Прошла неделя после возвращения Феофано, и наконец евнух с еще большими, чем обычно, предосторожностями явился за ним, чтобы отвести в Зал Лебедей, где любовники встречались и раньше.
   Константина насторожило поведение евнуха, который был не только более осторожен, чем обычно, но и как-то странно суетлив. К тому же Константин не чувствовал в нем больше сообщника, вкрадчивое и искательное поведение которого обнадеживало юношу, а после убийства оружейного мастера даже способствовало их сближению. Евнух держался с большей холодностью, и это особенно обеспокоило Константина, когда он оставил его одного дожидаться Феофано в маленьком зальце без окон. Юноша принялся мерить его шагами, время от времени останавливаясь и разглядывая лебедей, изображенных на стенах и на потолке. Впервые он разглядывал их так пристально и вдруг заметил, что лебединые головы по злой воле художника удивительно напоминают змеиные. Константин прогнал нехорошие мысли, посмотрелся в висевшее на стене зеркало и расчесал пятерней свои длинные белокурые волосы, которые Феофано так любила ерошить во время их любовных игр.
   Наконец до слуха Константина донеслись звуки шагов по коридору — шагов тяжелых, явно принадлежавших не Феофано и не евнуху: те всегда передвигались легко и быстро. Кто-то остановился у двери, и Константин замер, прислушиваясь к поворотам ключа в замочной скважине. А когда дверь распахнулась, перед ним стояли два гиганта-печенега. Не успел он опомниться, как они скрутили ему руки, сунули в рот тряпку, пропитанную какой-то жидкостью, и, оторвав от пола, затолкали в холщовый мешок.
   С того дня никто больше не слышал о Константине Сириатосе. Спустя месяц после его исчезновения новый командир, поставленный на место этериарха Нимия Никета, вычеркнул его имя из списков дворцовой гвардии.

30

   Старый рыбацкий баркас стоял на якоре в открытом море вблизи порта Буколеон, и, хотя сезон выдался удачный, спрос на свежую и соленую рыбу был большой и трюмы рыбацких судов, прибывавших сюда, ежедневно опустошались, этот баркас круглосуточно оставался на месте. В городе кто-то распустил слух, будто на борту баркаса держат больного чумой, и потому рыбаки, боясь заразы, старались держаться от него подальше. На палубе баркаса иногда появлялись две человеческие фигуры. Каждый день с него спускали на воду маленькую лодку, чтобы пополнить запасы воды и провианта, но поговаривали, что кроме этого для обитателей баркаса закупали самые лучшие вина и дорогие благовония. Какой-то рыбак, проплывавший однажды мимо баркаса, клялся, что сам видел на его борту пурпурную накидку. Всем было известно, что пурпурный цвет — цвет императорской семьи, и никаких исключений не допускается, но все знали, что венецианские и генуэзские торговцы ведут с византийцами бойкую торговлю этим товаром. Быть может, баркас использовался как перевалочный пункт в незаконных торговых сделках? Пурпурная накидка на его борту разжигала любопытство многих. И вот — не без содействия некоторых высоких персон, причастных ко всяким интригам и заговорам, — по городу поползли слухи и предположения, рождались новые легенды о каких-то тайных свиданиях. Причем у всех на уме было одно имя, которое никто не осмеливался произнести громко, но не из уважения, а из страха.
 
   Была очень холодная ночь, и по Мраморному морю ветер гнал высокие волны. Лодка с гребцом и пассажиром отчалила в темноте от одной из дальних пристаней порта Буколеон и, борясь с непогодой, подплыла к баркасу, с которого свешивалась веревочная лестница. Женская фигура в черном как ночь плаще взобралась по лестнице наверх, а гребец отогнал лодку назад в порт. Поднявшуюся на палубу женщину встретил мужчина в рыбацкой одежде; он молча помог ей спуститься по лесенке в трюм. Впрочем, вид этой женщины не располагал к разговорам: горделивая осанка была заметна даже несмотря на то, что плащ окутывал ее всю и из-под капюшона виднелись одни лишь горевшие, как у ночной птицы, глаза. В трюме мужчина пропустил гостью в маленькую освещенную каюту. Едва он прикрыл за собой дверь, как женщина откинула капюшон и сбросила плащ: это была Феофано. Рыбак, которым оказался Цимисхий, схватил ее в объятия и стал осыпать поцелуями, слегка покусывая.
