— У меня есть кое-какие идеи, — сказал Лев брату, — но пока это еще не подозрения. Я постараюсь проверить их как можно скорее и доложу вам в соответствии с вашим высочайшим повелением.
Император посмотрел на брата, положил ему руку на плечо и заговорил совсем другим тоном.
— Только помните, что текст пергамента ни в коем случае не должен попасться вам на глаза, ибо знакомство с секретной формулой греческого огня будет означать для вас, как и для любого другого человека, смертный приговор. А я не хотел бы лишиться единственного брата и самого верного из своих подданных.
— Я тоже не хочу умирать и сделаю все возможное, чтобы этот текст не попался мне на глаза.
— И последнее. Вы сказали, что только очень худой, узкоплечий человек мог проникнуть в мастерскую. Думаете ли вы вести расследование в этом направлении?
Куропалат выдержал паузу, прежде чем высказать соображение, которое могло быть истолковано как косвенное обвинение.
— Среди солдат дворцовой гвардии много худых и стройных юношей. Однако будет нелегко провести такое расследование без ведома этериарха.
— В подобных обстоятельствах легких путей быть не может. Или вас пугают трудности? Не думаете ли вы, что следовало бы как можно скорее составить список людей, живущих во Дворце и способных по своим физическим данным проникнуть в оружейную мастерскую?
Куропалат решил несколько ослабить подозрение, павшее после его слов на Нимия Никета.
— К сожалению, мои соображения носят лишь предварительный характер, поэтому я не называю имен, но это могут быть также и чиновники. Я начну с того, что сделаю список всех придворных сановников, имеющих в своем подчинении стройных и беззаветно преданных им мужчин.
— Стройных и преданных женщин тоже.
Лев посмотрел на брата, улыбнулся ему и кивнул головой. Никифор, не отвечая на его улыбку, лишь поднял на прощание руку, давая понять, что разговор окончен и что он может идти. Куропалат поклонился и вышел из комнаты. В коридоре он, едва дойдя до окна, был вынужден облокотиться о подоконник, так как почувствовал, что ему не хватает воздуха.
13
14
Император посмотрел на брата, положил ему руку на плечо и заговорил совсем другим тоном.
— Только помните, что текст пергамента ни в коем случае не должен попасться вам на глаза, ибо знакомство с секретной формулой греческого огня будет означать для вас, как и для любого другого человека, смертный приговор. А я не хотел бы лишиться единственного брата и самого верного из своих подданных.
— Я тоже не хочу умирать и сделаю все возможное, чтобы этот текст не попался мне на глаза.
— И последнее. Вы сказали, что только очень худой, узкоплечий человек мог проникнуть в мастерскую. Думаете ли вы вести расследование в этом направлении?
Куропалат выдержал паузу, прежде чем высказать соображение, которое могло быть истолковано как косвенное обвинение.
— Среди солдат дворцовой гвардии много худых и стройных юношей. Однако будет нелегко провести такое расследование без ведома этериарха.
— В подобных обстоятельствах легких путей быть не может. Или вас пугают трудности? Не думаете ли вы, что следовало бы как можно скорее составить список людей, живущих во Дворце и способных по своим физическим данным проникнуть в оружейную мастерскую?
Куропалат решил несколько ослабить подозрение, павшее после его слов на Нимия Никета.
— К сожалению, мои соображения носят лишь предварительный характер, поэтому я не называю имен, но это могут быть также и чиновники. Я начну с того, что сделаю список всех придворных сановников, имеющих в своем подчинении стройных и беззаветно преданных им мужчин.
— Стройных и преданных женщин тоже.
Лев посмотрел на брата, улыбнулся ему и кивнул головой. Никифор, не отвечая на его улыбку, лишь поднял на прощание руку, давая понять, что разговор окончен и что он может идти. Куропалат поклонился и вышел из комнаты. В коридоре он, едва дойдя до окна, был вынужден облокотиться о подоконник, так как почувствовал, что ему не хватает воздуха.
13
Временным преемником Леонтия Мануила за неимением других кандидатур был назначен самый старый из рабочих. Церемония назначения на этот пост по традиции происходила при личном участии императора. В своих покоях во Дворце Дафни он хранил в специальном железном ящике ключи от трех железных дверей, через которые только и можно было попасть в оружейную мастерскую. Никифор сам открыл три тяжелых запора. Открывая последнюю дверь, он чуть не споткнулся о труп Леонтия Мануила, который оружейники уже завернули в погребальный саван. Старый рабочий откинул свой белый капюшон, и император трижды его поцеловал, что и являлось официальным подтверждением назначения на должность оружейных дел мастера. После чего старик вернулся в цех, а два охранника погрузили на повозку тело Леонтия Мануила, чтобы предать погребению в Мраморном море, в соответствии с собственными пожеланиями так и не состоявшегося моряка.
Император вновь запер три железные двери и сам опечатал их бронзовой печаткой: печатка хранилась в том же ящике, что и ключи. В этот момент с высоты Дворца как раз и прозвучали пять ударов колокола, на пять долгих мгновений остановивших жизнь в столице — на дорогах, в торговых лавках и в домах.
Уже более двух веков назначение нового оружейных дел мастера происходило таким образом, без особой торжественности, с соблюдением всех предосторожностей, являвшихся частью обязательного ритуала, до сих пор позволявшего сохранять в тайне процесс производства самого мощного оружия, каким когда-либо владела Византийская империя.
Когда этериарх увидел на бронзовых воротах приказ об обязательном обыске каждого, выходящего из Дворца, и четырех гвардейцев куропалата, исполнявших этот приказ, то был не столько удивлен, сколько разгневан. Если закрыли бронзовые ворота, находившиеся в непосредственном ведении этериарха, даже не поставив его об этом в известность, значит, во Дворце за его спиной происходит что-то страшное. Красный от гнева, он направился в покои куропалата, чтобы потребовать от него объяснений.
