Страница:
Одновременно с мемуаром был представлен и план безотлагательного формирования сильного и авторитетного правительства, в состав которого должны войти все виднейшие современные деятели, начиная с Неккера (для себя Мирабо с афишируемой скромностью просил , лишь пост министра без портфеля), и которое должно было быть ответственным непосредственно перед Конвентом.
Этот мемуар Людовику XVI заслуживает по многим причинам внимания. Мемуар — это первое прямое обращение Мирабо к королю. Но важна не эта, формальная сторона дела. Существенно иное. Для короля, для двора, для всей королевской партии в целом обращение Мирабо должно было представляться неслыханной, беспримерной дерзостью. Не только потому, что этот дворянин из Прованса, хотя и соблюдал все положенные формы почтительности к монарху, по существу обращался к нему как равный к равному; он не только забыл о расстоянии, разделяющем их — подданного и монарха, но и брал на себя смелость давать королю советы, т. е., если называть вещи своими именами, учить короля.
И само содержание преподанных советов должно было представляться двору чудовищным. Советчик хотел лишить монархию всех ее прерогатив, всех ее прав. Этот дерзкий депутат имел наглость предложить монарху добровольно согласиться с жалкой ролью исполнителя решений могущественного законодательного собрания, представлявшего волю нации.
Даже после второго поражения в октябре 1789 года королевская партия отнюдь не считала свое дело проигранным. У нее в запасе были еще сильные козыри; в нужный час они будут введены в игру. Мемуар Мирабо был с негодованием отвергнут и оставлен, естественно, без ответа. Весьма вероятно, что под впечатлением возбудившего негодование двора дерзкого послания Мирабо Мария-Антуанетта произнесла эту известную фразу: «Я надеюсь, что мы никогда не будем настолько несчастны, чтобы оказаться в прискорбной необходимости прибегнуть к советам Мирабо».
Но октябрьский мемуар Мирабо требует рассмотрения его и с иной стороны. Как соотнести его с программой конституционалистов, т. е. группировки крупной буржуазии и либерального дворянства? Они почти полностью совпадают. То, что рекомендовал Мирабо королю, может быть, в чем-то шло дальше желаний Ла-файета — Байи. Никто бы из них, никто из этих господ, представлявших самых богатых собственников Франции, не потребовал бы, например, отмены феодализма. К чему эти крайности? Но в остальном программа Мирабо была для них полностью приемлемой.
Именно поэтому и Лафайет, и Мунье, и Сиейес, и Ле Шапслье — все эти политические дельцы, каждый из которых наедине с собой прикидывал варианты рассчитанной на многие годы вперед сложной игры, обеспечивающей в эндшпиле выигрыш, считали необходимым в 1789-1790 годах стушевываться перед Мирабо, выдвигать его на первый план: человека, олицетворявшего в глазах народа революцию, было выгодно иметь лидером своей фракции. Имя Мирабо могло замаскировать узкоэгоистические, корыстные расчеты крупной буржуазии, стремившейся удержать в своих руках власть.
Мирабо не был так прост, чтобы не разгадать побудительные мотивы своих друзей-соперников. Он ни на грош не имел к ним доверия, и они не внушали ему личных симпатий. Но в важных политических вопросах их позиции совпадали или были близки. Почему же не идти какую-то часть пути вместе?
После того как период всеобщего братства и братания, упоения первыми победами, розовых надежд довольно быстро, к осени 1789 года, закончился, и противоречия классовых интересов расслаивали и разделяли прежде единый лагерь революции, четко определились две главные противоборствующие тенденции: дальнейшего развития и углубления революции и торможения ее. Сторонников первой первоначально называли демократами, второй — либералами или конституционалистами; позже их стали обозначать иными терминами. Эта главная линия политического размежевания была закреплена созданием вскоре и раздельных группировок. Первоначально все противники абсолютизма входили в один, общий для всех политический клуб; в Версале его называли Бретонским, после переезда Собрания в Париж — Якобинским (по занимаемому им помещению). Но в конце 1789 года Лафайет, Мунье, Байи и другие либералы сочли необходимым выйти из Якобинского клуба и создать свою обособленную организацию — «Общество 1789 года»; позже ее стали называть Клубом фейянов. Новый клуб был более узким и замкнутым, чем Клуб якобинцев, замкнутым вполне намеренно: весьма высокие членские взносы преграждали доступ в него демократическим элементам.
Мирабо по приглашению инициаторов создания нового клуба вступил в его состав и сразу же стал одним из авторитетнейших лидеров «Общества 1789 года». Самый факт вступления Мирабо в это общество требует должной оценки. Он раскрывал и общее направление его политической линии в революции, и, следовательно, его эволюцию в будущем: Мирабо становился на путь торможения революции. Это значило, что при начавшемся размежевании его относило вправо.
Но как политический деятель, политический лидер Мирабо был неизмеримо более тонким и гибким, чем его друзья-соперники из «Общества 1789 года». Развитие революционного процесса влекло за собой чрезвычайно быструю политическую девальвацию имен. Неккер, пользовавшийся громадной популярностью весной 1789 года, осенью был уже полностью обесценен; за три месяца он растратил весь политический кредит, он превратился в ничто. Примерно то же, но не в столь крайней форме происходило с Лафайетом.
Мирабо среди политических лидеров 1789 года оказался, пожалуй, единственным, кто сумел избежать политической девальвации. Ему удалось удержать популярность в широких народных массах. Он умел сохранять доверие народа, и тот же безошибочный инстинкт великого артиста вдохновлял его порой на самые рискованные импровизации, оказывавшиеся неожиданно удачными. Так, например, когда Собрание отменило все сословные привилегии, в том числе и дворянские титулы, и, согласно новому закону, граф де Мирабо должен был именоваться гражданином Рикетти, Мирабо отказался подчиниться этому решению. «Европа знает только графа де Мирабо», — высокомерно заявил он и продолжал выступать и подписываться именем Мирабо. С этим должны были считаться.
Он сохранял по-прежнему и внешний облик, и повадки гран-сеньора: пышный парик, крахмальное жабо, высоко, гордо поднятая голова.
