В конце одной отчаянной ночи, когда я сидел с ним в Друимфиаклахе, Мораг сменила меня после того, как сделала все свои дела по дому, и я отправился вниз по склону к Камусфеарне, оглушенный и несчастный. Мне ужасно хотелось поскорее добраться до постели и уснуть. Когда я подошёл к той части тропинки, откуда виден дом и море, то вздрогнул от выстрела гарпунной пушки, который не спутаешь ни с чем другим, как будто бы проснулся и обнаружил, что смотришь прямо в своё прошлое. Подо мной в тихом заливе был рыбацкий баркас из Маллейга. У его борта море прямо кипело, а из пушки на корме подымалась слабая струйка от бездымного пороха. Немного мористее виднелись громадные спинные плавники ещё двух акул. Я увидел, как вспененная вода у борта баркаса утихла, когда загарпуненная акула ушла в глубину моря, а я сидел и наблюдал знакомую процедуру, когда они запустили лебёдки и в течение получаса выводили её на поверхность. Я видел, как огромный двухметровый хвост рассекал воду и хлестал по бортам баркаса, пока они боролись с ней, как некогда делал это я, чтобы набросить удавку на бешено несущуюся цель. Я видел, как её поймали и связали, и всё же оттого, что я так устал и был занят своими мыслями, вся эта сцена представилась мне бессмысленной, и я так и не включился в действие, пока маленькие фигурки членов команды шныряли по палубе, выполняя работу, которая когда-то была моим повседневным занятием. И всё же временами, наблюдая в полевой бинокль плавники акул, курсирующие далеко в проливе, я испытывал зверское и исключительно нелогичное беспокойство, такое же, думается, как испытывают кочующие существа в неволе, когда наступает пора их миграции.
   Хотя Джонни и пережил воспаление лёгких, и с виду стал таким же, как и был прежде, письмена уже были на стене. Несколько месяцев спустя у него возник рак прямой кишки, и хотя, как мне кажется, это было безболезненно, а он был псом с высоким чувством собственного достоинства и чистюля, то отчётливо чувствовал унижение от сопутствовавших болезни зловонных испражнений, оставлявших следы на белой шелковистой мантии его шерсти. Когда меня не было в Камусфеарне, он жил у Мораг Мак-Киннон, к которой привязался не меньше, чем ко мне, но если я возвращался после нескольких месяцев отсутствия, он сходил с ума от радости совсем как щенок и бежал впереди меня вниз по тропинке в Камусфеарну, как будто бы я никогда и не уезжал отсюда. Но в конце концов он умер у Мораг, так как я струсил поехать на север, чтобы присутствовать при насильственной кончине моего старого друга, что и пришлось сделать из гуманных соображений.
   Ближайший ветеринар живёт очень далеко от Камусфеарны, по сути дела ближе всего тот, что находится на острове Скай, почти в пятидесяти милях по дороге и затем на пароме. Когда он посетил Джонни зимой 1954 года, то сказал, что болезнь прогрессирует очень сильно, и если наступят боли, то они будут внезапными и острыми с полной блокадой заднего прохода. Он полагал, что в случае серьёзной операции у Джонни была наполовину возможность выжить, но при этом настаивал, что надо предпринимать экстренные меры : либо прервать жизнь Джонни, либо продлить её.
   В тот год у меня не было машины, так что пришлось арендовать её на всю поездку, чтобы она ждала меня во время операции и привезла обратно ночью либо меня одного, либо с ним, но, как меня предупредили: во всяком случае собака будет без сознания. Джонни обожал поездки на машине, и с радостью отправился и в эту.
   Когда машина тряслась на крутой дороге к парому, он высовывал голову в окно и с детским азартом вдыхал ветерок, а я, несчастный, смотрел на него и думал о том, что могу обмануть его доверие, и что, возможно, вечером вернусь один и оставлю его мёртвым на Скае. Тогда, и во время долгого ожидания, пока он был на операционном столе, я думал только о прошлых днях, проведённых с Джонни, многие из которых, казалось, были так давно, что укладывались лишь в человечью, а не собачью жизнь. Я был с ним рядом и давал ему наркоз, Джонни доверял мне, но его озадачили странные приготовления, и ему очень не понравилась вонючая резиновая маска, которую мне пришлось прижать к его морде, и он лишь раз в отчаянье заскулил, прежде чем потерял сознание. Затем я больше часу бесцельно бродил по берегу у этой деревни на острове Скай. День был серый и тяжёлый, собирался идти снег, а с моря дул резкий ветер, который шуршал сухими водорослями на черте прибоя. Я вспоминал о том, как пытался обуздать его порывы двенадцать лет тому назад, как учил этого удивительного мохнатого спаниеля доставать дичь и искать её след, как однажды в его лучшие годы, после вечернего пролёта уток, ему пришлось пробираться сквозь уже замерзающий лёд, сходившийся за ним, когда он сорок один раз проплыл туда и обратно с дикой уткой в зубах, как часто его шерстяной бок служил мне подушкой в открытой лодке, о том, как много раз я возвращался в Камусфеарну зная, что он ждёт меня.
