Что означал сей знак, сделанный императрицей двадцатилетнему Константину, очень скоро понял он сам, когда его схватили два гиганта-печенега и, ошарашенного неожиданностью, возложили на постель Феофано.
   Императрица тут же стала его ласкать, не произнося при этом ни слова. Молчал и он, совершенно не понимая, что происходит. Когда же Феофано, сбросив свои царские одежды, распростерлась, обнаженная, на шелковом покрывале, в теле юноши вдруг проснулись дремавшие прежде желания. Он понял, что перед этой обнаженной женщиной его естественное влечение получило наконец выход, исчезли неуверенность и страх, которые он испытывал во время тайных свиданий с солдатами и привычных встреч с Нимием Никетом, продолжавшихся и после того, как Никета назначили этериархом и перевели в императорский Дворец.
   Несколько мгновений Константин еще колебался, потом, повинуясь жесту Феофано, молча разделся и нелепо встал на колени в изножье кровати. Постанывая и бормоча непонятные, еле различимые слова, Феофано схватила его за волосы и, как жертву на заклание, потащила к себе. Наконец Константин оправился от растерянности и стал целовать это обнаженное тело, вздрагивавшее под его губами. Неизбежное наконец свершилось: Константин Сириатос впервые познал женщину, и если бы он мог найти слова, то сказал бы, что теперь он испытал экстаз, то прекрасное умопомрачительное состояние, когда человек перестает осознавать самого себя.
   Лишь позднее, лежа под дерюжным одеялом на своей койке и размышляя о происшедшем, Константин понял, какое необыкновенное приключение подарила ему судьба: первое в жизни любовное свидание с женщиной оказалось свиданием с Феофано — императрицей Византии.
   После этой встречи воображение Константина Сириатоса безудержно разыгралось. Его еще полудетское сознание рисовало ему другого Константина, у которого от настоящего оставалась одна лишь физическая оболочка и который превосходил настоящего в смелости, непринужденности и находчивости. Его распаленная страстью фантазия словно под увеличительным стеклом рисовала картины, в действительности просто невозможные. Неопытный Константин придумывал какую-нибудь сцену, сбивался, начинал все сначала, уносясь в своих мечтаниях невесть куда, отчего придуманная сцена становилась совсем уж неправдоподобной и еще более невероятной, чем сказка, пережитая им в действительности. Константин представлял себе, как он сидит на троне в пурпурных одеждах, с усыпанной бриллиантами золотой короной на голове и принимает парад темноволосых и белокурых солдатиков дворцовой гвардии, тех самых, вместе с которыми он, выпятив грудь, замирал, когда мимо проходили император с императрицей. Или как они с Феофано скачут на конях во время охоты на дикого осла в Каппадокии, потом, после долгой скачки под палящим солнцем, находят отдохновение в тени векового дуба на нежно-зеленой травке, и он вновь переживает те несказанные ощущения, которые довелось ему испытать впервые на императорском ложе, но теперь уже с большим пылом, страстью и с таким напряжением всех чувств, что мысли у него начинали путаться, и его захлестывала волна блаженства. А вот они с Феофано плывут на лодке по Мраморному морю. Ни одна живая душа их не видит, они одни, в грубых накидках из мешковины, намокших от соленой воды бушующего вокруг моря. Мечты уносили Константина все дальше — то в степи Киликии, то на берега Дуная; он видел себя с Феофано под пологом военной палатки или в роскошных княжеских покоях, под жгучим солнцем или в дождь, но всегда тесно сплетенных в одном бесконечном совокуплении.
   А наяву их любовные свидания происходили в глубочайшей тайне, по ночам, когда во Дворце гасили почти все огни и в полутьме коридоров можно было увидеть то силуэт проскользнувшей украдкой дамы с опущенной на лицо вуалью, то храбреца-кавалера, любителя галантных похождений, то участника сложных придворных интриг. Какой-то отличавшийся любезными манерами евнух передавал Константину записку и вел его по длинным и запутанным коридорам Дворца в указанные императрицей комнаты — всякий раз другие, чтобы легче было скрывать их тайну.