Управление куропалата Льва располагалось на последнем этаже, рядом с покоями императора. Нимий Никет начал подниматься по лестнице, буквально пылая от ярости, но к тому моменту, когда он добрался до последних ступенек, его гнев уже несколько поостыл и он решил, что будет благоразумнее избежать прямого объяснения и всю интересующую его информацию о событиях, вызвавших появление подобного приказа, получить каким-то иным, менее рискованным путем. В трудные минуты он всегда руководствовался советами Кекавмена, старого царедворца, который, разочаровавшись в жизни при дворе, удалился в свое имение и остаток дней провел вдали от столицы. Первая заповедь Кекавмена гласила: не рискуй, скрывай свои чувства, смотри вперед, но и оглядывайся, смотри вверх, но и вниз, направо и налево, не доверяй никому, особенно женщинам, врачам и повару, не давай и не бери деньги в долг, избегай встреч с противником лицом к лицу. Нимий Никет медленно спустился по лестнице, по которой только что взбежал с такой решительностью и отвагой, и направился по коридору в свое ведомство, где думал застать секретаря и, может быть, получить у него какие-то разъяснения.
Этериарху недавно исполнилось сорок лет, но сам он чувствовал себя дряхлым стариком, хотя иногда ему казалось, будто под его обветренной и огрубевшей шкурой солдата живет кто-то другой, нежный и трепетный. Лишения и тяготы долгих военных кампаний надломили его здоровье и силы, и теперь он чувствовал боль во всем теле, но еще сильнее у него болела душа с тех пор, как он навсегда распрощался с возможностью получить должность куропалата, которую Лев Фока предпочел должности магистра, остававшейся свободной после смерти Бринги. Несмотря на компрометировавшие его сплетни, Лев воспользовался родством с Никифором, чтобы присвоить себе чрезмерную власть и особые привилегии, которые никто не решался у него оспорить. Нимий Никет был убежден, что у него больше достоинств, чем у Льва, и что он заслуживает более почетную должность, чем та, которую занимал при дворе, но придворные всегда смотрели на военных с пренебрежением, если только у тех не было славы героев, как у Никифора или Цимисхия. Должность этериарха не позволяла ему проявить себя ни на военном, ни на административном, ни на дипломатическом поприщах. Пообещав поддержку в борьбе с Брингой регентше Феофано, он думал извлечь выгоду из их тайных отношений, которые в какой-то момент чуть было не перешли в более интимные. Но с того дня Феофано совершенно исчезла с его горизонта, отгородившись толпой евнухов, придворных кавалеров и дам, далекая и неприступная, вознесенная на вершину власти. И потом, чего вообще можно было ожидать от этой женщины? Ему вполне хватило короткой встречи, чтобы окончательно убедиться в том, что он давно уже знал: Феофано была циничной, бездушной и бесчувственной, бесчестной и бессердечной, непредсказуемой в желаниях и поступках, необузданной в своих страстях и честолюбивых замыслах. И хотя сам этериарх тоже не был человеком высокой морали, он считал Феофано роковой и опасной женщиной, с которой лучше не связываться.
Нимий Никет был одинок, и ему приходилось скрывать свои физические и душевные страдания от окружающих, тем более что в силу положения и занимаемой должности он должен был держать в узде эту ораву варваров, из которых состояла дворцовая гвардия, — вспыльчивых, неотесанных, драчливых, всегда готовых унизить более слабых. И он прекрасно понимал, что, если эта грубая солдатня почувствует его слабость, ему конец. Нимий Никет и сам не был ни добряком, ни неженкой, не раз повторял, что не знает, есть ли у него вообще сердце, но какое-то смутное воспоминание о любви все-таки жило в памяти этериарха, делая еще более горьким его одиночество среди других придворных, порхавших по Дворцу, словно мотыльки. Военная жизнь в отдаленных пограничных районах способствовала тому, что он стал обращать внимание на красивых молодых людей, служивших под его началом, но с тех пор как Нимий Никет обосновался во Дворце, он скрывал свои чувства, чтобы не стать мишенью для насмешек евнухов и бородачей. Тягу к мужской красоте он сохранил лишь как воспоминание о праздной суете военной жизни, а может быть, и как тайную свою склонность.
В обязанности дворцовой гвардии входило не только поддержание порядка во Дворце, не только предотвращение возможных заговоров и покушений на императора, которого к тому же охраняли его собственные верные копьеносцы и телохранители, но и наведение порядка в городе. Беспорядки всегда вспыхивали неожиданно, медленно вызревая где-то в недрах домов, торговых лавок, среди портового люда, и соглядатаи, которыми буквально кишела столица, все равно не успевали заблаговременно предупредить о них. Этериарх знал, что у жителей города всегда есть причины для недовольства, и потому бунт мог вспыхнуть в любой момент, но даже ему ни разу не удавалось угадать, когда именно и где. Никто не сообщал ему заранее об обложении новыми налогами купцов и торговцев, которые и без того уже не выдерживали конкуренции с венецианцами и генуэзцами; о поставках для армии соленой рыбы и зерна; об обесценке номизмы, курс которой все больше падал, а покупательная способность уменьшалась день ото дня. Но чем беднее становился народ, тем богаче и спесивее делались купцы, наживавшиеся на военных поставках и поставках в Большой Дворец. Кроме того, в последние годы два мощных землетрясения разрушили дома бедняков в столице и в пригороде, что, разумеется, способствовало возникновению новых, почти неразрешимых проблем, привело к новым взрывам недовольства и новым беспорядкам.
Уже не раз доведенный до отчаяния народ громил военные склады, где хранился провиант для отправки в зоны боевых действий, а также склады соленой рыбы в порту Буколеон. В подобных случаях дворцовая гвардия выходила из Дворца и безжалостно разгоняла плохо вооруженных, обессилевших от голода людей, многих забивая до смерти тут же, на месте. После этих кровавых стычек беспорядки принялись чинить жены бунтовщиков. Даже самые свирепые воины — а особой жестокостью отличались печенеги — все-таки не решались убивать беззащитных женщин, многие из которых выходили на площадь с детьми на руках.
