Страница:
Для Робеспьера психологически вопрос о борьбе против дантонистов осложнялся тем, что он был связан личной дружбой с Камиллом Демуленом. Они были когда-то школьными товарищами, сидели чуть ли не за одной партой и сохраняли добрые отношения до последних дней. В черновых записях Робеспьера, получивших после его смерти известность под названием «Заметки против дантонистов», Максимилиан Робеспьер писал: «Камилл Демулен по причине изменчивости его воображения и по причине его тщеславия был способен стать слепо преданным приверженцем Фабра и Дантона. Таким путем они толкнули его к преступлению; но они привязали его к себе только ложным патриотизмом, который они напустили на себя. Демулен проявил прямоту и республиканизм, пылко порицая в своей газете Мирабо, Лафайета, Варнава и Ламета в то время, когда они были могущественными и известными, и после того, как он раньше искренне хвалил их»191. Эти примечательные строки показывают, что накануне решающих действий Робеспьер сохранял еще прежнее расположение к Демулену.
Процесс против Дантона и дантонистов, хотя и не имел такой подробной и полной протокольной записи, как процесс эбертистов, освещен достаточно полно в специальной литературе, и о нем можно составить вполне отчетливое представление. Здесь добавлять к известному почти нечего. Но психологически для историка, быть может, более важны, чем сам процесс (исход которого был заранее предрешен), его прелиминарии, конечно не в сфере формальной, юридической. Я имею в виду иное. Как постичь трудно поддающийся точным определениям духовный процесс нисхождения вчерашних друзей — молодых людей, полных жизненной силы, оптимизма, идущей от молодости беспричинной радости, — перехода в ущербный мир отлучения, отчуждения, за которым следует недолгий, все убыстряющийся, неостановимый спуск в подземное царство смерти? Из протоколов Якобинского клуба, изданных Альфонсом Оларом, известно, хотя бы в краткой несовершенной записи, как происходило в клубе обсуждение вопроса о последних номерах «Старого кордельера» Камилла Демулена (напомним, что последний номер газеты был конфискован постановлением революционного правительства) и о его редакторе. Следует ли добавлять, что весной 1794 года все участвовавшие в обсуждении Демулена уже вполне отчетливо понимали, что исключение из Якобинского клуба почти автоматически влечет за собой предание Революционному трибуналу?
Пусть простят меня строгие судьи — мои собратья по цеху историков-специалистов и взыскательные читатели, не любящие каких-либо отклонений от установленных норм, за то, что вместо изложения подтверждаемых точными документами подробностей решающего для судьбы Демулена заседания я пошел несколько иным путем.
Я попытался, опираясь на предоставленное историку право дивинации, нарисовать ту же картину исключения Демулена из Якобинского клуба, но несколько иначе: через восприятие его женой Камилла — Люсиль Демулен.
И вот что у меня получилось.
Когда начало темнеть, Люсиль подошла к окну. Заседание якобинцев могло уже кончиться, и по тому, как он возвращается — по его походке, посадке головы — держал ли он ее высоко поднятой или низко опущенной, по многим другим приметам — она сразу бы поняла, чем же завершился этот решающий день.
Но время шло, сумерки быстро сгущались; на улице становилось все меньше прохожих. Когда стало совсем темно, она прошла к креслу, с ногами свернулась в мягком сиденье и стала прислушиваться.
Как медленно, мучительно шло время. Стояла такая тишина, что можно было расслышать приглушенные шаги редких прохожих по тротуару. Потом опять долгая, ничем не нарушаемая тишина.
Но вот внизу хлопнула дверь, и она услышала его шаги. По этим нетвердым, неровным шагам, медленно поднимающимся по скрипучей лестнице, она поняла: все пропало.
Не надо было ни о чем спрашивать; слова были не нужны. Некоторое время они сидели молча, друг против друга. Потом Камилл не выдержал: сбивчиво, неясно, заикаясь сильнее, чем обычно, он стал рассказывать, как все это произошло.
Его терзали запоздалые, бесполезные самоугрызения: надо было выступать совсем иначе, не так; надо было самому переходить в наступление, раскрыть глаза на чудовищность совершаемого. Надо было им крикнуть: «Опомнитесь! Очнитесь! Великий боже! Кого вы хотите исключить? Саму революцию? Самих себя? „Генерального прокурора фонаря“, человека, первым бросившего в горячие дни июля 89-го года в Пале-Рояле призыв к штурму Бастилии, редактора „Революций Франции и Брабанта“, Камилла Демулена, пять лет воплощавшего революцию? Демулена нельзя исключать, не поднимая руку на саму революцию, не перечеркивая все совершенное ею…»
Вот если бы он так сказал, они бы остановились. И Максимилиан, Максимилиан, столько раз бросавший на него быстрые, косые, как бы внутренне смятенные взгляды, Максимилиан призвал бы их к порядку: он бы понял, что здесь проходит грань, непреодолимый рубеж. Переступи через эту грань, через пропасть раз, и завтра могущественная и всевозрастающая сила лавины всех увлечет, всех затянет вниз, в бездонную пучину.
