Страница:
Революция была в летаргии, говорил Робеспьер. То же ощущение испытывал его друг и единомышленник Сен-Жюст, когда он записывал примерно в это же время: «Революция оледенела, все ее принципы ослабели, остались лишь красные колпаки на головах интриги»209.
Робеспьер еще иногда выражает веру в торжество принципов справедливости, но эта мысль приобретает уже совершенно иное значение, чем раньше. Прежде он с уверенностью говорил о близком триумфе великих идеалов революции. Теперь он допускает лишь конечную победу великих принципов революции либо рассматривает ее как альтернативную. «Объявить войну преступлению — это путь к могиле и бессмертию; благоприятствовать преступлению — это путь к трону и к эшафоту», — говорил он в начале прериаля210 когда еще не была потеряна надежда одолеть врагов.
Позже его мысли приняли открыто пессимистический характер: «Уж лучше было бы, нам вернуться в леса, чем спорить из-за почестей, репутации, богатства; из этой борьбы выйдут лишь тираны и рабы»212.
8 термидора (26 июля) Робеспьер в переполненном до отказа зале Конвента поднялся на трибуну. Все чувствовали, более того, знали, что этим выступлением начинается решающее сражение между якобинской Республикой и ее врагами.
Но не Робеспьеру принадлежала инициатива этой битвы. Не он выбирал место и время для своего выступления. Он должен был выступить, потому что Конвент, по протесту Дюбуа-Крансе, постановил, чтобы комитеты представили доклад о действиях Робеспьера213. Его появление на трибуне Конвента, где его не видели в течение месяца, было до некоторой степени вынужденным.
Историки, анализируя события 8 — 9 термидора, уделяли большое внимание ошибкам, допущенным Робеспьером в ходе сражения: его обвинения не были персонифицированы, он никого не назвал по именам и тем самым заставил всех депутатов Конвента объединиться против него, он был нерешителен, он не вел наступательной тактики, он но согласовал своего доклада с Сен-Жюстом и Кутоном, он не следил за действиями своих противников и т. д. и т. п.214
Возможно, что в этих соображениях и есть доля истины. Однако внимательное изучение последних выступлений Робеспьера убеждает в ином: он не намеревался 8 — 9 термидора дать решающее сражение противникам.
«Не думайте, что я пришел сюда, чтобы предъявить какое-либо обвинение; меня поглощает более важная забота, и я не беру на себя обязанностей других. Существует столько непосредственно угрожающих опасностей, что этот вопрос имеет лишь второстепенное значение»215. Так говорил Робеспьер в начале своей речи.
Было ли это лишь тактическим приемом, рассчитанным на то, чтобы усыпить бдительность своих противников и завоевать доверие членов Конвента? Вряд ли.
Достаточно сопоставить речь Робеспьера 8 термидора с его выступлениями 22 и 24 прериаля в Конвенте, чтобы увидеть, как резко они отличаются друг от друга. Речи в прериале конкретны, целеустремленны; все их содержание подчинено совершенно ясным задачам, которые ставил перед собой их автор. В речи 8 термидора эта целеустремленность отсутствует; порою становится даже неясно, что, собственно, хочет оратор. Здесь нужны догадки. И по-видимому, когда он говорит, что есть более важные вопросы, чем обвинения виновных, он имеет в виду главный вопрос — о будущности Республики, о судьбах революции.
Если уж с чем сравнивать речь 8 термидора, так это с выступлениями Робеспьера 1789 года. Та же глубокая уверенность в своей правоте, то же равнодушие к тому, как речь будет встречена слушателями. Подобно выступлениям 89 года Робеспьер 8 термидора через головы своих слушателей обращался к иной аудитории. К кому? К французскому народу? К потомству? К будущим поколениям?
Может быть.
Это была речь о величайшей опасности, нависшей над революцией. «Какое значение имеет отступление вооруженных сателлитов королей перед нашими армиями, если мы отступаем перед пороками, разрушающими общественную свободу! Какое значение имеет для нас победа над королями, если мы побеждены пороками, которые приведут нас к тирании!»
Он был человеком со всеми присущими людям страстями и слабостями, и он не мог не сказать о себе: «Они называют меня тираном. Если бы я был им, то они ползали бы у моих ног; я осыпал бы их золотом, я бы обеспечил им право совершать всяческие преступления, и они были бы благодарны мне!» Его речь была проникнута воодушевлением, он говорил почти пророчески: «К тирании приходят с помощью мошенников; к чему приходят те, кто борется с ними? К могиле и к бессмертию» 917.
Робеспьер предупреждал об опасном заговоре, угрожавшем Республике. Его авторитет был еще так велик, он все еще сохранял такое решающее влияние, что эта грозная речь, вселившая смятение и страх в сердца многих присутствовавших в зале, была встречена громом аплодисментов.
Но не было вынесено никакого решения, кроме того, чтобы речь напечатать. Принятое Конвентом предложение разослать речь по коммунам после возражений Билло-Варенна, Бентоболя, Шарлье было отменено. Робеспьеру предложили назвать депутатов, которых он обвинял. Он отказался. Он не предлагал и никакого решения.
Вечером он прочитал эту же речь в Якобинском клубе. Не для якобинцев ли она первоначально предназначалась? Во всяком случае, как эта видно из текста речи, она была адресована в большей мере якобинцам, чем депутатам Конвента.
В отличие от Конвента, где речь вслед за аплодисментами встретила возражения, в Якобинском клубе она была принята восторженно. Есть версия, будто Робеспьер назвал ее своим предсмертным завещанием. Якобинцы стоя рукоплескали Неподкупному. «Я выпью с тобою до дна цикуту», — воскликнул знаменитый Давид. Билло-Варевна и Колло д'Эрбуа, пытавшихся возражать, прогнали с трибуны и вытолкали на улицу.
Готовился ли Робеспьер к борьбе, которая должна была завтра возобновиться? Ничто это не подтверждает.
Робеспьер вернулся на улицу Сент-Оноре, в дом Дюпле, где и спал до утра. «Этот сон стоил ему жизни»218, — писал Луи Барту. Но это лишь одно из преувеличений историка. Весь образ действий Робеспьера и даже эта последняя деталь убеждают в том, что он в эти дни не искал решающего сражения, что он от него уклонялся, что его мысли были заняты иным.