Перед этими бунтующими женщинами Нимий Никет чувствовал себя совершенно беспомощным и беззащитным. Последняя подобная стычка произошла за несколько дней до таинственного преступления в оружейной мастерской. Женщины Константинополя устроили шумную демонстрацию протеста против пекарей, обвиняя их в том, что при выпечке хлеба они будто бы смешивают муку с золой. Сотни женщин с утра и до вечера расхаживали взад и вперед но улице Месе, выкрикивая оскорбления и ругательства в адрес пекарен и размахивая длинными палками, с насаженными на них круглыми булочками, выкрашенными в черный цвет. Их голоса достигали террас и окон Дворца, нарушая покой императора, приказавшего собрать жалобы женщин и передать этериарху, который был чрезвычайно оскорблен этим распоряжением.
Но поддержание порядка во Дворце было делом еще более трудным и неблагодарным, так как сами же гвардейцы, которые должны были обеспечивать безопасность живущих при дворе, включая и иностранных гостей, ежедневно чинили беспорядки у всех на глазах. Принятое в свое время решение набирать в дворцовую гвардию юношей различной национальности должно было тешить самолюбие народов отдаленных провинций, входящих в состав империи, создавая иллюзию, будто и они достойно представлены в столице. Но прежде всего это было сделано для того, чтобы избежать излишней однородности в составе гвардейцев, которых в этом случае было бы легче втянуть в заговор и использовать в дворцовых переворотах. В результате между солдатами происходили постоянные стычки. Печенеги ненавидели сирийцев, сирийцы — скифов, скифы — болгар и арабов, так что этериарх все время был вынужден прибегать к дисциплинарным взысканиям, вплоть до самых суровых мер наказания. Переполнив своими гвардейцами тюрьмы Большого Дворца, он приказал самым упорным и неисправимым отрезать носы и выкалывать глаза, но эти крайние меры только еще больше разожгли страсти, вызвав новые стычки и подхлестнув чувство мести. Таким образом, дворцовая гвардия была достаточно послушной и дисциплинированной, когда надо было усмирять беспорядки в городе, но становилась совершенно неуправляемой, когда беспорядки вспыхивали среди самих гвардейцев. Кроме постоянного напряжения и беспокойства из-за. необходимости держать в узде свое воинство, Нимий Никет должен был бороться еще с воображаемыми призраками, которые терзали его одинокую и слабую душу. Его длинные ночи наедине с самим собой были населены тенями, вооруженными кинжалами или подсыпающими яд в его кубок; неуловимые, они подстерегали его в каждом темном углу.
Подходя к двери главной этерии, Нимий Никет придал своему лицу заученное выражение покоя: он всегда демонстрировал спокойствие и уверенность в себе своим подчиненным и советникам, особенно в тревожных и трудных обстоятельствах. Этериарх открыл дверь в кабинет, но даже не успел переступить порог, как с двух сторон его крепко схватили за руки. Нимий Никет без всяких объяснений был доставлен двумя гвардейцами, в которых он сразу признал людей из охраны куропалата, в камеру тайной тюрьмы. Он даже не спросил, в чем его собственно обвиняют, так как по опыту знал, что причиной ареста мог послужить любой повод. Этериарх впал в немилость, только это и было наверняка, и в лучшем случае мог надеяться, что его посадят на корабль и отправят на какой-нибудь отдаленный остров или в монастырь, где находили пристанище другие высокопоставленные изгнанники и где, как ему казалось, он нашел бы покой для своего усталого тела и надломленного духа. Его, вероятно, постригут, обрядят в покаянные одежды, но прежде, по законам империи, его должен допросить эпарх — верховный судья Константинополя. Нимий Никет не знал, в чем его будут обвинять, и потому не мог заранее приготовиться к защите, в любом случае бесполезной, так как заключение в тайную тюрьму, независимо от последующего наказания, означало, что император, возможно по навету куропалата, решил отделаться от него. Дойдя до камеры, охранники предложили ему опиум, чтобы, как они сказали, успокоить нервы, а может быть, и забыться. Нимий Никет отказался от лекарства и остался в неведении относительно своей судьбы. Он даже не стал вопрошать звезды, которые все равно всегда были глухи и немы к его вопросам.
Император вновь запер три железные двери и сам опечатал их бронзовой печаткой: печатка хранилась в том же ящике, что и ключи. В этот момент с высоты Дворца как раз и прозвучали пять ударов колокола, на пять долгих мгновений остановивших жизнь в столице — на дорогах, в торговых лавках и в домах.
Уже более двух веков назначение нового оружейных дел мастера происходило таким образом, без особой торжественности, с соблюдением всех предосторожностей, являвшихся частью обязательного ритуала, до сих пор позволявшего сохранять в тайне процесс производства самого мощного оружия, каким когда-либо владела Византийская империя.
Когда этериарх увидел на бронзовых воротах приказ об обязательном обыске каждого, выходящего из Дворца, и четырех гвардейцев куропалата, исполнявших этот приказ, то был не столько удивлен, сколько разгневан. Если закрыли бронзовые ворота, находившиеся в непосредственном ведении этериарха, даже не поставив его об этом в известность, значит, во Дворце за его спиной происходит что-то страшное. Красный от гнева, он направился в покои куропалата, чтобы потребовать от него объяснений.
Управление куропалата Льва располагалось на последнем этаже, рядом с покоями императора. Нимий Никет начал подниматься по лестнице, буквально пылая от ярости, но к тому моменту, когда он добрался до последних ступенек, его гнев уже несколько поостыл и он решил, что будет благоразумнее избежать прямого объяснения и всю интересующую его информацию о событиях, вызвавших появление подобного приказа, получить каким-то иным, менее рискованным путем. В трудные минуты он всегда руководствовался советами Кекавмена, старого царедворца, который, разочаровавшись в жизни при дворе, удалился в свое имение и остаток дней провел вдали от столицы. Первая заповедь Кекавмена гласила: не рискуй, скрывай свои чувства, смотри вперед, но и оглядывайся, смотри вверх, но и вниз, направо и налево, не доверяй никому, особенно женщинам, врачам и повару, не давай и не бери деньги в долг, избегай встреч с противником лицом к лицу. Нимий Никет медленно спустился по лестнице, по которой только что взбежал с такой решительностью и отвагой, и направился по коридору в свое ведомство, где думал застать секретаря и, может быть, получить у него какие-то разъяснения.