Но эти неотразимые в своей суровой правдивости слова не были произнесены. И теперь ничто не могло изменить неотвратимого, заранее предрешенного хода событий.
И Камилл заплакал — силы его оставили, он больше не мог ни на что надеяться.
И он плакал, плакал громко, всхлипывая, как ребенок, уткнувшись лицом в колени Люсиль. А Люсиль, нежная Люсиль гладила мягкой теплой рукой его взлохмаченные волосы, его мокрое от слез лицо и тихо успокаивала: «Ничего, мой маленький, ничего, все обойдется. Наступит утро, будет светло, все станет на свое место, и мы снова будем счастливы».
Ей и вправду, наверно, казалось, что, когда кончится эта мучительная ночь, когда рассеются ночные тени и вновь наступит ясный, озаренный солнечными лучами день, все само собой вернется к прежнему, и она будет снова слышать не всхлипывания Камилла, а его задорный, поддразнивающий смех.
Могла ли тогда знать Люсиль, что уже брезжущий рассвет будет еще беспощаднее, чем эта ночь, что в один из ближайших дней скатится под ножом гильотины голова Камилла, а ьще позже, через месяц, и она сама в белом, нарядном, почти подвенечном платье поднимется на эшафот, чтобы, закрыв глаза, ждать, как избавления от мук, когда на нее опустится нож палача.
Политический процесс против дантонистов был в чем-то существенном отличен от так легко проведенного разгрома группировки эбертистов. Различий было много. Прежде всего группа «снисходительных», как чаще всего именовали группировку Дантона, была в действительности самой влиятельной силой в стране. Независимо от того, какую роль в революционном правительстве или в Конвенте играли единомышленники и сторонники Дантона, они представляли объективно ту классовую силу, мощь которой день ото дня возрастала. Хотел того Дантон или нет, но он становился руководителем тех кругов буржуазии, может быть, даже шире — зажиточных слоев собственников вообще, которые считали, что пора переходить от революционных деклараций, от режима чрезвычайных мер к будничной республике буржуазии, открывающей возможности для реализации практических завоеваний революции. Эта сила возрастала день ото дня, час от часа, она стала богатой, экономически влиятельной и она не хотела больше слушать речи о добродетели, долге перед отечеством, о героизме, священных принципах равенства, о всем том, что противоречило простой и грубой потребности воспользоваться поскорее и полностью, в свое удовольствие материальными благами, приобретенными за это время.
Повторяю еще раз, что в этих строках дано схематическое, если угодно, упрощенное изображение социальных процессов, совершавшихся в то время. Дантон — человек большой личной одаренности, разносторонне талантливый, и не подлежит сомнению, что он представлял себе свои задачи на данном этапе революции ©т-нюдь не так просто, как только что говорилось. Принято считать — и здесь нельзя не согласиться с теми авторами, которые создали немало трудов о знаменитом французском политическом деятеле, — что политическая программа Дантона весной 1794 года требовала смягчения революционного режима, учреждения Комитета милосердия, прекращения террора или значительного ослабления его и постепенного перехода к конституционному республиканскому режиму. Эта характеристика также слишком прямолинейна, но в задачи данного повествования но входит рассмотрение образа Дантона во всей его сложности и противоречивости. Речь идет об ином.
Робеспьер, начиная борьбу против Дантона, отдавал, не мог не отдавать себе отчета в том, что его противником выступает политический деятель, обладающий почти равным с Робеспьером авторитетом. Робеспьер отдавал себе отчет в том, что борьба против Дантона будет труднее, чем против Эбера или какого-нибудь Проли. Робеспьер должен был задуматься и над тем, насколько допустимо применение по отношению к политическим деятелям, имеющим крупнейшие заслуги перед революцией, тех же средств революционного террора, которые применялись против эбертистов. Здесь вновь возникал вопрос о границах допустимости революционного террора. Что значило предать Жоржа Дантона или Камилла Демулена Революционному трибуналу? Это означало отправить их на гильотину. Комитет общественного спасения не для того затевал политический процесс, чтобы открывать дебаты, допускающие любое возможное решение. Приговор был известен раньше, чем начался судебный процесс. Судебный процесс для того и проводился, чтобы повергнуть противника в небытие.