О чем он думал? О будущности? О завтрашнем дне? О жизни и смерти? О смерти и бессмертии? Может быть, о неразличимых в сгустившихся сумерках душного июльского вечера красках, цветах кажущегося еще бесконечно далеким и все же неотвратимо грядущего утра?
Мы этого никогда не узнаем.
Робеспьер спал, не просыпаясь, последнюю ночь перед 9 термидором, и Броун дремал у его ног, шевеля во сне ушами, улавливая какие-то доходившие только до него одного настораживающие звуки. А заговорщики всю ночь совещались и разрабатывали план действий. Как шакалы, поджавшие хвост, услышав голос льва, эти еще вчера храбрившиеся наглецы после речи Робеспьера потеряли головы от страха. Баррас, Фрерон, Тальен, Ровер и их сообщники — каждому из них надо было держать ответ за столько преступлений, что их бросало в дрожь от непреодолимого животного страха. Они уже видели нож, занесенный над их головами. Но у них оставалось время, голова с их плеч еще не скатилась. Даже черный список их чудовищных злодеяний и преступлений еще не был предан гласности. Это сделает завтра Сен-Жюст — в том не было сомнений, ведь он знал все, — и тогда их уже ничто не спасет…
Значит… Надо было действовать.
По-видимому, первое презрительное напоминание о трусости и бессилии пустых болтунов пришло со стороны, от женщины. Тереза Кабарюс из парижской женской тюрьмы сумела переслать Тальену записку. Она была краткой и иносказательной. «Мне снился сон» — так начиналась записка. Тереза излагала содержание этого странного сна. Ей снилось, что ее завтра казнят, но что если бы на свете были не плаксивые слюнтяи, а настоящие мужчины, то все еще можно было бы повернуть.
Таково было примерно содержание этой странной, намеренно оскорбительной записки <Она была опубликована Увраром.>. Может быть, она первой побудила их к действию. Воры, убийцы, казнокрады, вымогатели, взяточники, грабители, мародеры, — составившие состояние на ограблении своих жертв, — они ведь оставались еще (еще! быть может, последний день!) облеченными высоким званием представителей народа, депутатов Национального конвента. Не было в Республике более высокого звания. Как же не попытаться сыграть на этих козырных картах! Игра шла на головы. Проигравшие должны были расплачиваться своей головой.
Они сумели отбросить парализовавший их страх. Многоопытные убийцы, в час смертельной опасности они умели действовать. Неизвестно откуда вынырнувший неразговорчивый или уклончивый в ответах Фуше связывал узелки, соединял незримыми нитями, казалось бы, различные, самостоятельные, ничем друг с другом не соединенные действия.
Была установлена полная согласованность с теми, кого называли левыми, — с Колло д'Эрбуа, Билло-Ва-ренном, Вадье, Амаром. Им льстили, перед ними заискивали, их с готовностью пропускали вперед — на первое место.
Сумели найти, соблюдая необходимую осторожность, общий язык или, скажем осторожнее, близость взаимопонимания с такими людьми, как Карно, Барер, Камбон — влиятельнейшими депутатами Конвента.
Теперь заговорщики искали продолжения сражения.
Оно возобновилось утром 9 термидора (27 июля) в переполненном до отказа зале заседаний Конвента. В эти последние дни июля в Париже стояла очень жаркая погода. С утра парило, было душно. И все-таки, несмотря на гнетущую духоту, зал заседаний, хоры были заполнены молчаливо ожидавшими людьми.
На трибуну поднялся Сен-Жюст, спокойный, уверенный. Он начал доклад в холодно-сдержанном тоне: он взошел на эту трибуну, чтобы сорвать маски с заговорщиков, раскрыть все их преступления…
Председательствовал Колло д'Эрбуа. Он был соучастником ночных конспирации и сообщником тайно вызревавшего заговора. Бывший актер по профессии и автор многих трагедий и драм, так и не сохранившихся в театральном репертуаре, он не мог преодолеть тщеславной гордости за ту и в самом деле решающую роль, которую возложила на него в тот день история. Колло д'Эрбуа не знал еще тогда, чем обернется для него самого это запомнившееся на века утро июльского марева, и он старался, старался с неподдельным воодушевлением актера, опьяненного впервые доставшейся ему великой ролью.
Он не дал Сен-Жюсту произнести решающие слова. Заговорщики, действуя по заранее составленному, тщательно подготовленному плану, в обстановке невероятной сумятицы и шума, созданного ими в зале, сменяли один другого на трибуне. Колло д'Эрбуа, лишая Сен-Жюста возможности продолжать доклад, злоупотребляя правами председателя, предоставил трибуну Еилло-Ва-ренну, которого сменил Тальен. Забрызганный с ног до головы кровью погубленных им людей, изобличенный в казнокрадстве, взяточничестве, грабежах, этот преступник, уже исключенный из Якобинского клуба, стал говорить не о своих преступлениях, а с наигранным негодованием «возмущаться» тиранией Робеспьера и Сен-Жюста, их приверженностью к терроризму. Заговорщики торопились переложить свои преступления на руководителей революционного правительства. Тщетно Робеспьер добивался слова.
— В последний раз, председатель убийц, я требую слова, — воскликнул Робеспьер, обращаясь к Колло д'Эрбуа. Но тот заглушал его голос колокольчиком. Ночные сообщники ранее всего договорились ни при каких условиях не давать слова ни Сен-Жюсту, ни Робеспьеру.
Сен-Жюст оставался по-прежнему на трибуне. Ведь принадлежавшее ему по праву слово так и не было произнесено; подготовленный им доклад так и не был прочитан; он теребил в руках исписанные им листки. Почему он так легко, без спора допустил, что этот презренный Тальен дерзко узурпировал его, Сен-Жюста, права? Может быть, он ждал, когда и до него дойдет черед? Но к чему такая терпимость?
Мы никогда не узнаем ответы на эти вопросы. С насмешливой, презрительной улыбкой, блуждавшей на его губах, Сен-Жюст следил за этим тщательно подготовленным представлением, за низкопробным фарсом, в котором можно было безошибочно предсказать каждое следующее действие. Сменявшие друг друга па трибуне Билло-Варенн, Вадье, Барер, блуждая вокруг и около, так и не решались произнести главного: у них не хватало для этого храбрости. И лишь когда какой-то ничтожный, никому не ведомый Луше откуда-то сверху, может быть с хоров, выкрикнул предложение об аресте Робеспьера, зал на мгновение оцепенел. Стало тихо. Затем заговорщики шумными выкриками, аплодисментами, в обстановке нарастающего хаоса и сумятицы бурно поддержали Луше. Это ведь и была их главная цель.