   Не единожды я пытался анализировать этот очевидно преднамеренный вид самоистязания, который так часто проявляется у многих перед лицом кончины, человека или животного, и он, мне кажется, возникает из отрицания смерти, как если бы вызывая и организуя эти субъективные образы, вы вроде бы подтасовываете объективные факты. Полагаю, что это инстинктивный процесс, и та горечь, которую он приносит с собой, - это преходящий промежуточный продукт, а не мазохистское его завершение.
   Тогда Джонни не умер. Когда мне позволили войти в операционную, он уже пришёл в себя, но был слишком слаб и не мог двигаться, только хвост у него слабо шевелился. В течение долгого жестокого путешествия домой он лежал совершенно неподвижно, так что мне приходилось снова и снова щупать ему сердце, чтобы убедиться, что он ещё жив. Когда мы приехали в Друимфиаклах, уже была ночь, пошёл снег, и ледяной северный ветер наметал его плотным слоем. Мораг, сердце которой принадлежало Джонни с самого первого дня его появления в Друимфиаклахе, перестрадала больше меня, и хотя Джонни выжил, он был близок к смерти. В течение многих дней перемен почти не было, либо Мораг, либо я сидели с ним целыми ночами и помогали ему в его беспомощном состоянии. Сама его чистоплотность вызывала больше всего трудностей. Он был ещё очень слаб и практически не мог двигаться, и всё же готов был скорее пережить агонию боли, чем облегчиться в помещении. Так что его приходилось выносить на улицу в такую жуткую погоду и поддерживать на ногах, а второму в это время нужно было прикрывать его одеялом от ветра и снега.
   Джонни поправился после операции, это было под силу только псу с такими великолепными физическими данными как у него, и примерно на полгода его силы чудесным образом восстановились, но осенью рак появился снова, и на этот раз он уже не подлежал оперированию. Мораг написала мне обо всём этом и испросила моего согласия на его смерть до того, как начнутся боли, и пока он ещё счастлив и подвижен. С тяжёлым сердцем я согласился, хотя и знал, что для Мораг заниматься приготовлениями к его смерти, пока он ещё подвижен и бодр, - сущая пытка. Однако в то время я переживал тяжёлую человеческую утрату, и у меня не хватило духу отправиться на север и принять в этом активное участие. Джонни радостно встретил ветеринара, а Мораг ласкала его, пока ему делали смертельную инъекцию. Он и не подал виду, что его укололи, а она поняла, что он мёртв только потому, что голова потяжелела у неё в руках. Мораг так любила Джонни, как ни одно животное в своей жизни, и для неё такое предательство, должно быть, стало похожим на саму смерть.
   С тех пор у меня не было другой собаки, мне больше не хотелось заводить собак, и, пожалуй, не захочется до тех пор, пока я не состарюсь до такой степени, что мне понадобится активная собака.
   
   Глава 6
   Хоть мне было совершенно ясно, что я больше не хочу держать собак, и что смерть Джонни в некотором смысле закрыла очень долгую главу ностальгии в моей жизни, мне думается, что осенние и зимние дни в Камусфеарне с длинными часами темноты вызывали у меня страстную тоску по какому-либо живому существу в доме.
   Осень для меня наступает в тот день, когда начинают реветь олени. Так как ветер почти всегда дует с запада, и так как из-за заборов большая часть оленей находится в горах выше Камусфеарны за низкой грядой прибрежных холмов, я слышу их вначале на крутых склонах острова Скай за проливом. Их дикий первобытный звук присущ именно северу, мне трудно поверить, что олени так же ревут и в европейских лесах, где лес действительно состоит из деревьев, а не из продуваемого ветрами кустарника на склонах гор. Именно с началом холодов у них начинается течка, и чем мягче погода, тем позднее олени впадают в неё, но, как правило, это происходит в последнюю декаду сентября. Чаще всего первые признаки приближающейся осени проявляются в ясных и морозных ночах, голубых деньках, орляк становится красным, а гроздья рябины уже заалели, и почва твердеет под ногами. Ягоды и рдеющие на солнце листья так ярки, что красный почтовый ящик, установленный у дороги в Гленгэрри в течение нескольких дней становится практически невидимым на фоне листвы.