Не только в этих внешних жестах, в политике Мирабо был гораздо тоньше своих коллег. Побывав на нескольких заседаниях «Общества 1789 года», он скоро пришел к выводу, что в силу своей кастовой замкнутости оно не имеет будущего; оно ранее других вступит в конфликт с народом. Мирабо снова вернулся в Якобинский клуб и охотно и часто выступал на его заседаниях; он быстро понял, что это организация, которой предстоит играть крупную роль. В 1790 году он был избран в соответствии с уставом на определенный срок председателем Якобинского клуба. Его избирали так же на время председателем Учредительного собрания. Он деятельно работал в комиссиях Собрания; особенно велика была его роль в дипломатическом комитете; важнейшие вопросы внешней политики Франции уже не решались без учета его мнения. Словом, в 1789 — 1790 годах Мирабо стал не только именем, олицетворявшим во всем мире французскую революцию, но и наиболее влиятельным политическим лидером новой Франции.
Мирабо не был бы самим собой, если бы за величавой осанкой и барственными манерами самоуверенного аристократа, отягощенного к тому же европейской славой великого трибуна, не скрывалась колеблющаяся, подвижная, зыбкая тень чего-то всегда ищущего, готового идти на самый неожиданный риск авантюриста.
За последние два-три года он пережил самые невероятные метаморфозы. Из травимого, постоянно преследуемого скитальца и узника Венсенскои башни он стал, как по мановению волшебной палочки, самым знаменитым и самым авторитетным политическим вождем страны, приковавшей внимание всего мира.
Эмили, его бывшая жена, прелестная, лживая, умная Эмили, грызла ногти с досады. Она кляла себя и особенно свою родню — этих глупых, ничего не понимающих, жадных Мариньянов, толкнувших ее на столь позорный процесс. Она купалась бы теперь в лучах славы Мирабо. Ведь она первая его оценила. Как же она не разглядела великого будущего, ожидавшего его и ее. Она старалась дать понять Оноре, что она готова покаяться, признать себя виноватой — все, что угодно, лишь бы вернуться к прошлому, представлявшемуся ей теперь таким счастливым.
Но Мирабо не хотел о ней вспоминать: страницы давно перевернуты, и к прошлому нет возврата. Если бы ему и надо было кого-нибудь искать, так это конечно Жюли Нейра. Он вспоминал о ней с благодарностью и нежностью, и ему еще долго казалось, что не сегодня-завтра он ее разыщет, и все пойдет по-старому. Но с каждым днем оставалось все меньше времени; он вел по-прежнему беспорядочную ночную разгульную жизнь; он теперь не запоминал имен и лиц женщин, встречавшихся на его пути. Он жил странными иллюзиями, что все это «пока», а главное — хорошее: любящая рука жены, тихий уютный дом, маленький сын, безмятежный ночной сон — все впереди и где-то близко. Этим иллюзиям так и не суждено было сбыться.
Совершившиеся за короткое время разительные изменения в его положении в обществе, в его судьбе он принял как должное. Могло ли быть иначе?
Но и этого было мало. Все достигнутое завоевано им самим; все окружавшие его — политики, депутаты были его соперниками, его тайными врагами. Если они теперь ему дружески улыбаются и искательно заглядывают в глаза, то это лишь потому, что он сильнее их. То, что он мог, они все, его друзья-враги по Учредительному собранию, не могли. И в этом только разгадка положения, занятого им, Оноре Мирабо, в Генеральных штатах, в Учредительном собрании, в стране.
Но и это его не удовлетворяло. Когда в первом обращении к королю он с подчеркнутой скромностью намечал для себя должность министра без портфеля, это был не более чем тактический ход, рассчитанное лицемерие. Не роль какого-то второстепенного министра была ему нужна, а роль первого лица в королевстве, первого министра.
Конечно, то будет министр-либерал, враг деспотизма; он будет править в соответствии со своими политическими взглядами, он теперь охотно ссылался на 30 томов своих сочинений в защиту свободы, — но, министр с твердой рукой, он мечтал о роли главы правительства более сильного, чем Ришелье, ибо он опирался бы на поддержку нации, а не только короля.
Мирабо был уверен, что Людовик XVI и королева, чье влияние он оценивал вполне реально, в силу необходимости должны будут уступить — обратиться к нему; у них не будет другого выхода.
С осени 1789 года он свел дружбу с Августом д'Аренбергом, графом де Ла Марком. Немецкий аристократ, пользовавшийся полным доверием Марии-Антуанетты и искренне ей преданный, он привлек внимание Мирабо прежде всего тем, что располагал несомненным влиянием при дворе. Мирабо владел даром обвораживать, ему нетрудно было установить дружеские отношения с Ла Марком.
Однако вскоре Мирабо убедился, что Ла Марк, т. е. стоявшие за ним незримые могущественные силы, проявляет к нему интерес. Его тайные, наедине с собой, политические расчеты оказались правильными. Двор не мог не считаться с силой Мирабо. По-видимому, осенью 1789 года Мирабо считал, что мастерски задуманная им партия приближается к выигрышу.
Но в решающий момент оказалось, что он недооценил своих противников. Группа молодых честолюбивых депутатов — Антуан Барнав, Адриен Дюпор и Александр Ламет, так называемый «триумвират», тайно стремившийся перехватить в свою пользу влияние Мирабо, — 7 ноября 1789 года внесла в Собрание проект решения, запрещающего любому депутату Учредительного собрания занимать пост министра.
Внесенный «триумвиратом» проект декрета, хотя Мирабо в нем, понятно, не упоминался, был направлен прежде всего против него. Предложение —было поддержано демократами Робеспьером и Петионом и было принято Собранием.
Казалось, уже выигранная партия неожиданно, в самом финале, была проиграна.
Мирабо был в бешенстве. Но ему не в чем было себя винить, разве лишь в том, что он не разглядел во время контригры своих противников. По что можно было сделать, когда вносят проникнутое столь добродетельными мотивами предложение? Он хорошо знал цену этой показной добродетели, но попадаться в ловушку не хотел.