Этериарху недавно исполнилось сорок лет, но сам он чувствовал себя дряхлым стариком, хотя иногда ему казалось, будто под его обветренной и огрубевшей шкурой солдата живет кто-то другой, нежный и трепетный. Лишения и тяготы долгих военных кампаний надломили его здоровье и силы, и теперь он чувствовал боль во всем теле, но еще сильнее у него болела душа с тех пор, как он навсегда распрощался с возможностью получить должность куропалата, которую Лев Фока предпочел должности магистра, остававшейся свободной после смерти Бринги. Несмотря на компрометировавшие его сплетни, Лев воспользовался родством с Никифором, чтобы присвоить себе чрезмерную власть и особые привилегии, которые никто не решался у него оспорить. Нимий Никет был убежден, что у него больше достоинств, чем у Льва, и что он заслуживает более почетную должность, чем та, которую занимал при дворе, но придворные всегда смотрели на военных с пренебрежением, если только у тех не было славы героев, как у Никифора или Цимисхия. Должность этериарха не позволяла ему проявить себя ни на военном, ни на административном, ни на дипломатическом поприщах. Пообещав поддержку в борьбе с Брингой регентше Феофано, он думал извлечь выгоду из их тайных отношений, которые в какой-то момент чуть было не перешли в более интимные. Но с того дня Феофано совершенно исчезла с его горизонта, отгородившись толпой евнухов, придворных кавалеров и дам, далекая и неприступная, вознесенная на вершину власти. И потом, чего вообще можно было ожидать от этой женщины? Ему вполне хватило короткой встречи, чтобы окончательно убедиться в том, что он давно уже знал: Феофано была циничной, бездушной и бесчувственной, бесчестной и бессердечной, непредсказуемой в желаниях и поступках, необузданной в своих страстях и честолюбивых замыслах. И хотя сам этериарх тоже не был человеком высокой морали, он считал Феофано роковой и опасной женщиной, с которой лучше не связываться.
Нимий Никет был одинок, и ему приходилось скрывать свои физические и душевные страдания от окружающих, тем более что в силу положения и занимаемой должности он должен был держать в узде эту ораву варваров, из которых состояла дворцовая гвардия, — вспыльчивых, неотесанных, драчливых, всегда готовых унизить более слабых. И он прекрасно понимал, что, если эта грубая солдатня почувствует его слабость, ему конец. Нимий Никет и сам не был ни добряком, ни неженкой, не раз повторял, что не знает, есть ли у него вообще сердце, но какое-то смутное воспоминание о любви все-таки жило в памяти этериарха, делая еще более горьким его одиночество среди других придворных, порхавших по Дворцу, словно мотыльки. Военная жизнь в отдаленных пограничных районах способствовала тому, что он стал обращать внимание на красивых молодых людей, служивших под его началом, но с тех пор как Нимий Никет обосновался во Дворце, он скрывал свои чувства, чтобы не стать мишенью для насмешек евнухов и бородачей. Тягу к мужской красоте он сохранил лишь как воспоминание о праздной суете военной жизни, а может быть, и как тайную свою склонность.
В обязанности дворцовой гвардии входило не только поддержание порядка во Дворце, не только предотвращение возможных заговоров и покушений на императора, которого к тому же охраняли его собственные верные копьеносцы и телохранители, но и наведение порядка в городе. Беспорядки всегда вспыхивали неожиданно, медленно вызревая где-то в недрах домов, торговых лавок, среди портового люда, и соглядатаи, которыми буквально кишела столица, все равно не успевали заблаговременно предупредить о них. Этериарх знал, что у жителей города всегда есть причины для недовольства, и потому бунт мог вспыхнуть в любой момент, но даже ему ни разу не удавалось угадать, когда именно и где. Никто не сообщал ему заранее об обложении новыми налогами купцов и торговцев, которые и без того уже не выдерживали конкуренции с венецианцами и генуэзцами; о поставках для армии соленой рыбы и зерна; об обесценке номизмы, курс которой все больше падал, а покупательная способность уменьшалась день ото дня. Но чем беднее становился народ, тем богаче и спесивее делались купцы, наживавшиеся на военных поставках и поставках в Большой Дворец. Кроме того, в последние годы два мощных землетрясения разрушили дома бедняков в столице и в пригороде, что, разумеется, способствовало возникновению новых, почти неразрешимых проблем, привело к новым взрывам недовольства и новым беспорядкам.
Уже не раз доведенный до отчаяния народ громил военные склады, где хранился провиант для отправки в зоны боевых действий, а также склады соленой рыбы в порту Буколеон. В подобных случаях дворцовая гвардия выходила из Дворца и безжалостно разгоняла плохо вооруженных, обессилевших от голода людей, многих забивая до смерти тут же, на месте. После этих кровавых стычек беспорядки принялись чинить жены бунтовщиков. Даже самые свирепые воины — а особой жестокостью отличались печенеги — все-таки не решались убивать беззащитных женщин, многие из которых выходили на площадь с детьми на руках.
Перед этими бунтующими женщинами Нимий Никет чувствовал себя совершенно беспомощным и беззащитным. Последняя подобная стычка произошла за несколько дней до таинственного преступления в оружейной мастерской. Женщины Константинополя устроили шумную демонстрацию протеста против пекарей, обвиняя их в том, что при выпечке хлеба они будто бы смешивают муку с золой. Сотни женщин с утра и до вечера расхаживали взад и вперед но улице Месе, выкрикивая оскорбления и ругательства в адрес пекарен и размахивая длинными палками, с насаженными на них круглыми булочками, выкрашенными в черный цвет. Их голоса достигали террас и окон Дворца, нарушая покой императора, приказавшего собрать жалобы женщин и передать этериарху, который был чрезвычайно оскорблен этим распоряжением.