   Снаружи на палубе в беспорядке валялись старые рыбацкие сети, канаты и плетеные корзины для рыбы, зато каюта была убрана с необычайной роскошью. Ее стенки были обиты драгоценными шелками, свет лился из позолоченных ламп, бронзовые жаровни согревали воздух, палисандрового дерева пол покрывали восточные ковры с изображениями ослепительно ярких павлинов, а посредине стояло бронзовое позолоченное ложе с шелковыми простынями и подушками и с парчовыми покрывалами. Альков был маленький, но рассчитанный на людей с изысканным, утонченным вкусом.
   Чтобы добираться до баркаса, Цимисхию приходилось покидать свой Халкидон и переправляться через Босфор, Феофано же с одним из своих верных евнухов приплывала на лодке из Буколеона, куда она попадала через тайный ход, соединявший порт с Дворцом Дафни. Это она распустила слух, будто на судне держат человека, заболевшего чумой, чтобы отпугнуть от него любопытных.
   Сбросив на пол свой темный плащ, Феофано предстала перед Цимисхием в сверкающей шелковой тунике, и он стал медленно расстегивать ее золотые пряжки. Когда Цимисхий прижал Феофано к себе и повлек к ложу, она неожиданно и резко забилась у него в руках, как тигрица, попавшая в капкан. Любовь Цимисхия и Феофано была похожа на борьбу двух диких зверей: они с визгом и воплями кусали и царапали друг друга, а утолив первую страсть, продолжали ласкать самые потаенные местечки, сплетая ноги и придумывая все новые замысловатые любовные игры, пока, окончательно обессилев, не растягивались на постели. Лишь после этого они начинали делиться своими смелыми планами и серьезными опасениями.
 
   — После возвращения Никифора в Константинополь, -сказала Феофано, — мне снова приходится проводить ночи в этом катафалке с балдахином, который стоит в императорском покое, а мой дикий кабан укладывается спать на полу. Заворачивается в старый плащ, доставшийся ему от покойного дядюшки Михаила Малеиноса — монаха, почитаемого чуть ли не святым, и устраивается на жесткошерстной шкуре дикого осла — такое ложе счел бы недостойным для себя даже какой-нибудь кипрский купчишка. И это Никифор, монарх величайшей на земле империи, человек, ставший в силу политических соображений моим супругом. По ночам он так храпит, что я просыпаюсь и уже не могу уснуть снова. Я велела поставить возле кровати корзину с яблоками, и, когда он будит меня своим храпом, я швыряю яблоки ему в голову до тех пор, пока он не замолчит.
   — Никифор хитер и умен, во время военных действий в Киликии и в Сирии я провел рядом с ним не один месяц и хорошо его изучил. Я видел его всяким — терпеливым и несдержанным, спокойным и в приступе внезапного гнева. Тебе не следует провоцировать Никифора. Это опасная игра — вырывать мужа из объятий его мистических сновидений.
   — Ты сказал: хитер и умен, но забыл, что он еще жесток и мстителен. Я тоже хорошо его знаю. Весь мир для него делится на союзников и врагов, и с врагами он всегда беспощаден. Несмотря на корону и на всякие навязчивые религиозные идеи, он был и остается солдатом, и человеческая жизнь для него не дороже комариной.
   — Потому-то я и прошу тебя быть как можно осторожней.
   — Его не так уж беспокоят мои злые выходки: они вносят хоть какое-то разнообразие в его жизнь. Боюсь только, как бы он не узнал о наших встречах. Не исключено, что какой-нибудь усердный соглядатай уже донес ему обо всем. Таким образом, мы перешли в число его врагов, и при первом же удобном случае он безжалостно с нами расправится.
   — Если уж на то пошло, пусть убивает меня, — сказал Цимисхий, — на тебя же он вряд ли поднимет меч. Он знает, что популярность его падает, и ему приходится быть особенно осмотрительным в своих действиях.
   — Если он убьет тебя, зачем жить мне? Правда, тяги к самоубийству у меня нет, но достаточно ему пальцем пошевельнуть, как сразу же найдется сотня желающих отправить меня на тот свет. Единственная роскошь, о которой я мечтаю: если я останусь без тебя, пусть убьет меня кто-нибудь другой, чтобы мне не пришлось пачкать руки собственной кровью. — Феофано посмотрела в глаза Цимисхию. — Ты слышал, что я тебе сказала?
   Цимисхий закрыл ей рот долгим поцелуем и погладил ее по лицу:
   — Быть может, мы слишком драматизируем ситуацию и ведем себя так, словно нас уже преследуют или даже приговорили к смертной казни, а всего-то и нужно — постоянно быть начеку.
