— При дворе все нервничают из-за этой дипломатической миссии во главе с епископом из Лангобардии, который, как говорят, оскорбил императора.
— Ты полагаешь, что удар был так силен, что потряс Дворец снизу доверху, достигнув даже подземных коридоров? А не думаешь ли ты, что скорее сам допрос и личность обвиняемого создали вокруг нас этот вакуум?
— Я ничего не знаю, господин эпарх, ни заключенного, ни темы допроса. Писаря никогда не ставят заранее в известность о том, что он должен будет записать. Мое неведение -одно из обязательных условий церемонии допроса. И я не жалуюсь, допрос — ваша обязанность, господин эпарх, и вы сами знаете, как вам разобраться с этим изменником.
— Скажем так: я должен допросить заключенного, чтобы установить, изменник ли он. Пока он всего лишь обвиняемый, так как в качестве судьи я должен исходить из презумпции его невиновности. До кодекса Юстиниана судья должен был исходить из предположения, что подозреваемый виновен, но теперь мы исходим из противоположного предположения. Презумпция виновности облегчала задачу судьи, тогда как презумпция невиновности облегчает жизнь обвиняемому. И еще неизвестно, что лучше: приговорить невиновного или оставить на свободе виноватого. Во всяком случае, могу сказать только одно: нам нечего бояться тех, кто был признан виновным, но, к сожалению, по Дворцу свободно разгуливают признанные невиновными и очень опасные преступники.
Эпарх и писарь достигли широкой галереи, откуда начинались два полутемных коридора, в которые выходили двери камер одиночного заключения. Каждая камера закрывалась тяжелой железной дверью с глазком. Над глазком был обозначен номер. Эпарх окинул взглядом оба коридора и двинулся по правому. За ним молча следовал писарь. Внезапно эпарх преобразился. Походка стала уверенной и твердой, а взгляд, который он бросал на номера камер, обрел властность и суровость. Из коридора навстречу им вышли двое вооруженных часовых, а двое других, появившиеся неизвестно откуда, встали у них за спиной. Эпарх слышал их тяжелые, размеренные шаги, но даже не оглянулся. В этом месте ему все казалось подозрительным, а потому он не хотел давать повод для подозрений на свой счет.
Наконец эпарх остановился рядом с какой-то камерой.
— Номер восемнадцать — это наша.
Писарь посмотрел в глазок, затем достал из сумки массивный ключ, но, прежде чем открыть дверь камеры, пропустил вперед эпарха, который тоже заглянул в глазок, чтобы удостовериться в личности заключенного.
15
— Ты полагаешь, что удар был так силен, что потряс Дворец снизу доверху, достигнув даже подземных коридоров? А не думаешь ли ты, что скорее сам допрос и личность обвиняемого создали вокруг нас этот вакуум?
— Я ничего не знаю, господин эпарх, ни заключенного, ни темы допроса. Писаря никогда не ставят заранее в известность о том, что он должен будет записать. Мое неведение -одно из обязательных условий церемонии допроса. И я не жалуюсь, допрос — ваша обязанность, господин эпарх, и вы сами знаете, как вам разобраться с этим изменником.
— Скажем так: я должен допросить заключенного, чтобы установить, изменник ли он. Пока он всего лишь обвиняемый, так как в качестве судьи я должен исходить из презумпции его невиновности. До кодекса Юстиниана судья должен был исходить из предположения, что подозреваемый виновен, но теперь мы исходим из противоположного предположения. Презумпция виновности облегчала задачу судьи, тогда как презумпция невиновности облегчает жизнь обвиняемому. И еще неизвестно, что лучше: приговорить невиновного или оставить на свободе виноватого. Во всяком случае, могу сказать только одно: нам нечего бояться тех, кто был признан виновным, но, к сожалению, по Дворцу свободно разгуливают признанные невиновными и очень опасные преступники.
Эпарх и писарь достигли широкой галереи, откуда начинались два полутемных коридора, в которые выходили двери камер одиночного заключения. Каждая камера закрывалась тяжелой железной дверью с глазком. Над глазком был обозначен номер. Эпарх окинул взглядом оба коридора и двинулся по правому. За ним молча следовал писарь. Внезапно эпарх преобразился. Походка стала уверенной и твердой, а взгляд, который он бросал на номера камер, обрел властность и суровость. Из коридора навстречу им вышли двое вооруженных часовых, а двое других, появившиеся неизвестно откуда, встали у них за спиной. Эпарх слышал их тяжелые, размеренные шаги, но даже не оглянулся. В этом месте ему все казалось подозрительным, а потому он не хотел давать повод для подозрений на свой счет.
Наконец эпарх остановился рядом с какой-то камерой.
— Номер восемнадцать — это наша.
Писарь посмотрел в глазок, затем достал из сумки массивный ключ, но, прежде чем открыть дверь камеры, пропустил вперед эпарха, который тоже заглянул в глазок, чтобы удостовериться в личности заключенного.
15
Когда писарь, открыв тяжелый запор, толкнул дверь внутрь камеры, узник, забравшийся к маленькому зарешеченному оконцу, спрыгнул на стоящую внизу лавку и обернулся.
Эпарх невозмутимо наблюдал за ним, как и положено верховному судье, который вершит правосудие объективно, не поддаваясь чувству симпатии или антипатии к обвиняемому. Затем бросил взгляд на окошко, через которое в камеру проникал не то чтобы свет, но полумрак, из глубокого и узкого, как колодец, внутреннего дворика. Здесь на камнях, покрытых влажной плесенью и мхом, мириады насекомых нашли идеальную среду для своего обитания. Им угрожала одна-единственная опасность — свалиться в камеру к оголодавшему узнику: пауки, сороконожки, но особенно белые муравьи и дождевые черви обычно служили желанной добавкой к скудной пище заключенных.
Заключенный все еще стоял на лавке, прямо напротив входа, и эпарх предпочел обычному казенно-формальному обращению легкое ироничное замечание.
— Мне кажется недостойным бывшего этериарха, начальника дворцовой гвардии, карабкаться по стене, словно какая-нибудь ящерица.
Узник смотрел на него с досадой и раздражением.
— А мне кажется недостойным верховного судьи Большого Дворца сравнивать начальника дворцовой гвардии с ящерицей.
