступать с камня на камень, как будто для моей же безопасности мне нужно оставаться незамеченным. Я постеснялся бы рассказывать об этом Мораг, но она сама навела меня на этот разговор и сказала, что это место наводило на неё безотчётный ужас с самого детства.
Для подтверждения духа моего признания ущелье, несомненно, должны были избегать как птицы, так и животные, но в действительности и тех и других там водится больше, чем можно было ожидать. В предательских, почти отвесных стенах ущелья есть норы лис, бобров и диких кошек, канюки и хохлатые вороны ежегодно гнездятся на ветвях, склоняющихся над тёмной водой, ниже живут оляпки и серые трясогузки (вопиющее противоречие с окраской этого канареечного цвета создания) и по какой-то непонятной причине необычное количество крапивника, который копошится и попискивает среди папоротника. Что бы там не вызывало неприятные ощущения у некоторых людей, это вовсе не относится к животному миру.
Глубокие омуты переливаются непрерывным потоком, образуя небольшие водопады, а сотни две метров дальше встречается настоящий водопад, низвергающийся с высоты метров пятнадцать без каких-либо промежуточных уступов на полпути. Это верхний предел "заколдованного места", хотя по физическим особенностям ущелье выше второго водопада немногим отличается от того, что расположено ниже. Затем, ещё метров сто выше по течению русло упирается в огромный перекат: метров тридцать пенящейся белой воды, стремительно падающей вниз.
Мидж, конечно же, не обнаружил ничего неприятного в тех местах, где водятся мои призраки, и давно уж воспользовался своей силой и сноровкой, чтобы преодолеть водопад Камусфеарны и выяснить, что же там дальше. Впоследствии этот недоступный район стал его особо любимым местом, из которого выманить его, даже без каких-либо особых проблем, было невероятно трудно. Грохот падающей воды заглушал голос зовущего человека и, даже если он и слышал его, то зовущему практически невозможно было услышать его тонкий, похожий на птичий писк ответ. На этот раз в ручье было больше воды, чем обычно летом, и к тому же недавно там был оползень, который временно нарушил практически единственный доступ сверху. Я спустился в ущелье на верёвке, привязанной к стволу дерева, и вымок до пояса после первых же нескольких шагов по руслу ручья. Я снова и снова звал его, но голос мой приглушался и терялся в шуме потока, а маленькие пересмешники отвечали совсем так, как меня приветствовал Мидж. В конце концов одна из этих пташек, как мне показалось, запищала так часто и настойчиво, что заронила во мне зерно сомнения, но звук-то шёл сверху, а я искал Миджа в русле ручья. И тут я увидел его высоко на скале, на таком маленьком уступе, что он даже не мог развернуться там, а под ним была отвесная пропасть высотой метров пятнадцать. Он смотрел на меня и, судя по виду, истошно орал во всю глотку. Мне пришлось сделать изрядный крюк, чтобы подняться на край берега выше его с верёвкой, и всё это время я боялся, как бы при моём появлении он не решился на какой-либо отчаянный шаг, который мог привести к трагедии. Я также опасался, что могу столкнуть его, пока буду вызволять его из пропасти. Затем выяснилось, что все деревья на вершине скалы прогнили, и мне пришлось привязать верёвку к какому-то пню, стоявшему на топком болоте и издававшему чавкающие звуки, когда я сильно тянул за верёвку. Я спускался по скале, опоясанный верёвкой, с предчувствием, что Мидж каким-то образом, пожалуй, и спасётся, а я-то уж обязательно погибну. Когда он увидел, что я спускаюсь к нему сверху, он попытался стать на задние лапы, и я один раз подумал было, что он уже свалился. Мне нужно было продеть петлю его уздечки в верёвку у меня на поясе, как только смогу дотянуться до него, но его сбруя, будучи постоянно в воде, выдерживала недолго, и я доверял ей столько же, сколько и тому пню, к которому была привязана моя верёвка. Я стал подниматься по верёвке, Мидж болтался у меня на поясе, как корова, которую грузят на корабль краном, а перед глазами у меня маячили две страшных картины: медленное, чавкающее вытаскивание корней дерева надо мной, и постепенное разгибание заклёпок на уздечке Миджа. В общем и целом, это были самые отвратительные пять минут в моей жизни, и когда я всё-таки выбрался наверх, корни дерева уже показались наружу, мне потребовалось лишь дернуть пень один раз покрепче, и он выскочил совсем.