Но поддержание порядка во Дворце было делом еще более трудным и неблагодарным, так как сами же гвардейцы, которые должны были обеспечивать безопасность живущих при дворе, включая и иностранных гостей, ежедневно чинили беспорядки у всех на глазах. Принятое в свое время решение набирать в дворцовую гвардию юношей различной национальности должно было тешить самолюбие народов отдаленных провинций, входящих в состав империи, создавая иллюзию, будто и они достойно представлены в столице. Но прежде всего это было сделано для того, чтобы избежать излишней однородности в составе гвардейцев, которых в этом случае было бы легче втянуть в заговор и использовать в дворцовых переворотах. В результате между солдатами происходили постоянные стычки. Печенеги ненавидели сирийцев, сирийцы — скифов, скифы — болгар и арабов, так что этериарх все время был вынужден прибегать к дисциплинарным взысканиям, вплоть до самых суровых мер наказания. Переполнив своими гвардейцами тюрьмы Большого Дворца, он приказал самым упорным и неисправимым отрезать носы и выкалывать глаза, но эти крайние меры только еще больше разожгли страсти, вызвав новые стычки и подхлестнув чувство мести. Таким образом, дворцовая гвардия была достаточно послушной и дисциплинированной, когда надо было усмирять беспорядки в городе, но становилась совершенно неуправляемой, когда беспорядки вспыхивали среди самих гвардейцев. Кроме постоянного напряжения и беспокойства из-за. необходимости держать в узде свое воинство, Нимий Никет должен был бороться еще с воображаемыми призраками, которые терзали его одинокую и слабую душу. Его длинные ночи наедине с самим собой были населены тенями, вооруженными кинжалами или подсыпающими яд в его кубок; неуловимые, они подстерегали его в каждом темном углу.
Подходя к двери главной этерии, Нимий Никет придал своему лицу заученное выражение покоя: он всегда демонстрировал спокойствие и уверенность в себе своим подчиненным и советникам, особенно в тревожных и трудных обстоятельствах. Этериарх открыл дверь в кабинет, но даже не успел переступить порог, как с двух сторон его крепко схватили за руки. Нимий Никет без всяких объяснений был доставлен двумя гвардейцами, в которых он сразу признал людей из охраны куропалата, в камеру тайной тюрьмы. Он даже не спросил, в чем его собственно обвиняют, так как по опыту знал, что причиной ареста мог послужить любой повод. Этериарх впал в немилость, только это и было наверняка, и в лучшем случае мог надеяться, что его посадят на корабль и отправят на какой-нибудь отдаленный остров или в монастырь, где находили пристанище другие высокопоставленные изгнанники и где, как ему казалось, он нашел бы покой для своего усталого тела и надломленного духа. Его, вероятно, постригут, обрядят в покаянные одежды, но прежде, по законам империи, его должен допросить эпарх — верховный судья Константинополя. Нимий Никет не знал, в чем его будут обвинять, и потому не мог заранее приготовиться к защите, в любом случае бесполезной, так как заключение в тайную тюрьму, независимо от последующего наказания, означало, что император, возможно по навету куропалата, решил отделаться от него. Дойдя до камеры, охранники предложили ему опиум, чтобы, как они сказали, успокоить нервы, а может быть, и забыться. Нимий Никет отказался от лекарства и остался в неведении относительно своей судьбы. Он даже не стал вопрошать звезды, которые все равно всегда были глухи и немы к его вопросам.
14
Эпарх Георгий Мезарит вышел из своего кабинета и в сопровождении пожилого писаря медленно проследовал по коридору до лестницы, ведущей в помещение подземной тюрьмы.
— Расстояние между нашим ведомством и тюрьмой, где обычно проводят допросы, — сказал эпарх, обращаясь к писарю, — насчитывает не менее десятка стадий [27]. Таким образом, судья должен пройти приблизительно такой же путь, как от Форума Константина до Форума Волов. Может быть, такой долгий путь был предусмотрен специально для того, чтобы дать возможность судье допросить собственную совесть, прежде чем он приступит к допросу заключенного, ожидающего его в камере. И все-таки в данном случае куропалат не учел, что среди верховных судей редко встречаются молодые атлеты. Гораздо чаще судьи бывают старыми и больными: у одних — астма, у других — слабое сердце, а третьи и вовсе хромые.
— К счастью, господин эпарх, — отвечал писарь, — вы не старик, не астматик и не хромой.
— Откуда ты знаешь, что я не старик? С какого, по-твоему, возраста начинается старость? Ну-ка, послушаем.
— Я не философ и не умею рассуждать абстрактно, но что касается вашего возраста или, по крайней мере, возраста, на который вы смотритесь, могу сказать, что до старости вам еще далеко.
— Ты очень ловко увернулся от ответа, — сказал эпарх, — и это ответ настоящего придворного. Но если бы я все-таки спросил, сколько мне, по-твоему, лет, что бы ты ответил?
— Так как вы человек не старый, то я бы сказал, что вы молоды.
— На этот раз логика придворного тебя подвела. Ты исходил из двух понятий — старости и молодости, упустив из виду зрелость, а потому твой вежливый ответ прозвучал как насмешка. Я мог бы обидеться. Знаешь, что случилось с писарем, твоим предшественником, из-за неудачного ответа?
— Он был сослан в монастырь, в какую-то пустыню в Египте. Но я слышал, будто неправильный ответ послужил только предлогом и что на самом деле он был наказан за другое.
— За что же?
— Говорили, будто он попрал ногами тень квестора Священных Дворцов.
— Я тоже слышал что-то в этом роде. Кажется, квестор действительно считает себя глубоко оскорбленным, если кто-то осмеливается наступить на его тень, так что когда он выходит погреться на солнышке, все сразу разбегаются и он остается в одиночестве.
Эпарх остановился, чтобы перевести дух. Идти и разговаривать ему было трудно, но он не мог отказаться от беседы только потому, что вести ее приходилось на ходу, так как иначе постоянные переходы из одного ведомства в другое в бесконечных пространствах Дворца вынудили бы его молчать большую часть дня. Он знал, что принадлежит к той особой категории людей, у которых мысли и слова рождались одновременно, так что он привык разговаривать сам с собой, и эта невинная привычка создала ему репутацию чудака. Но постоянные упражнения в красноречии необыкновенно развили у него особое искусство ведения диалога, весьма способствовавшее его блестящей судейской карьере.
Эпарх посмотрел на писаря, и ему показалось, будто он заметил в его глазах то, что называл «тенью вины». Писарь был человеком хилым, невзрачным, из тех, кому постоянно не везет, и они сами считают себя всегда и во всем виноватыми, страшась быть раздавленными теми, кто хоть сколько-нибудь владеет тонким и опасным искусством восхождения по ступеням власти.