— Моя должность эпарха никак не ограничивает меня в моих сравнениях. Но вы-то больше не этериарх, не начальник дворцовой гвардии. Для меня вы — всего лишь заключенный и, возможно, изменник.
Нимий Никет бросил возмущенный взгляд на эпарха.
— Вам следовало бы знать, что если должность этериарха в любой момент может быть отнята у меня императором, то обвинение в измене надо доказать.
— Вы собираетесь учить меня моему ремеслу? Если я сказал «возможно», то это значит, что вы можете быть изменником, а можете и не быть им. Именно с этим ощущением я и шел сюда, хотя все говорило о том, что император Никифор Фока не мог быть столь безрассуден, чтобы лишить себя такого доблестного начальника дворцовой гвардии, не имея к тому веских причин.
— И тем не менее мое присутствие во Дворце, видимо, сочли необязательным, раз я оказался здесь. Однако официальная причина моего заключения мне неизвестна, я даже не могу ее себе представить. Вероятно, вы дадите мне какие-то объяснения по поводу моего ареста.
Эпарх сел на деревянную лавку рядом с заключенным, провел рукой по лбу, как будто ему пришла в голову какая-то внезапная мысль, а затем совершенно иным, вполне доброжелательным тоном заговорил о другом, уклонившись от ответа на этот вопрос.
— В последние дни император был не в духе, так как его оскорбил епископ из Лонгобардии, осмелившийся заявить во время торжественной трапезы, на которую он был приглашен, будто жареного козленка с чесноком не готовят.
Нимий Никет посмотрел на эпарха с удивлением и растерянностью.
— Зачем вы рассказываете мне этот анекдот?
— Раз вы сами не можете представить себе причину, по которой оказались здесь, я пытаюсь подсказать вам возможный повод. Как вы знаете, сановник вашего ранга может быть арестован только с согласия императора, и вполне возможно, что этот случай — всего лишь следствие каприза или дурного расположения духа нашего императора, которого рассердил приезжий епископ. Я лишь попытался дать одно из возможных направлений вашим подозрениям, направить их в какое-то русло.
Нимий Никет вновь посмотрел на эпарха, который опустил глаза, чтобы не встречаться с ним взглядом.
— Я не понимаю, зачем вы пытаетесь приписать мне мысли, которых у меня нет. Можно подумать, что вы хотите навязать мне еще какое-то обвинение, кроме того, кстати говоря, пока неизвестного мне, из-за которого я сижу в этой камере. Нечестный способ свершения правосудия, и, по правде говоря, я не могу вас понять. Разве мало того, что меня заключили в тюрьму как предателя? И теперь, вместо того чтобы сообщить мне причину ареста, вы морочите мне голову рассказами о причудах императора и вообще ведете себя так, будто измена — это какой-то пустяк, почти простительная шалость.
— Значит, вы признаете себя изменником?
— Напротив. Считаю это обвинение гнусной клеветой, хотя оно и высказано мне лишь в предположительной форме, чтобы несколько смягчить оскорбление.
— Выдвинутое против вас обвинение находится у моего помощника. Но не приписывайте мне власть и полномочия, которыми я не обладаю. Вы знаете, что вас заключил под стражу куропалат, разумеется, с согласия, а может быть, и по приказу самого императора, поскольку при дворе вы были облечены высшей военной властью и подчинялись только ему. В мои обязанности входит лишь допрашивать, возбуждать дело, рассматривать его в судебном порядке, а не сажать людей в тюрьму, тем более эпархов. Еще я могу по-разному вести себя с заключенными: быть с ними откровенным и доброжелательным или, наоборот, суровым, в зависимости от самого дела, но и от моего личного отношения к заключенному и даже от моего настроения и самочувствия в этот день.
— Вы сообщили мне о своих разнообразных настроениях, ло не сказали, от чего они зависят. Почему вы сначала называете меня изменником, а потом делаете вид, будто питаете ко мне дружеские чувства?
— Может быть, потому, что мне так больше нравится, или потому, что мне так удобнее, или мне кажется, что это может пойти на пользу дела. Возможно, именно таким способом я надеюсь добиться от вас правды. Но, признаюсь вам честно, еще и потому, что вы — сириец, то есть принадлежите к нации с древней культурой и цивилизацией, но строптивой и вероломной.
— У вас странные представления о культуре, и уж, во всяком случае, очень поверхностные о сирийцах. Вы не знаете окраин империи, никогда не бывали в пограничных областях, где воюют за обладание одним-единственным городом или за клочок земли, и потому употребляете слова, вроде этих ваших "строптивый» и «вероломный», которые не имеют никакого отношения ни ко мне, ни к реальной ситуации. Когда вы говорите мне, что лонгобардский епископ оскорбил императора, заявив, что козленка не готовят с чесноком, вы забываете о национальной гордости этого дипломата, который хотя бы за столом пытается утвердить независимость своей нации и заставить ценить культуру своего народа.
— Эти западные люди из Лонгобардии так грубы! Они хуже варваров, которые живут на границах с нами, хуже болгар, хуже скифов. Они даже не умеют пользоваться вилкой, а туда же, бесцеремонно критикуют византийскую кухню. Разумеется, наш император проявит снисходительность и простит это оскорбление, которое вообще-то не причинило вреда ни ему, ни империи. Но у вас другой случай. Вы прибыли из Сирии, из страны высокой культуры и благородных традиций. К сожалению, ваше происхождение не помешало вам обмануть оказанное вам доверие. И в этой подземной тюрьме, как вы знаете, хотя и делаете вид, будто не знаете, вы находитесь потому, что похитили или пытались похитить тайную формулу изготовления греческого огня, оружия, которое уже почти три века позволяет византийскому флоту удерживать господство на Средиземном море. Вот о чем мы должны говорить.
Нимий Никет пришел в ужас. Уже сам факт, что в открытую был назван греческий огонь, говорил о масштабе угрожавшей ему опасности. Он провел рукой по вспотевшему лбу, на мгновение прикрыл глаза, но тут же открыл их и буквально впился в лицо эпарха, пытаясь прочесть на нем хоть какой-то намек насчет истинного смысла предъявленного ему обвинения. Но и эпарх в свою очередь внимательно изучал лицо заключенного, пытаясь уловить его реакцию на это сообщение, не обнаруживая своей.