Колло д'Эрбуа позднее утверждал, что Конвент проголосовал за это предложение. Может быть, это и было так, а может, и нет. Знаменитый №311 «Монитора», передавший первым рассказ о событиях 9 термидора, не разъясняет эти подробности. Жерар Вальтер пытался позднее сопоставлять свидетельства «Монитера» со сведениями «Курье де л'Эгалите» и другими источниками219, но он был далеко не первым, кто хотел наиболее полно восстановить картину знаменитых исторических событий. Однако в этих событиях и после него по-прежнему остается много неточного, противоречивого и неясного. Да и имеют ли эти подробности существенное значение?
К тому же следует признать как нечто вполне достоверное, что «болото», составлявшее значительное большинство членов Конвента и всегда шедшее за теми, кто был сильнее, «болото», еще вчера рукоплескавшее Робеспьеру, 9 термидора, после всего происшедшего, переметнулось на сторону его противников и, если надо было, с легким сердцем голосовало против него.
В этот день основным, определяющим поведение членов Конвента чувством было чувство страха; страх объединял и сплачивал все антиробеспьеристское большинство, так отчетливо определившееся в зале. В этой игре на человеческие головы предложение какого-то Луше было столь единодушно одобрено прежде всего потому, что оно означало, что падут головы не их, не преступников, не их сообщников, не всей этой разбойничьей банды, дрожавшей за то, что придется держать ответ за все злодеяния и преступления, а головы их обвинителей.
Заговорщики хлопали в ладоши, что-то громко выкрикивали. Они не могли скрыть распиравшей их радости, что им удалась эта казавшаяся столь невероятно трудной, почти неосуществимой операция. Пираты, захватившие корабль и отправившие на эшафот тех, кто располагал неопровержимыми доказательствами их преступлений, они ликовали.
Робеспьер-младший, Огюстен, заявил, что, разделяя доблести брата, он хочет разделить и его судьбу. «Я требую обвинительного декрета». Это требование было сразу же удовлетворено. Было принято также решение об аресте Сен-Жюста, Кутона, Леба. Ранее был декретирован также арест Анрио и председателя Революционного трибунала Дюма.
«Республика погибла. Настало царство разбойников», — сказал Робеспьер, спускаясь к решетке Конвента.
Было шесть часов вечера. Председательствующий объявил перерыв заседания до семи часов.
Но в час, когда заговорщики превратились в вершителей судеб Республики, в ее руководителей, в истолкователей воли народа, когда, не скрывая своего ликования, за обильным ужином, за пьянящими бокалами вина они шумно праздновали свою победу, — в этот час их торжества и восторгов произошло непредвиденное.
Прежде всего арестованных, судьбой которых распоряжался Комитет общественной безопасности, оказалось совсем не просто упрятать в тюрьмы. Робеспьера направили в тюрьму Люксембург, но начальник ее, узнав, кого ему направляют в качестве узника, отказался его принять. Заключить Робеспьера в тюрьму? На это его согласия никогда не будет! Робеспьера пришлось отвозить в здание полицейской префектуры. Там его приняли, но со всеми знаками почтительности и величайшего уважения. Нечто сходное происходило и с Кутоном, и с Сен-Жюстом, и с Леба.
Но главное было не в этом. Народ Парижа, санкюлоты столицы, простые люди плебейских кварталов, солдаты, артиллеристы, когда до них дошли вести о происшедшем, поднялись на защиту Робеспьера и его друзей. Коммуна Парижа, Якобинский клуб, ряд секций объявили незаконными действия заговорщиков, прикрывавшихся именем Конвента, и призвали народ к восстанию. Парод освободил вождей революции, находившихся в разных местах заключения, и перевез их по одному в разное время в здание Ратуши — резиденцию Парижской коммуны.
То было народное восстание, возникшее стихийно, без руководителей, без какого-либо плана действий, да его и не могло быть, поскольку оно возникло спонтанно.
В самом ходе этих переломных событий остается много противоречивого, неясного, загадочного, хотя исследователи давно уже пытались восстановить картину по первоисточникам. В распоряжении автора этих строк находится великое множество фотокопий разнообразных документальных материалов, относящихся к событиям 9 термидора, почерпнутых из соответствующих досье Национального архива в Париже220. Однако изучение этих документов не уменьшает, а увеличивает число недоуменных, трудноразрешимых вопросов.
Чаша весов па протяжении всего вечера 9 термидора колебалась, склоняясь то в одну, то в другую сторону.
Было время, когда казалось, что перевес склоняется в пользу восставшего народа. Анрио, которого первоначально арестовали жандармы, был освобожден Кофт фингалом и начал быстро собирать вооруженные силы. Артиллеристы, Национальная гвардия выступили против мятежников в Конвенте. Военное превосходство было явно на стороне народа. Был момент, когда мятежники считали свое дело проигранным. Во время вечернего заседания Баррасу, получившему полноту полномочий, сообщили, что Коффингаль во главе крупных вооруженных сил движется на Конвент. Коффингаль действительно, опираясь на верные войска, не встречая сопротивления, быстро продвигался вперед. Но в последний момент, вместо того чтобы арестовать уже готовых разбежаться заговорщиков, он повернул в Комитет общественного спасения, занял его, но, не найдя там ни Амара, ни Вадье, стал их искать, а затем приказал войскам возвращаться к площади Ратуши.
Было допущено много ошибок, грубых просчетов, промахов, а глдвнос — терялось время. Флерио-Леско и Пейан в великолепных, с высокими лепными потолками хоромах здания Ратуши чувствовали себя уверенно и тратили время на составление воззваний к народу. Но в эти решающие часы истории нужны были не воззвания, не слова, а действия. Тысячи, может быть, десятки тысяч людей — солдат, артиллеристов с орудиями, национальных гвардейцев, санкюлотов, рабочих — стояли на площади перед Ратушей. Они ждали приказов к действию.