   В полнолуние в это время года я, бывало, сидел на склоне горы ночью и слушал, как перекликаются олени с холма на холм по всей округе, по всему горизонту серо-стальных вершин среди плывущих серебряных облаков и белесого блеска моря у их подножия, а высоко под звёздами слышен проплывающий хор диких гусей, летящих к югу от северной ночи.
   В такую ночь, ещё до того, как я поселился в Камусфеарне, я ночевал однажды у озерка на острове Соэй, а дикие лебеди звенели над головой, опускались спиралью вниз как призраки в лунном свете, садились на поверхность озера, задевая за воду лапами и оставляя за собой буруны. Всю ночь мне слышалось их беспокойное бормотанье пока они, лёгкие как пена, плавали по тёмным как уголь волнам, а их нежные голоса вплетались в мои сны, так что прохладная выпуклость их груди как бы становилась мне подушкой. На заре их клич разбудил меня, когда они собирались улетать, а потом они полетели к югу, и я долго следил за взмахами их белых крыльев, пока они не скрылись из виду. Для меня они были символом, так как я прощался с Соэем, который был моим собственным островом.
   Как и везде, зимы в Камусфеарне бывают разными, иногда очень плохими. Когда в темноте встаёшь и слышишь плеск дождя на стёклах окон и рёв водопада, перекрывающего грохот ветра и прибоя, когда зелёный луг покрывается вдруг большими лужами, которые отчасти наполняются дождём, отчасти переливами волн, брызги которых долетают даже до стен дома, когда изо дня в день короткие светлые часы суток омрачены низко плывущими облаками и брызгами волн, бьющихся о берег, то начинаешь понимать смысл одиночества, которое летом представляется всего лишь пустым звуком.
   Ручей переполняется и бурля продирается сквозь стволы и ветви ольховника, неся с собой массу всякой всячины, которая оседает в его кронах. Сквозь этот грохот прослушивается глухой шум ворочающихся и сталкивающихся камней, перекатывающихся на дне ручья под напором вспененной воды, изливающейся из скалистого ущелья. Во время такого наводнения в 1953 году смыло мост, и затем в течение пяти лет единственным выходом отсюда, когда переполнялся ручей, кроме отчаянной переправы, повиснув на натянутой верёвке, оставался долгий путь в Друимфиаклах по ближнему берегу ручья, более двух миль по крутым склонам и раскисшему торфяному болоту. Поскольку шквалы появляются с юго-востока и дуют как в трубу с сатанинской свирепостью между Гебридскими островами, то по дороге вверх ветер дует в спину, а при возвращении - в лицо. Бывали вечера, когда я шел домой из Друимфиаклаха без фонаря в кромешной тьме, и приходилось становиться на четвереньки, чтобы меня не смело как лист.
   Есть, конечно, у этой картины и другая сторона: яркий огонь поленьев, пламя которого отражается на деревянной обшивке стен, тепло и уют кухни-столовой при постоянном успокаивающем шипенье калильной лампы на фоне гула моря за стеной, и в былые дни с Джонни, обычно спящем на коврике перед камином. Но Джонни больше нет, и довольно часто в этой картине, так сказать, отсутствовали и другие краски. Тогда серенькие деньки были короткими, запас керосина иссякал, свечей было не достать в округе миль на сто окрест, и не хватало места, где хранить сухие дрова, чтобы топить дом. И до тех пор, пока я не установил газовую плиту, готовил только на примусе, для которого был нужен и метиловый спирт и керосин. А когда в доме не было ни того, ни другого, приходилось тратить по часу, чтобы вскипятить чайник над костром из сырых дров. Бывали дни, когда я впадал в апатию, когда готов был забраться обратно в постель, лишь бы уйти от реальных трудностей бытия. Когда прибывают припасы, их надо стащить под гору из Друимфиаклаха на собственном горбу, а дождь со снегом в это время хлещут по лицу и слепят глаза. И сверх того я помню в прошлом холодную, негостеприимную будничность мокрой одежды, рядами висящей над едва тлеющим огоньком, при этом надежды на то, что она высохнет, столько же, сколько на то, что высохнет само море.