— Это обвинение совершенно нелепо, — сказал наконец Нимий Никет, — оно просто лишено здравого смысла и не учитывает очевидных фактов. Вы вдруг начали обращаться со мной, как с врагом, хотя до вчерашнего дня я был поставлен защищать императора и столицу от врагов и предателей. Куропалат вынудил меня ликвидировать часовых, прежде чем я смог допросить их, а потом вы приходите допрашивать меня, как будто это я виноват в том, что мне помешали провести дознание.
— Если все же допустить, что обвинение имеет какие-то основания, я не понимаю, зачем вы хотели завладеть тайной греческого огня. Может быть, для того, чтобы лучше защищать императора и Константинополь от врагов и изменников? В этом ваше оправдание?
— Издеваясь надо мной, вы удаляетесь от истины. Но, к сожалению, правда не всегда правдоподобна, как сказал какой-то философ, имени которого я сейчас не могу вспомнить.
— Факты иногда опровергают философию, по еще не было случая, чтобы философия опровергла факты.
Писарь, который до сих пор стоял неподвижно, вдруг встрепенулся и немного выдвинулся вперед так, чтобы привлечь к себе внимание эпарха, наблюдавшего за обвиняемым.
— Господин эпарх, должен ли я записать это мудрое изречение?
— Нет, я ведь не философ. В отличие от философов, чьи изречения живут на бумаге или в памяти верных учеников, судьи нуждаются не в пере, но в тюрьме, в секире, веревке или в раскаленном железе для достижения нужного эффекта.
Нимий Никет взглянул на него с опаской.
— Вы мне угрожаете?
— Это всего лишь уточнение разницы между философом и судьей, адресованное писарю, чтобы он больше не путал.
— Должен ли я зачитать пункты обвинения, господин эпарх?
— Нет, заключенный их знает.
Заключенный посмотрел на него с выражением нескрываемого удивления.
— Но ведь мне их еще не сообщили.
— И тем не менее вы их знаете.
— Я могу лишь строить предположения на основании того, что услышал от вас. Стражники куропалата, арестовавшие меня, ничего мне не сказали.
— Так я и думал. Эти евнухи умеют напустить туману.
— Полагаю, они сказали то, что нм приказал сказать куропалат или вы, то есть ничего.
— Я бы никогда не осмелился отдавать приказы стражникам куропалата, тем более евнухам.
Заключенный утвердительно кивнул головой, как бы соглашаясь с эпархом.
— Евнухи — люди недоверчивые, им повсюду мерещатся измены и заговоры.
— В данном случае евнухи просто выполняли полученный приказ. Пункты обвинения сформулировал куропалат, и они в том пергаменте, который принес с собой мой писарь. Я знаю лишь общее обвинение, но должен допросить вас, чтобы подтвердить или опровергнуть пункты обвинения, которые, как я думал, были вам уже сообщены, чтобы вы могли более аргументировано защищаться.
— Вы обвинили меня в том, что я хотел похитить формулу изготовления греческого огня. Но это же клевета, клевета от начала и до конца. Уже не говоря обо всем остальном, надо лишиться разума, чтобы пойти на такой риск. Я прекрасно знаю, что император с большей ревностью следит за сохранением тайны греческого огня, чем за своей Августейшей супругой Феофано.
Писарь с трудом сдержал ухмылку, а эпарх с изумлением посмотрел на заключенного, осмелившегося шутить на тему, запретную даже с точки зрения простого здравого смысла, Что это — наивность, простодушие или дерзость и высокомерие? А может быть, узник говорит так от отчаяния, не надеясь выйти отсюда живым?
— Уже одни эти слова могли бы стоить вам языка, если бы я приказал своему писарю их записать.
— Поскольку, предъявив мне это обвинение, вы уже решили отрубить мне голову, разумеется, вместе с языком, то теперь я могу позволить себе злословить насчет императора и его Августейшей супруги, ничем больше не рискуя.
— Значит, вы чувствуете свою вину?
— Нет, это означает всего лишь то, что я знаю, что меня считают виновным. И знаю также, что чужая вина, истинная или мнимая, может пойти на пользу кому-то, кто хочет выслужиться перед императором или получить повышение по службе.
Эпарх посмотрел на него с укором.
— Я уже достиг высшего судейского чина, если вы намекаете на меня.
— Для честолюбцев высших чинов не существует, всегда найдется более высокий чин, о котором можно мечтать.
Эпарх взглянул на него с подозрением. Это были слова искушенного царедворца, а не просто военного, занятого усмирением собственных солдат из дворцовой гвардии. Но это была истинная правда.
— При дворе вас знают как сурового и закаленного воина, но я вижу, что вы проявляете недюжинные познания в области придворной жизни и интриг. Понять, что для честолюбия придворного не существует пределов, может только очень опытный царедворец. Просто удивительно слышать подобные слова из уст военного.
— Я никогда не преуменьшал значения честолюбия и понял одну очень важную вещь: когда человек попадает в Большой Дворец, какую бы должность он ни занимал, какими бы ни были его происхождение, интеллект, культура, наружность, он желает только одного — стать императором. И не улыбайтесь, пожалуйста. Тщеславие — это болезнь не менее заразная, чем чума, доказательство чему мы находим в истории. Императорами становились стратиги и простые солдаты, потомки благородных династий и нищие бездельники, на трон восходил и неграмотный пастух, который мог написать свое имя, лишь водя пером по трафарету, вырезанному на металлической пластинке, и даже человек, у которого был отрезан нос. Все придворные втайне мечтают взойти на трон. Всякий вновь прибывший ко двору рано или поздно заражается этой болезнью и готов идти на любой риск, на любую подлость и предательство.
— На любое предательство, это вы правильно сказали, вроде того, чтобы пытаться завладеть формулой греческого огня.
— Или приговорить к смертной казни невиновного.
— Вы тоже достигли высших чинов, имели деньги и почести. Лишь безумие или крайняя степень тщеславия могли толкнуть вас на то, чтобы поставить на карту должность этериарха и пойти на смертельный риск. Вы показали себя ловким и честолюбивым придворным, но плохим лазутчиком.
