С начала 1788 года Мирабо, еще ранее выезжавший на время из Берлина в Париж, окончательно остается в столице. Но семья его, без которой он чувствует себя бездомным, все еще находилась в Пруссии. И ему приходится изыскивать разные варианты ее возвращения в Париж. Самые главные трудности, как почти всю его жизнь, — финансовые. Ему уже около сорока лет, а он все еще не научился простому искусству считать деньги и жить сообразно своим доходам. Наконец с помощью друзей ему удается преодолеть препятствия, возникавшие, на пути возвращения его семьи, и в 1788 году она воссоединяется.
   Жюли-Генриетта возвращается вовремя. В 1788 году Мирабо валит с ног какая-то загадочная и причиняющая ему невероятные страдания болезнь. Врачи не могут поставить точный диагноз. В соответствии с канонами медицины того времени лечат пациента пусканием крови. Может быть, Мирабо за это время потерял около двух литров крови. И если в конце концов он преодолел все свои недуги и прошел через все опасные методы лечения тех лет, то этим он был обязан не только своему могучему от природы организму, но и заботливому уходу жены.
   Но этот хаотичный, внутренне противоречивый человек, на самом деле ощущающий облегчение лишь тогда, когда рядом с ним была его верная подруга, и искренне стремившийся закрепить этот союз, впервые давший ему душевный покой, умудряется собственными руками разрушить то, что было так счастливо им найдено. Он позволил втянуть себя в интрижку, переросшую в длительную устойчивую связь с женщиной сомнительной репутации, занимавшей его первоначально лишь как реальная хозяйка издательского предприятия. Жюли-Ген-риетта де Нейра до поры до времени терпела неверность своего мужа. Но и ее терпению пришел конец. В августе 1788 года она ушла из дома и в тот же вечер выехала в Лондон.
   Еще вчера казавшееся таким надежным и счастливым семейное гнездо опустело. Мирабо был полон решимости все исправить, все изменить: поехать за Жюли в Лондон, уговорить ее вернуться, восстановить семейное счастье, которое он сам преступным легкомыслием разрушил.
   Но наступил завтрашний день с новыми заботами, с делами, казавшимися, как всегда, безотлагательными. И то, что решено было сделать завтра, отодвигалось еще на один день, затем еще на один, и так все дальше, постепенно теряя свою настоятельность и мало-помалу превращаясь из жизненной необходимости в благие пожелания.
   Мирабо еще представлялось, что вся жизнь впереди, что все еще только начинается, он еще не вступил даже в полную силу — ему ведь нет еще и сорока лет — и что он успеет еще все изменить, все повернуть к лучшему.
   Бедный, слабый человек! Мог ли он знать тогда, что хотя действительно наступили самые важные страницы его биографии, но что они будут и самыми короткими и что жизнь, казавшаяся ему безбрежным океаном, уже шла к концу: не пройдет и двух лет, как она будет оборвана смертью.

XVII

   18 ноября 1787 года Мирабо писал: «Франция созрела для революции».
   Мирабо в эти последние годы случалось во многом ошибаться, совершать ложные или опрометчивые поступки. Но о главном, о характере и тенденциях общественного развития он судил правильно. И в только что приведенном отрывке он также яснее, чем многие его современники, определил положение вещей. Франция действительно была на пороге революции. Мирабо столь же обоснованно высказывал еще в пору созыва нотаблей, когда многое было неясным и не представлялось неизбежным крушение последнего неудачного маневра Калонна, уверенность, что в скором времени король окажется перед необходимостью созыва Генеральных штатов. И в этом он также не ошибся.
   В августе 1788 года, после того, как потерпели неудачу все попытки Ломени де Врненна (сменившего бежавшего Калонна) на путях реакционной политики преодолеть углублявшийся в королевстве кризис, после того, как вся страна узнала, что, несмотря на обещания и заверения, государственный дефицит превысил 140 миллионов ливров, монархии ничего не оставалось, — как объявить о созыве Генеральных штатов на май 1789 года.
