В речи в Якобинском клубе 5 июля 1794 года Робеспьер говорил: «То, что мы видим каждый день, то, что нельзя скрыть от себя, — это желание унизить и уничтожить Конвент системой террора»193. Он, следовательно, не только отмежевывался, но и прямо осуждал то применение террора, которое, вопреки ему, было сделано из закона 10 июня.
   После трудного, таящего дурные предзнаменования обсуждения в Конвенте закона 10 июня Робеспьер вплоть до 8 термидора уже не выступал на заседаниях этого высшего органа Республики. С начала июля он перестал посещать заседания Комитета общественного спасения вследствие выявившихся разногласий с его большинством. Немногие бумаги, подписанные им в это время, видимо, приносили ему домой, на улицу Сент-Оноре. Имя Робеспьера еще оставалось на фронтоне Республики; его враги намеренно выписывали это имя преувеличенно крупными буквами и всюду, где только можно, подчеркивали его первенство, а Робеспьер уже на деле был в стороне, уже не направлял хода государственной машины и все больше отстранялся даже от участия в повседневных практических делах.
   Значит ли это, что Робеспьер уже до термидора потерял всякое влияние, лишился какой-либо поддержки, стал живым анахронизмом?
   Нет, конечно.
   Народ Своим верным инстинктом угадывал чистоту и благородство помыслов Неподкупного. Его бескорыстие, его бедность, его убежденность в своей правоте привлекали к нему простых людей. Что бы ни шептали злопыхатели, его популярность в народе была очень велика.
   В глазах французского народа, в глазах всей страны, всей Европы Робеспьер был воплощением самой революции. Камбон, один из его непримиримых противников, с горечью признавался в том, что те, кто хотел лишь свергнуть Робеспьера, на деле «убили республику» 194.
   Якобинская революционно-демократическая диктатура и ее вождь Робеспьер пользовались поддержкой санкюлотов, плебейства. Правда, политика якобинского правительства в силу присущей ей противоречивости нередко задевала экономические и политические интересы беднейших слоев трудящихся. Это порождало недовольство части беднейших слоев. Колебания некоторых демократических секций Парижа в ночь 9 термидора были причиной временного одобрения термидариан-ского переворота такими передовыми людьми своего времени, как Гракх Бабёф. Но ведь не случайно Парижская коммуна (представлявшая в классовом отношении те же плебейские слои, что и до весны 1794 года) и ряд секций столицы поднялись против «законного» Конвента, в защиту Робеспьера и его друзей. Не случайно и Гракх Бабёф, очень скоро раскаявшийся в своей ошибочной позиции в дни термидора, позднее, в 1796 году, признавал допущенную им ошибку и называл Робеспьера и Сен-Жюста своими предшественниками195.
   Трагедия Робеспьера была в том, что бедные люди и он сам, их предводитель, вопреки своим помыслам и желаниям, трудились и сражались на деле не ради общего счастья и блага людей, как они надеялись, а на пользу богатых и что настал час, когда богатые решили взять власть в свои руки.
   Примерно в конце июня — в июле для Робеспьера пришла пора прозрения. Он стал понимать, что та перспектива быстрого достижения гармонического строя общего счастья, республики добродетели и справедливости, которую он столько раз рисовал своим соотечественникам, что эта пленительная, воодушевлявшая на подвиги перспектива отодвигается все дальше. Враги, силы зла оказались гораздо могущественнее, чем он ожидал. Уже сражено столько врагов, но и сраженные, как злые духи, оживают и смешиваются с живущими и жалят своими смертоносными жалами Республику.
   Максимилиан день ото дня отчетливее, яснее понимал: все идет не так, как ожидали, как хотели, рассчитывали. Его называли диктатором, вершителем судеб Республики, человеком, одним движением бровей решающим будущность страны, городов, тысяч людей. Сен-Жюст показывал ему бумаги, поступающие в бюро полиции Комитета общественного спасения. Боже! Чего только не говорили о всевластии диктатора! Вадье и Амар, почти все члены Комитета общественной безопасности широко распространяли донесения секретных агентов, содержащие брань, клевету, ложь, хулу — все что угодно, против господствующих в Республике «триумвиров».