   Император Никифор Фока проводил свое время либо с командирами пограничных легионов, которые докладывали ему о битвах со скифами и болгарами, либо с членами дипломатических миссий, одна за другой прибывавших в столицу с требованием оплаты золотом корыстного союзничества их правителей. Пограничных областей было так много, что сам Никифор сбивался со счета и иногда, ослабев от ночных молитв и постов, даже засыпал во время какого-нибудь военного совета, так что ему было не до любовных интрижек Феофано. А может, он сознательно старался ничего не слышать и не видеть. Между тем по Дворцу поползли слухи. Солдаты смотрели на юного Константина с любопытством и завистью, но никто не осмеливался его расспрашивать.
   По мере того как свидания Константина и Феофано становились чаще, физическая близость толкала их на такие крайности, что юноша скатился в пропасть полной любовной зависимости и окончательно стал пленником своей страсти — чем больше он старался ее удовлетворить, тем безрассуднее она становилась. Порочность Феофано не знала границ, и бедный Константин, послушно выполняя ее требования, пускался на самые рискованные приемы и на такие ласки, что Феофано кричала от наслаждения и боли. Охваченный похотью, Константин отвечал на крики любовницы все новыми изощренными жестокостями, которых она сама от него требовала, и, когда они поднимались с ложа, где разворачивалось это буйное действо, он с гордостью смотрел на запятнанные кровью шелковые простыни. Потом, лежа в своей солдатской койке, он терзался мыслью, что, наверное, не заслуживает столь возвышенных и странных наслаждений, и его охватывало желание принести какую-нибудь жертву или совершить подвиг, который мог бы уравновесить слишком щедрые дары судьбы. Если бы император узнал о связи с Феофано и вынес ему свой приговор, Константин с легкой душой принял бы любую кару.
   Феофано продолжала пылать бешеной страстью к Константину, требуя от него взамен лишь такой же страсти, хотя чего бы она от него ни потребовала, говорил Константин, он выполнит все, даже в огонь бросится.
   — Зачем же тебе бросаться в огонь? — отвечала Феофано. — Ты нужен мне живой, а не испепеленный.
   Но пришел день, а вернее, ночь, когда Феофано все же поручила ему одно дело, и это наполнило душу Константина радостью и страхом. Поручение было поистине странным и опасным, правда, не опасность заботила Константина, а мысль, что если он не справится с заданием, то уронит себя в глазах императрицы. Разве не странно, думал он, велеть ему выкрасть пергамент с формулой греческого огня, тайной которого владеют только два человека — сам император и императрица.
   Решимость Константина нисколько не поколебало требование Феофано войти обманным путем в оружейную мастерскую и убить мастера Леонтия Мануила. Во-первых, Леонтий Мануил, как, впрочем, и все его подмастерья, и так уже был приговорен к смертной казни, которую заменили работой в мастерской. Во-вторых, приказ исходил от императрицы, имевшей право распоряжаться жизнью своих подданных. И, в-третьих, он — солдат и как солдат всегда должен быть готов убивать, хотя до этого дня ему еще не довелось лишить жизни ни одного человека. Когда же волнение, вызванное столь неожиданным приказанием Феофано, улеглось, его сменило такое возбуждение, что Константин испугался, как бы из-за этого все не сорвалось, и подумал, что, наверное, он слишком слаб и неумел, чтобы идти на убийство, ему самому даже показалось странным, как мог он так легко, чуть ли не с радостью согласиться на такое преступление. В Константине вдруг заговорила совесть, и совесть эта восставала против шага, на который он уже решился не столько из преданности, сколько из любви. Но он заставил свою совесть умолкнуть.
   Евнух, устраивавший его встречи с Феофано, со всеми подробностями изложил ему план действий и под конец вручил императорскую печать: Константин должен был показать ее мастеру оружейных дел, чтобы тот открыл ему люк, через который в мастерскую передавались необходимые материалы. Этот хорошо продуманный и тщательно разработанный план обязательно должен был увенчаться успехом. Константин не обнаружил перед евнухом признаков слабости и так сумел подавить в себе волнение, что сам уверился, будто обладает хладнокровием, необходимым для такого дела.
   Все было предусмотрено: часовых в нужный момент отвлекут, факелы, освещающие мастерскую снаружи, погасят, дозор, обходящий дворы, займется тушением небольшого пожара, специально устроенного в саду.