   Все мгновенно пришло в движение. Созыв Генеральных штатов, предстоящее выдвижение кандидатов в депутаты, подготовка наказов, обсуждение необозримых задач — все это кружило головы, рождало радостные ожидания, большие надежды.
   С первых же дней после опубликования королевского указа о Генеральных штатах выявилось глубокое расхождение между целями и задачами монархии, с одной стороны, и всей нации — с другой. Король надеялся, что Генеральные штаты дадут ему возможность отсрочить или полностью избежать нарастание революционного кризиса и обеспечат пути преодоления финансового банкротства и пополнения пустой королевской казны. Франция, вернее мыслящая часть французского общества, менее всего была озабочена узкофинансовыми задачами, волновавшими двор. В созыве Генеральных штатов видели начало новой эпохи. Генеральные штаты — это было преддверие национального собрания, это был орган, представляющий собственно нацию, который призван объединенными усилиями выработать для Франции конституцию.
   Мирабо давно уже не испытывал такого прилива душевных и физических сил, такого внутреннего подъема, как в те дни 1788 года. Он чувствовал, что его час пришел.
   Без колебаний он сразу же решил, что должен баллотироваться как кандидат от Прованса. Но от кого? От дворянства или от третьего сословия Прованса? Его первым решением, очевидно недостаточно обдуманным, было выставить свою кандидатуру от дворянства Прованса. Вероятно, ему представлялось это самым естественным и простым для графа Мирабо. Он предпринял некоторые необходимые практические меры: надо было зарегистрировать принадлежащий ему земельный участок, надо было вступить, как это вошло с начала 80-х годов в моду, в один из замкнутых клубов. И он при содействии Талейрана стал членом «Клуба 30-ти». Но все эти усилия оказались напрасными. Он забыл, что в Эксе еще сравнительно недавно закончился нанесший тяжелое моральное поражение Мариньянам судебный процесс. Могли ли Мариньяны допустить избрание своего смертельного врага графа Мирабо в депутаты от дворянства Прованса?
   Дворянство Прованса отвернулось от графа Мирабо. Ну что же, тем лучше! Мирабо был рад, что жизнь исправила допущенную им ошибку. Он предложил свою кандидатуру третьему сословию. Он опубликовал весьма искусно составленный манифест, озаглавленный «Мирабо — провансальской нации». Манифест был встречен восторженно буржуазией и народом этой богатой провинции.
   Зиму и начало весны 1789 года Мирабо провел в Провансе. Он выступал с программными речами перед будущими избирателями. Уже в ходе этой избирательной кампании полностью раскрылось изумительное ораторское искусство Мирабо. Вероятно, правильнее даже говорить не об ораторском искусстве, а об особом таланте, даре трибуна.
   В XVIII веке было принято читать речи по заранее написанному тексту. Так поступали будущие знаменитые ораторы Конвента: Максимилиан Робеспьер, Жорж Дантон, Сен-Жюст и другие. Так поступал ранее и Мирабо. Некоторые из его речей на судебных процессах в Понтарлье и Эксе были написаны заранее. Уже в ходе судебных процессов Мирабо отходил от подготовленных текстов, и всякий раз удачно. Во время многочисленных выступлений в Провансе в 1788 —1789 годах сама практика доказала, что наиболее удачными бывают его импровизированные речи. В спонтанной, как бы стихийно развивающейся речи Мирабо неожиданно находил такие яркие краски, такие образные, врезающиеся в сознание слушателей выражения, которые были бы невозможны в тщательно обдуманной, заранее написанной речи. Казалось, что его несет поток мыслей и слов. И представлялось почти необъяснимым, как он в состоянии управлять этой стремительно несущейся, как бы расплавленной лавиной звуков, низвергаемых им с трибуны. Всякий раз это производило на аудиторию впечатление какого-то чудодействия, колдовства.
   Эти захватывающие слушателей импровизации были бы невозможны, если бы Мирабо не обладал исключительными голосовыми данными и по мощи их звучания, казавшейся безграничной способности наращивать силу 3ByKOis, и по мастерству инстинктивно найденной способности их модуляции.