   «Триумвиры»? «Диктаторы»? Это злая насмешка. Робеспьер теперь все явственнее сознавал свое бессилие; ой ничего, решительно ничего не мог изменить в ходе событий. Его называют «диктатором», «тираном», «самодержцем», а он лишь щепка, бросаемая из стороны в сторону могучими волнами океана. Незримые, скрытые в тени более могущественные силы направляют ход вещей. Где они? Кто они? Их нигде не видно, но они повсюду. Все приказы, все распоряжения Комитета общественного спасения не достигают цели; их опутывает густая тина косности, тайного саботажа, скрытого сопротивления. Никто не возражает, никто не оспаривает; на словах все согласны, поддакивают, одобряют. А на деле? В реальной действительности, на практике все идет по-иному…
   Когда это началось? Впервые ощущение, что рычаги не подчиняются больше движениям руки, пришло весной, тогда, когда они, Комитет, Робеспьер, Сен-Жюст, столкнулись с тайным саботажем, с мелкими возражениями, искусственно создаваемыми затруднениями, проволочкой, нагромождаемыми одно на другое препятствиями осуществлению на практике вантозских декретов. Но тогда это можно было объяснить. То было сопротивление определенной политике — эгалитарной политике революционного правительства, и он, Максимилиан, и Сен-Жюст это отчетливо понимали. Крупные буржуа, собственники, богатые люди не хотели передачи земли неимущим. Они были вообще против уравнительной политики. Почему не прибрать самим богатство к рукам? Почему не умножить свои доходы?
   Конечно, тогда уже стало очевидно, что многие в Конвенте, в правительственном аппарате, в Якобинском клубе тоже — увы! — противятся практической реализации вантозских декретов. Это делалось тогда еще с тысячами предосторожностей, с оглядкой по сторонам, незаметно, тихой сапой; все тогда еще боялись железной руки Комитета общественного спасения.
   Борьба с эбертистами и даптонистами, политические процессы весны 1794 года заслонили все остальное. О вантозском законодательстве постепенно стали забывать.
   А затем, уже летом, когда все противники были повержены, все "враги уничтожены, все голоса «против» смолкли, все — в Конвенте, в Коммуне Парижа, в Якобинском клубе — голосовали «за», поддерживали и одобряли политику Комитета, тогда снова напомнила о себе эта незримая, скрытая сила тайного сопротивления.
   Сомнений быть не могло. Хуже всего — это обманывать самого себя, закрывать глаза на окружающее, не замечать происходящего рядом. Колло д'Эрбуа — тот может утешать себя и других громогласным бахвальством, повторяемыми сотни раз утверждениями, что революция одерживает победу за победой. С тех пор как он избежал кинжала Амираля и стал почти мучеником за свободу, все представлялось ему в розовом свете.
   Пусть. На фронтах солдаты Республики действительно одерживают победы; кто решится это оспорить? Разве армии интервентов не отступают? После Флерюса весь мир должен был признать силу, могущество армий Республики. Теперь военная инициатива прочно перехвачена вооруженными силами революции, и не интервенты, а армии патриотов повсеместно определяют будущий ход военных операций.
   Но разве в свете этих побед на фронтах не горестнее сознавать ухудшение положения внутри страны. «О процветании государства судят не столько по его внешним успехам, сколько по его счастливому внутреннему положению. Если клики наглы, если невинность трепещет, это значит, что республика не установлена на прочных основах». Робеспьер это говорил в речи в Якобинском клубе 1 июля 1794 года.
   Великая победа под Флерюсом не ослепила его. Не подлежит сомнению — и это, вероятно, самое . главное, — что врагов республиканской добродетели, противников революционного правительства становится не меньше, а больше. Они растут как грибы после дождя; они появляются везде, повсюду. Откуда они берутся?
   Кто они, эти могущественные враги, преградившие патриотам путь к республике общего счастья, возвещенной конституцией 93-го года? Робеспьер этого времени часто говорит о них, пользуясь абстрактно-этическими терминами. Он говорит о силах зла, о пороке, о преступлении, о коварстве, он говорит об «опасной коалиции из всех пагубных страстей, из всех уязвленных самолюбий, из всех интересов, противоположных общественному интересу»196. Это широкое использование морально-этических категорий вполне в духе общественного мышления XVIII века. Но оно не должно ни заслонить, ни тем более скрыть глубины проникновения мысли Робеспьера в сущность той борьбы, которая потрясла Республику летом 1794 года.