Заговорщики не теряли времени. Они отлично поняли, что на карту снова поставлены их головы. Прикрываясь именем Конвента, они провели решение, объявлявшее Робеспьера и его друзей вне закона. Этот разбойничий акт избавлял их от необходимости судить руководителей революционного правительства — от того, чего они боялись больше всего. Самым страшным для них было то, что Робеспьер и Сен-Жюст могут заговорить и расскажут о них правду.
Они разослали своих эмиссаров во все буржуазные секции Парижа, во все верные им воинские части.
Примерно часов в одиннадцать вечера в зале Ратуши собрались Максимилиан Робеспьер, его младший брат, Сен-Жюст, Леба, Анрио; позже других был привезен Кутон. Революционные вожди снова были на свободе, все вместе, среди друзей, и на площади их защищал народ.
Могло казаться, что чаши весов снова круто переместились и что мировая история готова совершить один из самых головокружительных виражей.
Робеспьер некоторое время, видимо, был в каком-то оцепенении. Но когда он увидел, что народ верным инстинктом понял, на чьей стороне правда, он ввязался в борьбу, он готов был все начинать сначала.
Писали, будто в последние часы Робеспьера томили сомнения по поводу легальности, законности его действий. Матьез неопровержимо доказал необоснованность этих утверждений . Несколько революционных вождей, объявленных вне закона Конвентом и освобожденных восставшим народом, они, а не «законный» Конвент представляли революцию в эти последние ее часы. Когда надо было подписать воззвание к армии, возник вопрос, от чьего имени его следует подписывать. «От имени Конвента, разве он не всегда там, где мы?» — воскликнул Кутон. «Нет, — ответил Робеспьер после короткого размышления, — лучше будет: от имени французского народа». В последние часы своей жизни они остались теми же, кем были, — великими революционерами, свободными от всяких формально-правовых догм, ставящими имя французского народа выше самых авторитетных конституционных учреждений.
Но было уже поздно. Вследствие предательства одна из частей контрреволюционных войск проникла в здание Ратуши и ворвалась в зал, где заседали вожди революции. Жандарм Мерда выстрелом пистолета раздробил челюсть Робеспьеру. Можно ли было продолжать сопротивление? По-видимому, оно становилось бессмысленным. Так это и было понято присутствующими в зале. Леба застрелился. Робеспьер-младший выбросился из окна, но не погиб, а лишь разбился. Все было кончено.
Один лишь Сен-Жюст был задумчиво равнодушен, безразличен. Его взгляд случайно упал на украшавшую один из великолепных залов Ратуши мраморную доску с высеченным на ней золотыми буквами текстом Декларации прав человека. Прочитав ее первые строки (он знал наизусть и все следующие), он произнес так же задумчиво: «А ведь все-таки это создал я…»
Всех увели. Залы Ратуши опустели. Поздно ночью разразилась давно надвигавшаяся гроза.
На следующий день без суда Робеспьер и его товарищи, живые и мертвые, всего двадцать два человека, были гильотинированы на Гревской площади. 11 термидора, еще через день, также без суда и следствия были казнены еще семьдесят один человек — их обвиняли в том, что они составляли окружение Робеспьера.
Все было завершено. Республика была побеждена. Занавес опустился. Римская трагедия была закончена.
Теперь начиналось новое представление, начиналась новая пьеса — прозаическая, будничная история господства дельцов, спекулянтов, казнокрадов, воров, убийц, проституток, фальшивомонетчиков,. охотников за чужими миллионами, превратившихся в важных сановных господ, возглавивших новое общество и даже пытавшихся преподносить порою какие-то уроки морали.
* * *
И вот наше повествование подходит к концу. Да простит меня читатель, если, вместо того чтобы дать заключение, обоснованные и тщательно аргументированные выводы, суммирующие итоги тех исторических процессов, о которых шла речь в книге, я позволю себе сослаться на некоторые сугубо личные воспоминания.
Я родился и вырос в Ленинграде. Там похоронены моя мать, мой дед, мои прадеды. И хотя уже много десятков лет я не живу в городе, где родился, я продолжаю чувствовать свою кровную связь с ним а время от времени возвращаюсь «в свой знакомый до слез» город, где все напоминает мне о давно минувшей поре детства и юности.
Как и многие люди старшего поколения, ленинградцы, я, приезжая в этот город, живу в гостинице, и телефон в моем номере молчит: в этом городе не осталось никого из моих родных, из моих близких, не сохранились и кладбища, где были похоронены мои родители, мои предки. Всякий раз, когда я приезжаю в родные места, я еду на Пискаревское кладбище и подолгу простаиваю, глядя на длинные ряды безымянных могильных памятников, обозначенных лишь годами: 1941, 1942, 1943, 1944. Под этими надгробиями и лежат все те, с кем связаны были мои детские годы, моя судьба.
Бывая в Ленинграде, я брожу по улицам своего далекого детства и юности. И здесь, проходя мимо этих не меняющихся на протяжении десятилетий каменных, хорошо знакомых мне домов, я возвращаюсь мысленно к минувшим годам, к навсегда ушедшему времени.
Когда я нахожусь в Ленинграде, странное дело, — память возвращает меня к событиям первого года революции. В августе 1918 года, несколько месяцев спустя после победы Великого Октября, в Москве в Александровском саду, расположенном у стен Кремля, состоялось большое торжество. Во исполнение подписанного В. И. Лениным декрета Совета Народных Комиссаров об установлении памятников выдающимся революционным деятелям прошлого здесь был торжественно открыт памятник вождю Великой французской революции Маясимилиану Робеспьеру.
Памятник деятелю Великой французской революции был одним из первых, поставленных в столице молодой Советской Республики. В те первые месяцы Советской власти, когда уже началась гражданская война, когда Республика испытывала острейшую нужду во всем: в хлебе, топливе, металле, оружии, у сражающегося с врагами народа не было ни бронзы, ни мрамора, чтобы создать из этих благородных материалов памят-ик великому якобинцу. Не было и времени, чтобы соорудить монумент на века.
Прошло несколько лет, и скульптурное изображение Робеспьера, сделанное из непрочного материала, начало разрушаться. Прошло недолгое время, и памятник разрушился. Сегодня уже не найти ни памятника, ни того Места, где он стоял.