— Я не отправлю тебя в изгнание, в этом ты можешь быть уверен, — сказал эпарх. — При исполнении служебных обязанностей я стараюсь не поддаваться капризам.
И, понизив голос, добавил конфиденциальным шепотом:
— Между нами говоря, квестор — упрямый и жестокий евнух.
Писарь поспешно опустил глаза, испуганный откровенным признанием такого осторожного и мудрого человека, как эпарх. Но, с другой стороны, это было проявлением доверия и симпатии к нему, и писарь из благодарности тоже решил быть откровенным.
— Обычно я не решаюсь высказывать свои суждения о евнухах и бородачах, но, если вы простите мне мою откровенность, о квесторе я того же мнения.
— Лучше бы ты продолжал оставаться осторожным в своих высказываниях и в будущем, конечно, если у тебя еще есть будущее.
Писарь почувствовал, как у него задрожали коленки.
— Что вы хотите этим сказать, господин эпарх?
— Я просто хочу сказать, что мы все ходим по краю пропасти. И чем выше чин, тем глубже пропасть, в которую мы рискуем упасть.
— Что может угрожать простому писарю вроде меня?
— И поэтому он чувствует себя в большей безопасности, чем эпарх? Ты это хотел сказать?
Эпарх снова остановился. Остановился и писарь.
— Да, вы угадали мои мысли, господин эпарх.
— Но ведь ты знаешь, куда мы идем?
— Допрашивать заключенного, которого подозревают в государственной измене.
— А ты знаешь, кто этот заключенный и какое обвинение ему предъявлено?
— Нет, я не знаю заключенного и не знаю, в чем его обвиняют.
— Может быть, это и к лучшему.
Эпарх возобновил свой путь. Вскоре они подошли к лестнице, ведущей в подземелье, но, прежде чем начать спускаться, эпарх сделал еще одну остановку.
— Ты должен радоваться: благодаря своему неведению, ты стоишь чуть дальше от края пропасти, о которой я тебе говорил.
— Я желаю вам долгой жизни и здоровья.
Эпарх посмотрел на несчастного писаря и улыбнулся ему. Затем огляделся по сторонам, как будто опасался, что их кто-то может услышать.
— Я знаю, что твое пожелание вполне искренне, но еще раз хочу посоветовать тебе как можно реже открывать рот. Твой долгий опыт существования при дворе научил тебя выражать и скрывать свои чувства с помощью общих фраз. Но на этот раз ты прибег к ошибочной формулировке. Долгой жизни и здоровья желают императору и только императору. Это его привилегия, как и пурпурный цвет. Ты же употребил эту формулу по отношению к эпарху, и, если бы тебя кто-нибудь услышал, это могло бы стоить тебе сурового приговора.
Писарь склонил голову в знак раскаяния.
— Прошу прощения, господин эпарх, и забираю свои слова обратно.
Эпарх снова улыбнулся, но на этот раз с оттенком коварства.
— А если ты забираешь свои слова обратно, это значит, что ты больше уже не желаешь мне долгой жизни и здоровья и, следовательно, желаешь короткой жизни и болезней. Видишь, что получается? Употребив не к месту эту формулу, ты грубо нарушил этикет, но, отказавшись от нее, ты оскорбляешь меня лично.
Писарь смотрел на него с выражением ужаса. -Жизнь при византийском дворе полна опасностей для бедного писаря.
— Уверяю тебя, она не менее опасна и для эпарха. Более того, для эпарха она гораздо опаснее, чем для писаря.
Эпарх начал медленно спускаться по лестнице. Писарь следовал за ним, отстав на несколько ступенек. Эпарх остановился и сурово взглянул на него.
— Во время подъема ты должен следовать за мной, но, когда я спускаюсь, ты должен идти впереди, чтобы поддержать меня в случае, если я оступлюсь. Здравый смысл и простая вежливость иногда берут верх над этикетом.
Писарь ускорил шаг, чтобы опередить эпарха. И это легкое нарушение этикета вновь расположило его к доверчивости и откровенности.
— Вас что-то тревожит, господин эпарх? -Да.
Они продолжали свой медленный спуск по длинной каменной лестнице, писарь все так же — на несколько ступеней впереди. В какой-то момент эпарх вновь сделал остановку, положив руку на плечо писаря, тем самым как бы придержав его.
— Когда я честно признался, что обеспокоен, то заметил в твоих глазах некоторую растерянность или настороженность, и ты замолчал. Ты уже начал соблюдать осторожность, как я тебе советовал?
Писарь лишь молча улыбнулся, не отвечая на вопрос эпарха.
— Теперь, однако, ты слишком осторожничаешь и рискуешь быть невежливым. Ты должен знать, что, когда вышестоящий по чину обращается с вопросом к подчиненному, а в данном случае это был именно вопрос, подчиненный должен ему обязательно ответить.
— Прошу прощения, господин эпарх. Извините меня за мою неловкость. Я иногда ошибаюсь.
— Писарь должен быть точным и исполнительным, он просто не имеет права ошибаться.
— Когда я пишу под диктовку, то никогда не ошибаюсь, а когда говорю — часто путаюсь. Так что я лучше владею пером, чем языком.
— Прекрасный ответ, настолько хороший, что свидетельствует об обратном, доказывая, что языком ты владеешь не хуже, чем пером.
— Вы все время меня сбиваете, господин эпарх, вы слишком сложны для меня и остроумны.
— Византийский двор — это школа острых умов, но, к сожалению, и острых кинжалов.
— Господин эпарх, вы говорите так, будто вам кто-то угрожает.
— Если бы я был твоим подчиненным, то был бы обязан тебе отвечать. Но мое положение избавляет меня от этой необходимости, которая, возможно, и привела бы меня в замешательство.
Эпарх и писарь вновь начали медленно спускаться по лестнице и наконец оказались в длинном, плохо освещенном коридоре с маленькими окошечками под самым потолком, забранными тяжелыми железными решетками, которые уже сами по себе придавали помещению вид тюрьмы. Но до тюремных камер было еще далеко. Чтобы добраться до них, нужно было пройти много других подземных коридоров, уходящих в самое чрево холма, на котором стоял Большой Дворец. Эпарх и писарь в молчании прошли довольно длинный отрезок пути и остановились у круглой площадки, от которой расходились в разные стороны еще четыре коридора. Эпарх огляделся по сторонам, потом посмотрел на писаря и принюхался.