   Конечно, Робеспьер не мог мыслить понятиями наших дней. Но нельзя не поражаться тому, как верно, Как близко к истине он подошел, определяя характер тех сил, которые выступали главными противниками революции. Кто они, эти опасные враги патриотов? Робеспьер отвечает: это блок всех враждебных революции сил. У него нет этого термина более позднего времени — «блок». Но он с успехом заменяет его иным, превосходным определением: «лига всех клик». В речи в Якобинском клубе 5 июля он говорит: «Лига всех клик повсюду проводит одну и ту же систему»197. Это система обмана и лжи, лицемерных заверений в своей преданности революции, скрывающих за громкими фразами низкую клевету, грязную интригу, вероломные инсинуации, разжигание братоубийственных страстей.
   Слуги тиранов, преемники Бриссо, Эберов, Дантонов, они не останавливаются ни перед какими преступлениями. «Они стремились распустить Национальный конвент, уничтожить его путем коррупции… Они пытались развратить общественную нравственность и заглушить благородные чувства любви к свободе и родине, изгнав из Республики здравый смысл, доблесть и гуманность… Наконец, наветы, предательства, пожары, отравления, атеизм, коррупция, голод, убийства — они расточали все преступления. Им остается-еще раз убийство, вновь убийство и потом опять убийство!»
   И этот великолепный по своей концентрированной энергии обвинительный перечень преступлений врагов Робеспьер завершает неожиданным, исполненным революционной гордости заключением: «Порадуемся же и поблагодарим небо, мы достаточно хорошо послужили отечеству, чтобы пас сочли достойными кинжалов тирании!»198
   Но мы уклонились несколько в сторону. В этой объединенной лиге всех клик есть ведущая, направляющая сила. Робеспьер ее отчетливо различал и прямо на нее указывал.
   В речи в Якобинском клубе 1 июля, проникнутой горестью и тревогой, в речи, в полный голос возвестившей грозную опасность, нависшую над революцией, Робеспьер назвал ту мятежную группировку, которая объединяет и сплачивает все йраждебные Республике силы. Это — «клика снисходительных». «Клика снисходительных смешалась с другими кликами, она является их оплотом, их поддержкой… Эта клика, увеличившаяся за счет остатков всех других клик, соединяет одним звеном всех, кто составлял заговоры с начала революции… она теперь пускает в ход те же средства, которые когда-то употребляли Бриссо, Дантоны, Эберы, Шабо и столько других злодеев»199.
   «Снисходительные», или «умеренные», — это, как известно, прозвище, данное дантонистам. Робеспьер проявил большую проницательность, разглядев в пестром и разнородном блоке охвостье дантонистов как ведущую силу. Это было для него тем труднее, что на первом плане его врагами выступали отнюдь не данто-нисты, а противники дантонистов — будущие «левые термидорианцы»: Билло-Варенн, Колло д'Эрбуа, Вадье и другие. У «снисходительных», у дантонистов в это время — после казни Дантона и Демулена — уже не было выдающихся вождей. Но их значение и вес определялись тем, что они были политическим представительством новой, спекулятивной буржуазии, возглавившей буржуазную конт-рреволюцию.
   Робеспьеру в его анализе наступающих на якобинскую диктатуру.сил не хватает только классовых определений. Но он так правильно, так точно выявляет в этом пестром конгломерате ведущий ударный отряд, что кажется, эти классовые определения вот-вот сорвутся с его пера. Он называет эту клику «снисходительных» контрреволюционной и подчеркивает, что ее мощь стала уже угрожающей для революции. «Я бы сегодня не выступил против этой клики, если бы она не стала столь могущественной, что пытается ставить помехи действиям правительства» .
   Итак, после стольких жертв и усилий, после стольких блистательных побед, после того, как сокрушены и ввергнуты в небытие все могущественные противники, пытавшиеся остановить революцию, — Дантон, Камилл Демулен, Делакруа, — после всего этого напоенная кровью почва Франции зарастает чертополохом, и всякая нечисть, воры и убийцы, Фуше и Тальены заносят отравленный кинжал над якобинской Республикой.