Об этом первом столь недолговечном памятнике Робеспьеру в Александровском саду в Москве я вспоминаю каждый раз, когда бываю в Ленинграде. И вот почему.
Робеспьер еще иногда выражает веру в торжество принципов справедливости, но эта мысль приобретает уже совершенно иное значение, чем раньше. Прежде он с уверенностью говорил о близком триумфе великих идеалов революции. Теперь он допускает лишь конечную победу великих принципов революции либо рассматривает ее как альтернативную. «Объявить войну преступлению — это путь к могиле и бессмертию; благоприятствовать преступлению — это путь к трону и к эшафоту», — говорил он в начале прериаля210 когда еще не была потеряна надежда одолеть врагов.
Позже его мысли приняли открыто пессимистический характер: «Уж лучше было бы, нам вернуться в леса, чем спорить из-за почестей, репутации, богатства; из этой борьбы выйдут лишь тираны и рабы»212.
8 термидора (26 июля) Робеспьер в переполненном до отказа зале Конвента поднялся на трибуну. Все чувствовали, более того, знали, что этим выступлением начинается решающее сражение между якобинской Республикой и ее врагами.
Но не Робеспьеру принадлежала инициатива этой битвы. Не он выбирал место и время для своего выступления. Он должен был выступить, потому что Конвент, по протесту Дюбуа-Крансе, постановил, чтобы комитеты представили доклад о действиях Робеспьера213. Его появление на трибуне Конвента, где его не видели в течение месяца, было до некоторой степени вынужденным.
Историки, анализируя события 8 — 9 термидора, уделяли большое внимание ошибкам, допущенным Робеспьером в ходе сражения: его обвинения не были персонифицированы, он никого не назвал по именам и тем самым заставил всех депутатов Конвента объединиться против него, он был нерешителен, он не вел наступательной тактики, он но согласовал своего доклада с Сен-Жюстом и Кутоном, он не следил за действиями своих противников и т. д. и т. п.214
Возможно, что в этих соображениях и есть доля истины. Однако внимательное изучение последних выступлений Робеспьера убеждает в ином: он не намеревался 8 — 9 термидора дать решающее сражение противникам.
«Не думайте, что я пришел сюда, чтобы предъявить какое-либо обвинение; меня поглощает более важная забота, и я не беру на себя обязанностей других. Существует столько непосредственно угрожающих опасностей, что этот вопрос имеет лишь второстепенное значение»215. Так говорил Робеспьер в начале своей речи.
Было ли это лишь тактическим приемом, рассчитанным на то, чтобы усыпить бдительность своих противников и завоевать доверие членов Конвента? Вряд ли.
Достаточно сопоставить речь Робеспьера 8 термидора с его выступлениями 22 и 24 прериаля в Конвенте, чтобы увидеть, как резко они отличаются друг от друга. Речи в прериале конкретны, целеустремленны; все их содержание подчинено совершенно ясным задачам, которые ставил перед собой их автор. В речи 8 термидора эта целеустремленность отсутствует; порою становится даже неясно, что, собственно, хочет оратор. Здесь нужны догадки. И по-видимому, когда он говорит, что есть более важные вопросы, чем обвинения виновных, он имеет в виду главный вопрос — о будущности Республики, о судьбах революции.
Если уж с чем сравнивать речь 8 термидора, так это с выступлениями Робеспьера 1789 года. Та же глубокая уверенность в своей правоте, то же равнодушие к тому, как речь будет встречена слушателями. Подобно выступлениям 89 года Робеспьер 8 термидора через головы своих слушателей обращался к иной аудитории. К кому? К французскому народу? К потомству? К будущим поколениям?
Может быть.
Это была речь о величайшей опасности, нависшей над революцией. «Какое значение имеет отступление вооруженных сателлитов королей перед нашими армиями, если мы отступаем перед пороками, разрушающими общественную свободу! Какое значение имеет для нас победа над королями, если мы побеждены пороками, которые приведут нас к тирании!»
Он был человеком со всеми присущими людям страстями и слабостями, и он не мог не сказать о себе: «Они называют меня тираном. Если бы я был им, то они ползали бы у моих ног; я осыпал бы их золотом, я бы обеспечил им право совершать всяческие преступления, и они были бы благодарны мне!» Его речь была проникнута воодушевлением, он говорил почти пророчески: «К тирании приходят с помощью мошенников; к чему приходят те, кто борется с ними? К могиле и к бессмертию» 917.
Робеспьер предупреждал об опасном заговоре, угрожавшем Республике. Его авторитет был еще так велик, он все еще сохранял такое решающее влияние, что эта грозная речь, вселившая смятение и страх в сердца многих присутствовавших в зале, была встречена громом аплодисментов.
Но не было вынесено никакого решения, кроме того, чтобы речь напечатать. Принятое Конвентом предложение разослать речь по коммунам после возражений Билло-Варенна, Бентоболя, Шарлье было отменено. Робеспьеру предложили назвать депутатов, которых он обвинял. Он отказался. Он не предлагал и никакого решения.
Вечером он прочитал эту же речь в Якобинском клубе. Не для якобинцев ли она первоначально предназначалась? Во всяком случае, как эта видно из текста речи, она была адресована в большей мере якобинцам, чем депутатам Конвента.
В отличие от Конвента, где речь вслед за аплодисментами встретила возражения, в Якобинском клубе она была принята восторженно. Есть версия, будто Робеспьер назвал ее своим предсмертным завещанием. Якобинцы стоя рукоплескали Неподкупному. «Я выпью с тобою до дна цикуту», — воскликнул знаменитый Давид. Билло-Варевна и Колло д'Эрбуа, пытавшихся возражать, прогнали с трибуны и вытолкали на улицу.
Готовился ли Робеспьер к борьбе, которая должна была завтра возобновиться? Ничто это не подтверждает.
Робеспьер вернулся на улицу Сент-Оноре, в дом Дюпле, где и спал до утра. «Этот сон стоил ему жизни»218, — писал Луи Барту. Но это лишь одно из преувеличений историка. Весь образ действий Робеспьера и даже эта последняя деталь убеждают в том, что он в эти дни не искал решающего сражения, что он от него уклонялся, что его мысли были заняты иным.