   Евнух еще раз уверил Константина, что все продумано до мелочей и что в этом деле ему будет сопутствовать удача так же, как она сопутствовала ему в тайных свиданиях с императрицей. Показная уверенность евнуха укрепила волю Константина, и он, не размышляя, во всем положился на своего провожатого.
 
   Все произошло так, как и было задумано. Оказавшись лицом к лицу с мастером Леонтием Мануилом, Константин, не колеблясь ни минуты, выхватил короткий кинжал, который дал ему евнух, и всадил его в шею мастера. Тот рухнул замертво, не успев даже осознать, что происходит.
   Константину это показалось совсем нетрудным. Его рукой управляла какая-то посторонняя сила: он был похож на тех бронзовых львов, которых показала ему Феофано в Тронном Зале, где она, голая, совершала с ним прямо на троне один из своих причудливых любовных ритуалов. Но, увидев свои окровавленные руки, Константин на мгновение растерялся и почувствовал пустоту в груди. Это был не ужас перед пролитой им кровью, а страх, как бы не испачкать пергамент, который надо будет вручить Феофано. Вытерев руки о тунику мастера, тело которого ничком лежало на каменном полу, он взял с подставки драгоценный свиток и полез в люк.
   Шесть стражников продолжали шагать в темноте вдоль стены оружейной мастерской, не обращая никакого внимания на быстро удалявшегося юношу.

28

   После каждого сражения воды Дуная обагрялись кровью. Плоты, на которых скифы пытались переправиться через реку, были очень удобной мишенью для верховых лучников молодого византийца армянина Иоанна Цимисхия, племянника императора, недавно назначенного стратигом Балканской фемы. Его манера вести бой каждый раз поражала даже самих византийских солдат и сеяла панику в стане врагов, явившихся из холодных бескрайних северных земель. Цимисхий налетал внезапно, словно вихрь, наносил удар и галопом уносился назад, чтобы вскоре вновь неожиданно броситься в схватку и осыпать стрелами врага, пытавшегося высадиться на берег. Солдаты говорили, что, прежде чем сесть на коня, Цимисхий выпивал кубок какого-то зелья, привезенного им из столицы. Одни считали, что это настойка из перебродивших слив, другие утверждали, что в кубке обычное греческое вино, третьи доказывали, что он пил либо то, либо другое, в зависимости от обстановки, и даже клялись, что могут по его поведению определить, каким именно напитком диктуется его стратегия боя.
   Приближался сезон дождей, и положение византийского войска осложнилось. После одной из отбитых яростных атак скифов, когда стало ясно, что потери византийцев слишком велики и уцелевшие воины совсем пали духом, Цимисхий безмолвно и бессильно наблюдал за приготовлениями врагов, перестраивавших свои порядки на противоположном берегу, чтобы вновь попытаться переправиться через реку. Скифов потери в живой силе не пугали: в их распоряжении была неисчислимая рать — плохо вооруженная, но не менее воинственная, чем поредевшая византийская конница. Время работало на скифов, силы византийцев с каждым днем таяли, сказывались усталость и разочарование солдат, начавших сомневаться даже в своем командире. Отбив последнюю атаку, Цимисхий приказал проложить дорогу под прикрытием росшего на берегу густого ивняка, чтобы можно было быстро перебрасывать конницу к местам возможной высадки вражеского войска. Но одного дождя было бы достаточно, чтобы утрамбованная земля превратилась в непроходимую для конницы хлябь.
   Скифы распевали свои буйные песни, а на византийском берегу никто не осмеливался даже улыбнуться, солдаты со страхом наблюдали за приготовлениями противника. Цимисхий молчал, погруженный в свои думы. Просьба о помощи дошла до Константинополя как раз в тот момент, когда финансовые затруднения вынудили императора сократить численность резервной армии, а также запасы провианта и оружия. Все чаще женщины выходили на улицы, чтобы выразить свой протест против новых налогов и роста цен. Вот тогда-то император Никифор, вспомнив об удаче на ипподроме, решил использовать против скифов греческий огонь, прежде применявшийся только в морских сражениях. Смертоносное оружие погрузили на возы и, укрыв его большими полотнищами — чтобы никакой лазутчик не мог догадаться, что это такое, и оповестить врага, -отправили к берегам Дуная.