А сбруя выдержала, хотя, к счастью, она лопнула в следующий раз, когда подверглась серьёзной нагрузке. В тот день Миджа не было дома в течение девяти часов и, пожалуй, большую часть этого времени он просидел на том уступе, так как был ужасно голоден и набросился на пищу с таким азартом, что я опасался, как бы он не подавился.
Бывали и другие отлучки, долгие часы волнений и поисков, но одна из них особенно врезалась мне в память, так как он впервые отсутствовал всю ночь, и я уже отчаялся было увидеть его вновь. Я оставил его рано утром у ручья, когда он питался угрями, и начал беспокоиться, когда он не вернулся домой после обеда. В то время я усердно работал над книгой, это был один из редких дней моей писательской жизни, когда всё шло хорошо. Слова легко струились у меня из-под пера, и время летело незаметно, так что я с удивлением обнаружил, что проработал шесть часов подряд. Я вышел на улицу и позвал Миджа у ручья и на побережье, и, не найдя его, снова отправился к оврагу над водопадом. Но следов не было нигде, хоть я и обыскал его на всю мрачную длину вплоть до большого водопада, который, как мне было известно, даже Мидж не мог преодолеть. Насколько плохо было слышно мой голос я понял только тогда, когда выше второго водопада наткнулся на двух диких котят на крутом берегу. Увидев меня, они мгновенно сбежали, но до того они не слышали моих криков, заглушенных шумом воды. Я тогда отошёл от ручья и отправился к ближайшим островам, в то время был отлив, и из воды показались полосы мягкого белого песка. Здесь я обнаружил следы выдры, которые вели в сторону острова с маяком, но не был уверен, что они- Миджа. К концу лета когти у него так сточились, что на следах их практически не было заметно, но в то время я ещё не мог с уверенностью отличить его отпечатки от дикой выдры, если только они не были очень чёткими. Весь этот вечер я искал его и звал, а когда наступили сумерки, стал уже отчаиваться, так как домашняя жизнь выработала у него строго дневные привычки и к заходу солнца он уже крепко спал перед камином.
Ночь была облачной со свежим ветром и большой луной, которая проплывала как пьяная сквозь черные лохмотья тумана. К одиннадцати вечера поднялся почти штормовой ветер с юга, и на наветренной стороне начался бурный прилив. Я полагал, что этого будет достаточно для того, чтобы он потерял направление, если бы попытался добраться домой тем же путём, которым ушёл. Я включил свет во всех окнах дома, оставил дверь открытой и кое-как задремал у камина. К трём часам утра появились бледные признаки рассвета, я вышел, чтобы взять лодку, так как теперь почему-то был убеждён, что Мидж находится на острове с маяком. Посудина сразу же забарахлила, как только я спустил её на воду, мне нужно было выйти в открытое море под боковую волну, чтобы добраться на подветренную сторону островов, и всю дорогу её захлёстывали волны через борт. Если я оставлял весла, чтобы откачать воду, то до того, как заканчивал, меня относило почти к самому берегу. Через полчаса я совсем вымок и перепугался. Более крупные острова давали некоторое укрытие от южного ветра, но в проливах между ними сильное течение на север чуть ли не опрокидывало лодку, у многочисленных скал и в шхерах вода пенилась белым, зловещим цветом в неверном свете. Немного повычерпаешь воду, и тебя чуть ли не бросает на камни и утёсы, лодку расщепило бы на них как спичечную коробку, а я, совсем не умея плавать, сразу же стал бы пищей для омаров. В довершение моих бед мне встретился дельфин-касатка. Чтобы не попасть на рифы я выгреб дальше к северу от мелких островов, которые находятся ближе к берегу от маяка, вода здесь была поспокойнее, и мне не нужно было всё время держать нос лодки поперёк волн. Касатка появилась на поверхности не более чем в двадцати метрах к северу от меня, это был огромный самец, чей похожий на саблю плавник торчал из воды чуть ли не в рост человека, и, возможно случайно, он направился прямо ко мне. Нервы у меня были натянуты до предела, я развернулся и погрёб к ближайшему острову, как будто бы у касатки не бывает другой добычи кроме человека. Я сел на риф в ста метрах от острова крачек и не стал дожидаться, когда прилив подымет меня. Скользя и барахтаясь по пояс в воде, я с трудом снял свою плоскодонку с камня, на который она наскочила, а касатка, вероятно занятая своими делами и вовсе не думавшая обо мне, крутилась неподалёку. Я добрался до острова крачек, птицы с писком закружились вокруг, образовав пелену из прозрачных крыльев, а я сидел на скале тусклым ветреным утром и чувствовал себя в отчаянье потерянным ребёнком.
