Прошла неделя после возвращения Феофано, и наконец евнух с еще большими, чем обычно, предосторожностями явился за ним, чтобы отвести в Зал Лебедей, где любовники встречались и раньше.
Константина насторожило поведение евнуха, который был не только более осторожен, чем обычно, но и как-то странно суетлив. К тому же Константин не чувствовал в нем больше сообщника, вкрадчивое и искательное поведение которого обнадеживало юношу, а после убийства оружейного мастера даже способствовало их сближению. Евнух держался с большей холодностью, и это особенно обеспокоило Константина, когда он оставил его одного дожидаться Феофано в маленьком зальце без окон. Юноша принялся мерить его шагами, время от времени останавливаясь и разглядывая лебедей, изображенных на стенах и на потолке. Впервые он разглядывал их так пристально и вдруг заметил, что лебединые головы по злой воле художника удивительно напоминают змеиные. Константин прогнал нехорошие мысли, посмотрелся в висевшее на стене зеркало и расчесал пятерней свои длинные белокурые волосы, которые Феофано так любила ерошить во время их любовных игр.
Наконец до слуха Константина донеслись звуки шагов по коридору — шагов тяжелых, явно принадлежавших не Феофано и не евнуху: те всегда передвигались легко и быстро. Кто-то остановился у двери, и Константин замер, прислушиваясь к поворотам ключа в замочной скважине. А когда дверь распахнулась, перед ним стояли два гиганта-печенега. Не успел он опомниться, как они скрутили ему руки, сунули в рот тряпку, пропитанную какой-то жидкостью, и, оторвав от пола, затолкали в холщовый мешок.
С того дня никто больше не слышал о Константине Сириатосе. Спустя месяц после его исчезновения новый командир, поставленный на место этериарха Нимия Никета, вычеркнул его имя из списков дворцовой гвардии.
30
31
Константина насторожило поведение евнуха, который был не только более осторожен, чем обычно, но и как-то странно суетлив. К тому же Константин не чувствовал в нем больше сообщника, вкрадчивое и искательное поведение которого обнадеживало юношу, а после убийства оружейного мастера даже способствовало их сближению. Евнух держался с большей холодностью, и это особенно обеспокоило Константина, когда он оставил его одного дожидаться Феофано в маленьком зальце без окон. Юноша принялся мерить его шагами, время от времени останавливаясь и разглядывая лебедей, изображенных на стенах и на потолке. Впервые он разглядывал их так пристально и вдруг заметил, что лебединые головы по злой воле художника удивительно напоминают змеиные. Константин прогнал нехорошие мысли, посмотрелся в висевшее на стене зеркало и расчесал пятерней свои длинные белокурые волосы, которые Феофано так любила ерошить во время их любовных игр.
Наконец до слуха Константина донеслись звуки шагов по коридору — шагов тяжелых, явно принадлежавших не Феофано и не евнуху: те всегда передвигались легко и быстро. Кто-то остановился у двери, и Константин замер, прислушиваясь к поворотам ключа в замочной скважине. А когда дверь распахнулась, перед ним стояли два гиганта-печенега. Не успел он опомниться, как они скрутили ему руки, сунули в рот тряпку, пропитанную какой-то жидкостью, и, оторвав от пола, затолкали в холщовый мешок.
С того дня никто больше не слышал о Константине Сириатосе. Спустя месяц после его исчезновения новый командир, поставленный на место этериарха Нимия Никета, вычеркнул его имя из списков дворцовой гвардии.
30
Старый рыбацкий баркас стоял на якоре в открытом море вблизи порта Буколеон, и, хотя сезон выдался удачный, спрос на свежую и соленую рыбу был большой и трюмы рыбацких судов, прибывавших сюда, ежедневно опустошались, этот баркас круглосуточно оставался на месте. В городе кто-то распустил слух, будто на борту баркаса держат больного чумой, и потому рыбаки, боясь заразы, старались держаться от него подальше. На палубе баркаса иногда появлялись две человеческие фигуры. Каждый день с него спускали на воду маленькую лодку, чтобы пополнить запасы воды и провианта, но поговаривали, что кроме этого для обитателей баркаса закупали самые лучшие вина и дорогие благовония. Какой-то рыбак, проплывавший однажды мимо баркаса, клялся, что сам видел на его борту пурпурную накидку. Всем было известно, что пурпурный цвет — цвет императорской семьи, и никаких исключений не допускается, но все знали, что венецианские и генуэзские торговцы ведут с византийцами бойкую торговлю этим товаром. Быть может, баркас использовался как перевалочный пункт в незаконных торговых сделках? Пурпурная накидка на его борту разжигала любопытство многих. И вот — не без содействия некоторых высоких персон, причастных ко всяким интригам и заговорам, — по городу поползли слухи и предположения, рождались новые легенды о каких-то тайных свиданиях. Причем у всех на уме было одно имя, которое никто не осмеливался произнести громко, но не из уважения, а из страха.
Была очень холодная ночь, и по Мраморному морю ветер гнал высокие волны. Лодка с гребцом и пассажиром отчалила в темноте от одной из дальних пристаней порта Буколеон и, борясь с непогодой, подплыла к баркасу, с которого свешивалась веревочная лестница. Женская фигура в черном как ночь плаще взобралась по лестнице наверх, а гребец отогнал лодку назад в порт. Поднявшуюся на палубу женщину встретил мужчина в рыбацкой одежде; он молча помог ей спуститься по лесенке в трюм. Впрочем, вид этой женщины не располагал к разговорам: горделивая осанка была заметна даже несмотря на то, что плащ окутывал ее всю и из-под капюшона виднелись одни лишь горевшие, как у ночной птицы, глаза. В трюме мужчина пропустил гостью в маленькую освещенную каюту. Едва он прикрыл за собой дверь, как женщина откинула капюшон и сбросила плащ: это была Феофано. Рыбак, которым оказался Цимисхий, схватил ее в объятия и стал осыпать поцелуями, слегка покусывая.
Снаружи на палубе в беспорядке валялись старые рыбацкие сети, канаты и плетеные корзины для рыбы, зато каюта была убрана с необычайной роскошью. Ее стенки были обиты драгоценными шелками, свет лился из позолоченных ламп, бронзовые жаровни согревали воздух, палисандрового дерева пол покрывали восточные ковры с изображениями ослепительно ярких павлинов, а посредине стояло бронзовое позолоченное ложе с шелковыми простынями и подушками и с парчовыми покрывалами. Альков был маленький, но рассчитанный на людей с изысканным, утонченным вкусом.