   Император сам решил явиться к месту военных действий, чтобы лично руководить предстоящей операцией. Взял он с собой и супругу, надеясь, вероятно, что, когда она увидит его в ратных доспехах, в ней снова проснется если и не любовь, с которой она встретила его тогда, ночью, после возвращения с победой, то хотя бы вполне, на его взгляд, заслуженное уважение.
 
   Жизнь в военном лагере на берегу Дуная, которая молодой императрице рисовалась как приятный отдых от официальных церемоний при дворе, сразу же обнаружила свои отрицательные стороны. Прогулки пришлось отменить из-за града больших камней, которыми скифские катапульты постоянно осыпали византийский лагерь, и Феофано пришлось прятаться в палатке императора, разбитой на невысоком холме, куда камни не долетали. Здесь Никифор разрабатывал план обороны, которая должна была обернуться смертельной западней для нападающей стороны благодаря доставленному сюда в великой тайне греческому огню. Все это не представляло никакого интереса для Феофано, и ее жизнь в военном лагере, прежде рисовавшаяся ей волнующим приключением, становилась такой же скучной, как пиры и бесконечные дискуссии, в которых ей приходилось участвовать всякий раз, когда к византийскому двору являлись послы соседних стран. Разговоры, одни разговоры, не имевшие для нее никакого смысла. Но на второй день ее удивленный взгляд остановился на молодом стратиге Цимисхии, таком же светловолосом и черноглазом, как Константин Сириатос, и все ее тело затрепетало от прилива бурной страсти. В отличие от Константина, Цимисхий был героем, чье имя окружал ореол легендарной славы, человеком, отважные действия которого позволяли византийскому войску сдерживать натиск превосходящего числом противника и отражать его беспорядочные атаки. Феофано сразу же почувствовала, сколько в этом баловне фортуны силы, здоровья и красоты. Так на глазах ни о чем не подозревавшего Никифора вспыхнула новая страсть императрицы.
   На третью ночь после прибытия императора скифы предприняли попытку переправиться через Дунай под покровом темноты, чтобы в какой-то мере обезопасить себя от атак византийской конницы. Выкрасив в черный цвет пики и металлическое снаряжение, чтобы оно слилось с чернотой ночи, скифы погрузились на плоты и без шума начали переправу, отдаваясь на волю течения и лишь слегка помогая себе веслами. Но они не ведали о метательных машинах, которые были спрятаны в зарослях ивняка: несмотря на всю осторожность скифов, византийские часовые своевременно подняли тревогу: огненные ядра были выпущены по плотам прежде, чем скифы успели ступить на берег.
   И на этот раз византийцы продемонстрировали всю губительную силу греческого огня. Пылающие ядра вылетали одно за другим из метательных машин и, разрывая ночную темень, неслись по реке и взрывались на скифских плотах, превращая их в плавучие костры. Феофано наблюдала за этим зрелищем с вершины холма, где находилась императорская палатка; даже туда доносился с реки запах горелого мяса. Тех немногих скифов, которые успели высадиться на византийский берег, пронзали стрелами и сбрасывали в воду лучники Цимисхия; сам он носился по берегу на коне, воодушевляя своих солдат личным примером и участвуя в жестоких схватках с врагами.
   Всю ночь Феофано с трепетом наблюдала это апокалипсическое зрелище, восхищаясь подвигами молодого стратига. Наконец, привлеченная терпким запахом крови и видом усеявших берег обугленных тел, она, презрев опасность, сбежала вниз, чтобы разглядеть все получше, но не выдержала и, лишившись чувств, упала на землю, под колеса повозок и копыта лошадей. Цимисхий, несмотря на рану в плече, подхватил Феофано на седло и довез ее до своей палатки, разбитой неподалеку от палатки императора и укрытой густыми зарослями ивняка. Открыв глаза, Феофано увидела перед собой юное гордое лицо, черные глаза и длинные золотистые волосы. Она протянула руку, чтобы погладить воина, но, сумев побороть нахлынувшее желание, только притянула его к себе, чтобы прижаться губами к губам юноши и шепнуть, что готова познать с ним все грехи мира. Цимисхий был удивлен и напуган такой неожиданной пылкостью и сказал, что предпочитает познать эти грехи в другое, более подходящее время и в другом месте, чем еще больше разжег страсть Феофано.