О чем он думал? О будущности? О завтрашнем дне? О жизни и смерти? О смерти и бессмертии? Может быть, о неразличимых в сгустившихся сумерках душного июльского вечера красках, цветах кажущегося еще бесконечно далеким и все же неотвратимо грядущего утра?
Мы этого никогда не узнаем.
Робеспьер спал, не просыпаясь, последнюю ночь перед 9 термидором, и Броун дремал у его ног, шевеля во сне ушами, улавливая какие-то доходившие только до него одного настораживающие звуки. А заговорщики всю ночь совещались и разрабатывали план действий. Как шакалы, поджавшие хвост, услышав голос льва, эти еще вчера храбрившиеся наглецы после речи Робеспьера потеряли головы от страха. Баррас, Фрерон, Тальен, Ровер и их сообщники — каждому из них надо было держать ответ за столько преступлений, что их бросало в дрожь от непреодолимого животного страха. Они уже видели нож, занесенный над их головами. Но у них оставалось время, голова с их плеч еще не скатилась. Даже черный список их чудовищных злодеяний и преступлений еще не был предан гласности. Это сделает завтра Сен-Жюст — в том не было сомнений, ведь он знал все, — и тогда их уже ничто не спасет…
Значит… Надо было действовать.
По-видимому, первое презрительное напоминание о трусости и бессилии пустых болтунов пришло со стороны, от женщины. Тереза Кабарюс из парижской женской тюрьмы сумела переслать Тальену записку. Она была краткой и иносказательной. «Мне снился сон» — так начиналась записка. Тереза излагала содержание этого странного сна. Ей снилось, что ее завтра казнят, но что если бы на свете были не плаксивые слюнтяи, а настоящие мужчины, то все еще можно было бы повернуть.
Таково было примерно содержание этой странной, намеренно оскорбительной записки <Она была опубликована Увраром.>. Может быть, она первой побудила их к действию. Воры, убийцы, казнокрады, вымогатели, взяточники, грабители, мародеры, — составившие состояние на ограблении своих жертв, — они ведь оставались еще (еще! быть может, последний день!) облеченными высоким званием представителей народа, депутатов Национального конвента. Не было в Республике более высокого звания. Как же не попытаться сыграть на этих козырных картах! Игра шла на головы. Проигравшие должны были расплачиваться своей головой.
Они сумели отбросить парализовавший их страх. Многоопытные убийцы, в час смертельной опасности они умели действовать. Неизвестно откуда вынырнувший неразговорчивый или уклончивый в ответах Фуше связывал узелки, соединял незримыми нитями, казалось бы, различные, самостоятельные, ничем друг с другом не соединенные действия.
Была установлена полная согласованность с теми, кого называли левыми, — с Колло д'Эрбуа, Билло-Ва-ренном, Вадье, Амаром. Им льстили, перед ними заискивали, их с готовностью пропускали вперед — на первое место.
Сумели найти, соблюдая необходимую осторожность, общий язык или, скажем осторожнее, близость взаимопонимания с такими людьми, как Карно, Барер, Камбон — влиятельнейшими депутатами Конвента.
Теперь заговорщики искали продолжения сражения.
Оно возобновилось утром 9 термидора (27 июля) в переполненном до отказа зале заседаний Конвента. В эти последние дни июля в Париже стояла очень жаркая погода. С утра парило, было душно. И все-таки, несмотря на гнетущую духоту, зал заседаний, хоры были заполнены молчаливо ожидавшими людьми.
На трибуну поднялся Сен-Жюст, спокойный, уверенный. Он начал доклад в холодно-сдержанном тоне: он взошел на эту трибуну, чтобы сорвать маски с заговорщиков, раскрыть все их преступления…
Председательствовал Колло д'Эрбуа. Он был соучастником ночных конспирации и сообщником тайно вызревавшего заговора. Бывший актер по профессии и автор многих трагедий и драм, так и не сохранившихся в театральном репертуаре, он не мог преодолеть тщеславной гордости за ту и в самом деле решающую роль, которую возложила на него в тот день история. Колло д'Эрбуа не знал еще тогда, чем обернется для него самого это запомнившееся на века утро июльского марева, и он старался, старался с неподдельным воодушевлением актера, опьяненного впервые доставшейся ему великой ролью.
Он не дал Сен-Жюсту произнести решающие слова. Заговорщики, действуя по заранее составленному, тщательно подготовленному плану, в обстановке невероятной сумятицы и шума, созданного ими в зале, сменяли один другого на трибуне. Колло д'Эрбуа, лишая Сен-Жюста возможности продолжать доклад, злоупотребляя правами председателя, предоставил трибуну Еилло-Ва-ренну, которого сменил Тальен. Забрызганный с ног до головы кровью погубленных им людей, изобличенный в казнокрадстве, взяточничестве, грабежах, этот преступник, уже исключенный из Якобинского клуба, стал говорить не о своих преступлениях, а с наигранным негодованием «возмущаться» тиранией Робеспьера и Сен-Жюста, их приверженностью к терроризму. Заговорщики торопились переложить свои преступления на руководителей революционного правительства. Тщетно Робеспьер добивался слова.
— В последний раз, председатель убийц, я требую слова, — воскликнул Робеспьер, обращаясь к Колло д'Эрбуа. Но тот заглушал его голос колокольчиком. Ночные сообщники ранее всего договорились ни при каких условиях не давать слова ни Сен-Жюсту, ни Робеспьеру.
Сен-Жюст оставался по-прежнему на трибуне. Ведь принадлежавшее ему по праву слово так и не было произнесено; подготовленный им доклад так и не был прочитан; он теребил в руках исписанные им листки. Почему он так легко, без спора допустил, что этот презренный Тальен дерзко узурпировал его, Сен-Жюста, права? Может быть, он ждал, когда и до него дойдет черед? Но к чему такая терпимость?
Мы никогда не узнаем ответы на эти вопросы. С насмешливой, презрительной улыбкой, блуждавшей на его губах, Сен-Жюст следил за этим тщательно подготовленным представлением, за низкопробным фарсом, в котором можно было безошибочно предсказать каждое следующее действие. Сменявшие друг друга па трибуне Билло-Варенн, Вадье, Барер, блуждая вокруг и около, так и не решались произнести главного: у них не хватало для этого храбрости. И лишь когда какой-то ничтожный, никому не ведомый Луше откуда-то сверху, может быть с хоров, выкрикнул предложение об аресте Робеспьера, зал на мгновение оцепенел. Стало тихо. Затем заговорщики шумными выкриками, аплодисментами, в обстановке нарастающего хаоса и сумятицы бурно поддержали Луше. Это ведь и была их главная цель.