Чтобы добираться до баркаса, Цимисхию приходилось покидать свой Халкидон и переправляться через Босфор, Феофано же с одним из своих верных евнухов приплывала на лодке из Буколеона, куда она попадала через тайный ход, соединявший порт с Дворцом Дафни. Это она распустила слух, будто на судне держат человека, заболевшего чумой, чтобы отпугнуть от него любопытных.
Сбросив на пол свой темный плащ, Феофано предстала перед Цимисхием в сверкающей шелковой тунике, и он стал медленно расстегивать ее золотые пряжки. Когда Цимисхий прижал Феофано к себе и повлек к ложу, она неожиданно и резко забилась у него в руках, как тигрица, попавшая в капкан. Любовь Цимисхия и Феофано была похожа на борьбу двух диких зверей: они с визгом и воплями кусали и царапали друг друга, а утолив первую страсть, продолжали ласкать самые потаенные местечки, сплетая ноги и придумывая все новые замысловатые любовные игры, пока, окончательно обессилев, не растягивались на постели. Лишь после этого они начинали делиться своими смелыми планами и серьезными опасениями.
— После возвращения Никифора в Константинополь, -сказала Феофано, — мне снова приходится проводить ночи в этом катафалке с балдахином, который стоит в императорском покое, а мой дикий кабан укладывается спать на полу. Заворачивается в старый плащ, доставшийся ему от покойного дядюшки Михаила Малеиноса — монаха, почитаемого чуть ли не святым, и устраивается на жесткошерстной шкуре дикого осла — такое ложе счел бы недостойным для себя даже какой-нибудь кипрский купчишка. И это Никифор, монарх величайшей на земле империи, человек, ставший в силу политических соображений моим супругом. По ночам он так храпит, что я просыпаюсь и уже не могу уснуть снова. Я велела поставить возле кровати корзину с яблоками, и, когда он будит меня своим храпом, я швыряю яблоки ему в голову до тех пор, пока он не замолчит.
— Никифор хитер и умен, во время военных действий в Киликии и в Сирии я провел рядом с ним не один месяц и хорошо его изучил. Я видел его всяким — терпеливым и несдержанным, спокойным и в приступе внезапного гнева. Тебе не следует провоцировать Никифора. Это опасная игра — вырывать мужа из объятий его мистических сновидений.
— Ты сказал: хитер и умен, но забыл, что он еще жесток и мстителен. Я тоже хорошо его знаю. Весь мир для него делится на союзников и врагов, и с врагами он всегда беспощаден. Несмотря на корону и на всякие навязчивые религиозные идеи, он был и остается солдатом, и человеческая жизнь для него не дороже комариной.
— Потому-то я и прошу тебя быть как можно осторожней.
— Его не так уж беспокоят мои злые выходки: они вносят хоть какое-то разнообразие в его жизнь. Боюсь только, как бы он не узнал о наших встречах. Не исключено, что какой-нибудь усердный соглядатай уже донес ему обо всем. Таким образом, мы перешли в число его врагов, и при первом же удобном случае он безжалостно с нами расправится.
— Если уж на то пошло, пусть убивает меня, — сказал Цимисхий, — на тебя же он вряд ли поднимет меч. Он знает, что популярность его падает, и ему приходится быть особенно осмотрительным в своих действиях.
— Если он убьет тебя, зачем жить мне? Правда, тяги к самоубийству у меня нет, но достаточно ему пальцем пошевельнуть, как сразу же найдется сотня желающих отправить меня на тот свет. Единственная роскошь, о которой я мечтаю: если я останусь без тебя, пусть убьет меня кто-нибудь другой, чтобы мне не пришлось пачкать руки собственной кровью. — Феофано посмотрела в глаза Цимисхию. — Ты слышал, что я тебе сказала?
Цимисхий закрыл ей рот долгим поцелуем и погладил ее по лицу:
— Быть может, мы слишком драматизируем ситуацию и ведем себя так, словно нас уже преследуют или даже приговорили к смертной казни, а всего-то и нужно — постоянно быть начеку.
Феофано передернуло:
— Я не согласна. По-моему, если мы хотим спастись, надо действовать. Нам нельзя ждать, когда нас заманят в капкан, словно двух крыс. Ты опытный стратиг, и тебе ли не знать, что, когда на тебя готовится нападение, надо самому переходить в атаку. Разве не так?
— Но пока нет непосредственной угрозы, нам лучше сохранять мир. Ты должна меня понять, всю свою жизнь я провел на войне, и теперь, когда мы можем быть вместе, я хочу наслаждаться каждым мгновением любви, я хочу ласкать тебя, хочу мечтать, хочу думать только о тебе, смотреть на тебя, чтобы запечатлеть твой образ в памяти и мысленно видеть тебя, когда нам приходится разлучаться и я ворочаюсь без сна в своей постели. Ты — самая блестящая моя победа, ни одно выигранное мною сражение не стоит волоска с твоей головы.
Феофано улыбнулась одними уголками губ, и на мгновение показалось, что она обезоружена словами Цимисхия, но сразу же в ее глазах блеснул странный холодный свет, а сквозь растянутые губы вырвались свистящие, как удары хлыста, слова:
— Я чувствую опасность, постоянно нависающую над нами, я живу во Дворце рядом с Никифором и знаю, что над нашими головами сгущаются грозовые тучи. На войне ты угадываешь намерения врага, но при дворе византийского императора мое чутье острее твоего.
Цимисхий посмотрел на нее удивленно и встревоженно:
— Тогда скажи, что нам делать.
— А я уже сказала: если противник угрожает тебе, нужно первому идти в наступление. Никифор что-то замышляет против нас.
— Но Никифор — император, нельзя нападать на него безнаказанно, как на любого другого врага.
— Ты прав, безнаказанно нападать нельзя, — Феофано сделала короткую паузу, — но чтобы избавиться от опасности, нам остается избавиться только от него самого.
Цимисхий обомлел. Мысль об убийстве Никифора была для него совершенно недопустимой; он понимал, что затея эта безумна, чудовищна и бессмысленна. Но Феофано, заметившая его растерянность, не унималась:
— Может, ты забыл, что второй человек в империи после Никифора — ты?