— Вы все продолжаете шутить. Или хотите представить меня на процессе как заговорщика, чтобы меня все-таки приговорили к смертной казни, если не удастся доказать, что я изменник?
— Вы сказали, что правда не всегда правдоподобна, а теперь я хочу напомнить вам это мудрое изречение. Но вынужден констатировать, что вы слишком мелко копаете, чтобы понять смысл моего присутствия здесь. Если вы думаете, что я желаю вам смерти, то сильно ошибаетесь. Я здесь для того, чтобы установить истину, а вовсе не для того, чтобы обвинить вас во что бы то ни стало. Хотя сам я, как это ни прискорбно, думаю, что вы все-таки изменник.
— Вы неправильно употребляете слово изменник, оно имеет другое значение. Изменник — это человек, который действует в чьих-то интересах, в данном случае в интересах врага.
— Тогда скажем, что этериарх мог действовать как изменник в интересах сирийца Нимия Никета, готового предать Византию ради своей далекой родины. Разумеется, это всего лишь предположение, но нельзя исключить и другую возможность, что изменник и Нимий Никет — это два разных человека, живущие под одной оболочкой. Но поскольку нельзя отрубить голову одному из них, не отрубив одновременно и другому, то в случае смертного приговора Нимию Никету придется понести наказание за обоих.
— Все говорит за то, что вы уже решили отрубить мне голову. Тогда зачем вы тратите время на пустые разговоры?
— Я здесь для того, чтобы установить — истинная или фальшивая формула была найдена в вашем кабинете на листке пергамента.
В глазах заключенного промелькнул ужас.
— Это давно известный прием — подбрасывать компрометирующие документы туда, где их хотят найти в момент обыска. Подлый прием, который бесчестит того, кто к нему прибегает, и судья не должен рассматривать подобную находку как улику.
— Действительно, это распространенный прием. Но судья не может подозревать стражников, присланных самим куропалатом.
— Итак, вы готовы осудить на смерть невиновного этериарха и боитесь пальцем тронуть двух стражников, совершивших явный подлог.
— Сдается мне, что и вы не раз прибегали к подобным гнусным уловкам.
На лице Нимия Никета появилось брезгливое и одновременно возмущенное выражение, но он не успел ответить, так как эпарх снова заговорил.
— Я должен лишь установить, является ли пергамент, обнаруженный в вашем кабинете, тем же самым, что был похищен из оружейной мастерской, или это переписанная вами копия.
— Я не похищал и не переписывал никаких пергаментов.
— Я должен сличить ваш почерк с почерком на пергаменте. Эту процедуру я должен произвести на ваших глазах и в присутствии писаря.
Нимий Никет застыл как громом пораженный, но затем все-таки собрался с духом и обратился к эпарху.
— Вы не можете не знать, что чтение пергамента означает для меня смертный приговор. Но вы знаете также, что подобный приговор ожидает всякого, кто каким-либо образом узнает формулу греческого огня.
Эпарх опустил глаза в знак согласия.
— Этот закон известен всем.
— Значит, вы знаете, что смертный приговор грозит также и вам, если вы будете присутствовать при чтении пергамента.
— Я знаю. И поэтому настаиваю, чтобы вы, прочтя пергамент, сказали бы мне, что формула ненастоящая.
— Если я даже и скажу, что формула, найденная в моем кабинете, ненастоящая, я все равно буду приговорен к смерти, так как это означало бы, что я знаю настоящую формулу. Может быть, я мог бы спасти вас, сказав, что формула, принесенная вашим писарем, ненастоящая, но я все равно не смогу это доказать, так как не знаю настоящую формулу. И следовательно, не смогу оказать вам такую услугу, даже если бы захотел.
— Так или иначе, но вы не хотите. Что же тогда делать? — Пока не знаю.
— Я бы мог спасти вас.
— Каким образом?
— Добиться для вас места в оружейной мастерской. Я уже спас таким образом жизнь двоих, приговоренных к смерти.
— Рабочие попадают туда лишь после того, как им отрежут язык и прижгут барабанные перепонки. Я предпочитаю умереть сразу.
— Оружейный мастер, как вы знаете, был убит, и на его место назначили временного исполнителя. Не исключено, что я смогу выхлопотать для вас эту должность.
— А что это изменит? Даже если вам удастся добиться для меня должности оружейного мастера, что весьма сомнительно, я буду похоронен заживо, но и у вас будет мало шансов сохранить голову на плечах. Вы, разумеется, помните, что тающим формулу считается даже тот, кто имел конфиденциальную беседу с глазу на глаз с человеком, который мог бы сообщить ему ее устно. Поэтому пергамент опаснее, чем те огненные снаряды, секрет изготовления которых он содержит: от них еще можно спастись или отделаться ожогами, но от этого пергамента спасения нет. Мы оба с вами попались в одну и ту же ловушку, и я не вижу, какое чудо могло бы нам помочь.
Эпарх как будто окаменел при этих словах. Но он был не из тех людей, которые легко смиряются с судьбой, хотя пока и не видел путей к спасению.
— Вы — военный и должны разбираться в оружии.
— Греческий огонь — особое оружие, это горючая смесь, и я знаю только то, что знают все: в состав смеси входят греческая смола, сера и нефть, но это далеко не все. Тайна заключается в каком-то неизвестном веществе и в пропорциях, в которых все эти элементы смешиваются друг с другом.
— Во всяком случае, вы знаете больше, чем я.
— Но недостаточно, чтобы утверждать, будто формула ненастоящая, так как ошибочность формулы можно доказать только с помощью алхимических доводов.
— Я думаю, что вам, вернее, нам стоит рискнуть. Вы можете сделать вид, будто разбираетесь в алхимии, и объявить формулу, которую я дам вам прочитать, нереактивной. Что вы на это скажете?
— Мне никто не поверит.
— Можно будет потребовать проверки. Это одно из ваших прав.
— В этих обстоятельствах мои права ничтожны.
— Я — эпарх, и мой запрос не может остаться без ответа.
— К сожалению, эпарх, который послан сюда, чтобы показать мне формулу греческого огня, сам подвергается смертельной опасности и не может всерьез рассчитывать на то, что его будут слушать.