Что же дальше? Путь к креслу главы министерства, даже просто министра был отныне для него навсегда закрыт. Но он оценил должным образом, что граф де Ла Марк и после, декрета 7 ноября сохранял интерес к нему и дружеский тон в переговорах. Из этого явствовало, что в королевском дворе продолжают придавать значение депутату от Прованса. Стало быть…
Его прирожденный дух авантюризма и быстрый ум подсказали ему новый возможный вариант: если нельзя быть официальным премьером, то почему, собственно, нельзя выполнять ту же роль тайно, в глубоком секрете? Почему следует отказываться от тонкой двойной игры: сохранять положение влиятельного политического лидера Собрания и быть в то же время — понятно, в величайшей тайне — секретным советником короля, направляющим всю его деятельность? Это была, конечно, крайне опасная, рискованная игра, но его вкусу и темпераменту азартного игрока сама рискованность этой игры на острие ножа представлялась, может быть, именно поэтому особенно соблазнительной.
Переговоры с Ла Марком приняли вполне откровенный характер: немецкий граф не считал нужным более скрывать, что он является прямым представителем двора; он действовал по его поручению. День ото дня положение монархии становилось все более трудным, и Марии-Антуанетте, несмотря на все ее предубеждения, пришлось прибегнуть к услугам Мирабо.
Видимо, в апреле 1790 года двустороннее соглашение было достигнуто полностью. Через посредство графа Ла Марка (никто другой не мог быть допущен к этим сугубо секретным связям) Мирабо передавал королю советы и рекомендации, в форме ли мемуара либо в другой форме. Двор брал на себя определенные финансовые обязательства. Королева из своих личных средств передала 208 тысяч ливров на погашение долгов Мирабо; король выплачивал ему ежемесячно по 6300 франков и передал нотариусу 1 миллион ливров, разделенный на четыре доли, по 250 тысяч каждая, которые выплачивались Мирабо в знак благодарности за оказанные им услуги в период деятельности Учредительного собрания.
Таково было реальное содержание тайного соглашения Мирабо с королевским двором, вошедшее позднее в историю под названием великой измены графа Мирабо. Но это наименование приобрело известность уже в пору, когда прах Мирабо покоился в могиле.
Мирабо пошел на эту тайную сделку с монархией с легким сердцем, не испытывая никаких моральных сомнений.
С присущей ему аристократической, даже феодальной привычкой сорить деньгами без счета он, став обладателем крупных денежных сумм, ни от кого не таясь, бросал их на ветер. Мирабо переехал из своего отеля Мальты, где он скромно жил до сих пор, в модный в ту пору (как, впрочем, и в наше время) квартал в самом центре столицы — Шоссе д'Антен, где снял за 2400 ливров в год верхний этаж красивого особняка. Дюмон рассказывает в своих воспоминаниях, что, посетив впервые новые апартаменты Мирабо, он был потрясен роскошью домашнего очага трибуна53.
Эта роскошь била через край, бросалась в глаза, она не могла остаться незамеченной. На вечерних приемах, за изысканным и сервировкой и тонкостью кухни ужином собиралось общество избранных, известных всей стране людей — политиков, ученых, дипломатов. Всех объединяла молодая, красивая, элегантная Жюли Кар-ро, владелица особняка, не считавшая нужным скрывать, что ее связывают со знаменитым ее постояльцем отношения более близкие и тесные, чем деловые.
В бесконечном «донжуанском списке» Мирабо эта последняя его привязанность была, вероятно, одной из самых счастливых. Впрочем, это не помешало последней спутнице Мирабо через недолгое время после смерти знаменитого трибуна еще раз войти в историю, но уже в качестве любимой жены величайшего трагика французской сцены Франсуа-Жозефа Тальма.
Но вернемся к 1790 году, к особняку на Шоссе д'Антен.
Именитые гости, так дружески поднимавшие бокалы вина за успехи и здоровье прославленного трибуна — гордость Франции, покинув после полуночи уютный дом, вполголоса, в тоне раздумий вслух, говорили друг другу: «Все-таки откуда же у него это богатство?»
Богатство как таковое мало занимало Мирабо. После смерти отца, как старший сын, он наследовал замки, недвижимость, огромные земельные владения в Провансе. Он и в самом деле стал крупным, богатым землевладельцем. Но при всем том он умудрился за короткое время сделать новые долги на 200 тысяч ливров, погашенные королевой.
Он пошел на эту опасную игру не ради денег, в этом можно ему поверить; он не умел их ценить никогда: ни раньше, ни на закате своих дней. Он считал само собой разумеющимся, что двор обязан ему платить, и платить много, как министру; с какой стати он стал бы работать на короля бесплатно?
Однако эта тайная сделка с двором, породившая уже после смерти Мирабо столь горячие споры, продолжавшиеся почти двести лет, стала самым уязвимым местом его политической биографии.
Поклонники и приверженцы графа Мирабо выдвинули в его защиту нашумевший в свое время тезис: «Он не продался», «Ему платили». Это было по существу повторением его собственных доводов, но в этом тезисе было нечто двусмысленное. Ему платили — это было бесспорным, но за что? За то, в чем он не мог никогда публично признаться.
Марат, не располагавший точными данными, инстинктивно почувствовал в действиях, в речах Мирабо обман, измену. Он многократно со страниц своей газеты обличал Мирабо в измене, в предательстве. Мирабо в беседах с близкими людьми, которым он доверял, категорически отвергал обвинения в измене. Измене чему? Своим взглядам? Убеждениям? Но в убеждениях ему ничего не приходилось пересматривать. С этим нельзя не согласиться. Он всегда — и до соглашения с двором, и после — убежденно выступал в пользу монархии — конституционной, либеральной, но монархии. Он считал необходимым ее сохранение, как естественного препятствия образованию республики.
Когда в июле 1790 года надменная, заносчивая Мария-Антуанетта все-таки «оказалась настолько несчастной», что согласилась на личную встречу с Мирабо, в заключение беседы, оставшейся в целом беспредметной, целуя руки королеве, он с присущей ему самоуверенностью сказал: «Я спасаю монархию».
Он действительно делал все возможное, чтобы, не компрометируя себя в глазах народа, в глазах Собрания (тогда бы он потерял всякую ценность для двора), защищать интересы монархии. Он решался порой на крайне рискованные шаги. Так, в феврале 1791 года, когда обе тетки короля, дочери Людовика XV, вслед за братьями квроля эмигрировали, пытались бежать за границу, но были задержаны патриотами в небольшом селении Арнедюк близ границы, он не побоялся выступить и в Национальном собрании, и в Якобинском клубе в их защиту и добился, что обеим старухам — членам королевского дома разрешили уехать в Турин.