— И что из этого следует?
— А то, что армия с восторгом провозгласит тебя императором и весь народ будет на твоей стороне. Народ больше не любит Никифора из-за постоянных войн и тяжких поборов, которые ложатся на плечи торговцев и ремесленников, вынужденных оплачивать эти его войны. Во время последних игр на ипподроме в императорскую ложу летели камни, нас осыпали оскорблениями. С тех пор Никифор не осмеливается выходить к народу и, пользуясь любым поводом, покидает Константинополь.
Цимисхий закрыл глаза и попытался представить себя восседающим на троне рядом с Феофано. Но эту великолепную картину портила в его воображении кровь, ручьями стекавшая с трона: она заливала сверкающие мраморные полы, проникая во все уголки Дворца, площадей, парков. И вдруг, как бы прозрев, Цимисхий встрепенулся:
— Нет, я никогда не смогу убить Никифора. Я всем обязан ему, его урокам, его протекции и даже его привязанности ко мне.
— Но он прогнал тебя с берегов Дуная, где ты ежедневно рисковал жизнью в сражениях с варварами, прогнал, чтобы вся слава досталась только ему. И я думаю, что именно от него исходит слух, будто ты напиваешься, чтобы взбодрить себя перед битвой. Никифор знал, что с помощью греческого огня скифы будут разбиты, вот почему он предпринял столь далекое путешествие и остался один, когда победа была уже предрешена. Но, несмотря на все это, он вернулся оттуда чуть ли не тайком, вступил в Константинополь на рассвете, когда улицы были еще пустынны, и заперся в своих покоях, даже не показавшись народу. Раньше, когда он возвращался с победой, толпа встречала его восторженно, а теперь ему приходится спасаться от оскорблений и града камней. Никифор стал подозрительным, он подозревает всех, всюду ему мерещатся враги, и по ночам он запирает дверь на ключ, а окна нашей комнаты — на засов, и я оказываюсь в положении пленницы. Он не притрагивается ни к еде, ни к питью, прежде чем их не попробует специально назначенный им человек; по его повелению обыскивают каждого, кто просит его об аудиенции, чем он ставит себя в смешное положение и унижает дипломатов и правителей провинций, прибывающих с докладами о состоянии дел на границах. Он велит обыскивать даже монахов, которые после многонедельного пути приходят в Константинополь, чтобы изложить императору свои просьбы. И как, по-твоему, будучи в таком состоянии, ой может принять известие о наших с тобой тайных встречах?
— Какое известие? — спросил Цимисхий встревоженно. — Ты действительно считаешь, что ему уже обо всем донесли? Кто может о нас знать?
— Не стоит заблуждаться, ведь при дворе все знают обо всех, а если и не знают, то придумают. Вот уже несколько дней Никифор пребывает в мрачном настроении и почти не разговаривает со мной.
— Возможно, ты права, но все мое существо восстает против мысли о его убийстве. Да если бы я даже и убедил себя в необходимости этого шага, вся высшая дворцовая бюрократия вместе с куропалатом выступит на его стороне.
— Куропалата нам нечего больше бояться. Я давно собиралась свести с ним счеты, и наконец мне удалось обрядить его в рясу и отправить в один из дальних монастырей, откуда ему вряд ли доведется выйти на своих ногах. Этериарх Нимий Никет и эпарх устранены с согласия самого Никифора. Нимий Никет ослеплен, а эпарх, втайне помышлявший о троне, пойман с поличным: при нем обнаружен пергамент с секретной формулой, выкраденный из оружейной мастерской, и в соответствии с законом он понес заслуженную кару.
— Никифор не заступился за собственного брата?
— К счастью, они не любили друг друга. Последнее время Никифор часто жаловался мне, что куропалат не желал признавать его власти и преклонять колени перед троном. Хотя нм и удавалось скрывать свои истинные чувства, в душе они ненавидели друг друга, потому-то Никифор и пальцем не пошевелил, чтобы помочь брату, и даже благосклонно принял мое требование наказать куропалата за оскорбление, которое он нанес мне публично во время одного из пиров.
Цимисхий встал с ложа и начал одеваться.
— Я не могу решиться так сразу, — сказал он. — Мне надо подумать. В голове у меня все смешалось. Даже у себя в Халкидоне я чувствую, что над Дворцом носятся те самые разбойные ветры, которые засыпали пылью глаза наших солдат и из-за которых мы проиграли важные сражения. Прежде чем перейти к действиям, я должен чувствовать в себе уверенность. Пока же ее нет, у меня связаны руки, я не могу даже отличить правую от левой, а глаза словно запорошены пылью. Как видишь, я откровенно признаюсь тебе в своих слабостях, по, если мне удастся их одолеть, действовать я буду без угрызений совести и раскаяния, в этом ты можешь не сомневаться.
Феофано повисла у него на шее и, целуя, укусила Цимисхия в губы. Потом надела свою шелковую тунику и грубый плащ.
Внизу у борта баркаса в маленькой весельной лодке ее уже ждал окоченевший от холода евнух, чтобы доставить обратно, к потайному ходу, ведущему во Дворец Дафни.
Была очень холодная ночь, и по Мраморному морю ветер гнал высокие волны. Лодка с гребцом и пассажиром отчалила в темноте от одной из дальних пристаней порта Буколеон и, борясь с непогодой, подплыла к баркасу, с которого свешивалась веревочная лестница. Женская фигура в черном как ночь плаще взобралась по лестнице наверх, а гребец отогнал лодку назад в порт. Поднявшуюся на палубу женщину встретил мужчина в рыбацкой одежде; он молча помог ей спуститься по лесенке в трюм. Впрочем, вид этой женщины не располагал к разговорам: горделивая осанка была заметна даже несмотря на то, что плащ окутывал ее всю и из-под капюшона виднелись одни лишь горевшие, как у ночной птицы, глаза. В трюме мужчина пропустил гостью в маленькую освещенную каюту. Едва он прикрыл за собой дверь, как женщина откинула капюшон и сбросила плащ: это была Феофано. Рыбак, которым оказался Цимисхий, схватил ее в объятия и стал осыпать поцелуями, слегка покусывая.