Маячный остров утопал в джунглях летнего шиповника, который цепляется за одежду как щупальца осьминога и оставляет на руках и лице кровавые царапины. Там я себя чувствовал как лунатик безо всякого движения, а голос моего зова порывы влажного холодного ветра уносили на север. Я вернулся домой в девять утра, с тяжеленной лодкой, наполовину залитой водой, всё тело и мозг у меня налились болезненной пустотой. Теперь я был почти уверен, что Мидж тоже встретился с той касаткой, и уже наполовину переварился в брюхе кита.
Весь день до четырёх часов я бродил вокруг и звал его, и с каждым часом всё больше сознавал, как много значило для меня это странное животное, спутник моей жизни. Мне было тошно от этого, тошно оттого, что я так привязался к нему и подружился с ним, хоть он и не человек, мне было тошно от той пустоты, которая останется без него в Камусфеарне. Вот в таком настроении, самоутверждая свою человечью независимость, около пяти часов вечера я стал убирать оставшиеся свидетельства его прошлого бытия. Я убрал из-под кухонного стола его миску для питья, вернулся за недоеденной чашкой риса с яйцами, отнёс её в чулан, который шотландцы называют задней кухней, и уже собирался было вывалить её содержимое в помойное ведро, как вдруг мне показалось, что я слышу голос Миджа позади себя на кухне. Однако, я очень устал и не совсем уж доверял своим ощущениям. Мне показалось, что я услышал хриплое: "Ха?", которым он обычно вопрошал, появляясь в пустой комнате. Но впечатление было настолько сильным, что я поспешно поставил миску и заторопился обратно на кухню. Там никого не было. Я подошёл к двери и позвал его по имени, но всё было по-прежнему. Уже возвращаясь обратно в чулан, я остановился как вкопанный. На полу кухни, куда я собирался ступить, был большой мокрый след. Я смотрел на него и думал: "Я очень устал и переутомился".
Опустился на четвереньки, чтобы осмотреть его. След был несомненно мокрым и пах выдрой. Я всё ещё стоял на карачках, когда из дверей позади себя снова услышал этот звук, на этот раз совершенно безошибочно: "Ха?". Затем Мидж навалился на меня весь мокрый и шальной от радости, визжа и прыгая вокруг меня как возбуждённый щенок, взбирался мне на плечи, катался на спине, прыгал и плясал.
Несколько минут я утешал его и себя и только тогда заметил, что уздечка у него разорвана, и понял что многие часы, может быть сутки или больше, он был пленён как Авессалом, отчаянно пытаясь вырваться, ожидая помощи, которая так и не подоспела.
Понимаю, что эта сцена встречи и часы, предшествовавшие ей, некоторым читателям могут показаться противными. Я мог бы написать об этом и последующих событиях сухо и нечестно, отрицая наличие каких-либо чувств к этому существу, что могло бы обезоружить критиков, мог бы упредить обвинения в сентиментальности и мягкотелости, которые могу теперь навлечь на себя. Писатель, однако, несёт на себе обязанность быть честным, без этого его слова не имеют цены, и кроме того мои чувства к животным, несмотря на любое притворство, всё равно проявляются достаточно четко и откровенно. Я уже тогда знал, что Мидж значит для меня больше, чем большинство знакомых мне людей, что я буду скучать без его присутствия гораздо больше, чем без них, и мне не было стыдно от этого. При предпоследнем анализе я, пожалуй, знал, что Мидж предан мне беззаветнее, чем представители моего рода, и тем самым вызывает ответные чувства, в которых мы не торопимся признаться.
Когда я не находил Миджа в обычных его укромных местах, то прежде всего отправлялся к водопаду, так как он нередко проводил там один долгие часы, охотясь на одну большую форель, которая жила в большом омуте под водопадом, где он ловил молодых угрей или же играл с каким-либо плавающим предметом, который смыло вниз. Иногда он выходил из дому, неся с собой шарик пинг-понга, сосредоточенный и увлечённый им. Час спустя он всё ещё был у водопада, погружая шарик в воду и отпуская его там, отскакивал сам и подбрасывал его, по своему играя в водное поло с такой конечной целью, о которой сторонний наблюдатель мог только догадываться. Помню, однажды я пошёл искать его там и поначалу не нашёл, затем моё внимание привлекло к себе нечто красное на тёмной воде у кромки пены, и я увидел что Мидж плавает на спине и, вероятно, крепко спит, а на груди крепко сжимает алую гроздь рябины. Он частенько подбирал такие яркие предметы во время своих прогулок и не расставался с ними до тех пор, пока не отвлечётся каким-либо не менее привлекательным предметом. Я никогда не проводил опытов по определению его цветоощущения, но то ли случайно, то ли в результате отбора он предпочитал игрушки кричащих цветов.