   В характере Робеспьера не было ничего от Гамлета: ни ослабляющих волю сомнений, ни мучительных колебаний. Он не воскликну бы: «Ах, бедный Йорик! Я знал его, Горацио…» Он проходил мимо могил друзей и врагов, не оборачиваясь. Он был человеком действия. Правда, с юных лет и до последних дней своей удивительной судьбы Робеспьер оставался верен главной мечте — мечте о золотом веке, о мире добродетели, равенства, справедливости.
   Он оставался до конца верным последователем и учеником Жан-Жака и вслед за великим философом разделял его почти наивную, полудетскую неугасимую веру в более справедливый, лучший общественный строй, который близок, возможен, достижим в той же мере, в какой человек близок к окружающей его со всех сторон вечной, прекрасной, зеленой природе. Но в отличие от своего учителя, остававшегося до последних дней мечтателем, Максимилиан, представлявший иное, новое поколение, уже не довольствовался мечтаниями; мечты он претворял в действия — стремительные, напористые, полные неукротимой энергии.
   Терроризм Комитета общественного спасения, возглавляемого Максимилианом Робеспьером, и был стремлением якобинских руководителей достичь кратчайшим путем лежащий где-то совсем рядом вечно зеленый, перекликающийся с голосами природы, основанный на «естественных правах» человека мир равенства и справедливости, мир счастья.
   Надо лишь проложить к этому лучшему миру дорогу, железной рукой убрать всех стоявших на пути к счастью. Ставшие широко известными, внушавшими такой страх всем, кто имел причины опасаться, слова Робеспьера: «Надо, чтобы наказание было на быстроте преступления» — и выражали динамическую суть этого неукротимого желания проложить народу путь к счастью.
   Робеспьер остался таким же и в последние недели своей недолгой жизни. Его по-прежнему нельзя было ни запугать, ни сбить с пути. Выступая 7 прериаля в Конвенте с гневным обличением «сброда честолюбцев, интриганов, болтунов, шарлатанов, плутов… мошенников, иностранных агентов, контрреволюционеров, лицемеров, вставших между французским народом и его представителями с тем, чтобы обмануть одного и оклеветать других…», Робеспьер спокойно добавил: «Говоря эти слова, я оттачиваю против себя кинжалы, но я для этого их и говорю».
   К смерти он относился теперь с еще большим пренебрежительным равнодушием, чем раньше; он давно уже свыкся с мыслью о неизбежности насильственного конца. «В наши расчеты и не входило преимущество долгой жизни», — с горькой иронией говорил он 7 прериаля201. Отсюда шла его поразительная неустрашимость, вселявшая леденящий страх в души его противников. «Не во власти тиранов и их слуг лишить меня смелости»202, — презрительно бросил он своим противникам в одном из своих последних выступлений.
   Робеспьер был не из тех людей, которых какой-нибудь Фуше, или Баррас, или кто-либо еще из алчущих крови шакалов мог бы захватить врасплох. Его зоркий взгляд внимательно следил за обходными маневрами и подземными подкопами противников. Он без труда разгадал нечистую игру Фуше, льстиво искавшего примирения с Неподкупным, и добился его исключения из Якобинского клуба. В распоряжении Робеспьера и Сен— Жюста были сведения о все шире разраставшемся заговоре, о его участниках, вожаках, об их тайных действиях и планах. Он знал, что в этот заговор постепенно втягивалось «охвостье» дантонистов и эбертистов, чем-то обиженные или опасавшиеся заслуженной кары депутаты Конвента, всегда молчавшие депутаты «болота», прямо или косвенно связанные с нуворишами, тайными спекулянтами и торгашами, что нити заговора уходили в подполье — к жирондистам.

XII

   Лето 1794 года, как утверждают почти все современники и мемуаристы, было душным и жарким. С раннего утра парило, небо было безоблачным, и только к полудню собирались тучи. Казалось, что скоро разразится гроза, но постепенно тучи рассеивались, небо светлело, освежающий благостный дождь, которого ждали природа и люди, так и не приходил.