Чтобы психологически объяснить, как человек несомненно честный, в политических помыслах старавшийся всегда оставаться честным перед самим собой, как мог Робеспьер решиться на предание казни Жоржа Дантона и Камилла Демулена или Филиппо и других их друзей, нужно понять систему взглядов Неподкупного.
Робеспьер был убежден в том, что после огромных усилий народа, после ожесточенных сражений и наконец обозначившегося перелома в борьбе с контрреволюцией Республика подходит все ближе к осуществлению своих идеалов. Тот «золотой век», то царство равенства и справедливости, то слияние человеческого общества с великой, всегда цветущей зеленой природой, о котором мечтал много лет последователь Жан-Жака Руссо и которое пытался претворить в жизнь глава революционного правительства Максимилиан Робеспьер, этот идеальный мир, казалось Робеспьеру, был уже недалек. Что было препятствием к достижению этой цели? Раньше этим препятствием были роялисты, аристократы. Вторым эшелоном противников на пути приближения к идеальному строю были фельяны, Лафайеты, Байи, Муньс и иные приверженцы конституционной монархии. Революция их также отбросила и смела со своего пути. Третьим эшелоном были жирондисты — Бриссо, Верньо, Бюзо, Ролан и другие. Народное восстание 31 мая — 2 июня 1793 года сломило власть Жиронды и жирондистов.
После победы над Жирондой существовала недолгое время иллюзия, будто теперь можно сразу же перейти к этому справедливому обществу равенства. Написанный Робеспьером проект конституции 93-го года и принятый Конвентом текст новой конституции Республики доказывали, что у руководителей Горы, у якобинцев, была почти полная уверенность в том, что они близки к достижению этого справедливого, высшего общественного строя.
Жизненная практика разбила эти надежды, опровергла их. Для того чтобы достичь этого общества лучшего мира, нужно было преодолеть еще натиск столь могущественных противников, как феодальная Европа, вся коалиция европейских держав, опиравшаяся на силы внутренней контрреволюции. Противники, обозначившиеся после 2 июня, были во много раз сильнее предшествовавших. Но тот же опыт показал, что и эта, казалось бы, невероятно трудная задача была по плечу якобинцам. Они осуществили невероятное. Нищая, голодная, изолированная Французская республика, сражаясь против всей или почти всей феодальной контрреволюционной Европы, сумела одержать над ней победу. Это было чудом, но к весне 94-го года это чудо стало действительностью, реальностью. В него все поверили, поверили друзья Республики и ее противники. На всех фронтах армии Республики перешли в контрнаступление. Значит, после того как были сломлены эти самые могущественные силы, стоявшие на пути к достижению цели, ничто больше этому не препятствовало. Так логично, так можно было бы думать.
И теперь, когда в представлении Робеспьера уже как бы обозначились контуры близкого лучшего мира, перед ним встали новые препятствия: группа эбсрти-стов, группа дантонистов, новые эшелоны противников революционного движения вперед, всех тех, кто мешает достижению «царства добродетели» — последнего предела к его установлению.
Робеспьер был революционером в самом точном значении этого слова. Он стремился к достижению цели, которой посвятил всю свою жизнь. И когда он пришел к убеждению, что этот справедливый, .лучший мир не может быть достигнут без сокрушения эбертистов и дантонистов, вопрос для него был решен.
Перечитывая еще раз «Заметки против дантонистов», мы нигде не обнаруживаем следов его душевных колебаний или каких-либо внутренних сомнений. Выше отмечалось, что в этих заметках нельзя найти ничего враждебного лично к Камиллу Демулену, но к Дантону Робеспьер подходит пристрастно. Он подчеркивает прежде всего его отрицательные черты. Он считает его интриганом, он ищет в его политической биографии преимущественно недостатки. Стоит вспомнить, что было время, когда Робеспьер выступал в защиту Дантона. Еще сравнительно недавно во время встречи с Дантоном он старался найти пути примирения с тем, кто мот бы стать его политическим противником. Эти примирительные ноты по отношению к Дантону полностью исчезают со страниц черновых заметок, заметок, написанных для самого себя. Что же, это лишний раз подтверждает ту версию, которая только что была предложена: Робеспьер для себя самого решил, что необходимо сломить, опрокинуть эту последнюю силу, вставшую на пути к достижению лучшего, справедливого строя.