Как-то раз я наблюдал за ним у водопада, фотографируя его, пока он кувыркался с шариком пинг-понга в глубоком омуте, оступился на покатом камне и очутился рядом с ним как был, вместе с камерой. Я только было направился домой переодеваться, как услышал чьи-то голоса. Между домом и водопадом проходит стена сухой кладки, и когда я подошёл к ней в сопровождении Миджа, то увидел, что ко мне приближается какой-то человек. Я с трудом узнал литературную редакторшу журнала "Нью-Стейтсмэн", с трудом, потому что она была одета не совсем обычно, а раньше я видел её только в городской обстановке. Мы обменялись приветствиями через стену и разговорились. Мидж взобрался на стену рядом со мной и стал наблюдать.
Так вот, у Миджа был один особый порок, о котором я до сих пор не упоминал, порок, который я был не в состоянии исправить, отчасти, вероятно, потому, что не понимал ни его причины, ни мотивации. Короче говоря, он любил прокусывать людям мочки ушей, - конечно же не со злости или в отместку, и, очевидно, не как преднамеренный акт враждебности или злой воли, - просто ему это нравилось. Он коллекционировал их, так сказать, не как Давид собирал крайнюю плоть филистимлян из вражды, а просто как дружелюбное увлечение. Он просто прокусывал их как искусный специалист по этому делу и, очевидно, был этим чрезвычайно доволен. К тому времени он уже давно не встречался с незнакомыми людьми, и у него не было возможности пополнить свою коллекцию, а я как-то совсем забыл об этой его прискорбной наклонности. Моя гостья опёрлась локтём на стену во время разговора, а голова её оказалась буквально в нескольких сантиметрах от Миджа. Мидж безо всяких предисловий вдруг вытянулся и прокусил ей мочку уха с хирургической точностью.
Это был её звёздный час. Я уже несколько раз видел, как Мидж прокусывает уши, и прекрасно знал, как люди реагируют в такой ситуации. То они слабо вскрикивают, то начинают что-то бормотать, то вдруг зловеще умолкают. Мне казалось, что я изучил уже все типы, но ошибся. Ни малейшим перерывом речи, ни даже намёком типа вздоха она не выдала того, что заметила случившееся. И только в глазах у неё, пока она продолжала говорить, появилось выражение невероятной ярости, полностью противоречившее тому, что она говорила.
Одной из немногих знакомых Миджа, кому удалось избежать этой отметины, если можно так выразиться, была Мораг. В самом начале моего знакомства со своим крестником Мидж прокусил мне оба уха, так что у меня теперь был иммунитет.
Только к двоим людям, кроме меня, он питал такую ураганную любовь: к Мораг и Кэтлин Рейн. Хотя степень его демонстративной любви к каждому из нас не очень-то отличалась, она была всё-таки разной, с каждым из нас у него сформировались совершенно особые отношения. С Кэтлин, простое присутствие которой приводило его в экстаз, он был груб и буен, неистово навязчив, и при каждом удобном случае пользовался её услугами. Она, в свою очередь, обрела какую-то странную общность с ним и безропотно выносила его самые экстравагантные выходки. С Мораг он был более мягок, не так агрессивен в своей любви, а со мной более почтителен и гораздо более покладист при выполнении команд. Именно вокруг нас троих замыкалась орбита его интересов, когда он не погружался в свой немыслимый мир волн и воды, тусклых зелёных глубин, колыхаемых прибоем морских водорослей. Мы были его Троицей, и он относился к нам так же, как жители средиземноморья относятся к своей: со смешанным чувством доверия и злоупотребленья, страсти и раздраженья. И в свою очередь каждый из нас по-своему был зависим, как и боги, от его поклонения, я, пожалуй, больше всех, по тому что он принадлежал к единственному виду из всех живых существ, который когда-либо носил моё имя.