   Феофано передернуло:
   — Я не согласна. По-моему, если мы хотим спастись, надо действовать. Нам нельзя ждать, когда нас заманят в капкан, словно двух крыс. Ты опытный стратиг, и тебе ли не знать, что, когда на тебя готовится нападение, надо самому переходить в атаку. Разве не так?
   — Но пока нет непосредственной угрозы, нам лучше сохранять мир. Ты должна меня понять, всю свою жизнь я провел на войне, и теперь, когда мы можем быть вместе, я хочу наслаждаться каждым мгновением любви, я хочу ласкать тебя, хочу мечтать, хочу думать только о тебе, смотреть на тебя, чтобы запечатлеть твой образ в памяти и мысленно видеть тебя, когда нам приходится разлучаться и я ворочаюсь без сна в своей постели. Ты — самая блестящая моя победа, ни одно выигранное мною сражение не стоит волоска с твоей головы.
   Феофано улыбнулась одними уголками губ, и на мгновение показалось, что она обезоружена словами Цимисхия, но сразу же в ее глазах блеснул странный холодный свет, а сквозь растянутые губы вырвались свистящие, как удары хлыста, слова:
   — Я чувствую опасность, постоянно нависающую над нами, я живу во Дворце рядом с Никифором и знаю, что над нашими головами сгущаются грозовые тучи. На войне ты угадываешь намерения врага, но при дворе византийского императора мое чутье острее твоего.
   Цимисхий посмотрел на нее удивленно и встревоженно:
   — Тогда скажи, что нам делать.
   — А я уже сказала: если противник угрожает тебе, нужно первому идти в наступление. Никифор что-то замышляет против нас.
   — Но Никифор — император, нельзя нападать на него безнаказанно, как на любого другого врага.
   — Ты прав, безнаказанно нападать нельзя, — Феофано сделала короткую паузу, — но чтобы избавиться от опасности, нам остается избавиться только от него самого.
   Цимисхий обомлел. Мысль об убийстве Никифора была для него совершенно недопустимой; он понимал, что затея эта безумна, чудовищна и бессмысленна. Но Феофано, заметившая его растерянность, не унималась:
   — Может, ты забыл, что второй человек в империи после Никифора — ты?
   — И что из этого следует?
   — А то, что армия с восторгом провозгласит тебя императором и весь народ будет на твоей стороне. Народ больше не любит Никифора из-за постоянных войн и тяжких поборов, которые ложатся на плечи торговцев и ремесленников, вынужденных оплачивать эти его войны. Во время последних игр на ипподроме в императорскую ложу летели камни, нас осыпали оскорблениями. С тех пор Никифор не осмеливается выходить к народу и, пользуясь любым поводом, покидает Константинополь.
   Цимисхий закрыл глаза и попытался представить себя восседающим на троне рядом с Феофано. Но эту великолепную картину портила в его воображении кровь, ручьями стекавшая с трона: она заливала сверкающие мраморные полы, проникая во все уголки Дворца, площадей, парков. И вдруг, как бы прозрев, Цимисхий встрепенулся:
   — Нет, я никогда не смогу убить Никифора. Я всем обязан ему, его урокам, его протекции и даже его привязанности ко мне.
   — Но он прогнал тебя с берегов Дуная, где ты ежедневно рисковал жизнью в сражениях с варварами, прогнал, чтобы вся слава досталась только ему. И я думаю, что именно от него исходит слух, будто ты напиваешься, чтобы взбодрить себя перед битвой. Никифор знал, что с помощью греческого огня скифы будут разбиты, вот почему он предпринял столь далекое путешествие и остался один, когда победа была уже предрешена. Но, несмотря на все это, он вернулся оттуда чуть ли не тайком, вступил в Константинополь на рассвете, когда улицы были еще пустынны, и заперся в своих покоях, даже не показавшись народу. Раньше, когда он возвращался с победой, толпа встречала его восторженно, а теперь ему приходится спасаться от оскорблений и града камней. Никифор стал подозрительным, он подозревает всех, всюду ему мерещатся враги, и по ночам он запирает дверь на ключ, а окна нашей комнаты — на засов, и я оказываюсь в положении пленницы. Он не притрагивается ни к еде, ни к питью, прежде чем их не попробует специально назначенный им человек; по его повелению обыскивают каждого, кто просит его об аудиенции, чем он ставит себя в смешное положение и унижает дипломатов и правителей провинций, прибывающих с докладами о состоянии дел на границах. Он велит обыскивать даже монахов, которые после многонедельного пути приходят в Константинополь, чтобы изложить императору свои просьбы. И как, по-твоему, будучи в таком состоянии, ой может принять известие о наших с тобой тайных встречах?