   Иногда идёт снег, но в самой Камусфеарне его редко бывает много, так как дом стоит на отметке не более полутора метров над уровнем моря. Но однажды снегу выпало много, он был глубоким вокруг дома и порывами налетал со стороны моря в то утро, когда мне надо было уезжать на юг. Я вышел из дома на заре, чтобы успеть на почтовый "Лэндровер" в Друимфиаклахе, темень лишь слегка рассеивалась белыми пластами, которые доходили до самых волн. Мне особенно запомнилось то утро, так как пришлось выполнить самый кошмарный подъем в Друимфиаклах. Погода была настолько морозной, что в ручье было мало воды, так как он замёрз выше по течению на заснеженной горе, и я подумал было, что с помощью каната сумею преодолеть его в высоких рыбацких сапогах. Когда же я дошёл до него, то понял свою ошибку, у меня на плечах было почти полцентнера груза, и я предпочёл попробовать перебраться здесь, а не идти кружным путём по болоту. В первые же два ярда я набрал полные сапоги воды, но дом уже был заперт, а времени оставалось мало, и я пошёл вперёд, вымокнув в конце концов до пояса и повиснув на канате, а ноги у меня отнесло вниз по течению мощным потоком ледяной воды. На том берегу ручья я сел и вылил из сапог почти по ведру воды. Я попытался было выжать брюки, но когда со стучащими как кастаньеты зубами я снова надел сапоги, то скоро ноги у меня снова оказались в воде, которая струйками стекала по штанам. Когда я стал подниматься по крутому откосу, мне показалось, что вес моей ноши удвоился. Я скользил, спотыкался и, задыхаясь, карабкался по мрачным серовато-зелёным склонам, утратив всяческие ориентиры. На первой же террасе меня закружила слепящая метель, и совсем сбитый с толку, я стал как пьяный выделывать пируэты, потеряв нужное направление.
   Несмотря на то, что я ходил по этой тропе сотни раз и днём и в ночную пору, в навалившихся на меня белых как подушки сугробах я не узнавал ни одного знакомого изгиба или поворота, а снег шёл такой густой, что заглушал как одеялом даже шум тридцатиметровых водопадов в ущелье. Я всегда опасался, что какой-нибудь посторонний человек сорвётся в эту пропасть в темноте, а теперь я сам так безнадёжно заблудился, что стал бояться за самого себя, и чтобы не попасть в овраг, стал взбираться вверх по самому крутому откосу. Я натыкался на сугробы и падал плашмя вперёд, ноги мои скользили по валунам, предательски скрытым снегом, а груз на плечах тянул меня назад. Всё это время метель кружила меня, швыряя мокрый снег в глаза и уши, за шиворот, забираясь во все складки одежды. Я вдруг натолкнулся на оленя, припорошенного снегом под укрытием скалы. Он вскочил и исчез в вихре снежинок, летевших горизонтально по горному склону, а я на несколько минут занял его место под выступом скалы, олений запах резко ударил мне в нос, а я всё удивлялся, почему же я до сих пор считал Камусфеарну сущим раем. В то утро мне понадобилось полтора часа, чтобы добраться до Друимфиаклаха, и попал я туда практически случайно, а не целенаправленно. И всё же это была лишь прелюдия к часовому путешествию по морю, а затем ещё четыре часа на поезде до Инвернесса, и лишь только тогда началась настоящая поездка на юг.
   И всё же в памяти остаётся лишь лучшее и худшее, очень редко запоминается посредственность, которая не привлекает внимания. В конце подобных странствований меня всегда ожидало тепло и гостеприимство долготерпеливого дома Мак-Киннонов, овсяные лепёшки и имбирные пряники Мораг, бесчисленные чашки чаю слаще нектара. Бывали в Камусфеарене и погожие зимние дни, когда море по летнему спокойно, а солнце сияет на покрытых снегом вершинах Ская, и тогда я не променял бы свой дом ни на что другое на свете.
   Но, как я уже упоминал, после смерти Джонни он мне казался безжизненным, и я стал время от времени подумывать о других животных, кроме собак, которые могли бы составить мне компанию. В детстве мне приходилось держать разных зверюшек, от ежей до цапли, у меня был довольно большой список, из которого можно выбирать, но некоторое время спустя мне с сожалением пришлось признать, что ни одна из этих знакомых мне тварей не подходит в тех условиях. Я отбросил саму мысль об этом, и в течение года больше к ней не возвращался.