Снаружи на палубе в беспорядке валялись старые рыбацкие сети, канаты и плетеные корзины для рыбы, зато каюта была убрана с необычайной роскошью. Ее стенки были обиты драгоценными шелками, свет лился из позолоченных ламп, бронзовые жаровни согревали воздух, палисандрового дерева пол покрывали восточные ковры с изображениями ослепительно ярких павлинов, а посредине стояло бронзовое позолоченное ложе с шелковыми простынями и подушками и с парчовыми покрывалами. Альков был маленький, но рассчитанный на людей с изысканным, утонченным вкусом.
Чтобы добираться до баркаса, Цимисхию приходилось покидать свой Халкидон и переправляться через Босфор, Феофано же с одним из своих верных евнухов приплывала на лодке из Буколеона, куда она попадала через тайный ход, соединявший порт с Дворцом Дафни. Это она распустила слух, будто на судне держат человека, заболевшего чумой, чтобы отпугнуть от него любопытных.
Сбросив на пол свой темный плащ, Феофано предстала перед Цимисхием в сверкающей шелковой тунике, и он стал медленно расстегивать ее золотые пряжки. Когда Цимисхий прижал Феофано к себе и повлек к ложу, она неожиданно и резко забилась у него в руках, как тигрица, попавшая в капкан. Любовь Цимисхия и Феофано была похожа на борьбу двух диких зверей: они с визгом и воплями кусали и царапали друг друга, а утолив первую страсть, продолжали ласкать самые потаенные местечки, сплетая ноги и придумывая все новые замысловатые любовные игры, пока, окончательно обессилев, не растягивались на постели. Лишь после этого они начинали делиться своими смелыми планами и серьезными опасениями.
— После возвращения Никифора в Константинополь, -сказала Феофано, — мне снова приходится проводить ночи в этом катафалке с балдахином, который стоит в императорском покое, а мой дикий кабан укладывается спать на полу. Заворачивается в старый плащ, доставшийся ему от покойного дядюшки Михаила Малеиноса — монаха, почитаемого чуть ли не святым, и устраивается на жесткошерстной шкуре дикого осла — такое ложе счел бы недостойным для себя даже какой-нибудь кипрский купчишка. И это Никифор, монарх величайшей на земле империи, человек, ставший в силу политических соображений моим супругом. По ночам он так храпит, что я просыпаюсь и уже не могу уснуть снова. Я велела поставить возле кровати корзину с яблоками, и, когда он будит меня своим храпом, я швыряю яблоки ему в голову до тех пор, пока он не замолчит.
— Никифор хитер и умен, во время военных действий в Киликии и в Сирии я провел рядом с ним не один месяц и хорошо его изучил. Я видел его всяким — терпеливым и несдержанным, спокойным и в приступе внезапного гнева. Тебе не следует провоцировать Никифора. Это опасная игра — вырывать мужа из объятий его мистических сновидений.
— Ты сказал: хитер и умен, но забыл, что он еще жесток и мстителен. Я тоже хорошо его знаю. Весь мир для него делится на союзников и врагов, и с врагами он всегда беспощаден. Несмотря на корону и на всякие навязчивые религиозные идеи, он был и остается солдатом, и человеческая жизнь для него не дороже комариной.
— Потому-то я и прошу тебя быть как можно осторожней.
— Его не так уж беспокоят мои злые выходки: они вносят хоть какое-то разнообразие в его жизнь. Боюсь только, как бы он не узнал о наших встречах. Не исключено, что какой-нибудь усердный соглядатай уже донес ему обо всем. Таким образом, мы перешли в число его врагов, и при первом же удобном случае он безжалостно с нами расправится.
— Если уж на то пошло, пусть убивает меня, — сказал Цимисхий, — на тебя же он вряд ли поднимет меч. Он знает, что популярность его падает, и ему приходится быть особенно осмотрительным в своих действиях.
— Если он убьет тебя, зачем жить мне? Правда, тяги к самоубийству у меня нет, но достаточно ему пальцем пошевельнуть, как сразу же найдется сотня желающих отправить меня на тот свет. Единственная роскошь, о которой я мечтаю: если я останусь без тебя, пусть убьет меня кто-нибудь другой, чтобы мне не пришлось пачкать руки собственной кровью. — Феофано посмотрела в глаза Цимисхию. — Ты слышал, что я тебе сказала?
Цимисхий закрыл ей рот долгим поцелуем и погладил ее по лицу:
— Быть может, мы слишком драматизируем ситуацию и ведем себя так, словно нас уже преследуют или даже приговорили к смертной казни, а всего-то и нужно — постоянно быть начеку.
Феофано передернуло:
— Я не согласна. По-моему, если мы хотим спастись, надо действовать. Нам нельзя ждать, когда нас заманят в капкан, словно двух крыс. Ты опытный стратиг, и тебе ли не знать, что, когда на тебя готовится нападение, надо самому переходить в атаку. Разве не так?
— Но пока нет непосредственной угрозы, нам лучше сохранять мир. Ты должна меня понять, всю свою жизнь я провел на войне, и теперь, когда мы можем быть вместе, я хочу наслаждаться каждым мгновением любви, я хочу ласкать тебя, хочу мечтать, хочу думать только о тебе, смотреть на тебя, чтобы запечатлеть твой образ в памяти и мысленно видеть тебя, когда нам приходится разлучаться и я ворочаюсь без сна в своей постели. Ты — самая блестящая моя победа, ни одно выигранное мною сражение не стоит волоска с твоей головы.
Феофано улыбнулась одними уголками губ, и на мгновение показалось, что она обезоружена словами Цимисхия, но сразу же в ее глазах блеснул странный холодный свет, а сквозь растянутые губы вырвались свистящие, как удары хлыста, слова:
— Я чувствую опасность, постоянно нависающую над нами, я живу во Дворце рядом с Никифором и знаю, что над нашими головами сгущаются грозовые тучи. На войне ты угадываешь намерения врага, но при дворе византийского императора мое чутье острее твоего.
Цимисхий посмотрел на нее удивленно и встревоженно:
— Тогда скажи, что нам делать.
— А я уже сказала: если противник угрожает тебе, нужно первому идти в наступление. Никифор что-то замышляет против нас.
— Но Никифор — император, нельзя нападать на него безнаказанно, как на любого другого врага.
— Ты прав, безнаказанно нападать нельзя, — Феофано сделала короткую паузу, — но чтобы избавиться от опасности, нам остается избавиться только от него самого.