Он продолжал ходить с гордо поднятой головой, самоуверенный больше, чем когда-либо, полный сознания, что он выполняет сейчас самую важную и ответственную роль в судьбах королевства, в судьбах революции.
Но то были снова иллюзии, на сей раз еще более опасные и гибельные…
Какими бы доводами он ни оправдывал и даже возвеличивал свое поведение, добровольное выполнение им миссии тайного советника короля, так высоко оплачиваемой, представляло собой нечто аморальное, постыдное, недопустимое для политического деятеля, которого народ считал вождем революции. Он вел двойную игру, он обманывал своих доверителей, своих товарищей по Национальному собранию, по Якобинскому клубу. Он не был с ними ни искренен, ни правдив.
За ним по пятам шла неотделимая от него слава великого трибуна революции. В конце января — в феврале 1791 года он был единодушно, с огромным подъемом избран на пятнадцать дней в соответствии с уставом председателем Национального собрания. И Мирабо выполнял функции председателя уверенно, умело, сохраняя ту величавость манер и осанки, которые так нравились и депутатам, и простому народу.
И все-таки обвинение, брошенное Маратом, все нарастающая враждебность к нему Робеспьера, какие-то неопределенные слухи, связанные с его именем, проникали за границу. Как стало известно много позже, Екатерина II, считавшая ранее, что «Мирабоа», как она выражалась, «многия виселышцы достоин», с ее практическим, циничным умом пришла к заключению, что этот «Мирабоа» может быть ей полезен, и дала «секретное поручение своему послу в Париже графу Симолину вступить в тайные переговоры с Мирабо и за крупное вознаграждение привлечь его на сторону России. Проект не был осуществлен.
Этих сгущавшихся вокруг него туч Мирабо не замечал или не захотел замечать.
С 1790 года, со второй половины, здоровье Мирабо вдруг резко ухудшилось. Сначала возникла какая-то болезнь глаз: он стал плохо видеть и глаза болели. Потом наступили острые, длительные боли в животе. Его друг Кабанис лечил его, но, видимо, ошибочно. Позже стали утверждать, что у него болезнь крови, и, как всегда в то время, обильно пускали кровь.
В начале 1791 года наступило заметное облегчение. Он и ранее не придавал большого значения своим недугам и верил в свой могучий организм. Ему было сорок лет, и он жил в представлении, что впереди еще большой и долгий путь, что все, что было ранее, — это лишь начало, ступени, ведущие его вверх, к вершинам.
В марте 1791 года наступило новое резкое ухудшение. Он уже был не в состоянии выходить из дому. Кабанис и другие пользовавшие его врачи признали у него острую дизентерию. Его пробовали лечить, но день ото дня ему становилось все хуже, боли непрерывно нарастали. Уже когда было поздно, врачи установили, что его мучил не распознанный своевременно перитонит, но он был запущен и уже не поддавался ни хирургическим, ни другим видам лечения.
Видимо, в последних числах марта Мирабо понял, что конец близок. Жизнь оказалась много короче, чем он ожидал. Странным образом, он принял это спокойно, почти равнодушно, как если бы речь шла не о нем, а t.. каком-то другом человеке. Он лишь сожалел, что много го из задуманного не успел выполнить. Что же, и это к конце концов не самое важное. Придут другие и сдела ют, может быть лучше, то, что он надеялся сделать сам
Он распорядился,, чтобы его перенесли в самую свет лую комнату и раскрыли настежь окна. Была весна, и в комнату проникали сквозь раскрытые окна нежные запахи распускающейся молодой листвы. Когда боль ненадолго (ему давали все время опий) его отпускала, он жадно втягивал (в последний раз) доходящее до него дыхание весны.
Начиная с 30 марта, когда стало известно, что Мирабо умирает, огромные толпы народа безмолвно часами стояли перед окнами его дома. Улицу Шоссе д'Антеи покрыли толстым слоем песка, чтобы проезжавшие коляски не нарушали его покоя. В комнатах первого этажа стояла очередь депутатов, членов Якобинского клуба, журналистов, всех знаменитостей столицы, спешивших расписаться в книге посетителей у секретаря трибуна.
День и вечер 1 апреля Мирабо страдал от все нараставшей боли, никакие лекарства не могли ее снять.
Мирабо мучился всю ночь 2 апреля и только утром почувствовал некоторое облегчение. Невероятным усилием он подтянулся на руках наверх, устроился поудобнее на подушках и после оказавшегося трудным напряжения глубоко вздохнул. Его последними словами были: «Спать, спать, спать…»
Он закрыл глаза и почти сразу же заснул, — заснул, чтобы никогда больше не пробуждаться.
И сейчас на улице Шоссе д'Антен в глубине дома № 42 на стене сохранилась потемневшая от времени и дождей небольшая мраморная доска, на которой выцветшими буквами написано: «Здесь в 1791 году умер Мирабо».
XXII
Этот мемуар Людовику XVI заслуживает по многим причинам внимания. Мемуар — это первое прямое обращение Мирабо к королю. Но важна не эта, формальная сторона дела. Существенно иное. Для короля, для двора, для всей королевской партии в целом обращение Мирабо должно было представляться неслыханной, беспримерной дерзостью. Не только потому, что этот дворянин из Прованса, хотя и соблюдал все положенные формы почтительности к монарху, по существу обращался к нему как равный к равному; он не только забыл о расстоянии, разделяющем их — подданного и монарха, но и брал на себя смелость давать королю советы, т. е., если называть вещи своими именами, учить короля.
И само содержание преподанных советов должно было представляться двору чудовищным. Советчик хотел лишить монархию всех ее прерогатив, всех ее прав. Этот дерзкий депутат имел наглость предложить монарху добровольно согласиться с жалкой ролью исполнителя решений могущественного законодательного собрания, представлявшего волю нации.
Даже после второго поражения в октябре 1789 года королевская партия отнюдь не считала свое дело проигранным. У нее в запасе были еще сильные козыри; в нужный час они будут введены в игру. Мемуар Мирабо был с негодованием отвергнут и оставлен, естественно, без ответа. Весьма вероятно, что под впечатлением возбудившего негодование двора дерзкого послания Мирабо Мария-Антуанетта произнесла эту известную фразу: «Я надеюсь, что мы никогда не будем настолько несчастны, чтобы оказаться в прискорбной необходимости прибегнуть к советам Мирабо».