   Еще до наступления утра оставшиеся в живых скифы были отброшены за реку, их плоты уничтожены, а биваки сожжены греческим огнем. Опьяненный победой, Никифор Фока решил временно остаться на берегу Дуная, а раненого Цимисхия, по-видимому, из опасения, как бы стратигу не приписали все заслуги в этой победе, отправить в Константинополь. Феофано же решила, воспользовавшись случаем, вернуться в столицу вместе с кортежем молодого стратига. Он спас ей жизнь во время битвы, и теперь императрица, вверив ему себя, готова была совершить это долгое путешествие под его охраной. Никифору, занятому перестройкой линии обороны на берегу Дуная, она лицемерно сказала:
   — Никто лучше тебя не сможет защитить твою империю. Само Небо благоволит к тебе, а я — земная женщина и не хочу тебе здесь мешать. Я возвращаюсь ко двору со спокойной душой, чтобы всемерно блюсти интересы трона.
   — Надеюсь, Небо и впредь будет благоволить к нам.
   На прощание Никифор легонько провел рукой по ее волосам и утешился мыслью, что еще на какое-то время он будет избавлен от необходимости смотреть в дворцовые зеркала, беспощадно отражающие его усталое лицо, седую бороду и глаза, покрасневшие от долгих молитв и супружеских огорчений. Внезапно налетевший бриз разметал волосы Феофано.
   — Ветер благоприятствует мне, — сказала она, направляясь к повозке.

29

   Небольшой кортеж, состоящий из повозки Феофано, военного фургона Цимисхия, двух фур с продовольствием и амуницией и эскорта из двадцати верховых связных, с восходом солнца отбыл с берегов Дуная в далекий Константинополь. Чтобы не ехать по неприветливой гористой Северной Фракии, военный проводник предложил Цимисхию более длинную, но и более удобную дорогу, которая вела через земли болгар, по долине реки Вардар, во вторую столицу империи Фессалонику — богатый торговый порт, связанный с западными странами. Оттуда уже можно было выехать прямо на константинопольскую дорогу, пролегавшую по зеленым низинам Македонии и Южной Фракии.
   Чуть ли не в первый день пути под тем сомнительным предлогом, что ей надо ухаживать за раненым Цимисхием, Феофано перебралась в его фургон. С этого момента большой и тяжелый фургон, в котором ехал стратиг, превратился в их общую спальню, где Феофано было уже нетрудно совратить молодого человека, близости с которым она так добивалась. Под служившим им крышей просмоленным полотнищем, вдали от ужасов войны, отбросив все условности дворцового этикета, Феофано и Цимисхий соединили свои тела и души и тешили внезапно вспыхнувшую страсть, не заботясь о том, что сквозь грохот колес до солдат доносятся их любовные диалоги, их клятвы и бесстыдные стоны.
   Экипаж Феофано пустовал на протяжении всего пути. Иногда во время остановки у почтовых башен, где устраивали привал для солдат и кормили лошадей, Феофано спускалась из фургона Цимисхия на землю; под распахивающейся длинной накидкой виднелось ее нагое тело, волосы императрицы были распущены по плечам, как у константинопольских портовых шлюх, порочное лицо говорило о пожиравшей ее страсти. Солдатам эскорта не верилось, что перед ними сама владычица Византии.
   Когда кортеж вновь пускался в путь, фургон Цимисхия начинал подрагивать — то ли от выбоин на дороге, то ли от бурных ласк укрывшихся в нем любовников. Встревоженные возницы, до слуха которых доносились, словно из камеры пыток, приглушенные крики, обращали на них внимание следовавшего с кортежем лекаря, но тот предусмотрительно старался держаться в стороне.
   По прибытии в Фессалонику, солдат, снабжавший путников провиантом, пополнил запасы свежих продуктов — мяса и овощей, велел наполнить мехи вином и водой, позаботился о смене белья. Кроме того, ему удалось раздобыть болгарского меда и фисташек, до которых была так охоча Феофано, считавшая, что они обладают возбуждающими свойствами. Во время этой стоянки, занявшей целый день, стратиг Фессалоникской фемы, не подозревавший о присутствии императрицы, явился с визитом к Цимисхию, но Цимисхий не пустил его в свой фургон, где спряталась Феофано, а сам спустился к местному военачальнику, что было истолковано последним, как проявление необычайной вежливости. Польщенный стратиг Фессалоники потом раструбил об этом по всему городу.