— Но у нас нет другого выбора. Мы должны вскрыть пакет, объявить, что формула нереактивна по своему составу и требовать проверки, чтобы доказать ее неточность.
Писарь, который все это время присутствовал при беседе с безучастным видом, решил, что настал его момент, и вытащил из сумки запечатанный пергамент.
— Должен ли я приступить к чтению, господин эпарх?
Эпарх посмотрел на него с удивлением и жалостью, как будто видел перед собой не человека, а лишь его нелепое подобие.
— Если бы ты был внимательнее, то понял бы, какой опасности подвергаешься, потому что, если формула окажется настоящей, уже ничто не спасет тебя от пропасти, о которой я тебе говорил по дороге сюда. У меня есть могущественный враг, который подсунул мне этот пергамент, и теперь я вынужден его читать, но ты еще можешь спастись, и потому я советую тебе поскорее уносить отсюда глаза и уши.
Писарь растерянно посмотрел на эпарха, мельком взглянул на заключенного и, положив сумку с пергаментом на лавку рядом с судьей, направился к двери.
— Скажи мне хотя бы спасибо, несчастный.
— Спасибо, господин эпарх.
Писарь стремглав выскочил за дверь, в коридоре послышались его поспешно удаляющиеся шаги, и в камере вновь наступила тишина.
Эпарх молча ходил взад и вперед от одной голой стены до другой. Нимий Никет, сидя, на лавке, внимательно наблюдал за его лицом, стараясь понять, не появилась ли у него спасительная мысль, но в тот момент мысли эпарха витали далеко в попытке освободиться от оков логики, в данном случае совершенно бесполезной. Эпарх был убежден, что в сознании любого человека есть некая нейтральная зона, как бы не связанная с реальной жизнью. И он всегда считал, что если человек дает слишком большую волю этой части своего «я», то становится жертвой различных аффектаций, у него возникают пустые и легкомысленные идеи, туманные фантазии. Сам он никогда им не поддавался и гнал прочь от себя, как гонят дурных советчиков. Но в минуту, когда разум оказался бессилен, он был вынужден признать, что импульс для решения можно ждать только оттуда, из самой темной зоны своего сознания. Достав из сумки писаря запечатанный пергамент и показав его Нимию Никету, он сделал вид, будто собирается взломать печати, но только сделал вид, после чего посмотрел на заключенного, который внимательно наблюдал за ним.
— Любопытная ситуация, когда судья и подсудимый подвергаются одинаковой опасности, да еще по одной и той же причине.
— Пока пергамент запечатан, непосредственной угрозы нет. Эпарх горько усмехнулся.
Эпарх невозмутимо наблюдал за ним, как и положено верховному судье, который вершит правосудие объективно, не поддаваясь чувству симпатии или антипатии к обвиняемому. Затем бросил взгляд на окошко, через которое в камеру проникал не то чтобы свет, но полумрак, из глубокого и узкого, как колодец, внутреннего дворика. Здесь на камнях, покрытых влажной плесенью и мхом, мириады насекомых нашли идеальную среду для своего обитания. Им угрожала одна-единственная опасность — свалиться в камеру к оголодавшему узнику: пауки, сороконожки, но особенно белые муравьи и дождевые черви обычно служили желанной добавкой к скудной пище заключенных.
Заключенный все еще стоял на лавке, прямо напротив входа, и эпарх предпочел обычному казенно-формальному обращению легкое ироничное замечание.
— Мне кажется недостойным бывшего этериарха, начальника дворцовой гвардии, карабкаться по стене, словно какая-нибудь ящерица.
Узник смотрел на него с досадой и раздражением.
— А мне кажется недостойным верховного судьи Большого Дворца сравнивать начальника дворцовой гвардии с ящерицей.
— Моя должность эпарха никак не ограничивает меня в моих сравнениях. Но вы-то больше не этериарх, не начальник дворцовой гвардии. Для меня вы — всего лишь заключенный и, возможно, изменник.
Нимий Никет бросил возмущенный взгляд на эпарха.
— Вам следовало бы знать, что если должность этериарха в любой момент может быть отнята у меня императором, то обвинение в измене надо доказать.
— Вы собираетесь учить меня моему ремеслу? Если я сказал «возможно», то это значит, что вы можете быть изменником, а можете и не быть им. Именно с этим ощущением я и шел сюда, хотя все говорило о том, что император Никифор Фока не мог быть столь безрассуден, чтобы лишить себя такого доблестного начальника дворцовой гвардии, не имея к тому веских причин.
— И тем не менее мое присутствие во Дворце, видимо, сочли необязательным, раз я оказался здесь. Однако официальная причина моего заключения мне неизвестна, я даже не могу ее себе представить. Вероятно, вы дадите мне какие-то объяснения по поводу моего ареста.
Эпарх сел на деревянную лавку рядом с заключенным, провел рукой по лбу, как будто ему пришла в голову какая-то внезапная мысль, а затем совершенно иным, вполне доброжелательным тоном заговорил о другом, уклонившись от ответа на этот вопрос.
— В последние дни император был не в духе, так как его оскорбил епископ из Лонгобардии, осмелившийся заявить во время торжественной трапезы, на которую он был приглашен, будто жареного козленка с чесноком не готовят.
Нимий Никет посмотрел на эпарха с удивлением и растерянностью.
— Зачем вы рассказываете мне этот анекдот?
— Раз вы сами не можете представить себе причину, по которой оказались здесь, я пытаюсь подсказать вам возможный повод. Как вы знаете, сановник вашего ранга может быть арестован только с согласия императора, и вполне возможно, что этот случай — всего лишь следствие каприза или дурного расположения духа нашего императора, которого рассердил приезжий епископ. Я лишь попытался дать одно из возможных направлений вашим подозрениям, направить их в какое-то русло.
Нимий Никет вновь посмотрел на эпарха, который опустил глаза, чтобы не встречаться с ним взглядом.
— Я не понимаю, зачем вы пытаетесь приписать мне мысли, которых у меня нет. Можно подумать, что вы хотите навязать мне еще какое-то обвинение, кроме того, кстати говоря, пока неизвестного мне, из-за которого я сижу в этой камере. Нечестный способ свершения правосудия, и, по правде говоря, я не могу вас понять. Разве мало того, что меня заключили в тюрьму как предателя? И теперь, вместо того чтобы сообщить мне причину ареста, вы морочите мне голову рассказами о причудах императора и вообще ведете себя так, будто измена — это какой-то пустяк, почти простительная шалость.