Но октябрьский мемуар Мирабо требует рассмотрения его и с иной стороны. Как соотнести его с программой конституционалистов, т. е. группировки крупной буржуазии и либерального дворянства? Они почти полностью совпадают. То, что рекомендовал Мирабо королю, может быть, в чем-то шло дальше желаний Ла-файета — Байи. Никто бы из них, никто из этих господ, представлявших самых богатых собственников Франции, не потребовал бы, например, отмены феодализма. К чему эти крайности? Но в остальном программа Мирабо была для них полностью приемлемой.
Именно поэтому и Лафайет, и Мунье, и Сиейес, и Ле Шапслье — все эти политические дельцы, каждый из которых наедине с собой прикидывал варианты рассчитанной на многие годы вперед сложной игры, обеспечивающей в эндшпиле выигрыш, считали необходимым в 1789-1790 годах стушевываться перед Мирабо, выдвигать его на первый план: человека, олицетворявшего в глазах народа революцию, было выгодно иметь лидером своей фракции. Имя Мирабо могло замаскировать узкоэгоистические, корыстные расчеты крупной буржуазии, стремившейся удержать в своих руках власть.
Мирабо не был так прост, чтобы не разгадать побудительные мотивы своих друзей-соперников. Он ни на грош не имел к ним доверия, и они не внушали ему личных симпатий. Но в важных политических вопросах их позиции совпадали или были близки. Почему же не идти какую-то часть пути вместе?
После того как период всеобщего братства и братания, упоения первыми победами, розовых надежд довольно быстро, к осени 1789 года, закончился, и противоречия классовых интересов расслаивали и разделяли прежде единый лагерь революции, четко определились две главные противоборствующие тенденции: дальнейшего развития и углубления революции и торможения ее. Сторонников первой первоначально называли демократами, второй — либералами или конституционалистами; позже их стали обозначать иными терминами. Эта главная линия политического размежевания была закреплена созданием вскоре и раздельных группировок. Первоначально все противники абсолютизма входили в один, общий для всех политический клуб; в Версале его называли Бретонским, после переезда Собрания в Париж — Якобинским (по занимаемому им помещению). Но в конце 1789 года Лафайет, Мунье, Байи и другие либералы сочли необходимым выйти из Якобинского клуба и создать свою обособленную организацию — «Общество 1789 года»; позже ее стали называть Клубом фейянов. Новый клуб был более узким и замкнутым, чем Клуб якобинцев, замкнутым вполне намеренно: весьма высокие членские взносы преграждали доступ в него демократическим элементам.
Мирабо по приглашению инициаторов создания нового клуба вступил в его состав и сразу же стал одним из авторитетнейших лидеров «Общества 1789 года». Самый факт вступления Мирабо в это общество требует должной оценки. Он раскрывал и общее направление его политической линии в революции, и, следовательно, его эволюцию в будущем: Мирабо становился на путь торможения революции. Это значило, что при начавшемся размежевании его относило вправо.
Но как политический деятель, политический лидер Мирабо был неизмеримо более тонким и гибким, чем его друзья-соперники из «Общества 1789 года». Развитие революционного процесса влекло за собой чрезвычайно быструю политическую девальвацию имен. Неккер, пользовавшийся громадной популярностью весной 1789 года, осенью был уже полностью обесценен; за три месяца он растратил весь политический кредит, он превратился в ничто. Примерно то же, но не в столь крайней форме происходило с Лафайетом.
Мирабо среди политических лидеров 1789 года оказался, пожалуй, единственным, кто сумел избежать политической девальвации. Ему удалось удержать популярность в широких народных массах. Он умел сохранять доверие народа, и тот же безошибочный инстинкт великого артиста вдохновлял его порой на самые рискованные импровизации, оказывавшиеся неожиданно удачными. Так, например, когда Собрание отменило все сословные привилегии, в том числе и дворянские титулы, и, согласно новому закону, граф де Мирабо должен был именоваться гражданином Рикетти, Мирабо отказался подчиниться этому решению. «Европа знает только графа де Мирабо», — высокомерно заявил он и продолжал выступать и подписываться именем Мирабо. С этим должны были считаться.
Он сохранял по-прежнему и внешний облик, и повадки гран-сеньора: пышный парик, крахмальное жабо, высоко, гордо поднятая голова.
Не только в этих внешних жестах, в политике Мирабо был гораздо тоньше своих коллег. Побывав на нескольких заседаниях «Общества 1789 года», он скоро пришел к выводу, что в силу своей кастовой замкнутости оно не имеет будущего; оно ранее других вступит в конфликт с народом. Мирабо снова вернулся в Якобинский клуб и охотно и часто выступал на его заседаниях; он быстро понял, что это организация, которой предстоит играть крупную роль. В 1790 году он был избран в соответствии с уставом на определенный срок председателем Якобинского клуба. Его избирали так же на время председателем Учредительного собрания. Он деятельно работал в комиссиях Собрания; особенно велика была его роль в дипломатическом комитете; важнейшие вопросы внешней политики Франции уже не решались без учета его мнения. Словом, в 1789 — 1790 годах Мирабо стал не только именем, олицетворявшим во всем мире французскую революцию, но и наиболее влиятельным политическим лидером новой Франции.
Мирабо не был бы самим собой, если бы за величавой осанкой и барственными манерами самоуверенного аристократа, отягощенного к тому же европейской славой великого трибуна, не скрывалась колеблющаяся, подвижная, зыбкая тень чего-то всегда ищущего, готового идти на самый неожиданный риск авантюриста.
За последние два-три года он пережил самые невероятные метаморфозы. Из травимого, постоянно преследуемого скитальца и узника Венсенскои башни он стал, как по мановению волшебной палочки, самым знаменитым и самым авторитетным политическим вождем страны, приковавшей внимание всего мира.