   Когда кортеж пересекал полуостров Халкидики и путь его пролегал среди зеленых холмов Нижней Македонии, Феофано и Цимисхий, обессиленные своими бесконечными любовными ристалищами, решили несколько дней отдохнуть. Но их связь была настолько очевидной, что продолжала возбуждать любопытство солдат, старавшихся разнообразить сплетнями утомительный и долгий свой путь.
 
   По прибытии в столицу Феофано захотела, чтобы Цимисхий, как то подобало ему по чину, переехал во Дворец. Но молодой стратиг проявил большую осмотрительность, чем его любовница.
   — Мне лучше жить у себя в Халкидоне, на противоположном берегу Босфора. Нельзя доводить дело до скандала, — сказал он. -Придворных я боюсь больше, чем скифов, и предпочитаю иметь дело с саблями врага, чем с языком какого-нибудь евнуха.
   — У прислуживающих мне евнухов языки отрезаны именно для того, чтобы они не могли болтать, — ответила Феофано.
   — Вот если бы они были не только немыми, но еще слепыми и глухими, тогда я действительно мог бы не беспокоиться.
   Феофано бросилась стратигу на грудь, стала осыпать его поцелуями и, наверное, залила бы слезами, если бы Небо наградило ее способностью плакать. Она заявила, что желает видеть его постоянно, днем и ночью, ибо без Цимисхия жизнь для нее потеряет всякий смысл.
   — Мы должны быть осторожными, — снова сказал Цимисхий, — ведь двор — это змеиное гнездо, да и Никифор вот-вот вернется в Константинополь. Надеюсь, что солдаты эскорта, получившие от меня щедрые дары, будут держать язык за зубами. Я по опыту знаю, что лучше наградить людей, которые к тому же ни в чем не виноваты, чем наказать их, даже если они в чем-то провинились. Как поступать со своими солдатами, меня учить не надо, а вот с придворными, особенно с евнухами, я могу попасть впросак.
   — Мне не привыкать к их интригам и злословию, но я знаю также, как нам себя от них обезопасить.
   — Я найду место, где мы сможем встречаться вдали от нескромных взглядов, — сказал Цимисхий. — Фортуна всегда была ко мне благосклонна, правда, я ей в этом помогал. Несчастные люди в своих несчастьях повинны сами — я так считаю.
   — Где же и как мы будем встречаться, если ты уедешь в Халкидон? Приближаются холода… — возразила Феофано, но не стала развивать свою мысль о том, что им, как птицам, нужно теплое и удобное гнездышко. Феофано знала, что есть слова, не вяжущиеся с ее обликом, и что в ее устах они могут прозвучать фальшиво. Цимисхий постарался ее успокоить:
   — Я укрывал от холода тысячи солдат в самых тяжелых условиях, так неужели я не сумею позаботиться о нас двоих?
 
   Константин Сириатос с огромным волнением ждал, когда вернется Феофано. Он мог бы облегчить душу, поделившись своими переживаниями с кем-нибудь из друзей-сирийцев, ему так нужно было говорить о ней, просто говорить, чтобы разобраться в своих чувствах, желаниях, страхах, неуверенности, но молчание было первой заповедью, преподанной ему евнухом, который устраивал их свидания с Феофано, и он знал, что совет евнуха— это приказ. Но вот стало известно, что императрица вернулась с берегов Дуная, а сам Никифор, отправив на родину Иоанна Цимисхия, остался на месте боевых действий. Среди солдат ходили всякие слухи о путешествии Цимисхия и Феофано в одном фургоне, но до Константина доходили лишь полунамеки и случайно оброненные фразы. Товарищи не передавали ему всех сплетен, но тревога и подозрения его все усиливались.
   После целого дня муштры в палестре или на плацу, когда усталые солдаты, сморенные сном, затихали, Константин долго еще лежал на своей койке с открытыми глазами. Сон не шел к нему. Евнух же не торопился звать его на новое любовное свидание.