   — Какое известие? — спросил Цимисхий встревоженно. — Ты действительно считаешь, что ему уже обо всем донесли? Кто может о нас знать?
   — Не стоит заблуждаться, ведь при дворе все знают обо всех, а если и не знают, то придумают. Вот уже несколько дней Никифор пребывает в мрачном настроении и почти не разговаривает со мной.
   — Возможно, ты права, но все мое существо восстает против мысли о его убийстве. Да если бы я даже и убедил себя в необходимости этого шага, вся высшая дворцовая бюрократия вместе с куропалатом выступит на его стороне.
   — Куропалата нам нечего больше бояться. Я давно собиралась свести с ним счеты, и наконец мне удалось обрядить его в рясу и отправить в один из дальних монастырей, откуда ему вряд ли доведется выйти на своих ногах. Этериарх Нимий Никет и эпарх устранены с согласия самого Никифора. Нимий Никет ослеплен, а эпарх, втайне помышлявший о троне, пойман с поличным: при нем обнаружен пергамент с секретной формулой, выкраденный из оружейной мастерской, и в соответствии с законом он понес заслуженную кару.
   — Никифор не заступился за собственного брата?
   — К счастью, они не любили друг друга. Последнее время Никифор часто жаловался мне, что куропалат не желал признавать его власти и преклонять колени перед троном. Хотя нм и удавалось скрывать свои истинные чувства, в душе они ненавидели друг друга, потому-то Никифор и пальцем не пошевелил, чтобы помочь брату, и даже благосклонно принял мое требование наказать куропалата за оскорбление, которое он нанес мне публично во время одного из пиров.
   Цимисхий встал с ложа и начал одеваться.
   — Я не могу решиться так сразу, — сказал он. — Мне надо подумать. В голове у меня все смешалось. Даже у себя в Халкидоне я чувствую, что над Дворцом носятся те самые разбойные ветры, которые засыпали пылью глаза наших солдат и из-за которых мы проиграли важные сражения. Прежде чем перейти к действиям, я должен чувствовать в себе уверенность. Пока же ее нет, у меня связаны руки, я не могу даже отличить правую от левой, а глаза словно запорошены пылью. Как видишь, я откровенно признаюсь тебе в своих слабостях, по, если мне удастся их одолеть, действовать я буду без угрызений совести и раскаяния, в этом ты можешь не сомневаться.
   Феофано повисла у него на шее и, целуя, укусила Цимисхия в губы. Потом надела свою шелковую тунику и грубый плащ.
   Внизу у борта баркаса в маленькой весельной лодке ее уже ждал окоченевший от холода евнух, чтобы доставить обратно, к потайному ходу, ведущему во Дворец Дафни.

31

   После целой недели ожидания, которую он провел за доской Фирдоуси, разыгрывая бесконечные партии с самим собой. Лев Фока был наконец вызван через евнуха Липпу на тайную аудиенцию к брату императору.
   Лев отправился на встречу по коридорам, отделявшим его жилище от императорских покоев. Был он все в той же рясе, что и в день его мнимой отправки в монастырь. Уже не куропалат, а действительно почти что монах — с тонзурой и в монашеском одеянии, — Лев шел, низко опустив голову и прикрывая лицо краем коричневого грубошерстного плаща, чтобы кто-нибудь случайно его не узнал.
   Комната, где Никифор принял Льва, была слабо освещена свечами, зажженными на небольшом алтаре, перед которым император проводил долгие часы в ежедневных молитвах. У алтарика и застал его, коленопреклоненного, вошедший в комнату брат. Поднявшись, Никифор сел на кресло и знаком предложил брату сесть рядом.
   — Сожалею, что прервал вашу молитву, — начал первым Лев Фока, — но Небо, пожалуй, может немного подождать, когда здесь, на земле, готовятся события, которые я с вашего благоволения назвал бы весьма серьезными.
   — Разве мы знаем, может Небо подождать или нет? На каком основании вы пришли к заключению, столь оскорбительному для Божественной власти, управляющей даже нами, правителями?