   Все эти последние месяцы Робеспьер плохо спал. Днем какие-то дела не давали ему возможности задуматься, сосредоточиться. К вечеру он чувствовал себя крайне утомленным. Едва темнело, он быстро засыпал. Но сон был недолгим, и к полуночи он просыпался. В это время к нему и приходили мысли, для которых днем не оставалось свободного времени. Он одевался, как всегда, тщательно, несколько старомодно. Во внешнем облике он неизменно оставался человеком старого мира: напудренный парик, чулки, хорошо отутюженный бант — господин де Робеспьер. Со своим огромным псом Броуиом, к которому Он как-то особенно привязался в эти последние месяцы, он совершал ночные прогулки по Парижу.
   Подражал ли он своему учителю Жан-Жаку Руссо? Повторял ли он в столь неподходящих условиях «прогулки одинокого мечтателя»? Об этом трудно сказать. Ночной Париж был безлюден, но лишь брезжил рассвет, как перед закрытыми дверями мясных лавок и булочных выстраивались длинные очереди, каждый старался прийти как можно раньше, потому что продовольствия не хватало, и оно доставалось только тем, кто ближе всех стоял к закрытым дверям. В 8 утра мясник открывал дверь, он отпускал мясо по установленным ограниченным нормам. Проходил час, и мясная пустела. Никакие законы правительства о твердых ценах, об обязательных нормах продажи продовольствия не могли обеспечить в необходимых размерах Париж. Людям жилось плохо.
   Робеспьер, прогуливаясь со своей собакой, подходил иногда к этим очередям, вставал где-нибудь в конце «хвоста» (этот термин уже тогда появился и был известен обитателям столицы) и начинал разговор с окружающими. Все кляли революционное правительство, которое не могло обеспечить население необходимым количеством продовольствия, жаловались на тяжелую судьбу, ругали «этого Максимилиана Робеспьера», приписывая ему все несчастья, выпавшие на их долю. Максимилиан слушал их со вниманием, иногда задавал вопросы, но в споры не вступал.
   Он проходил с Броуном, ни на шаг не отстававшим от хозяина, по пустынным набережным, переходил через Новый мост на правую сторону, иногда присаживался где-нибудь в безлюдном парко Тюильри, где, просыпаясь, начинали щебетать птицы и изредка прохаживались влюбленные. На скамейке в безлюдном парке, ежась от предутренней свежести, благодатной, но недолгой, он размышлял о том, что ждет страну впереди.
   Историк не имеет права сочинять, придумывать те мысли, о которых не осталось ни записей, ни памятников. О чем размышлял Максимилиан Робеспьер в этот последний месяц своей жизни во время долгих прогулок по безлюдному ночному или просыпающемуся Парижу? То, о чем он думал, тот диалог, безмолвный, внутренний диалог, который он вел сам с собой, остался неизвестным потомству.
   В доме столяра Дюпле отсутствие Максимилиана сразу замечали. Его возлюбленная Элизабет Дюпле, которую все еще называли его невестой, беспокоилась о своем суженом. То была странная любовь, любовь, для которой не оставалось времени. Когда Элизабет спрашивала Максимилиана, когда же наконец они будут даить вместе, когда будет создан домашний очаг, то, о чем мечтает женщина, стремящаяся к установленному веками, традиционному, рассчитанному на долгие годы браку, Максимилиан отвечал: «Подожди немного, совсем недолго, революция скоро победит». И она ждала, ждала хотя бы потому, что у нее не было никакого иного решения, она не могла предложить ничего другого тому, кого она обожала. Она лишь постоянно беспокоилась и издали, стараясь оставаться незамеченной, следила за ним.
   Под утро Максимилиан возвращался. Он был утомлен этой долгой ночной прогулкой и на короткое время снова засыпал. Броун лежал у его ног, прислушиваясь к звукам, доносившимся извне.
   В исторической литературе с давних пор идет спор о том, чем же определялось это странное поведение Робеспьера в последние два месяца его жизни и особенно в роковые дни и ночи термидора? Почему он медлил, почему не вынимал шпаги из ножен, не наносил разящего удара? Эта медлительность, эти колебания, эта труднообъяснимая скованность действий — что стояло за ними? К сожалению, споры шли главным образом о действиях Робеспьера 8 — 9 термидора, оставались нерассмотренными тесно связанные с ними предшествующие шесть недель.