Эмили, его бывшая жена, прелестная, лживая, умная Эмили, грызла ногти с досады. Она кляла себя и особенно свою родню — этих глупых, ничего не понимающих, жадных Мариньянов, толкнувших ее на столь позорный процесс. Она купалась бы теперь в лучах славы Мирабо. Ведь она первая его оценила. Как же она не разглядела великого будущего, ожидавшего его и ее. Она старалась дать понять Оноре, что она готова покаяться, признать себя виноватой — все, что угодно, лишь бы вернуться к прошлому, представлявшемуся ей теперь таким счастливым.
Но Мирабо не хотел о ней вспоминать: страницы давно перевернуты, и к прошлому нет возврата. Если бы ему и надо было кого-нибудь искать, так это конечно Жюли Нейра. Он вспоминал о ней с благодарностью и нежностью, и ему еще долго казалось, что не сегодня-завтра он ее разыщет, и все пойдет по-старому. Но с каждым днем оставалось все меньше времени; он вел по-прежнему беспорядочную ночную разгульную жизнь; он теперь не запоминал имен и лиц женщин, встречавшихся на его пути. Он жил странными иллюзиями, что все это «пока», а главное — хорошее: любящая рука жены, тихий уютный дом, маленький сын, безмятежный ночной сон — все впереди и где-то близко. Этим иллюзиям так и не суждено было сбыться.
Совершившиеся за короткое время разительные изменения в его положении в обществе, в его судьбе он принял как должное. Могло ли быть иначе?
Но и этого было мало. Все достигнутое завоевано им самим; все окружавшие его — политики, депутаты были его соперниками, его тайными врагами. Если они теперь ему дружески улыбаются и искательно заглядывают в глаза, то это лишь потому, что он сильнее их. То, что он мог, они все, его друзья-враги по Учредительному собранию, не могли. И в этом только разгадка положения, занятого им, Оноре Мирабо, в Генеральных штатах, в Учредительном собрании, в стране.
Но и это его не удовлетворяло. Когда в первом обращении к королю он с подчеркнутой скромностью намечал для себя должность министра без портфеля, это был не более чем тактический ход, рассчитанное лицемерие. Не роль какого-то второстепенного министра была ему нужна, а роль первого лица в королевстве, первого министра.
Конечно, то будет министр-либерал, враг деспотизма; он будет править в соответствии со своими политическими взглядами, он теперь охотно ссылался на 30 томов своих сочинений в защиту свободы, — но, министр с твердой рукой, он мечтал о роли главы правительства более сильного, чем Ришелье, ибо он опирался бы на поддержку нации, а не только короля.
Мирабо был уверен, что Людовик XVI и королева, чье влияние он оценивал вполне реально, в силу необходимости должны будут уступить — обратиться к нему; у них не будет другого выхода.
С осени 1789 года он свел дружбу с Августом д'Аренбергом, графом де Ла Марком. Немецкий аристократ, пользовавшийся полным доверием Марии-Антуанетты и искренне ей преданный, он привлек внимание Мирабо прежде всего тем, что располагал несомненным влиянием при дворе. Мирабо владел даром обвораживать, ему нетрудно было установить дружеские отношения с Ла Марком.
Однако вскоре Мирабо убедился, что Ла Марк, т. е. стоявшие за ним незримые могущественные силы, проявляет к нему интерес. Его тайные, наедине с собой, политические расчеты оказались правильными. Двор не мог не считаться с силой Мирабо. По-видимому, осенью 1789 года Мирабо считал, что мастерски задуманная им партия приближается к выигрышу.
Но в решающий момент оказалось, что он недооценил своих противников. Группа молодых честолюбивых депутатов — Антуан Барнав, Адриен Дюпор и Александр Ламет, так называемый «триумвират», тайно стремившийся перехватить в свою пользу влияние Мирабо, — 7 ноября 1789 года внесла в Собрание проект решения, запрещающего любому депутату Учредительного собрания занимать пост министра.
Внесенный «триумвиратом» проект декрета, хотя Мирабо в нем, понятно, не упоминался, был направлен прежде всего против него. Предложение —было поддержано демократами Робеспьером и Петионом и было принято Собранием.
Казалось, уже выигранная партия неожиданно, в самом финале, была проиграна.
Мирабо был в бешенстве. Но ему не в чем было себя винить, разве лишь в том, что он не разглядел во время контригры своих противников. По что можно было сделать, когда вносят проникнутое столь добродетельными мотивами предложение? Он хорошо знал цену этой показной добродетели, но попадаться в ловушку не хотел.
Что же дальше? Путь к креслу главы министерства, даже просто министра был отныне для него навсегда закрыт. Но он оценил должным образом, что граф де Ла Марк и после, декрета 7 ноября сохранял интерес к нему и дружеский тон в переговорах. Из этого явствовало, что в королевском дворе продолжают придавать значение депутату от Прованса. Стало быть…
Его прирожденный дух авантюризма и быстрый ум подсказали ему новый возможный вариант: если нельзя быть официальным премьером, то почему, собственно, нельзя выполнять ту же роль тайно, в глубоком секрете? Почему следует отказываться от тонкой двойной игры: сохранять положение влиятельного политического лидера Собрания и быть в то же время — понятно, в величайшей тайне — секретным советником короля, направляющим всю его деятельность? Это была, конечно, крайне опасная, рискованная игра, но его вкусу и темпераменту азартного игрока сама рискованность этой игры на острие ножа представлялась, может быть, именно поэтому особенно соблазнительной.
Переговоры с Ла Марком приняли вполне откровенный характер: немецкий граф не считал нужным более скрывать, что он является прямым представителем двора; он действовал по его поручению. День ото дня положение монархии становилось все более трудным, и Марии-Антуанетте, несмотря на все ее предубеждения, пришлось прибегнуть к услугам Мирабо.
Видимо, в апреле 1790 года двустороннее соглашение было достигнуто полностью. Через посредство графа Ла Марка (никто другой не мог быть допущен к этим сугубо секретным связям) Мирабо передавал королю советы и рекомендации, в форме ли мемуара либо в другой форме. Двор брал на себя определенные финансовые обязательства. Королева из своих личных средств передала 208 тысяч ливров на погашение долгов Мирабо; король выплачивал ему ежемесячно по 6300 франков и передал нотариусу 1 миллион ливров, разделенный на четыре доли, по 250 тысяч каждая, которые выплачивались Мирабо в знак благодарности за оказанные им услуги в период деятельности Учредительного собрания.