— Значит, вы признаете себя изменником?
— Напротив. Считаю это обвинение гнусной клеветой, хотя оно и высказано мне лишь в предположительной форме, чтобы несколько смягчить оскорбление.
— Выдвинутое против вас обвинение находится у моего помощника. Но не приписывайте мне власть и полномочия, которыми я не обладаю. Вы знаете, что вас заключил под стражу куропалат, разумеется, с согласия, а может быть, и по приказу самого императора, поскольку при дворе вы были облечены высшей военной властью и подчинялись только ему. В мои обязанности входит лишь допрашивать, возбуждать дело, рассматривать его в судебном порядке, а не сажать людей в тюрьму, тем более эпархов. Еще я могу по-разному вести себя с заключенными: быть с ними откровенным и доброжелательным или, наоборот, суровым, в зависимости от самого дела, но и от моего личного отношения к заключенному и даже от моего настроения и самочувствия в этот день.
— Вы сообщили мне о своих разнообразных настроениях, ло не сказали, от чего они зависят. Почему вы сначала называете меня изменником, а потом делаете вид, будто питаете ко мне дружеские чувства?
— Может быть, потому, что мне так больше нравится, или потому, что мне так удобнее, или мне кажется, что это может пойти на пользу дела. Возможно, именно таким способом я надеюсь добиться от вас правды. Но, признаюсь вам честно, еще и потому, что вы — сириец, то есть принадлежите к нации с древней культурой и цивилизацией, но строптивой и вероломной.
— У вас странные представления о культуре, и уж, во всяком случае, очень поверхностные о сирийцах. Вы не знаете окраин империи, никогда не бывали в пограничных областях, где воюют за обладание одним-единственным городом или за клочок земли, и потому употребляете слова, вроде этих ваших "строптивый» и «вероломный», которые не имеют никакого отношения ни ко мне, ни к реальной ситуации. Когда вы говорите мне, что лонгобардский епископ оскорбил императора, заявив, что козленка не готовят с чесноком, вы забываете о национальной гордости этого дипломата, который хотя бы за столом пытается утвердить независимость своей нации и заставить ценить культуру своего народа.
— Эти западные люди из Лонгобардии так грубы! Они хуже варваров, которые живут на границах с нами, хуже болгар, хуже скифов. Они даже не умеют пользоваться вилкой, а туда же, бесцеремонно критикуют византийскую кухню. Разумеется, наш император проявит снисходительность и простит это оскорбление, которое вообще-то не причинило вреда ни ему, ни империи. Но у вас другой случай. Вы прибыли из Сирии, из страны высокой культуры и благородных традиций. К сожалению, ваше происхождение не помешало вам обмануть оказанное вам доверие. И в этой подземной тюрьме, как вы знаете, хотя и делаете вид, будто не знаете, вы находитесь потому, что похитили или пытались похитить тайную формулу изготовления греческого огня, оружия, которое уже почти три века позволяет византийскому флоту удерживать господство на Средиземном море. Вот о чем мы должны говорить.
Нимий Никет пришел в ужас. Уже сам факт, что в открытую был назван греческий огонь, говорил о масштабе угрожавшей ему опасности. Он провел рукой по вспотевшему лбу, на мгновение прикрыл глаза, но тут же открыл их и буквально впился в лицо эпарха, пытаясь прочесть на нем хоть какой-то намек насчет истинного смысла предъявленного ему обвинения. Но и эпарх в свою очередь внимательно изучал лицо заключенного, пытаясь уловить его реакцию на это сообщение, не обнаруживая своей.
— Это обвинение совершенно нелепо, — сказал наконец Нимий Никет, — оно просто лишено здравого смысла и не учитывает очевидных фактов. Вы вдруг начали обращаться со мной, как с врагом, хотя до вчерашнего дня я был поставлен защищать императора и столицу от врагов и предателей. Куропалат вынудил меня ликвидировать часовых, прежде чем я смог допросить их, а потом вы приходите допрашивать меня, как будто это я виноват в том, что мне помешали провести дознание.
— Если все же допустить, что обвинение имеет какие-то основания, я не понимаю, зачем вы хотели завладеть тайной греческого огня. Может быть, для того, чтобы лучше защищать императора и Константинополь от врагов и изменников? В этом ваше оправдание?
— Издеваясь надо мной, вы удаляетесь от истины. Но, к сожалению, правда не всегда правдоподобна, как сказал какой-то философ, имени которого я сейчас не могу вспомнить.
— Факты иногда опровергают философию, по еще не было случая, чтобы философия опровергла факты.
Писарь, который до сих пор стоял неподвижно, вдруг встрепенулся и немного выдвинулся вперед так, чтобы привлечь к себе внимание эпарха, наблюдавшего за обвиняемым.
— Господин эпарх, должен ли я записать это мудрое изречение?
— Нет, я ведь не философ. В отличие от философов, чьи изречения живут на бумаге или в памяти верных учеников, судьи нуждаются не в пере, но в тюрьме, в секире, веревке или в раскаленном железе для достижения нужного эффекта.
Нимий Никет взглянул на него с опаской.
— Вы мне угрожаете?
— Это всего лишь уточнение разницы между философом и судьей, адресованное писарю, чтобы он больше не путал.
— Должен ли я зачитать пункты обвинения, господин эпарх?
— Нет, заключенный их знает.
Заключенный посмотрел на него с выражением нескрываемого удивления.
— Но ведь мне их еще не сообщили.
— И тем не менее вы их знаете.
— Я могу лишь строить предположения на основании того, что услышал от вас. Стражники куропалата, арестовавшие меня, ничего мне не сказали.
— Так я и думал. Эти евнухи умеют напустить туману.
— Полагаю, они сказали то, что нм приказал сказать куропалат или вы, то есть ничего.
— Я бы никогда не осмелился отдавать приказы стражникам куропалата, тем более евнухам.
Заключенный утвердительно кивнул головой, как бы соглашаясь с эпархом.