   — Ваши помыслы заняты важными делами и неотложными заботами об империи, окруженной варварскими племенами, охочими до ее богатств. Это делает вам честь, но я, благодаря вашей милости, жил и живу в таких уголках Дворца, где алчность и зависть нисколько не уступают алчности и зависти варваров, наседающих на границы империи. После того как вы спасли меня от неправедного суда и ссылки, я полагаю своим долгом сообщить вам о слухах, касающихся будущего византийского трона.
   Никифор сделал досадливый жест рукой:
   — Мне известно, какие слухи разносятся по всем коридорам Дворца с того самого момента, как я взошел на трон. Об этих слухах мне неизменно сообщают каждый день мои осведомители, но я уже перестал отличать правду от лжи, ибо это занятие отняло бы у меня не только весь день, но и часть ночи. Если бы я верил сплетням о замышляемых против меня заговорах и интригах, мне бы не удалось присоединить к империи киликийские города и разбить скифов на Дунае. Недавно халиф Аль-Муса захватил Александрию и основал новую столицу Ислама в Египте -Каир, что означает Город Победы. Можем ли мы оставить безнаказанными жестоких и дерзких египтян и заниматься всякими фантастическими слухами, разносящимися по всему нашему Дворцу? Я по-братски поделился с вами лишь одной из забот, одолевающих сейчас византийский трон, чтобы вы поняли, много ли остается у меня в голове места для всяких коридорных сплетен, с которыми вы сюда пришли. А может быть, вас тревожит что-то, угрожающее лично вам, и вы решили искусственно подвести под эту опасность и меня, чтобы обеспечить себе более надежную защиту?
   Лев на мгновение растерялся. Как мог он перейти к трудному и щекотливому разговору об отношениях между Феофано и Цимисхием теперь, после столь категоричного и унизительного предположения? Он вспомнил о том, что в какой-то момент его судьба была в руках вероломной Феофано и лишь вмешательство брата и всемогущего Господа вернули ему жизнь. Но на каких условиях? И ценой каких новых опасностей? Ради спасения своей жизни он не только пожертвовал золоченым плащом куропалата и надел монашескую рясу, но и согласился на участь узника, постоянно опасающегося, как бы ищейки императрицы не пронюхали о его тайном убежище. Нет, он должен выложить сейчас все, что ему известно о Феофано и Цимисхии, даже если это приведет брата в ярость.
 
   — Вы сказали, что вам и так уже доложили о слухах, которые распространяются в коридорах Дворца, но я боюсь, что вам докладывают о них с излишней осмотрительностью и в столь путаной форме, что вы не можете отличить правду от лжи. Я не собираюсь приписывать себе роль единственного носителя истины, но с уверенностью могу сказать, что и вам лично и трону грозит непосредственная опасность и исходит она от двух очень близких вам лиц.
   Губы Никифора скривила улыбка сострадания:
   — Знайте же, брат мой, что после восшествия на престол, я взял за привычку, переодевшись торговцем, мастеровым, портовым грузчиком или даже нищим, выходить по ночам из Дворца. И не только ради того, чтобы избавиться на какое-то время от тяжкого бремени официального церемониала, к которому меня обязывает императорская корона, нет, скорее меня толкает на это желание почувствовать себя человеком среди людей, со смирением и покаянием познать на собственном опыте, как живут мои самые обездоленные подданные. Во время этих коротких ночных вылазок я заметил, что в народе часто упоминают об императоре с симпатией, но, бывает, и с обидой, говорят вещи справедливые и несправедливые, разносят слухи правдивые и ложные. Я научился отличать пустые сплетни от подлинных мыслей бедняков, научился понимать мой народ: и иногда мне удается получить такую информацию, какую не хотят или не могут дать мне придворные. Прошлой ночью я вышел, переодевшись в лохмотья нищего, и с протянутой рукой просил у прохожих подаяния — монетку или кусок хлеба. Не знаю, то ли за недостатком милосердия, то ли из-за всеобщей бедности, а может, и из инстинктивного недоверия, которое простые люди испытывают к фальшивым нищим, но только подали мне лишь несколько жалких монет. Вдруг какой-то пожилой монах сунул мне в руку обрывок пергамента и быстро удалился. Прочитав записку, я подумал, что надо бы его вернуть, но побоялся, что меня узнает кто-нибудь еще. Автор записки предостерегал меня от происков военачальника Цимисхия и Феофано, которые якобы сговорились лишить меня трона. Мое место хочет занять Цимисхий! Какая низость! Я сразу же постарался отбросить эту мысль, но вот пришли вы, чтобы снова обо всем мне напомнить.