Непосредственное осуществление разгрома группы дантонистов оказалось труднее, чем предполагал Робеспьер. Дантон отказался — об этом было уже выше сказано — от предоставленной ему возможности бежать. Это было не в его правилах, это противоречило его натуре борца, идущего навстречу опасности. И в этом поведении Дантона, доказывающем его историческое величие, были, вопреки расчетам Робеспьера, и реальные шансы на успех.
Дантон на судебном процессе в Революционном трибунале избрал своей тактикой нападение. На первый чисто формальный вопрос о месте жительства и об имени он отвечал: «Местом моего жительства вскоре будет нирвана, а мое имя вы найдете в пантеоне истории». Он перешел в первой же, практически возможной связной речи к нападкам на своих врагов. Не он должен был защищаться, утверждал Дантон, но его противники. «Пусть покажутся мои обвинители, и я ввергну их в ничтожество, — гремящим голосом возглашал он в переполненном до отказа зале. — Люди моего закала неоценимы, у них на лбу неизгладимые знаки, отмеченные печатью свободы, республиканский гений». Конечно, это фразеология XVIII века, эпохи революции, но всем стилем своих ответов Дантон показывал, как намерен он вести свою защиту на судебном процессе. Дантон обладал голосом поразительной мощи, в этом он уступал разве лишь Мирабо. Гремящий голос Дантона, доносившийся сквозь распахнутые окна судебного помещения, собрал на улице огромную толпу. Он с таким искусством, с такой силой напора, с такой убежденностью в своей правоте контратаковал своих обвинителей, что симпатии присутствующих в зале и собравшейся на улице толпы народа явно склонялись в его сторону.
Камилл Демулен под влиянием смелой атаки Дантона также перешел в контрнаступление, и обвиняемые по существу превратились в обвинителей. Исход процесса становился совершенно неясным, и Фукье-Тен-виль, убедившись в том, что он не может достичь не только морального, но и юридического превосходства над своими противниками, прервал судебное заседание. Но когда процесс возобновился, исход его по-прежнему оставался неясным. Потребовалось личное вмешательство Сен-Жюста, приехавшего в здание Революционного трибунала и изменившего процедуру судебного следствия. Грубо попирая формальные законы, Фукье-Тен-виль упростил судебную процедуру: после того как обвиняемые были фактически лишены слова, Камилл Демулен свернул в комок приготовленный им ранее текст речи и швырнул в лицо обвинителя. Он отказался продолжать в условиях грубого попрания законности защиту.
Революционный трибунал, как и можно было ожидать, лишь на третий день заседания сумел вынести решение. 3 апреля 1794 года Революционный трибунал приговорил всех обвиняемых (а обвиняемые были соединены также по принципу пресловутой амальгамы) к смертной казни. Власти поторопились привести приговор в исполнение. 4 апреля был вынесен смертный приговор, 5 апреля утром Дантон, Камилл Демулен и другие обвиняемые были в тележке отвезены на Гревскую площадь. Тележка с приговоренными проезжала по улице Сент-Оноре, мимо дома столяра Дюпле, в котором жил Робеспьер. Дантон, который всю дорогу ругался площадными словами, проезжая мимо дома Робеспьера, громко крикнул: «Максимилиан, ты скоро последуешь за мной!» Перед казнью Дантон продолжал ругаться, а Камилл Демулен плакал. Перед тем как взойти на эшафот, Дантон подошел к Камиллу Демулену и поцеловал его. Палач заявил, что это противоречит закону. «Дурак, — ответил ему Дантон, — ты же не помешаешь нашим головам через минуту поцеловаться в корзине». Известны слова, которые он произнес, поднимаясь на эшафот. Он обратился к палачу и сказал ему: «Подними мою голову и покажи ее народу, она это заслужила».
XI
Процесс против Дантона и дантонистов, хотя и не имел такой подробной и полной протокольной записи, как процесс эбертистов, освещен достаточно полно в специальной литературе, и о нем можно составить вполне отчетливое представление. Здесь добавлять к известному почти нечего. Но психологически для историка, быть может, более важны, чем сам процесс (исход которого был заранее предрешен), его прелиминарии, конечно не в сфере формальной, юридической. Я имею в виду иное. Как постичь трудно поддающийся точным определениям духовный процесс нисхождения вчерашних друзей — молодых людей, полных жизненной силы, оптимизма, идущей от молодости беспричинной радости, — перехода в ущербный мир отлучения, отчуждения, за которым следует недолгий, все убыстряющийся, неостановимый спуск в подземное царство смерти? Из протоколов Якобинского клуба, изданных Альфонсом Оларом, известно, хотя бы в краткой несовершенной записи, как происходило в клубе обсуждение вопроса о последних номерах «Старого кордельера» Камилла Демулена (напомним, что последний номер газеты был конфискован постановлением революционного правительства) и о его редакторе. Следует ли добавлять, что весной 1794 года все участвовавшие в обсуждении Демулена уже вполне отчетливо понимали, что исключение из Якобинского клуба почти автоматически влечет за собой предание Революционному трибуналу?