Таково было реальное содержание тайного соглашения Мирабо с королевским двором, вошедшее позднее в историю под названием великой измены графа Мирабо. Но это наименование приобрело известность уже в пору, когда прах Мирабо покоился в могиле.
Мирабо пошел на эту тайную сделку с монархией с легким сердцем, не испытывая никаких моральных сомнений.
С присущей ему аристократической, даже феодальной привычкой сорить деньгами без счета он, став обладателем крупных денежных сумм, ни от кого не таясь, бросал их на ветер. Мирабо переехал из своего отеля Мальты, где он скромно жил до сих пор, в модный в ту пору (как, впрочем, и в наше время) квартал в самом центре столицы — Шоссе д'Антен, где снял за 2400 ливров в год верхний этаж красивого особняка. Дюмон рассказывает в своих воспоминаниях, что, посетив впервые новые апартаменты Мирабо, он был потрясен роскошью домашнего очага трибуна53.
Эта роскошь била через край, бросалась в глаза, она не могла остаться незамеченной. На вечерних приемах, за изысканным и сервировкой и тонкостью кухни ужином собиралось общество избранных, известных всей стране людей — политиков, ученых, дипломатов. Всех объединяла молодая, красивая, элегантная Жюли Кар-ро, владелица особняка, не считавшая нужным скрывать, что ее связывают со знаменитым ее постояльцем отношения более близкие и тесные, чем деловые.
В бесконечном «донжуанском списке» Мирабо эта последняя его привязанность была, вероятно, одной из самых счастливых. Впрочем, это не помешало последней спутнице Мирабо через недолгое время после смерти знаменитого трибуна еще раз войти в историю, но уже в качестве любимой жены величайшего трагика французской сцены Франсуа-Жозефа Тальма.
Но вернемся к 1790 году, к особняку на Шоссе д'Антен.
Именитые гости, так дружески поднимавшие бокалы вина за успехи и здоровье прославленного трибуна — гордость Франции, покинув после полуночи уютный дом, вполголоса, в тоне раздумий вслух, говорили друг другу: «Все-таки откуда же у него это богатство?»
Богатство как таковое мало занимало Мирабо. После смерти отца, как старший сын, он наследовал замки, недвижимость, огромные земельные владения в Провансе. Он и в самом деле стал крупным, богатым землевладельцем. Но при всем том он умудрился за короткое время сделать новые долги на 200 тысяч ливров, погашенные королевой.
Он пошел на эту опасную игру не ради денег, в этом можно ему поверить; он не умел их ценить никогда: ни раньше, ни на закате своих дней. Он считал само собой разумеющимся, что двор обязан ему платить, и платить много, как министру; с какой стати он стал бы работать на короля бесплатно?
Однако эта тайная сделка с двором, породившая уже после смерти Мирабо столь горячие споры, продолжавшиеся почти двести лет, стала самым уязвимым местом его политической биографии.
Поклонники и приверженцы графа Мирабо выдвинули в его защиту нашумевший в свое время тезис: «Он не продался», «Ему платили». Это было по существу повторением его собственных доводов, но в этом тезисе было нечто двусмысленное. Ему платили — это было бесспорным, но за что? За то, в чем он не мог никогда публично признаться.
Марат, не располагавший точными данными, инстинктивно почувствовал в действиях, в речах Мирабо обман, измену. Он многократно со страниц своей газеты обличал Мирабо в измене, в предательстве. Мирабо в беседах с близкими людьми, которым он доверял, категорически отвергал обвинения в измене. Измене чему? Своим взглядам? Убеждениям? Но в убеждениях ему ничего не приходилось пересматривать. С этим нельзя не согласиться. Он всегда — и до соглашения с двором, и после — убежденно выступал в пользу монархии — конституционной, либеральной, но монархии. Он считал необходимым ее сохранение, как естественного препятствия образованию республики.
Когда в июле 1790 года надменная, заносчивая Мария-Антуанетта все-таки «оказалась настолько несчастной», что согласилась на личную встречу с Мирабо, в заключение беседы, оставшейся в целом беспредметной, целуя руки королеве, он с присущей ему самоуверенностью сказал: «Я спасаю монархию».
Он действительно делал все возможное, чтобы, не компрометируя себя в глазах народа, в глазах Собрания (тогда бы он потерял всякую ценность для двора), защищать интересы монархии. Он решался порой на крайне рискованные шаги. Так, в феврале 1791 года, когда обе тетки короля, дочери Людовика XV, вслед за братьями квроля эмигрировали, пытались бежать за границу, но были задержаны патриотами в небольшом селении Арнедюк близ границы, он не побоялся выступить и в Национальном собрании, и в Якобинском клубе в их защиту и добился, что обеим старухам — членам королевского дома разрешили уехать в Турин.
Он продолжал ходить с гордо поднятой головой, самоуверенный больше, чем когда-либо, полный сознания, что он выполняет сейчас самую важную и ответственную роль в судьбах королевства, в судьбах революции.
Но то были снова иллюзии, на сей раз еще более опасные и гибельные…
Какими бы доводами он ни оправдывал и даже возвеличивал свое поведение, добровольное выполнение им миссии тайного советника короля, так высоко оплачиваемой, представляло собой нечто аморальное, постыдное, недопустимое для политического деятеля, которого народ считал вождем революции. Он вел двойную игру, он обманывал своих доверителей, своих товарищей по Национальному собранию, по Якобинскому клубу. Он не был с ними ни искренен, ни правдив.
За ним по пятам шла неотделимая от него слава великого трибуна революции. В конце января — в феврале 1791 года он был единодушно, с огромным подъемом избран на пятнадцать дней в соответствии с уставом председателем Национального собрания. И Мирабо выполнял функции председателя уверенно, умело, сохраняя ту величавость манер и осанки, которые так нравились и депутатам, и простому народу.
И все-таки обвинение, брошенное Маратом, все нарастающая враждебность к нему Робеспьера, какие-то неопределенные слухи, связанные с его именем, проникали за границу. Как стало известно много позже, Екатерина II, считавшая ранее, что «Мирабоа», как она выражалась, «многия виселышцы достоин», с ее практическим, циничным умом пришла к заключению, что этот «Мирабоа» может быть ей полезен, и дала «секретное поручение своему послу в Париже графу Симолину вступить в тайные переговоры с Мирабо и за крупное вознаграждение привлечь его на сторону России. Проект не был осуществлен.