   В самом начале 1956 года мы с Уилфредом Тезинджером отправились в двухмесячное путешествие по южному Ираку для изучения малоизвестного племени болотных арабов или как их иначе называют маадан. К тому времени мне пришла на ум мысль о том, что вместо собаки я мог бы держать выдру и что Камусфеарна, от порога которой до воды рукой подать, как нельзя лучше подходит для такого опыта. Я как-то вскользь упомянул об этом Уилфреду, и он также походя ответил, что мне следовало бы обзавестись ею до возвращения домой, поскольку их здесь ничуть не меньше, чем комаров, и что арабы очень часто приручают их.
   Большую часть путешествия мы просидели по-турецки на дне тарады, боевого каноэ, неспешно и беззаботно проплывая меж разбросанных там и сям тростниковых селений в огромной болотистой дельте как к западу от Тигра, так и между ним и персидской границей, и к концу поездки я в самом деле приобрёл детёныша выдры.
   Трудно найти слова для описания того, о чём уже рассказывал когда-то, и если в первый раз выложишься, то во второй, когда свежесть образа уже потускнела, лучше не получится. Эту мысль я привожу здесь в оправдание повтора того, что писал об этом детёныше выдры, Чахале, раньше, вскоре после описываемых событий, а также потому, что она непременная и неотъемлемая часть моего повествования.
   Как-то с наступлением темноты мы сидели в мудхифе, доме для гостей шейха, на илистом острове среди болот, и я с досадой думал о вредном характере хозяйки дома, властной старой карге, немало рассердившей меня.
   К этой безмозглой женщине с её показной деловитостью и усердием я испытывал безотчётную ненависть и презрение за то, что даже алчность не прибавляла ей ума.
   Размышляя обо всём этом, я вовсе не прислушивался к тому что говорят вокруг, как вдруг до меня донеслись слова "кальб майи" (водяная собака араб. - Прим.
   переводчика).
   - Что там говорят насчёт выдр? - спросил я Тезинджера.
   - Кажется нам попался детёныш выдры, которого тебе так хотелось заполучить. Вот этот парень из селения, что в полумиле отсюда, говорит, что дней десять назад поймал одного такого. Совсем крошечный, сосёт молоко из бутылки. Хочешь?
   Владелец выдры сказал, что принесёт её примерно через полчаса. Он поднялся и вышел, сквозь дверь мудхифа я видел, как его каноэ бесшумно заскользило по отражающей звёзды воде.
   Вскоре тот вернулся со зверёнышем, прошёл мимо костра и положил мне его на колено, так как я сидел скрестив ноги по-турецки. Зверёк посмотрел вверх на меня и тихонечко заскулил. Величиной он был с котёнка или белку, всё ещё нетвёрдо держался на ногах, у него был тугой конусообразный хвост длиной с карандаш, и дыхание его пахнуло на меня восхитительным пьянящим ароматом. Он перевернулся на спину, выставив напоказ круглое пушистое пузцо и морщинистые ступни всех четырёх лап.
   - Ну, - спросил Тезинджер, - хочешь такую?
   Я утвердительно кивнул.
   - Сколько ж ты готов отдать за неё?
   - Ну уж конечно больше того, что они запросят.
   - Не следует платить за неё бешеные деньги - это портит престиж. Возьмём, если отдадут за разумную цену, если нет - найдём другую где-нибудь ещё.
   Я сказал: "Давай постараемся заполучить именно эту, время у нас уже на исходе, и другого такого случая может не оказаться. В конце концов, престиж не так уж много значит, поскольку у тебя эта поездка в болота последняя."
   Я почувствовал, что это очаровательное создание ускользает от меня ради какого-то грошового престижа, и переговоры показались мне бесконечными. В конце концов мы купили зверька за пять динаров вместе с резиновой соской и грязной, но драгоценной бутылкой, из которой она привыкла пить. Бутылки большая редкость в болотах.