Цимисхий обомлел. Мысль об убийстве Никифора была для него совершенно недопустимой; он понимал, что затея эта безумна, чудовищна и бессмысленна. Но Феофано, заметившая его растерянность, не унималась:
— Может, ты забыл, что второй человек в империи после Никифора — ты?
— И что из этого следует?
— А то, что армия с восторгом провозгласит тебя императором и весь народ будет на твоей стороне. Народ больше не любит Никифора из-за постоянных войн и тяжких поборов, которые ложатся на плечи торговцев и ремесленников, вынужденных оплачивать эти его войны. Во время последних игр на ипподроме в императорскую ложу летели камни, нас осыпали оскорблениями. С тех пор Никифор не осмеливается выходить к народу и, пользуясь любым поводом, покидает Константинополь.
Цимисхий закрыл глаза и попытался представить себя восседающим на троне рядом с Феофано. Но эту великолепную картину портила в его воображении кровь, ручьями стекавшая с трона: она заливала сверкающие мраморные полы, проникая во все уголки Дворца, площадей, парков. И вдруг, как бы прозрев, Цимисхий встрепенулся:
— Нет, я никогда не смогу убить Никифора. Я всем обязан ему, его урокам, его протекции и даже его привязанности ко мне.
— Но он прогнал тебя с берегов Дуная, где ты ежедневно рисковал жизнью в сражениях с варварами, прогнал, чтобы вся слава досталась только ему. И я думаю, что именно от него исходит слух, будто ты напиваешься, чтобы взбодрить себя перед битвой. Никифор знал, что с помощью греческого огня скифы будут разбиты, вот почему он предпринял столь далекое путешествие и остался один, когда победа была уже предрешена. Но, несмотря на все это, он вернулся оттуда чуть ли не тайком, вступил в Константинополь на рассвете, когда улицы были еще пустынны, и заперся в своих покоях, даже не показавшись народу. Раньше, когда он возвращался с победой, толпа встречала его восторженно, а теперь ему приходится спасаться от оскорблений и града камней. Никифор стал подозрительным, он подозревает всех, всюду ему мерещатся враги, и по ночам он запирает дверь на ключ, а окна нашей комнаты — на засов, и я оказываюсь в положении пленницы. Он не притрагивается ни к еде, ни к питью, прежде чем их не попробует специально назначенный им человек; по его повелению обыскивают каждого, кто просит его об аудиенции, чем он ставит себя в смешное положение и унижает дипломатов и правителей провинций, прибывающих с докладами о состоянии дел на границах. Он велит обыскивать даже монахов, которые после многонедельного пути приходят в Константинополь, чтобы изложить императору свои просьбы. И как, по-твоему, будучи в таком состоянии, ой может принять известие о наших с тобой тайных встречах?
— Какое известие? — спросил Цимисхий встревоженно. — Ты действительно считаешь, что ему уже обо всем донесли? Кто может о нас знать?
— Не стоит заблуждаться, ведь при дворе все знают обо всех, а если и не знают, то придумают. Вот уже несколько дней Никифор пребывает в мрачном настроении и почти не разговаривает со мной.
— Возможно, ты права, но все мое существо восстает против мысли о его убийстве. Да если бы я даже и убедил себя в необходимости этого шага, вся высшая дворцовая бюрократия вместе с куропалатом выступит на его стороне.
— Куропалата нам нечего больше бояться. Я давно собиралась свести с ним счеты, и наконец мне удалось обрядить его в рясу и отправить в один из дальних монастырей, откуда ему вряд ли доведется выйти на своих ногах. Этериарх Нимий Никет и эпарх устранены с согласия самого Никифора. Нимий Никет ослеплен, а эпарх, втайне помышлявший о троне, пойман с поличным: при нем обнаружен пергамент с секретной формулой, выкраденный из оружейной мастерской, и в соответствии с законом он понес заслуженную кару.
— Никифор не заступился за собственного брата?
— К счастью, они не любили друг друга. Последнее время Никифор часто жаловался мне, что куропалат не желал признавать его власти и преклонять колени перед троном. Хотя нм и удавалось скрывать свои истинные чувства, в душе они ненавидели друг друга, потому-то Никифор и пальцем не пошевелил, чтобы помочь брату, и даже благосклонно принял мое требование наказать куропалата за оскорбление, которое он нанес мне публично во время одного из пиров.
Цимисхий встал с ложа и начал одеваться.
— Я не могу решиться так сразу, — сказал он. — Мне надо подумать. В голове у меня все смешалось. Даже у себя в Халкидоне я чувствую, что над Дворцом носятся те самые разбойные ветры, которые засыпали пылью глаза наших солдат и из-за которых мы проиграли важные сражения. Прежде чем перейти к действиям, я должен чувствовать в себе уверенность. Пока же ее нет, у меня связаны руки, я не могу даже отличить правую от левой, а глаза словно запорошены пылью. Как видишь, я откровенно признаюсь тебе в своих слабостях, по, если мне удастся их одолеть, действовать я буду без угрызений совести и раскаяния, в этом ты можешь не сомневаться.
Феофано повисла у него на шее и, целуя, укусила Цимисхия в губы. Потом надела свою шелковую тунику и грубый плащ.
Внизу у борта баркаса в маленькой весельной лодке ее уже ждал окоченевший от холода евнух, чтобы доставить обратно, к потайному ходу, ведущему во Дворец Дафни.
31
После целой недели ожидания, которую он провел за доской Фирдоуси, разыгрывая бесконечные партии с самим собой. Лев Фока был наконец вызван через евнуха Липпу на тайную аудиенцию к брату императору.
Лев отправился на встречу по коридорам, отделявшим его жилище от императорских покоев. Был он все в той же рясе, что и в день его мнимой отправки в монастырь. Уже не куропалат, а действительно почти что монах — с тонзурой и в монашеском одеянии, — Лев шел, низко опустив голову и прикрывая лицо краем коричневого грубошерстного плаща, чтобы кто-нибудь случайно его не узнал.
Комната, где Никифор принял Льва, была слабо освещена свечами, зажженными на небольшом алтаре, перед которым император проводил долгие часы в ежедневных молитвах. У алтарика и застал его, коленопреклоненного, вошедший в комнату брат. Поднявшись, Никифор сел на кресло и знаком предложил брату сесть рядом.
— Сожалею, что прервал вашу молитву, — начал первым Лев Фока, — но Небо, пожалуй, может немного подождать, когда здесь, на земле, готовятся события, которые я с вашего благоволения назвал бы весьма серьезными.