   Альфонс Олар в двухтомной работе «Ораторы революции» главное место уделил анализу ораторского мастерства Мирабо. Сегодня едва ли было бы уместно рассматривать по существу эту работу, написанную много десятилетий назад. Все же нельзя не отметить, что при рассмотрении своеобразия ораторского дара Мирабо Олар, на мой взгляд, упустил из виду одну из самых важных сторон неповторимого таланта Мирабо. От рождения, от природы в Мирабо был скрыт великий талант артиста. Это был, по-видимому, один из самых крупных актеров своего времени. Мирабо обладал поразительным чувством аудитории, пониманием ее сокровенных мыслей, желаний, неосознанных стремлений. Но он был не рабом своих слушателей, а их вождем. Чувствуя аудиторию, он инстинктивно, в соответствии с ходом своей мысли, умел находить отвечавшие моменту интонации, верные жесты, неожиданно рождавшие у него суммирующие, обобщающие формулировки, подкрепляемые могучим размахом руки.
   Может быть, сам Мирабо и не догадывался об этом: ведь его ораторское дарование и таящиеся в нем возможности впервые для него раскрылись сначала еще не полностью во время судебных процессов в Понтарлье и Эксе, а затем в полную силу — в его выступлениях в Провансе в 1788 — 1789 годах.
   Но конечно, как ни велика была сила исключительного ораторского дарования Мирабо как трибуна поразительной мощи (и в этом смысле он оставался непревзойденным на протяжении всех последующих десятилетий; больше всех к нему позже приближался Жан Жорес), огромное политическое влияние, которое он приобрел в последние два года своей жизни, объяснялось не столько его силой трибуна, сколько политическим содержанием его выступлений.
   Каково было главное политическое содержание речей Мирабо в 1788-1789 годах?
   То были часы раннего, наступающего утра. То было время безграничных надежд, иллюзий, ожиданий всеобщего счастья. Тот золотой век, то счастливое время господства разума, торжества добродетели, великих принципов свободы, о которых на протяжении более ста лет возвещала передовая, просветительская мысль, тот идеальный и идеализированный Монтескье, Вольтером, Гельвецией,. Дидро, Гольбахом, Кондильяком, Д'Аламбером, Жан-Жаком Руссо мир торжества естественных прав человека наступал. Престиж, моральный авторитет литераторов школы Просвещения никогда не был так велик, как в эти годы. Замечательные успехи естественных наук тех лет: создание братьями Монгольфьер летательного аппарата, первый полет Шарля и Робера на летательном аппарате при огромном стечении толпы в Париже, на Марсовом поле, а затем перелет Бланшара в 1785 году на воздушном шаре через Ла-Манш, открытие Лавуазье химического состава воды и другие успехи физики и механики — рождали уверенность в безграничной возможности дерзающей человеческой мысли.
   Если стало возможным проникновение в воздушное пространство, если человек отвоевывал небо, остававшееся до сих пор неприкосновенным доменом господа бога и его служителей на земле — святой католической церкви, то есть ли силы, способные остановить творческую энергию человека, перестраивающего общество на разумных началах? Таковы были в самом приближенном и грубо обобщенном изображении иллюзии, разделявшиеся самыми широкими слоями французской нации в предреволюционные годы.
   Все ожидали, что мир изменится к лучшему в самое короткое время. Но было бы ошибочно представлять себе, что французские буржуа, крестьяне, городская беднота, составлявшие подавляющее большинство населения страны, оставались бесстрастными, пассивными созерцателями, ожидавшими чуда, которое явится откуда-то извне.
   Нет, то были люди, отчетливо сознававшие, кто преграждает им путь к счастью на земле. У них были прямые классовые противники (хотя этим термином в ту пору еще, конечно, не пользовались) и старые, не сведенные до конца счеты. Их прямые интересы, их общественное негодование, более того, социальная ярость были направлены против двух привилегированных сословий — против духовенства и дворянства. На протяжении долгих столетий эти господствующие, привилегированные сословия угнетали, эксплуатировали, унижали весь народ страны.