Этих сгущавшихся вокруг него туч Мирабо не замечал или не захотел замечать.
С 1790 года, со второй половины, здоровье Мирабо вдруг резко ухудшилось. Сначала возникла какая-то болезнь глаз: он стал плохо видеть и глаза болели. Потом наступили острые, длительные боли в животе. Его друг Кабанис лечил его, но, видимо, ошибочно. Позже стали утверждать, что у него болезнь крови, и, как всегда в то время, обильно пускали кровь.
В начале 1791 года наступило заметное облегчение. Он и ранее не придавал большого значения своим недугам и верил в свой могучий организм. Ему было сорок лет, и он жил в представлении, что впереди еще большой и долгий путь, что все, что было ранее, — это лишь начало, ступени, ведущие его вверх, к вершинам.
В марте 1791 года наступило новое резкое ухудшение. Он уже был не в состоянии выходить из дому. Кабанис и другие пользовавшие его врачи признали у него острую дизентерию. Его пробовали лечить, но день ото дня ему становилось все хуже, боли непрерывно нарастали. Уже когда было поздно, врачи установили, что его мучил не распознанный своевременно перитонит, но он был запущен и уже не поддавался ни хирургическим, ни другим видам лечения.
Видимо, в последних числах марта Мирабо понял, что конец близок. Жизнь оказалась много короче, чем он ожидал. Странным образом, он принял это спокойно, почти равнодушно, как если бы речь шла не о нем, а t.. каком-то другом человеке. Он лишь сожалел, что много го из задуманного не успел выполнить. Что же, и это к конце концов не самое важное. Придут другие и сдела ют, может быть лучше, то, что он надеялся сделать сам
Он распорядился,, чтобы его перенесли в самую свет лую комнату и раскрыли настежь окна. Была весна, и в комнату проникали сквозь раскрытые окна нежные запахи распускающейся молодой листвы. Когда боль ненадолго (ему давали все время опий) его отпускала, он жадно втягивал (в последний раз) доходящее до него дыхание весны.
Начиная с 30 марта, когда стало известно, что Мирабо умирает, огромные толпы народа безмолвно часами стояли перед окнами его дома. Улицу Шоссе д'Антеи покрыли толстым слоем песка, чтобы проезжавшие коляски не нарушали его покоя. В комнатах первого этажа стояла очередь депутатов, членов Якобинского клуба, журналистов, всех знаменитостей столицы, спешивших расписаться в книге посетителей у секретаря трибуна.
День и вечер 1 апреля Мирабо страдал от все нараставшей боли, никакие лекарства не могли ее снять.
Мирабо мучился всю ночь 2 апреля и только утром почувствовал некоторое облегчение. Невероятным усилием он подтянулся на руках наверх, устроился поудобнее на подушках и после оказавшегося трудным напряжения глубоко вздохнул. Его последними словами были: «Спать, спать, спать…»
Он закрыл глаза и почти сразу же заснул, — заснул, чтобы никогда больше не пробуждаться.
И сейчас на улице Шоссе д'Антен в глубине дома № 42 на стене сохранилась потемневшая от времени и дождей небольшая мраморная доска, на которой выцветшими буквами написано: «Здесь в 1791 году умер Мирабо».
XXII
4 апреля 1791 года Национальное собрание в полном составе, Якобинский клуб, несметные толпы народа, тысячи простых людей — рабочих, ремесленников, мелких уличных торговцев, обитателей кварталов городской бедноты шли нескончаемым потоком за траурной колесницей, в которой покоился прах — все, что осталось от человека, именовавшегося при жизни Опоре де Мирабо.
С начала революции Париж еще не видел таких грандиозных прощаний с политическим деятелем, заслужившим в многоустой молве почетное прозвище «отец народа».
По постановлению Национального собрания останки Мирабо были захоронены в церкви святой Женевьевы, объявленной Пантеоном — храмом, где благодарное отечество хранит навечно останки великих людей. Мирабо был первым, кто был удостоен этой чести.
В короткое время были отлиты из металла и выбиты из мрамора скульптурные изображения Мирабо, и бюсты знаменитого трибуна были установлены на высоком постаменте на самом видном месте Учредительного собрания, в зале заседаний Якобинского клуба, во всех важных общественных местах.
Ораторы, произнося речи о гражданской добродетели, патриотическом долге, считали необходимым обращаться к бюсту Мирабо, молча, незрячими глазами соучаствовавшему во всех общественных дебатах.
«Отец народа» Оноре-Габриэль де Мирабо стал первым героем Великой французской революции, прокладывавшей человечеству путь в новый мир.
По вот прошел год со смерти Мирабо, за ним пошел второй, могучее народное восстание 10 августа 1792 года свергло тысячелетнюю монархию, король был заключен в башню «Тампль», в сентябре 1792 года начал заседать великий Конвент; во Франции была установлена Республика.
С начала революции Париж еще не видел таких грандиозных прощаний с политическим деятелем, заслужившим в многоустой молве почетное прозвище «отец народа».
По постановлению Национального собрания останки Мирабо были захоронены в церкви святой Женевьевы, объявленной Пантеоном — храмом, где благодарное отечество хранит навечно останки великих людей. Мирабо был первым, кто был удостоен этой чести.
В короткое время были отлиты из металла и выбиты из мрамора скульптурные изображения Мирабо, и бюсты знаменитого трибуна были установлены на высоком постаменте на самом видном месте Учредительного собрания, в зале заседаний Якобинского клуба, во всех важных общественных местах.
Ораторы, произнося речи о гражданской добродетели, патриотическом долге, считали необходимым обращаться к бюсту Мирабо, молча, незрячими глазами соучаствовавшему во всех общественных дебатах.
«Отец народа» Оноре-Габриэль де Мирабо стал первым героем Великой французской революции, прокладывавшей человечеству путь в новый мир.
По вот прошел год со смерти Мирабо, за ним пошел второй, могучее народное восстание 10 августа 1792 года свергло тысячелетнюю монархию, король был заключен в башню «Тампль», в сентябре 1792 года начал заседать великий Конвент; во Франции была установлена Республика.