Колло д'Эрбуа позднее утверждал, что Конвент проголосовал за это предложение. Может быть, это и было так, а может, и нет. Знаменитый №311 «Монитора», передавший первым рассказ о событиях 9 термидора, не разъясняет эти подробности. Жерар Вальтер пытался позднее сопоставлять свидетельства «Монитера» со сведениями «Курье де л'Эгалите» и другими источниками219, но он был далеко не первым, кто хотел наиболее полно восстановить картину знаменитых исторических событий. Однако в этих событиях и после него по-прежнему остается много неточного, противоречивого и неясного. Да и имеют ли эти подробности существенное значение?
К тому же следует признать как нечто вполне достоверное, что «болото», составлявшее значительное большинство членов Конвента и всегда шедшее за теми, кто был сильнее, «болото», еще вчера рукоплескавшее Робеспьеру, 9 термидора, после всего происшедшего, переметнулось на сторону его противников и, если надо было, с легким сердцем голосовало против него.
В этот день основным, определяющим поведение членов Конвента чувством было чувство страха; страх объединял и сплачивал все антиробеспьеристское большинство, так отчетливо определившееся в зале. В этой игре на человеческие головы предложение какого-то Луше было столь единодушно одобрено прежде всего потому, что оно означало, что падут головы не их, не преступников, не их сообщников, не всей этой разбойничьей банды, дрожавшей за то, что придется держать ответ за все злодеяния и преступления, а головы их обвинителей.
Заговорщики хлопали в ладоши, что-то громко выкрикивали. Они не могли скрыть распиравшей их радости, что им удалась эта казавшаяся столь невероятно трудной, почти неосуществимой операция. Пираты, захватившие корабль и отправившие на эшафот тех, кто располагал неопровержимыми доказательствами их преступлений, они ликовали.
Робеспьер-младший, Огюстен, заявил, что, разделяя доблести брата, он хочет разделить и его судьбу. «Я требую обвинительного декрета». Это требование было сразу же удовлетворено. Было принято также решение об аресте Сен-Жюста, Кутона, Леба. Ранее был декретирован также арест Анрио и председателя Революционного трибунала Дюма.
«Республика погибла. Настало царство разбойников», — сказал Робеспьер, спускаясь к решетке Конвента.
Было шесть часов вечера. Председательствующий объявил перерыв заседания до семи часов.
Но в час, когда заговорщики превратились в вершителей судеб Республики, в ее руководителей, в истолкователей воли народа, когда, не скрывая своего ликования, за обильным ужином, за пьянящими бокалами вина они шумно праздновали свою победу, — в этот час их торжества и восторгов произошло непредвиденное.
Прежде всего арестованных, судьбой которых распоряжался Комитет общественной безопасности, оказалось совсем не просто упрятать в тюрьмы. Робеспьера направили в тюрьму Люксембург, но начальник ее, узнав, кого ему направляют в качестве узника, отказался его принять. Заключить Робеспьера в тюрьму? На это его согласия никогда не будет! Робеспьера пришлось отвозить в здание полицейской префектуры. Там его приняли, но со всеми знаками почтительности и величайшего уважения. Нечто сходное происходило и с Кутоном, и с Сен-Жюстом, и с Леба.
Но главное было не в этом. Народ Парижа, санкюлоты столицы, простые люди плебейских кварталов, солдаты, артиллеристы, когда до них дошли вести о происшедшем, поднялись на защиту Робеспьера и его друзей. Коммуна Парижа, Якобинский клуб, ряд секций объявили незаконными действия заговорщиков, прикрывавшихся именем Конвента, и призвали народ к восстанию. Парод освободил вождей революции, находившихся в разных местах заключения, и перевез их по одному в разное время в здание Ратуши — резиденцию Парижской коммуны.
То было народное восстание, возникшее стихийно, без руководителей, без какого-либо плана действий, да его и не могло быть, поскольку оно возникло спонтанно.
В самом ходе этих переломных событий остается много противоречивого, неясного, загадочного, хотя исследователи давно уже пытались восстановить картину по первоисточникам. В распоряжении автора этих строк находится великое множество фотокопий разнообразных документальных материалов, относящихся к событиям 9 термидора, почерпнутых из соответствующих досье Национального архива в Париже220. Однако изучение этих документов не уменьшает, а увеличивает число недоуменных, трудноразрешимых вопросов.
Чаша весов па протяжении всего вечера 9 термидора колебалась, склоняясь то в одну, то в другую сторону.
Было время, когда казалось, что перевес склоняется в пользу восставшего народа. Анрио, которого первоначально арестовали жандармы, был освобожден Кофт фингалом и начал быстро собирать вооруженные силы. Артиллеристы, Национальная гвардия выступили против мятежников в Конвенте. Военное превосходство было явно на стороне народа. Был момент, когда мятежники считали свое дело проигранным. Во время вечернего заседания Баррасу, получившему полноту полномочий, сообщили, что Коффингаль во главе крупных вооруженных сил движется на Конвент. Коффингаль действительно, опираясь на верные войска, не встречая сопротивления, быстро продвигался вперед. Но в последний момент, вместо того чтобы арестовать уже готовых разбежаться заговорщиков, он повернул в Комитет общественного спасения, занял его, но, не найдя там ни Амара, ни Вадье, стал их искать, а затем приказал войскам возвращаться к площади Ратуши.
Было допущено много ошибок, грубых просчетов, промахов, а глдвнос — терялось время. Флерио-Леско и Пейан в великолепных, с высокими лепными потолками хоромах здания Ратуши чувствовали себя уверенно и тратили время на составление воззваний к народу. Но в эти решающие часы истории нужны были не воззвания, не слова, а действия. Тысячи, может быть, десятки тысяч людей — солдат, артиллеристов с орудиями, национальных гвардейцев, санкюлотов, рабочих — стояли на площади перед Ратушей. Они ждали приказов к действию.