   Альфонс Олар и вслед за ним Паризс склонны были видеть главную причину нерешительности Робеспьера в дни 9 термидора в его пиетете к легальности, в преклонении перед законностью. Оказавшись в конфликте с большинством Конвента и с комитетами, Робеспьер потерял правовую опору, конституционные основы для продолжения борьбы203.
   Матьез возражал против этого объяснения. Он легко разрушал эту логическую конструкцию простым напоминанием об отношении Робеспьера к народным восстаниям, к 14 июля 1789 года, 10 августа 1792 года, 31 мая — 2 июня 1793 года. Ему нетрудно было этими примерами доказать, что Робесиьер вовсе не был законником, рабом легальности. Он опровергал версию Олара и Паризе и весьма убедительным исправлением фактической истории поведения Робеспьера в решающие часы, в ночь с 9 на 10 термидора204. Матьез доказал, что и в последние часы своей жизни Робеспьер остался тем же, кем был, — революционером с головы до ног.
   Но блестяще опровергнув версию Олара о Робеспьере как законнике, приверженце легальности, Матьез неожиданно приходит к той же опровергнутой им концепции. Просчеты и промахи, допущенные Робеспьером 8 — 9 термидора, он объяснял тем, что Неподкупный ошибался в оценке политического положения. Он не считал возможной коалицию между своими противниками — террористами Горы и умеренными «болота», шедшими до сих пор за ним. Робеспьер, по мнению Ма-тьеза, «сохранил веру в Конвент, и ему не приходило в голову, что он уже не сможет взойти на эту трибуну, где его красноречие столько раз приносило блистательный успех, он не представлял, что его голос может быть заглушён звонком председателя…»205.
   Но с этим мнением выдающегося знатока французской революции невозможно согласиться. С 24 прериаля по 8 термидора, т. е. в течение полутора месяцев, Робеспьер ни разу не выступал в Конвенте. Почему? Он был болен? Он нигде це выступал вообще? Факты это опровергают. За это же время Робеспьер неоднократно выступал в Якобинском клубе. Следовательно, он вполне сознательно и намеренно избегал одну аудиторию и обращался к другой. Если припомнить колебания и неодобрительное молчание Конвента во время его выступлений 10 и 12 июня, то ответ напрашивается сам собой. Робеспьер не питал больше доверия к большинству Конвента. Он не заблуждался в оценке складывавшегося против него заговора.
   Он слышал предостерегающие голоса врагов. Анонимный автор, называвший себя депутатом Конвента, в письме без даты угрожающе спрашивал Робеспьера: «Но сумеешь ли ты предусмотреть, сумеешь ли ты избегнуть удара моей руки или двадцати двух других таких же, как я, решительных Брутов и Сцевол?»
   До него доходили и предупреждения друзей. Из родного Арраса Бюиссар, друг его юности, писал: «В течение месяца, с тех пор как я писал тебе, мне кажется, что ты спишь, Максимилиан, и допускаешь, чтобы убивали патриотов»206.
   Максимилиан не спал. Он все видел и слышал. Но он не действовал.
   Этот человек действия, человек железной воли и неукротимой энергии потерял присущий ему дух действенности. Он не действовал потому, что понял: революция, с которой он связал свою судьбу, не повинуется больше голосу справедливости, совести, заботе о народном благе. Вождь партии равенства, как называл его Буонарроти207, начал убеждаться в том, что после стольких жертв торжествуют не равенство и добродетель, а преступления, пороки, богатство. А ведь он записал в первые дни победы якобинцев: «Наши враги — порочные люди и богачи»208. И вот теперь, год спустя после славного народного восстания 2 июня, эти враги готовятся торжествовать.
   То состояние оцепенения, в котором находился в последние недели своей жизни Робеспьер, было порождено глубоким, неизлечимым кризисом революции; оно было своеобразным отражением того оцепенения, которое переживала перед своей гибелью сама революция.
   В речи в Якобинском клубе 5 июля Робеспьер говорил: «Если трибуна якобинцев с некоторого времени умолкла — это не потому, что им ничего не осталось сказать; глубокое молчание, царящее у них, есть следствие летаргического сна, не позволяющего им открыть глаза на опасности, угрожающие родине» .