— Разве мы знаем, может Небо подождать или нет? На каком основании вы пришли к заключению, столь оскорбительному для Божественной власти, управляющей даже нами, правителями?
— Ваши помыслы заняты важными делами и неотложными заботами об империи, окруженной варварскими племенами, охочими до ее богатств. Это делает вам честь, но я, благодаря вашей милости, жил и живу в таких уголках Дворца, где алчность и зависть нисколько не уступают алчности и зависти варваров, наседающих на границы империи. После того как вы спасли меня от неправедного суда и ссылки, я полагаю своим долгом сообщить вам о слухах, касающихся будущего византийского трона.
Никифор сделал досадливый жест рукой:
— Мне известно, какие слухи разносятся по всем коридорам Дворца с того самого момента, как я взошел на трон. Об этих слухах мне неизменно сообщают каждый день мои осведомители, но я уже перестал отличать правду от лжи, ибо это занятие отняло бы у меня не только весь день, но и часть ночи. Если бы я верил сплетням о замышляемых против меня заговорах и интригах, мне бы не удалось присоединить к империи киликийские города и разбить скифов на Дунае. Недавно халиф Аль-Муса захватил Александрию и основал новую столицу Ислама в Египте -Каир, что означает Город Победы. Можем ли мы оставить безнаказанными жестоких и дерзких египтян и заниматься всякими фантастическими слухами, разносящимися по всему нашему Дворцу? Я по-братски поделился с вами лишь одной из забот, одолевающих сейчас византийский трон, чтобы вы поняли, много ли остается у меня в голове места для всяких коридорных сплетен, с которыми вы сюда пришли. А может быть, вас тревожит что-то, угрожающее лично вам, и вы решили искусственно подвести под эту опасность и меня, чтобы обеспечить себе более надежную защиту?
Лев на мгновение растерялся. Как мог он перейти к трудному и щекотливому разговору об отношениях между Феофано и Цимисхием теперь, после столь категоричного и унизительного предположения? Он вспомнил о том, что в какой-то момент его судьба была в руках вероломной Феофано и лишь вмешательство брата и всемогущего Господа вернули ему жизнь. Но на каких условиях? И ценой каких новых опасностей? Ради спасения своей жизни он не только пожертвовал золоченым плащом куропалата и надел монашескую рясу, но и согласился на участь узника, постоянно опасающегося, как бы ищейки императрицы не пронюхали о его тайном убежище. Нет, он должен выложить сейчас все, что ему известно о Феофано и Цимисхии, даже если это приведет брата в ярость.
— Вы сказали, что вам и так уже доложили о слухах, которые распространяются в коридорах Дворца, но я боюсь, что вам докладывают о них с излишней осмотрительностью и в столь путаной форме, что вы не можете отличить правду от лжи. Я не собираюсь приписывать себе роль единственного носителя истины, но с уверенностью могу сказать, что и вам лично и трону грозит непосредственная опасность и исходит она от двух очень близких вам лиц.
Губы Никифора скривила улыбка сострадания:
— Знайте же, брат мой, что после восшествия на престол, я взял за привычку, переодевшись торговцем, мастеровым, портовым грузчиком или даже нищим, выходить по ночам из Дворца. И не только ради того, чтобы избавиться на какое-то время от тяжкого бремени официального церемониала, к которому меня обязывает императорская корона, нет, скорее меня толкает на это желание почувствовать себя человеком среди людей, со смирением и покаянием познать на собственном опыте, как живут мои самые обездоленные подданные. Во время этих коротких ночных вылазок я заметил, что в народе часто упоминают об императоре с симпатией, но, бывает, и с обидой, говорят вещи справедливые и несправедливые, разносят слухи правдивые и ложные. Я научился отличать пустые сплетни от подлинных мыслей бедняков, научился понимать мой народ: и иногда мне удается получить такую информацию, какую не хотят или не могут дать мне придворные. Прошлой ночью я вышел, переодевшись в лохмотья нищего, и с протянутой рукой просил у прохожих подаяния — монетку или кусок хлеба. Не знаю, то ли за недостатком милосердия, то ли из-за всеобщей бедности, а может, и из инстинктивного недоверия, которое простые люди испытывают к фальшивым нищим, но только подали мне лишь несколько жалких монет. Вдруг какой-то пожилой монах сунул мне в руку обрывок пергамента и быстро удалился. Прочитав записку, я подумал, что надо бы его вернуть, но побоялся, что меня узнает кто-нибудь еще. Автор записки предостерегал меня от происков военачальника Цимисхия и Феофано, которые якобы сговорились лишить меня трона. Мое место хочет занять Цимисхий! Какая низость! Я сразу же постарался отбросить эту мысль, но вот пришли вы, чтобы снова обо всем мне напомнить.
— Мне не хочется вас разочаровывать, но, похоже, весь Константинополь знает уже о ваших переодеваниях и ночных вылазках. Я сам не раз шел за вами, когда вы бродили по порту в рыбачьей одежде, а иногда посылал двух тоже переодетых рыбаками солдат, чтобы уберечь вас от опасностей. Так что не следует вам удивляться записке того монаха. И я совершенно уверен, что точно так же, как вы были ненастоящим нищим, тот человек был ненастоящим монахом.
Никифор смерил Льва подозрительным взглядом:
— Судя по вашим словам, не будь тот человек таким худым и высоким, я мог бы предположить, что под монашеским одеянием скрывались вы сами.
— Сообщение, с которым я пришел к вам сегодня, действительно совпадает с содержанием записки, полученной вами ночью от монаха. Известные мне факты — те же, что изложены на клочке пергамента, хотя вручил его вам не я. Но к этому я могу с уверенностью добавить, что некоторые военачальники, несмотря на благодеяния, которыми вы их осыпаете за счет торговцев и ремесленников, сговорились с Цимисхием и предоставили в его распоряжение своих солдат, чтобы подавить сопротивление тех, кто встанет на его пути к трону.
— Что за безумные идеи вы мне внушаете? Да, в последние месяцы мне поневоле пришлось обложить торговцев дополнительными налогами, чтобы покрыть военные расходы, и это не способствовало упрочению моего авторитета, но между недовольством торговцев и заговором Цимисхия и военных есть некоторая разница
— Цимисхий не только вознамерился отнять у вас трон, Цимисхий хочет вас убить.