   Мирабо предстал перед третьим сословием Прованса прежде всего как главный обличитель аристократии, дворянства и князей церкви. У него были свои счеты с этой спесивой богатой знатью, травившей его двадцать лет чуть ли не собаками. Он не забыл ни замка Иф, ни Маноска, ни крепости Жу, ни, конечно, башни Венсенского замка. Он помнил и последний процесс в Эксе, и то высокомерное презрение, с которым дворянство Прованса отвергло его, когда он по наивности предложил ему сотрудничество. Пришла пора рассчитаться. Никто с такой точностью не мог наносить удары по самым чувствительным местам аристократии Прованса, как граф де Мирабо, вышедший из ее рядов. Он-то, конечно, знал лучше, чем кто-либо, все тайные пороки, коварные помыслы, черные дела, преступные действия этих кичащихся своим философским беспристрастием или рыцарскими добродетелями знатных господ в изящных туфельках на красных каблуках. И он с беспощадностью срывал с них маски, представлял их избирателям в подлинном их виде. Слуги деспотизма — кто они? Это аристократия, это князья церкви.
   Аудитория, состоявшая из крупных негоциантов, арматоров, рыночных торговцев, трудового люда городов, крестьян, пришедших из окрестных деревень, ревела от восторга, когда оратор с трибуны местных штатов Прованса или какого-нибудь собрания горожан наносил удар за ударом высокомерной провансальской знати. То, что этот обличитель привилегированных сословий, столь дерзкий, что ничего подобного до сих пор никогда не приходилось слышать, принадлежал по рождению к одной из самых знатных фамилий Прованса, придавало еще большую ценность его сенсационным обличительным речам. «Да здравствует граф де Мирабо!» — ревела аудитория, а базарные торговки Марселя засыпали цветами экипажи, в которых Мирабо проезжал по городу.
   Но Мирабо, будучи опытным в мудрым политическим деятелем, понимал, что одной лишь негативной программы, одного лишь обличения пороков привилегированных сословий и чудовищного произвола системы деспотизма недостаточно. Нужна была и позитивная программа. И ему было что сказать.
   Читая теперь, почти двести лет спустя, эту позитивную программу, с которой Мирабо выступал перед своими избирателями, нельзя не отметить се умеренность, ее кажущуюся ограниченность.
   К чему эта программа сводилась?
   Общие политические лозунги — свобода п равенство. Братство — третий главный лозунг того времени также встречался в выступлениях Мирабо, но ему уделялось меньше внимания; прежде всего, важнее всего свобода!
   Лозунг свободы имел и ясное, конкретное содержание: он означал требование уничтожения деспотизма, т. е. по существу феодально-абсолютистского режима, и превращения Франции в конституционную монархию.
   Но как прийти к этому? Как завоевать свободу? Как обеспечить равенство? Как проложить путь к конституции?
   Мирабо отвечал на это с убежденностью: сплочением всех сил нации, объединением, единством, нерушимым союзом всего третьего сословия. Призыв к единству и объединению был лейтмотивом всех его выступлений того времени. Он многократно, возвращался к этому предмету в каждой своей речи. Порой это могло производить впечатление даже какой-то навязчивой идеи. Солидарность, сплоченность, союз всего третьего сословия в борьбе против привилегированных сословий в его устах становились главной, решающей задачей момента.
   Нетрудно заметить, что вся эта программа, которую Мирабо развертывал перед своими слушателями, была по преимуществу политической программой. Социальные вопросы, имевшие в ту пору, естественно, большое, быть может, не менее важное значение, чем политические, он обходил молчанием. Например, ему часто приходилось говорить о равенстве — одном из самых популярных лозунгов эпохи, но он трактовал его ограничительно, главным образом как требование уничтожения сословного неравенства. Социальные аспекты лозунга равенства — любые варианты уничтожения имущественного неравенства он оставлял без рассмотрения, как если бы они не ставились самой жизнью, либо хотя и в общей форме, но вполне определенно указывал на их неосуществимость.
   Как оценивать эти выступления Мирабо? Что же — то были сильные или слабые стороны его политического мышления? Каким знаком их сопровождать — плюсом или минусом?