Заговорщики не теряли времени. Они отлично поняли, что на карту снова поставлены их головы. Прикрываясь именем Конвента, они провели решение, объявлявшее Робеспьера и его друзей вне закона. Этот разбойничий акт избавлял их от необходимости судить руководителей революционного правительства — от того, чего они боялись больше всего. Самым страшным для них было то, что Робеспьер и Сен-Жюст могут заговорить и расскажут о них правду.
Они разослали своих эмиссаров во все буржуазные секции Парижа, во все верные им воинские части.
Примерно часов в одиннадцать вечера в зале Ратуши собрались Максимилиан Робеспьер, его младший брат, Сен-Жюст, Леба, Анрио; позже других был привезен Кутон. Революционные вожди снова были на свободе, все вместе, среди друзей, и на площади их защищал народ.
Могло казаться, что чаши весов снова круто переместились и что мировая история готова совершить один из самых головокружительных виражей.
Робеспьер некоторое время, видимо, был в каком-то оцепенении. Но когда он увидел, что народ верным инстинктом понял, на чьей стороне правда, он ввязался в борьбу, он готов был все начинать сначала.
Писали, будто в последние часы Робеспьера томили сомнения по поводу легальности, законности его действий. Матьез неопровержимо доказал необоснованность этих утверждений . Несколько революционных вождей, объявленных вне закона Конвентом и освобожденных восставшим народом, они, а не «законный» Конвент представляли революцию в эти последние ее часы. Когда надо было подписать воззвание к армии, возник вопрос, от чьего имени его следует подписывать. «От имени Конвента, разве он не всегда там, где мы?» — воскликнул Кутон. «Нет, — ответил Робеспьер после короткого размышления, — лучше будет: от имени французского народа». В последние часы своей жизни они остались теми же, кем были, — великими революционерами, свободными от всяких формально-правовых догм, ставящими имя французского народа выше самых авторитетных конституционных учреждений.
Но было уже поздно. Вследствие предательства одна из частей контрреволюционных войск проникла в здание Ратуши и ворвалась в зал, где заседали вожди революции. Жандарм Мерда выстрелом пистолета раздробил челюсть Робеспьеру. Можно ли было продолжать сопротивление? По-видимому, оно становилось бессмысленным. Так это и было понято присутствующими в зале. Леба застрелился. Робеспьер-младший выбросился из окна, но не погиб, а лишь разбился. Все было кончено.
Один лишь Сен-Жюст был задумчиво равнодушен, безразличен. Его взгляд случайно упал на украшавшую один из великолепных залов Ратуши мраморную доску с высеченным на ней золотыми буквами текстом Декларации прав человека. Прочитав ее первые строки (он знал наизусть и все следующие), он произнес так же задумчиво: «А ведь все-таки это создал я…»
Всех увели. Залы Ратуши опустели. Поздно ночью разразилась давно надвигавшаяся гроза.
На следующий день без суда Робеспьер и его товарищи, живые и мертвые, всего двадцать два человека, были гильотинированы на Гревской площади. 11 термидора, еще через день, также без суда и следствия были казнены еще семьдесят один человек — их обвиняли в том, что они составляли окружение Робеспьера.
Все было завершено. Республика была побеждена. Занавес опустился. Римская трагедия была закончена.
Теперь начиналось новое представление, начиналась новая пьеса — прозаическая, будничная история господства дельцов, спекулянтов, казнокрадов, воров, убийц, проституток, фальшивомонетчиков,. охотников за чужими миллионами, превратившихся в важных сановных господ, возглавивших новое общество и даже пытавшихся преподносить порою какие-то уроки морали.
* * *
И вот наше повествование подходит к концу. Да простит меня читатель, если, вместо того чтобы дать заключение, обоснованные и тщательно аргументированные выводы, суммирующие итоги тех исторических процессов, о которых шла речь в книге, я позволю себе сослаться на некоторые сугубо личные воспоминания.
Я родился и вырос в Ленинграде. Там похоронены моя мать, мой дед, мои прадеды. И хотя уже много десятков лет я не живу в городе, где родился, я продолжаю чувствовать свою кровную связь с ним а время от времени возвращаюсь «в свой знакомый до слез» город, где все напоминает мне о давно минувшей поре детства и юности.
Как и многие люди старшего поколения, ленинградцы, я, приезжая в этот город, живу в гостинице, и телефон в моем номере молчит: в этом городе не осталось никого из моих родных, из моих близких, не сохранились и кладбища, где были похоронены мои родители, мои предки. Всякий раз, когда я приезжаю в родные места, я еду на Пискаревское кладбище и подолгу простаиваю, глядя на длинные ряды безымянных могильных памятников, обозначенных лишь годами: 1941, 1942, 1943, 1944. Под этими надгробиями и лежат все те, с кем связаны были мои детские годы, моя судьба.
Бывая в Ленинграде, я брожу по улицам своего далекого детства и юности. И здесь, проходя мимо этих не меняющихся на протяжении десятилетий каменных, хорошо знакомых мне домов, я возвращаюсь мысленно к минувшим годам, к навсегда ушедшему времени.
Когда я нахожусь в Ленинграде, странное дело, — память возвращает меня к событиям первого года революции. В августе 1918 года, несколько месяцев спустя после победы Великого Октября, в Москве в Александровском саду, расположенном у стен Кремля, состоялось большое торжество. Во исполнение подписанного В. И. Лениным декрета Совета Народных Комиссаров об установлении памятников выдающимся революционным деятелям прошлого здесь был торжественно открыт памятник вождю Великой французской революции Маясимилиану Робеспьеру.
Памятник деятелю Великой французской революции был одним из первых, поставленных в столице молодой Советской Республики. В те первые месяцы Советской власти, когда уже началась гражданская война, когда Республика испытывала острейшую нужду во всем: в хлебе, топливе, металле, оружии, у сражающегося с врагами народа не было ни бронзы, ни мрамора, чтобы создать из этих благородных материалов памят-ик великому якобинцу. Не было и времени, чтобы соорудить монумент на века.
Прошло несколько лет, и скульптурное изображение Робеспьера, сделанное из непрочного материала, начало разрушаться. Прошло недолгое время, и памятник разрушился. Сегодня уже не найти ни памятника, ни того Места, где он стоял.
Об этом первом столь недолговечном памятнике Робеспьеру в Александровском саду в Москве я вспоминаю каждый раз, когда бываю в Ленинграде. И вот почему.