   Большинство новорождённых животных обаятельно, но никогда раньше мне не доводилось встречать столько очарования у какого-либо другого зверька, сколько у этого. Даже теперь я не могу писать о ней без боли. Из ремешка полевого бинокля я вырезал ей ошейник, что было не так-то просто, ибо голова у неё была не намного толще шеи, и привязал к нему метра два бечёвки, чтобы постоянно держать её в поле зрения, если как-нибудь она попыталась бы отлучиться. Затем я сунул её за пазуху, и она сразу же устроилась поудобнее, почувствовав себя в безопасности тепла и темноты, которых была лишена с тех пор, как её отлучили от матери. Я так и носил её в течение всей её короткой жизни. Когда она бодрствовала, голова её обычно удивлённо высовывалась из разреза пуловера, как кенгуру выглядывает из сумки матери. А спала она по обыкновению на спине, и её морщинистые лапы торчали кверху. Бодрствуя, она издавала звуки похожие на щебетанье птиц, а во сне у неё иногда вырывался отчаянный писк из трёх нисходящих нот, горький и безутешный. Я назвал её Чахалой по названию реки, где мы были накануне, а также потому, что эти звуки больше всего походили на то, что можно записать в подражание её сонному писку.
   В ту ночь я спал беспокойно, казалось, все дворняжки Дибина лают мне прямо в уши, и я не решался позволить себе спать слишком крепко, чтобы не раздавить Чахалу, удобно устроившуюся у меня под мышкой. Как и все выдры она была с самого начала приучена к "туалету", а я облегчал ей эту задачу, раскладывая спальный мешок у самой стены мудхифа с тем, чтобы она сразу же могла выйти на земляную площадку между стойками тростника. Она и проделывала это время от времени в течение ночи, забиваясь в самый дальний угол, и с выражением безграничной сосредоточенности выделяла палочку помёта, похожую на гусеницу. Исследовав его с явным удовлетворением хорошо выполненного дела, она взбиралась мне на плечо и начинала потихонечку скулить, требуя свою бутылку. Она предпочитала пить лёжа на спине и держа бутылку между лапами так, как это делают медвежата, а кончив сосать, крепко засыпала с соской во рту и блаженным видом на своей детской мордочке.
   Она стала считать меня своим родителем с того самого момента, как в первый раз заснула у меня за пазухой, и ни разу не выказала никакого страха перед кем-либо или чем-нибудь, но именно с этой ролью я и не справился, поскольку у меня не было ни знаний, ни инстинкта её матери, и погибла она из-за моего невежества.
   Тем временем предстоящая трагедия, небольшая, но такая реальная, не омрачала её короткой жизни, и через несколько дней она стала откликаться на зов по имени, начала играть совсем как котёнок и увязывалась за мной, когда мне удавалось найти сухое место для прогулки, так как она терпеть не могла мочить ноги.
   Нагулявшись вдоволь, она начинала повизгивать и хвататься лапами мне за ноги, пока я не присаживался на корточки с тем, чтобы она могла нырнуть в спасительную темноту моего пуловера, где сразу же заспала в положении головой вниз, а её остренький хвостик торчал при этом из-за пазухи. Арабы называли её моей доченькой и обычно осведомлялись, давно ли я давал ей пососать.
   Вскоре выяснилось, что она стесняет меня в движениях и в работе. Находясь по обыкновению у меня за пазухой, она придавала мне вид беременного человека, и вся деревня собиралась вокруг меня, как только я выходил из дверей. Кроме того я не мог больше носить, как обычно, на шее фотоаппарат, по тому что при ходьбе он стукался об неё.
   Как-то вечером мы с Тезинджером говорили о том, как отлучить Чахалу от соски. Мы оба полагали, что она уже достаточно выросла, чтобы есть более существенную пищу, а я считал, что её хрупкий организм лишь выиграл бы, если бы она питалась не только буйволиным молоком. Однако я недооценил силу инстинкта и думал, что она не сможет распознать съедобность мяса и крови, что её нужно приучать к этому постепенно. Я решил, что лучше всего сделать это, добавив несколько капель крови в молоко, чтобы привить ей этот вкус. Это предложение оказалось наивным, ибо, пока я держал двух обезглавленных воробьёв, пытаясь накапать ей крови в бутылку, она вдруг учуяла запах сырого мяса и хищно бросилась на него. Если бы я не остановил её, то она наверное размолола бы их целиком вместе с костями своими острыми как иглы зубами. Мы сочли это за свидетельство того, что мать уже знакомила её с пищей взрослых. К её неописуемой ярости я отобрал у неё воробьёв, и когда дал ей мелко нарезанные кусочки грудинки, она волком набросилась на них и стала требовать ещё.