   Несомненно, что одолеть могущественные силы феодально-абсолютистского режима и привилегированных сословий, опирающихся на мощный репрессивный аппарат, можно было лишь при самом тесном сплочении всех сил третьего сословия. Таково было объективное требование момента. Как известно, третье сословие по классовому составу было неоднородным. Интересы буржуазии, крестьянства, предпролетариата и городской бедноты отнюдь не во всем совпадали. Напротив — и последующая история Великой французской революции это наглядно показала — между ними существовали противоречия.
   Однако на начальном этапе революции и особенно в ее преддверии решающее значение приобретали не разъединявшее их различие или столкновение классовых интересов, а то, что их объединяло. Общность интересов преобладала над расхождениями в целях и задачах. Главное, в чем жизненно были заинтересованы буржуазия, крестьянство, рабочие, санкюлоты, — это уничтожение тирании деспотизма, господства привилегированных сословий, как говорили в ту пору, т. е. уничто?кение феодально-абсолютистского режима.
   Ни одна из составных сил третьего сословия порознь не могла решить этой задачи. Буржуазия, стремившаяся освободиться от препятствовавших ее экономической инициативе пережитков средневековья, созревшая для того, чтобы стать у кормила правления и перестроить страну на новый, буржуазный лад, буржуазия одна, без союза с народом; была не в состоянии решить эту задачу. В той же мере и многомиллионное крестьянство, составлявшее подавляющее большинство населения страны, одно, без союза с буржуазией и беднейшими слоями города — рабочими, санкюлотами, тоже не могло решить этой задачи.
   Сама объективная расстановка классовых сил в стране требовала максимального сплочения всех составных элементов третьего сословия в единый лагерь, вступавший в борьбу с могущественными силами старого режима.
   Одолеть такого могущественного противника, как феодально-абсолютистский строй, можно было, только выступая сообща, сплоченно. В наше время мы бы сказали, что объективная необходимость требовала создания единого фронта против феодалов. В ту пору так не говорили, конечно. Но нашли иное превосходное определение, подчеркивавшее общность сплачивавших интересов: термин «народ». Народ (по-французски это звучало и peuple и nation) и нация — это и было слитое воедино то, что при неограниченной монархии имеиова лось третьим сословием.
   Политическое чутье Мирабо подсказало ему правильное понимание особенностей сложившегося соотношения сил в стране и главные политические задачи момента.
   В чем была сила политических выступлений Мирабо? Прежде всего в том, что его главный политический лозунг — единство, сплочение — объективно отвечал основному требованию времени.
   Жан Жорес в «Социалистической истории французской революции» справедливо обратил внимание на то, что Мирабо в своих речах в местных штатах Прованса противопоставлял народ (под которым он подразумевал и буржуазию, и крестьянство, и рабочих) как сообщество производителей, как единство людей труда бесплодной привилегированной касте дворян, паразитическому меньшинству31.
   Могут сказать, что и другие деятели предреволюционного времени ставили эти же вопросы. Это, конечно, верно. И нет недостатка в примерах. Но ежели, скажем, обратиться к одному из самых популярных произведений предреволюционного времени — к нашумевшей брошюре Сиейеса «Что такое третье сословие?», то легко заметить, что если он и ставит сходные вопросы, то сама тональность его изложения, манера трактовки вопросов совершенно иная. Приобретшие хрестоматийную известность первые три вопроса звучали так: «Что такое третье сословие? — Все.
   Чем оно было до сих пор в политическом строе? — Ничем.
   Чем оно хочет быть? — Стать чем-то»32. С робостью и подчеркнутой скромностью пожеланий Сиейеса резко контрастируют речи Мирабо.
   В отличие от просительного тона Сиейеса Мирабо говорит языком требований, языком угроз. Его речь напориста, динамична, полна энергии.
   В годы борьбы против фашизма и надвигавшейся опасности войны Ромен Роллан напомнил о стиле речей 1789 года: «В те времена французы знали полный смысл слова „хотеть“. Оно не означает: „Я хотел бы…“ Оно означает: „Я хочу“. Следовательно, я действую»33.
   Мирабо был одним из тех, кто создал этот волевой, действенный стиль речей 1789 года. Он не просит, не высказывает благих пожеланий. Его речам присущ повелительный тон. Он говорит от имени народа, от имени всей нации. И народ, а не эти бездельники — дворяне будет определять судьбу страны.