— Евнухи — люди недоверчивые, им повсюду мерещатся измены и заговоры.
— В данном случае евнухи просто выполняли полученный приказ. Пункты обвинения сформулировал куропалат, и они в том пергаменте, который принес с собой мой писарь. Я знаю лишь общее обвинение, но должен допросить вас, чтобы подтвердить или опровергнуть пункты обвинения, которые, как я думал, были вам уже сообщены, чтобы вы могли более аргументировано защищаться.
— Вы обвинили меня в том, что я хотел похитить формулу изготовления греческого огня. Но это же клевета, клевета от начала и до конца. Уже не говоря обо всем остальном, надо лишиться разума, чтобы пойти на такой риск. Я прекрасно знаю, что император с большей ревностью следит за сохранением тайны греческого огня, чем за своей Августейшей супругой Феофано.
Писарь с трудом сдержал ухмылку, а эпарх с изумлением посмотрел на заключенного, осмелившегося шутить на тему, запретную даже с точки зрения простого здравого смысла, Что это — наивность, простодушие или дерзость и высокомерие? А может быть, узник говорит так от отчаяния, не надеясь выйти отсюда живым?
— Уже одни эти слова могли бы стоить вам языка, если бы я приказал своему писарю их записать.
— Поскольку, предъявив мне это обвинение, вы уже решили отрубить мне голову, разумеется, вместе с языком, то теперь я могу позволить себе злословить насчет императора и его Августейшей супруги, ничем больше не рискуя.
— Значит, вы чувствуете свою вину?
— Нет, это означает всего лишь то, что я знаю, что меня считают виновным. И знаю также, что чужая вина, истинная или мнимая, может пойти на пользу кому-то, кто хочет выслужиться перед императором или получить повышение по службе.
Эпарх посмотрел на него с укором.
— Я уже достиг высшего судейского чина, если вы намекаете на меня.
— Для честолюбцев высших чинов не существует, всегда найдется более высокий чин, о котором можно мечтать.
Эпарх взглянул на него с подозрением. Это были слова искушенного царедворца, а не просто военного, занятого усмирением собственных солдат из дворцовой гвардии. Но это была истинная правда.
— При дворе вас знают как сурового и закаленного воина, но я вижу, что вы проявляете недюжинные познания в области придворной жизни и интриг. Понять, что для честолюбия придворного не существует пределов, может только очень опытный царедворец. Просто удивительно слышать подобные слова из уст военного.
— Я никогда не преуменьшал значения честолюбия и понял одну очень важную вещь: когда человек попадает в Большой Дворец, какую бы должность он ни занимал, какими бы ни были его происхождение, интеллект, культура, наружность, он желает только одного — стать императором. И не улыбайтесь, пожалуйста. Тщеславие — это болезнь не менее заразная, чем чума, доказательство чему мы находим в истории. Императорами становились стратиги и простые солдаты, потомки благородных династий и нищие бездельники, на трон восходил и неграмотный пастух, который мог написать свое имя, лишь водя пером по трафарету, вырезанному на металлической пластинке, и даже человек, у которого был отрезан нос. Все придворные втайне мечтают взойти на трон. Всякий вновь прибывший ко двору рано или поздно заражается этой болезнью и готов идти на любой риск, на любую подлость и предательство.
— На любое предательство, это вы правильно сказали, вроде того, чтобы пытаться завладеть формулой греческого огня.
— Или приговорить к смертной казни невиновного.
— Вы тоже достигли высших чинов, имели деньги и почести. Лишь безумие или крайняя степень тщеславия могли толкнуть вас на то, чтобы поставить на карту должность этериарха и пойти на смертельный риск. Вы показали себя ловким и честолюбивым придворным, но плохим лазутчиком.
— Вы все продолжаете шутить. Или хотите представить меня на процессе как заговорщика, чтобы меня все-таки приговорили к смертной казни, если не удастся доказать, что я изменник?
— Вы сказали, что правда не всегда правдоподобна, а теперь я хочу напомнить вам это мудрое изречение. Но вынужден констатировать, что вы слишком мелко копаете, чтобы понять смысл моего присутствия здесь. Если вы думаете, что я желаю вам смерти, то сильно ошибаетесь. Я здесь для того, чтобы установить истину, а вовсе не для того, чтобы обвинить вас во что бы то ни стало. Хотя сам я, как это ни прискорбно, думаю, что вы все-таки изменник.
— Вы неправильно употребляете слово изменник, оно имеет другое значение. Изменник — это человек, который действует в чьих-то интересах, в данном случае в интересах врага.
— Тогда скажем, что этериарх мог действовать как изменник в интересах сирийца Нимия Никета, готового предать Византию ради своей далекой родины. Разумеется, это всего лишь предположение, но нельзя исключить и другую возможность, что изменник и Нимий Никет — это два разных человека, живущие под одной оболочкой. Но поскольку нельзя отрубить голову одному из них, не отрубив одновременно и другому, то в случае смертного приговора Нимию Никету придется понести наказание за обоих.
— Все говорит за то, что вы уже решили отрубить мне голову. Тогда зачем вы тратите время на пустые разговоры?
— Я здесь для того, чтобы установить — истинная или фальшивая формула была найдена в вашем кабинете на листке пергамента.
В глазах заключенного промелькнул ужас.
— Это давно известный прием — подбрасывать компрометирующие документы туда, где их хотят найти в момент обыска. Подлый прием, который бесчестит того, кто к нему прибегает, и судья не должен рассматривать подобную находку как улику.
— Действительно, это распространенный прием. Но судья не может подозревать стражников, присланных самим куропалатом.
— Итак, вы готовы осудить на смерть невиновного этериарха и боитесь пальцем тронуть двух стражников, совершивших явный подлог.
— Сдается мне, что и вы не раз прибегали к подобным гнусным уловкам.
На лице Нимия Никета появилось брезгливое и одновременно возмущенное выражение, но он не успел ответить, так как эпарх снова заговорил.
— Я должен лишь установить, является ли пергамент, обнаруженный в вашем кабинете, тем же самым, что был похищен из оружейной мастерской, или это переписанная вами копия.
— Я не похищал и не переписывал никаких пергаментов.