Никифор удивленно посмотрел на брата, и лицо его покраснело от прилива внезапной ярости:
— А Феофано?!
Лев закрыл глаза и промолчал.
— Вы не желаете отвечать?
— Насколько мне известно, Феофано заодно с Цимисхием. Никифор замер. Лишь спустя несколько секунд он сморщился, как от боли, и почти шепотом произнес:
— Не могу в это поверить. Императорский Дворец рухнет раньше, чем я поверю в такую гнусность.
— Говорят, они очень сблизились во время путешествия после битвы на Дунае и еще больше здесь, в столице.
— Цимисхий не живет в столице.
— Халкидон близко, а отчий дом, в котором он поселился, находится на самом берегу Мраморного моря.
— И что же?
— Говорят, они встречаются в открытом море. Люди нс раз видели Цимисхия ночью в лодке.
Никифор молчал, теребя бороду. Потом, овладев собой, он заговорил:
— Я приучил себя не доверять даже тем слухам, которые сулят мне события вероятные и правдоподобные. Одного только правдоподобия недостаточно, чтобы выдать предположение за истину. Но какие безумные и греховные побуждения могли подвигнуть Феофано на заговор против меня? Ведь именно она отдала все свои силы на борьбу с самым хитрым и вероломным существом из всех, когда-либо живших под крышей Дворца, — евнухом Брингой, только для того, чтобы я оказался наконец рядом с ней! Тем более что с некоторых пор я решил во всем ей потворствовать и не восставал даже против маленьких супружеских ограничений, которые я рассматриваю как епитимью, позволяющую мне замаливать свои грехи перед Богом.
— Бринга лишил Феофано всякой власти, и очень скоро ему удалось бы даже удалить ее из столицы, так что ее смелость в то время диктовалась лишь безусловной необходимостью. В настоящий же момент, как я полагаю, она руководствуется в своих действиях не только нетерпимостью по отношению к вам, но и нездоровой страстью к соблазнившему ее Цимисхию…
Никифор закрыл глаза, словно надеялся зачеркнуть таким образом слова брата. Потом заговорил — медленно, с отчаянием в голосе:
— Предательство Цимисхия меня очень удручает и вносит сумятицу в мои мысли. Я бы хотел поскорее забыть услышанное из ваших уст, ведь на протяжении многих лет я относился к Цимисхию с особой заботой, научил его быть смелым в бою и справедливым в мирное время, не отпускал его от себя во время военных кампаний в Киликии и Сирии, делил с ним невзгоды и унижения, связанные с неудачами на Кипре, и, наконец, во время войны со скифами на Дунае я присвоил ему звание стратига Востока. Наверное, я оказался плохим учителем, если сделал его, как можно судить по вашим словам, врагом истины, отродьем дьявола, слугой антихриста.
Лев отправился на встречу по коридорам, отделявшим его жилище от императорских покоев. Был он все в той же рясе, что и в день его мнимой отправки в монастырь. Уже не куропалат, а действительно почти что монах — с тонзурой и в монашеском одеянии, — Лев шел, низко опустив голову и прикрывая лицо краем коричневого грубошерстного плаща, чтобы кто-нибудь случайно его не узнал.
Комната, где Никифор принял Льва, была слабо освещена свечами, зажженными на небольшом алтаре, перед которым император проводил долгие часы в ежедневных молитвах. У алтарика и застал его, коленопреклоненного, вошедший в комнату брат. Поднявшись, Никифор сел на кресло и знаком предложил брату сесть рядом.
— Сожалею, что прервал вашу молитву, — начал первым Лев Фока, — но Небо, пожалуй, может немного подождать, когда здесь, на земле, готовятся события, которые я с вашего благоволения назвал бы весьма серьезными.
— Разве мы знаем, может Небо подождать или нет? На каком основании вы пришли к заключению, столь оскорбительному для Божественной власти, управляющей даже нами, правителями?
— Ваши помыслы заняты важными делами и неотложными заботами об империи, окруженной варварскими племенами, охочими до ее богатств. Это делает вам честь, но я, благодаря вашей милости, жил и живу в таких уголках Дворца, где алчность и зависть нисколько не уступают алчности и зависти варваров, наседающих на границы империи. После того как вы спасли меня от неправедного суда и ссылки, я полагаю своим долгом сообщить вам о слухах, касающихся будущего византийского трона.
Никифор сделал досадливый жест рукой:
— Мне известно, какие слухи разносятся по всем коридорам Дворца с того самого момента, как я взошел на трон. Об этих слухах мне неизменно сообщают каждый день мои осведомители, но я уже перестал отличать правду от лжи, ибо это занятие отняло бы у меня не только весь день, но и часть ночи. Если бы я верил сплетням о замышляемых против меня заговорах и интригах, мне бы не удалось присоединить к империи киликийские города и разбить скифов на Дунае. Недавно халиф Аль-Муса захватил Александрию и основал новую столицу Ислама в Египте -Каир, что означает Город Победы. Можем ли мы оставить безнаказанными жестоких и дерзких египтян и заниматься всякими фантастическими слухами, разносящимися по всему нашему Дворцу? Я по-братски поделился с вами лишь одной из забот, одолевающих сейчас византийский трон, чтобы вы поняли, много ли остается у меня в голове места для всяких коридорных сплетен, с которыми вы сюда пришли. А может быть, вас тревожит что-то, угрожающее лично вам, и вы решили искусственно подвести под эту опасность и меня, чтобы обеспечить себе более надежную защиту?
Лев на мгновение растерялся. Как мог он перейти к трудному и щекотливому разговору об отношениях между Феофано и Цимисхием теперь, после столь категоричного и унизительного предположения? Он вспомнил о том, что в какой-то момент его судьба была в руках вероломной Феофано и лишь вмешательство брата и всемогущего Господа вернули ему жизнь. Но на каких условиях? И ценой каких новых опасностей? Ради спасения своей жизни он не только пожертвовал золоченым плащом куропалата и надел монашескую рясу, но и согласился на участь узника, постоянно опасающегося, как бы ищейки императрицы не пронюхали о его тайном убежище. Нет, он должен выложить сейчас все, что ему известно о Феофано и Цимисхии, даже если это приведет брата в ярость.