— Может быть, мы пошли не той дорогой. У меня такое чувство, что наш коридор ведет на кухню, а не в камеры. Ощущается запах еды.
Писарь тоже понюхал воздух.
— И я ощущаю запах пищи, точнее, жареного мяса.
— На самом деле этот запах может идти как из кухни, так и из тюремных камер. Это может быть запах жаренного на вертеле козленка или горелого мяса узников, которых пытают раскаленным железом. Тут слишком темно, и я не знаю, по какому из этих четырех коридоров идти.
— Извините, господин эпарх, но вы столько раз приходили в тюрьму, чтобы вести допросы, и вдруг теперь не можете найти дорогу. Простите мою дерзость, но мне кажется, что у вас вообще нет желания идти на этот допрос.
— Я действительно пытаюсь под любым предлогом оттянуть встречу с заключенным. Конечно, хожу я медленно, но ты верно подметил, истинная причина моей медлительности не в ногах, а в голове. Мы пойдем дальше, и если вместо тюрьмы окажемся на кухне, то попытаемся получить у повара кусочек жареного козленка, а потом вернемся назад и пойдем по другому коридору. Впрочем, здесь нет никого, кто мог бы подсказать нам, куда идти, и уже по крайней мере дважды я видел людей, поспешно прятавшихся за колонну при нашем приближении.
— Расстояние между нашим ведомством и тюрьмой, где обычно проводят допросы, — сказал эпарх, обращаясь к писарю, — насчитывает не менее десятка стадий [27]. Таким образом, судья должен пройти приблизительно такой же путь, как от Форума Константина до Форума Волов. Может быть, такой долгий путь был предусмотрен специально для того, чтобы дать возможность судье допросить собственную совесть, прежде чем он приступит к допросу заключенного, ожидающего его в камере. И все-таки в данном случае куропалат не учел, что среди верховных судей редко встречаются молодые атлеты. Гораздо чаще судьи бывают старыми и больными: у одних — астма, у других — слабое сердце, а третьи и вовсе хромые.
— К счастью, господин эпарх, — отвечал писарь, — вы не старик, не астматик и не хромой.
— Откуда ты знаешь, что я не старик? С какого, по-твоему, возраста начинается старость? Ну-ка, послушаем.
— Я не философ и не умею рассуждать абстрактно, но что касается вашего возраста или, по крайней мере, возраста, на который вы смотритесь, могу сказать, что до старости вам еще далеко.
— Ты очень ловко увернулся от ответа, — сказал эпарх, — и это ответ настоящего придворного. Но если бы я все-таки спросил, сколько мне, по-твоему, лет, что бы ты ответил?
— Так как вы человек не старый, то я бы сказал, что вы молоды.
— На этот раз логика придворного тебя подвела. Ты исходил из двух понятий — старости и молодости, упустив из виду зрелость, а потому твой вежливый ответ прозвучал как насмешка. Я мог бы обидеться. Знаешь, что случилось с писарем, твоим предшественником, из-за неудачного ответа?
— Он был сослан в монастырь, в какую-то пустыню в Египте. Но я слышал, будто неправильный ответ послужил только предлогом и что на самом деле он был наказан за другое.
— За что же?
— Говорили, будто он попрал ногами тень квестора Священных Дворцов.
— Я тоже слышал что-то в этом роде. Кажется, квестор действительно считает себя глубоко оскорбленным, если кто-то осмеливается наступить на его тень, так что когда он выходит погреться на солнышке, все сразу разбегаются и он остается в одиночестве.
Эпарх остановился, чтобы перевести дух. Идти и разговаривать ему было трудно, но он не мог отказаться от беседы только потому, что вести ее приходилось на ходу, так как иначе постоянные переходы из одного ведомства в другое в бесконечных пространствах Дворца вынудили бы его молчать большую часть дня. Он знал, что принадлежит к той особой категории людей, у которых мысли и слова рождались одновременно, так что он привык разговаривать сам с собой, и эта невинная привычка создала ему репутацию чудака. Но постоянные упражнения в красноречии необыкновенно развили у него особое искусство ведения диалога, весьма способствовавшее его блестящей судейской карьере.
Эпарх посмотрел на писаря, и ему показалось, будто он заметил в его глазах то, что называл «тенью вины». Писарь был человеком хилым, невзрачным, из тех, кому постоянно не везет, и они сами считают себя всегда и во всем виноватыми, страшась быть раздавленными теми, кто хоть сколько-нибудь владеет тонким и опасным искусством восхождения по ступеням власти.
— Я не отправлю тебя в изгнание, в этом ты можешь быть уверен, — сказал эпарх. — При исполнении служебных обязанностей я стараюсь не поддаваться капризам.
И, понизив голос, добавил конфиденциальным шепотом:
— Между нами говоря, квестор — упрямый и жестокий евнух.
Писарь поспешно опустил глаза, испуганный откровенным признанием такого осторожного и мудрого человека, как эпарх. Но, с другой стороны, это было проявлением доверия и симпатии к нему, и писарь из благодарности тоже решил быть откровенным.
— Обычно я не решаюсь высказывать свои суждения о евнухах и бородачах, но, если вы простите мне мою откровенность, о квесторе я того же мнения.
— Лучше бы ты продолжал оставаться осторожным в своих высказываниях и в будущем, конечно, если у тебя еще есть будущее.
Писарь почувствовал, как у него задрожали коленки.
— Что вы хотите этим сказать, господин эпарх?
— Я просто хочу сказать, что мы все ходим по краю пропасти. И чем выше чин, тем глубже пропасть, в которую мы рискуем упасть.
— Что может угрожать простому писарю вроде меня?
— И поэтому он чувствует себя в большей безопасности, чем эпарх? Ты это хотел сказать?
Эпарх снова остановился. Остановился и писарь.
— Да, вы угадали мои мысли, господин эпарх.
— Но ведь ты знаешь, куда мы идем?
— Допрашивать заключенного, которого подозревают в государственной измене.
— А ты знаешь, кто этот заключенный и какое обвинение ему предъявлено?