   — Мне не хочется вас разочаровывать, но, похоже, весь Константинополь знает уже о ваших переодеваниях и ночных вылазках. Я сам не раз шел за вами, когда вы бродили по порту в рыбачьей одежде, а иногда посылал двух тоже переодетых рыбаками солдат, чтобы уберечь вас от опасностей. Так что не следует вам удивляться записке того монаха. И я совершенно уверен, что точно так же, как вы были ненастоящим нищим, тот человек был ненастоящим монахом.
   Никифор смерил Льва подозрительным взглядом:
   — Судя по вашим словам, не будь тот человек таким худым и высоким, я мог бы предположить, что под монашеским одеянием скрывались вы сами.
   — Сообщение, с которым я пришел к вам сегодня, действительно совпадает с содержанием записки, полученной вами ночью от монаха. Известные мне факты — те же, что изложены на клочке пергамента, хотя вручил его вам не я. Но к этому я могу с уверенностью добавить, что некоторые военачальники, несмотря на благодеяния, которыми вы их осыпаете за счет торговцев и ремесленников, сговорились с Цимисхием и предоставили в его распоряжение своих солдат, чтобы подавить сопротивление тех, кто встанет на его пути к трону.
   — Что за безумные идеи вы мне внушаете? Да, в последние месяцы мне поневоле пришлось обложить торговцев дополнительными налогами, чтобы покрыть военные расходы, и это не способствовало упрочению моего авторитета, но между недовольством торговцев и заговором Цимисхия и военных есть некоторая разница
   — Цимисхий не только вознамерился отнять у вас трон, Цимисхий хочет вас убить.
   Никифор удивленно посмотрел на брата, и лицо его покраснело от прилива внезапной ярости:
   — А Феофано?!
   Лев закрыл глаза и промолчал.
   — Вы не желаете отвечать?
   — Насколько мне известно, Феофано заодно с Цимисхием. Никифор замер. Лишь спустя несколько секунд он сморщился, как от боли, и почти шепотом произнес:
   — Не могу в это поверить. Императорский Дворец рухнет раньше, чем я поверю в такую гнусность.
   — Говорят, они очень сблизились во время путешествия после битвы на Дунае и еще больше здесь, в столице.
   — Цимисхий не живет в столице.
   — Халкидон близко, а отчий дом, в котором он поселился, находится на самом берегу Мраморного моря.
   — И что же?
   — Говорят, они встречаются в открытом море. Люди нс раз видели Цимисхия ночью в лодке.
   Никифор молчал, теребя бороду. Потом, овладев собой, он заговорил:
   — Я приучил себя не доверять даже тем слухам, которые сулят мне события вероятные и правдоподобные. Одного только правдоподобия недостаточно, чтобы выдать предположение за истину. Но какие безумные и греховные побуждения могли подвигнуть Феофано на заговор против меня? Ведь именно она отдала все свои силы на борьбу с самым хитрым и вероломным существом из всех, когда-либо живших под крышей Дворца, — евнухом Брингой, только для того, чтобы я оказался наконец рядом с ней! Тем более что с некоторых пор я решил во всем ей потворствовать и не восставал даже против маленьких супружеских ограничений, которые я рассматриваю как епитимью, позволяющую мне замаливать свои грехи перед Богом.
   — Бринга лишил Феофано всякой власти, и очень скоро ему удалось бы даже удалить ее из столицы, так что ее смелость в то время диктовалась лишь безусловной необходимостью. В настоящий же момент, как я полагаю, она руководствуется в своих действиях не только нетерпимостью по отношению к вам, но и нездоровой страстью к соблазнившему ее Цимисхию…
   Никифор закрыл глаза, словно надеялся зачеркнуть таким образом слова брата. Потом заговорил — медленно, с отчаянием в голосе:
   — Предательство Цимисхия меня очень удручает и вносит сумятицу в мои мысли. Я бы хотел поскорее забыть услышанное из ваших уст, ведь на протяжении многих лет я относился к Цимисхию с особой заботой, научил его быть смелым в бою и справедливым в мирное время, не отпускал его от себя во время военных кампаний в Киликии и Сирии, делил с ним невзгоды и унижения, связанные с неудачами на Кипре, и, наконец, во время войны со скифами на Дунае я присвоил ему звание стратига Востока. Наверное, я оказался плохим учителем, если сделал его, как можно судить по вашим словам, врагом истины, отродьем дьявола, слугой антихриста.