— Вы сказали, что вам и так уже доложили о слухах, которые распространяются в коридорах Дворца, но я боюсь, что вам докладывают о них с излишней осмотрительностью и в столь путаной форме, что вы не можете отличить правду от лжи. Я не собираюсь приписывать себе роль единственного носителя истины, но с уверенностью могу сказать, что и вам лично и трону грозит непосредственная опасность и исходит она от двух очень близких вам лиц.
Губы Никифора скривила улыбка сострадания:
— Знайте же, брат мой, что после восшествия на престол, я взял за привычку, переодевшись торговцем, мастеровым, портовым грузчиком или даже нищим, выходить по ночам из Дворца. И не только ради того, чтобы избавиться на какое-то время от тяжкого бремени официального церемониала, к которому меня обязывает императорская корона, нет, скорее меня толкает на это желание почувствовать себя человеком среди людей, со смирением и покаянием познать на собственном опыте, как живут мои самые обездоленные подданные. Во время этих коротких ночных вылазок я заметил, что в народе часто упоминают об императоре с симпатией, но, бывает, и с обидой, говорят вещи справедливые и несправедливые, разносят слухи правдивые и ложные. Я научился отличать пустые сплетни от подлинных мыслей бедняков, научился понимать мой народ: и иногда мне удается получить такую информацию, какую не хотят или не могут дать мне придворные. Прошлой ночью я вышел, переодевшись в лохмотья нищего, и с протянутой рукой просил у прохожих подаяния — монетку или кусок хлеба. Не знаю, то ли за недостатком милосердия, то ли из-за всеобщей бедности, а может, и из инстинктивного недоверия, которое простые люди испытывают к фальшивым нищим, но только подали мне лишь несколько жалких монет. Вдруг какой-то пожилой монах сунул мне в руку обрывок пергамента и быстро удалился. Прочитав записку, я подумал, что надо бы его вернуть, но побоялся, что меня узнает кто-нибудь еще. Автор записки предостерегал меня от происков военачальника Цимисхия и Феофано, которые якобы сговорились лишить меня трона. Мое место хочет занять Цимисхий! Какая низость! Я сразу же постарался отбросить эту мысль, но вот пришли вы, чтобы снова обо всем мне напомнить.
— Мне не хочется вас разочаровывать, но, похоже, весь Константинополь знает уже о ваших переодеваниях и ночных вылазках. Я сам не раз шел за вами, когда вы бродили по порту в рыбачьей одежде, а иногда посылал двух тоже переодетых рыбаками солдат, чтобы уберечь вас от опасностей. Так что не следует вам удивляться записке того монаха. И я совершенно уверен, что точно так же, как вы были ненастоящим нищим, тот человек был ненастоящим монахом.
Никифор смерил Льва подозрительным взглядом:
— Судя по вашим словам, не будь тот человек таким худым и высоким, я мог бы предположить, что под монашеским одеянием скрывались вы сами.
— Сообщение, с которым я пришел к вам сегодня, действительно совпадает с содержанием записки, полученной вами ночью от монаха. Известные мне факты — те же, что изложены на клочке пергамента, хотя вручил его вам не я. Но к этому я могу с уверенностью добавить, что некоторые военачальники, несмотря на благодеяния, которыми вы их осыпаете за счет торговцев и ремесленников, сговорились с Цимисхием и предоставили в его распоряжение своих солдат, чтобы подавить сопротивление тех, кто встанет на его пути к трону.
— Что за безумные идеи вы мне внушаете? Да, в последние месяцы мне поневоле пришлось обложить торговцев дополнительными налогами, чтобы покрыть военные расходы, и это не способствовало упрочению моего авторитета, но между недовольством торговцев и заговором Цимисхия и военных есть некоторая разница
— Цимисхий не только вознамерился отнять у вас трон, Цимисхий хочет вас убить.
Никифор удивленно посмотрел на брата, и лицо его покраснело от прилива внезапной ярости:
— А Феофано?!
Лев закрыл глаза и промолчал.
— Вы не желаете отвечать?
— Насколько мне известно, Феофано заодно с Цимисхием. Никифор замер. Лишь спустя несколько секунд он сморщился, как от боли, и почти шепотом произнес:
— Не могу в это поверить. Императорский Дворец рухнет раньше, чем я поверю в такую гнусность.
— Говорят, они очень сблизились во время путешествия после битвы на Дунае и еще больше здесь, в столице.
— Цимисхий не живет в столице.
— Халкидон близко, а отчий дом, в котором он поселился, находится на самом берегу Мраморного моря.
— И что же?
— Говорят, они встречаются в открытом море. Люди нс раз видели Цимисхия ночью в лодке.
Никифор молчал, теребя бороду. Потом, овладев собой, он заговорил:
— Я приучил себя не доверять даже тем слухам, которые сулят мне события вероятные и правдоподобные. Одного только правдоподобия недостаточно, чтобы выдать предположение за истину. Но какие безумные и греховные побуждения могли подвигнуть Феофано на заговор против меня? Ведь именно она отдала все свои силы на борьбу с самым хитрым и вероломным существом из всех, когда-либо живших под крышей Дворца, — евнухом Брингой, только для того, чтобы я оказался наконец рядом с ней! Тем более что с некоторых пор я решил во всем ей потворствовать и не восставал даже против маленьких супружеских ограничений, которые я рассматриваю как епитимью, позволяющую мне замаливать свои грехи перед Богом.
— Бринга лишил Феофано всякой власти, и очень скоро ему удалось бы даже удалить ее из столицы, так что ее смелость в то время диктовалась лишь безусловной необходимостью. В настоящий же момент, как я полагаю, она руководствуется в своих действиях не только нетерпимостью по отношению к вам, но и нездоровой страстью к соблазнившему ее Цимисхию…
Никифор закрыл глаза, словно надеялся зачеркнуть таким образом слова брата. Потом заговорил — медленно, с отчаянием в голосе:
— Предательство Цимисхия меня очень удручает и вносит сумятицу в мои мысли. Я бы хотел поскорее забыть услышанное из ваших уст, ведь на протяжении многих лет я относился к Цимисхию с особой заботой, научил его быть смелым в бою и справедливым в мирное время, не отпускал его от себя во время военных кампаний в Киликии и Сирии, делил с ним невзгоды и унижения, связанные с неудачами на Кипре, и, наконец, во время войны со скифами на Дунае я присвоил ему звание стратига Востока. Наверное, я оказался плохим учителем, если сделал его, как можно судить по вашим словам, врагом истины, отродьем дьявола, слугой антихриста.