— Нет, я не знаю заключенного и не знаю, в чем его обвиняют.
— Может быть, это и к лучшему.
Эпарх возобновил свой путь. Вскоре они подошли к лестнице, ведущей в подземелье, но, прежде чем начать спускаться, эпарх сделал еще одну остановку.
— Ты должен радоваться: благодаря своему неведению, ты стоишь чуть дальше от края пропасти, о которой я тебе говорил.
— Я желаю вам долгой жизни и здоровья.
Эпарх посмотрел на несчастного писаря и улыбнулся ему. Затем огляделся по сторонам, как будто опасался, что их кто-то может услышать.
— Я знаю, что твое пожелание вполне искренне, но еще раз хочу посоветовать тебе как можно реже открывать рот. Твой долгий опыт существования при дворе научил тебя выражать и скрывать свои чувства с помощью общих фраз. Но на этот раз ты прибег к ошибочной формулировке. Долгой жизни и здоровья желают императору и только императору. Это его привилегия, как и пурпурный цвет. Ты же употребил эту формулу по отношению к эпарху, и, если бы тебя кто-нибудь услышал, это могло бы стоить тебе сурового приговора.
Писарь склонил голову в знак раскаяния.
— Прошу прощения, господин эпарх, и забираю свои слова обратно.
Эпарх снова улыбнулся, но на этот раз с оттенком коварства.
— А если ты забираешь свои слова обратно, это значит, что ты больше уже не желаешь мне долгой жизни и здоровья и, следовательно, желаешь короткой жизни и болезней. Видишь, что получается? Употребив не к месту эту формулу, ты грубо нарушил этикет, но, отказавшись от нее, ты оскорбляешь меня лично.
Писарь смотрел на него с выражением ужаса. -Жизнь при византийском дворе полна опасностей для бедного писаря.
— Уверяю тебя, она не менее опасна и для эпарха. Более того, для эпарха она гораздо опаснее, чем для писаря.
Эпарх начал медленно спускаться по лестнице. Писарь следовал за ним, отстав на несколько ступенек. Эпарх остановился и сурово взглянул на него.
— Во время подъема ты должен следовать за мной, но, когда я спускаюсь, ты должен идти впереди, чтобы поддержать меня в случае, если я оступлюсь. Здравый смысл и простая вежливость иногда берут верх над этикетом.
Писарь ускорил шаг, чтобы опередить эпарха. И это легкое нарушение этикета вновь расположило его к доверчивости и откровенности.
— Вас что-то тревожит, господин эпарх? -Да.
Они продолжали свой медленный спуск по длинной каменной лестнице, писарь все так же — на несколько ступеней впереди. В какой-то момент эпарх вновь сделал остановку, положив руку на плечо писаря, тем самым как бы придержав его.
— Когда я честно признался, что обеспокоен, то заметил в твоих глазах некоторую растерянность или настороженность, и ты замолчал. Ты уже начал соблюдать осторожность, как я тебе советовал?
Писарь лишь молча улыбнулся, не отвечая на вопрос эпарха.
— Теперь, однако, ты слишком осторожничаешь и рискуешь быть невежливым. Ты должен знать, что, когда вышестоящий по чину обращается с вопросом к подчиненному, а в данном случае это был именно вопрос, подчиненный должен ему обязательно ответить.
— Прошу прощения, господин эпарх. Извините меня за мою неловкость. Я иногда ошибаюсь.
— Писарь должен быть точным и исполнительным, он просто не имеет права ошибаться.
— Когда я пишу под диктовку, то никогда не ошибаюсь, а когда говорю — часто путаюсь. Так что я лучше владею пером, чем языком.
— Прекрасный ответ, настолько хороший, что свидетельствует об обратном, доказывая, что языком ты владеешь не хуже, чем пером.
— Вы все время меня сбиваете, господин эпарх, вы слишком сложны для меня и остроумны.
— Византийский двор — это школа острых умов, но, к сожалению, и острых кинжалов.
— Господин эпарх, вы говорите так, будто вам кто-то угрожает.
— Если бы я был твоим подчиненным, то был бы обязан тебе отвечать. Но мое положение избавляет меня от этой необходимости, которая, возможно, и привела бы меня в замешательство.
Эпарх и писарь вновь начали медленно спускаться по лестнице и наконец оказались в длинном, плохо освещенном коридоре с маленькими окошечками под самым потолком, забранными тяжелыми железными решетками, которые уже сами по себе придавали помещению вид тюрьмы. Но до тюремных камер было еще далеко. Чтобы добраться до них, нужно было пройти много других подземных коридоров, уходящих в самое чрево холма, на котором стоял Большой Дворец. Эпарх и писарь в молчании прошли довольно длинный отрезок пути и остановились у круглой площадки, от которой расходились в разные стороны еще четыре коридора. Эпарх огляделся по сторонам, потом посмотрел на писаря и принюхался.
— Может быть, мы пошли не той дорогой. У меня такое чувство, что наш коридор ведет на кухню, а не в камеры. Ощущается запах еды.
Писарь тоже понюхал воздух.
— И я ощущаю запах пищи, точнее, жареного мяса.
— На самом деле этот запах может идти как из кухни, так и из тюремных камер. Это может быть запах жаренного на вертеле козленка или горелого мяса узников, которых пытают раскаленным железом. Тут слишком темно, и я не знаю, по какому из этих четырех коридоров идти.
— Извините, господин эпарх, но вы столько раз приходили в тюрьму, чтобы вести допросы, и вдруг теперь не можете найти дорогу. Простите мою дерзость, но мне кажется, что у вас вообще нет желания идти на этот допрос.
— Я действительно пытаюсь под любым предлогом оттянуть встречу с заключенным. Конечно, хожу я медленно, но ты верно подметил, истинная причина моей медлительности не в ногах, а в голове. Мы пойдем дальше, и если вместо тюрьмы окажемся на кухне, то попытаемся получить у повара кусочек жареного козленка, а потом вернемся назад и пойдем по другому коридору. Впрочем, здесь нет никого, кто мог бы подсказать нам, куда идти, и уже по крайней мере дважды я видел людей, поспешно прятавшихся за колонну при нашем приближении.