— Я должен сличить ваш почерк с почерком на пергаменте. Эту процедуру я должен произвести на ваших глазах и в присутствии писаря.
Нимий Никет застыл как громом пораженный, но затем все-таки собрался с духом и обратился к эпарху.
— Вы не можете не знать, что чтение пергамента означает для меня смертный приговор. Но вы знаете также, что подобный приговор ожидает всякого, кто каким-либо образом узнает формулу греческого огня.
Эпарх опустил глаза в знак согласия.
— Этот закон известен всем.
— Значит, вы знаете, что смертный приговор грозит также и вам, если вы будете присутствовать при чтении пергамента.
— Я знаю. И поэтому настаиваю, чтобы вы, прочтя пергамент, сказали бы мне, что формула ненастоящая.
— Если я даже и скажу, что формула, найденная в моем кабинете, ненастоящая, я все равно буду приговорен к смерти, так как это означало бы, что я знаю настоящую формулу. Может быть, я мог бы спасти вас, сказав, что формула, принесенная вашим писарем, ненастоящая, но я все равно не смогу это доказать, так как не знаю настоящую формулу. И следовательно, не смогу оказать вам такую услугу, даже если бы захотел.
— Так или иначе, но вы не хотите. Что же тогда делать? — Пока не знаю.
— Я бы мог спасти вас.
— Каким образом?
— Добиться для вас места в оружейной мастерской. Я уже спас таким образом жизнь двоих, приговоренных к смерти.
— Рабочие попадают туда лишь после того, как им отрежут язык и прижгут барабанные перепонки. Я предпочитаю умереть сразу.
— Оружейный мастер, как вы знаете, был убит, и на его место назначили временного исполнителя. Не исключено, что я смогу выхлопотать для вас эту должность.
— А что это изменит? Даже если вам удастся добиться для меня должности оружейного мастера, что весьма сомнительно, я буду похоронен заживо, но и у вас будет мало шансов сохранить голову на плечах. Вы, разумеется, помните, что тающим формулу считается даже тот, кто имел конфиденциальную беседу с глазу на глаз с человеком, который мог бы сообщить ему ее устно. Поэтому пергамент опаснее, чем те огненные снаряды, секрет изготовления которых он содержит: от них еще можно спастись или отделаться ожогами, но от этого пергамента спасения нет. Мы оба с вами попались в одну и ту же ловушку, и я не вижу, какое чудо могло бы нам помочь.
Эпарх как будто окаменел при этих словах. Но он был не из тех людей, которые легко смиряются с судьбой, хотя пока и не видел путей к спасению.
— Вы — военный и должны разбираться в оружии.
— Греческий огонь — особое оружие, это горючая смесь, и я знаю только то, что знают все: в состав смеси входят греческая смола, сера и нефть, но это далеко не все. Тайна заключается в каком-то неизвестном веществе и в пропорциях, в которых все эти элементы смешиваются друг с другом.
— Во всяком случае, вы знаете больше, чем я.
— Но недостаточно, чтобы утверждать, будто формула ненастоящая, так как ошибочность формулы можно доказать только с помощью алхимических доводов.
— Я думаю, что вам, вернее, нам стоит рискнуть. Вы можете сделать вид, будто разбираетесь в алхимии, и объявить формулу, которую я дам вам прочитать, нереактивной. Что вы на это скажете?
— Мне никто не поверит.
— Можно будет потребовать проверки. Это одно из ваших прав.
— В этих обстоятельствах мои права ничтожны.
— Я — эпарх, и мой запрос не может остаться без ответа.
— К сожалению, эпарх, который послан сюда, чтобы показать мне формулу греческого огня, сам подвергается смертельной опасности и не может всерьез рассчитывать на то, что его будут слушать.
— Но у нас нет другого выбора. Мы должны вскрыть пакет, объявить, что формула нереактивна по своему составу и требовать проверки, чтобы доказать ее неточность.
Писарь, который все это время присутствовал при беседе с безучастным видом, решил, что настал его момент, и вытащил из сумки запечатанный пергамент.
— Должен ли я приступить к чтению, господин эпарх?
Эпарх посмотрел на него с удивлением и жалостью, как будто видел перед собой не человека, а лишь его нелепое подобие.
— Если бы ты был внимательнее, то понял бы, какой опасности подвергаешься, потому что, если формула окажется настоящей, уже ничто не спасет тебя от пропасти, о которой я тебе говорил по дороге сюда. У меня есть могущественный враг, который подсунул мне этот пергамент, и теперь я вынужден его читать, но ты еще можешь спастись, и потому я советую тебе поскорее уносить отсюда глаза и уши.
Писарь растерянно посмотрел на эпарха, мельком взглянул на заключенного и, положив сумку с пергаментом на лавку рядом с судьей, направился к двери.
— Скажи мне хотя бы спасибо, несчастный.
— Спасибо, господин эпарх.
Писарь стремглав выскочил за дверь, в коридоре послышались его поспешно удаляющиеся шаги, и в камере вновь наступила тишина.
Эпарх молча ходил взад и вперед от одной голой стены до другой. Нимий Никет, сидя, на лавке, внимательно наблюдал за его лицом, стараясь понять, не появилась ли у него спасительная мысль, но в тот момент мысли эпарха витали далеко в попытке освободиться от оков логики, в данном случае совершенно бесполезной. Эпарх был убежден, что в сознании любого человека есть некая нейтральная зона, как бы не связанная с реальной жизнью. И он всегда считал, что если человек дает слишком большую волю этой части своего «я», то становится жертвой различных аффектаций, у него возникают пустые и легкомысленные идеи, туманные фантазии. Сам он никогда им не поддавался и гнал прочь от себя, как гонят дурных советчиков. Но в минуту, когда разум оказался бессилен, он был вынужден признать, что импульс для решения можно ждать только оттуда, из самой темной зоны своего сознания. Достав из сумки писаря запечатанный пергамент и показав его Нимию Никету, он сделал вид, будто собирается взломать печати, но только сделал вид, после чего посмотрел на заключенного, который внимательно наблюдал за ним.
— Любопытная ситуация, когда судья и подсудимый подвергаются одинаковой опасности, да еще по одной и той же причине.
— Пока пергамент запечатан, непосредственной угрозы нет. Эпарх горько усмехнулся.