   Жорес полагал, что Мирабо был первым, кто прибег к угрозе всеобщей стачки производителей34. Возможно, Жорес здесь излишне нажимал на перо, как бы форсировал смысл речи Мирабо. Несомненно, Мирабо и в самом деле подчеркивал, что само существование привилегированных сословий полностью зависит от людей труда, будь то предприниматель или простой рабочий. Для речей Мирабо этого времени весьма симптоматично, что он говорит не о противоречиях, имевшихся в реальной жизни между хозяевами и рабочими, между богатыми и бедными, а о том, что их объединяет. Все эти люди, занимающиеся производительным трудом, создающие материальные ценности, эти самые полезные люди полностью бесправны и должны подчиняться бездельникам и кутилам, хвастающимся тем, что в их жилах якобы течет голубая кровь. Этот подход, который в иную эпоху можно было, по терминологии XX века, назвать оппортунистическим, в XVIII столетии, на пороге буржуазной революции, был исторически оправдан. В ту пору, когда над Парижем еще высилась казавшаяся несокрушимой крепость-тюрьма Бастилия, когда тысячелетняя монархия с ее огромным аппаратом насилия представлялась неодолимой силой, объективные задачи близящейся революции повелительно требовали сплочения всех сил третьего сословия.
   Конечно, классовые противоречия внутри третьего сословия сохранялись, но не о них надо было в тот момент говорить. Более того, все то, что разъединяло третье сословие, все спорные или неюешенные воппог.т,т rtirменно должны быть отодвинуты в сторону. На первый план следовало выдвигать то общее, что сближало, что делало необходимым боевой союз всех сил третьего сословия против общего врага.
   В 1788-1789 годах буржуазия смело шла на союз с народом. И это придавало ей силу. Народ видел в ту пору в буржуазии прежде всего союзника в борьбе против ненавистных деспотических порядков и феодальной эксплуатации. Все были жизненно заинтересованы в том, чтобы положить конец феодализму.
   Сила Мирабо в том и была, что он понял сложившуюся ситуацию лучше, глубже, яснее, чем кто-либо из его современников. Ему тем легче было это понять, что такой ход идей отвечал внутреннему строю его мыслей и чувств. Однако не следует терять из виду, что при всей неукротимой энергии, при всей искренности его презрения, его афишируемой вражде к аристократии, к спесивому дворянству, от которых он столько натерпелся за свою предшествующую жизнь, сам он по своему внутреннему складу, привычкам, психологии все-таки оставался сеньором, барином, аристократом, так никогда и не слившимся полностью с простым народом, интересы которого он в то время вполне искренне защищал.
   Исключительная популярность Мирабо, огромный авторитет, который он быстро приобрел первоначально в Провансе и отголоски которого стали слышны во всей Франции, объяснялись не столько его ораторским даром, сколько ясностью и определенностью его политической программы, отвечавшей требованиям того времени. Никто с такой убедительностью и силой не сумел обрисовать главные задачи, стоявшие перед Францией в тот момент, как Мирабо. В этом разгадка тайны его ошеломляющего успеха. Каждая его речь заканчивалась грандиозной овацией аудитории. Молодежь распрягала лошадей его экипажа и везла либо несла его на руках. Банкиры, крупные купцы, базарные торговки рыбной снедью, портовые рабочие окружали его в Марселе густой толпой, забрасывая цветами и выкрикивая: «Да здравствует Мирабо — отец отечества!»
   Мирабо был избран одновременно депутатом в Генеральные штаты от третьего сословия города Экса и города Марселя. Но поскольку в Эксе он был избран первым в избирательном списке, а в Марселе четвертым, он отдал предпочтение городу Эксу.
   Униженное и испуганное его беспримерным успехом дворянство Прованса избрало своим депутатом его младшего брата виконта Мирабо, прозванного за приверженность к горячительным напиткам «Мирабо-боч-ка», стремившегося, но так и не набравшегося храбрости выступить против своего старшего брата с крайне правых позиций.