Пусть простят меня строгие судьи — мои собратья по цеху историков-специалистов и взыскательные читатели, не любящие каких-либо отклонений от установленных норм, за то, что вместо изложения подтверждаемых точными документами подробностей решающего для судьбы Демулена заседания я пошел несколько иным путем.
Я попытался, опираясь на предоставленное историку право дивинации, нарисовать ту же картину исключения Демулена из Якобинского клуба, но несколько иначе: через восприятие его женой Камилла — Люсиль Демулен.
И вот что у меня получилось.
Когда начало темнеть, Люсиль подошла к окну. Заседание якобинцев могло уже кончиться, и по тому, как он возвращается — по его походке, посадке головы — держал ли он ее высоко поднятой или низко опущенной, по многим другим приметам — она сразу бы поняла, чем же завершился этот решающий день.
Но время шло, сумерки быстро сгущались; на улице становилось все меньше прохожих. Когда стало совсем темно, она прошла к креслу, с ногами свернулась в мягком сиденье и стала прислушиваться.
Как медленно, мучительно шло время. Стояла такая тишина, что можно было расслышать приглушенные шаги редких прохожих по тротуару. Потом опять долгая, ничем не нарушаемая тишина.
Но вот внизу хлопнула дверь, и она услышала его шаги. По этим нетвердым, неровным шагам, медленно поднимающимся по скрипучей лестнице, она поняла: все пропало.
Не надо было ни о чем спрашивать; слова были не нужны. Некоторое время они сидели молча, друг против друга. Потом Камилл не выдержал: сбивчиво, неясно, заикаясь сильнее, чем обычно, он стал рассказывать, как все это произошло.
Его терзали запоздалые, бесполезные самоугрызения: надо было выступать совсем иначе, не так; надо было самому переходить в наступление, раскрыть глаза на чудовищность совершаемого. Надо было им крикнуть: «Опомнитесь! Очнитесь! Великий боже! Кого вы хотите исключить? Саму революцию? Самих себя? „Генерального прокурора фонаря“, человека, первым бросившего в горячие дни июля 89-го года в Пале-Рояле призыв к штурму Бастилии, редактора „Революций Франции и Брабанта“, Камилла Демулена, пять лет воплощавшего революцию? Демулена нельзя исключать, не поднимая руку на саму революцию, не перечеркивая все совершенное ею…»
Вот если бы он так сказал, они бы остановились. И Максимилиан, Максимилиан, столько раз бросавший на него быстрые, косые, как бы внутренне смятенные взгляды, Максимилиан призвал бы их к порядку: он бы понял, что здесь проходит грань, непреодолимый рубеж. Переступи через эту грань, через пропасть раз, и завтра могущественная и всевозрастающая сила лавины всех увлечет, всех затянет вниз, в бездонную пучину.
Но эти неотразимые в своей суровой правдивости слова не были произнесены. И теперь ничто не могло изменить неотвратимого, заранее предрешенного хода событий.
И Камилл заплакал — силы его оставили, он больше не мог ни на что надеяться.
И он плакал, плакал громко, всхлипывая, как ребенок, уткнувшись лицом в колени Люсиль. А Люсиль, нежная Люсиль гладила мягкой теплой рукой его взлохмаченные волосы, его мокрое от слез лицо и тихо успокаивала: «Ничего, мой маленький, ничего, все обойдется. Наступит утро, будет светло, все станет на свое место, и мы снова будем счастливы».
Ей и вправду, наверно, казалось, что, когда кончится эта мучительная ночь, когда рассеются ночные тени и вновь наступит ясный, озаренный солнечными лучами день, все само собой вернется к прежнему, и она будет снова слышать не всхлипывания Камилла, а его задорный, поддразнивающий смех.
Могла ли тогда знать Люсиль, что уже брезжущий рассвет будет еще беспощаднее, чем эта ночь, что в один из ближайших дней скатится под ножом гильотины голова Камилла, а ьще позже, через месяц, и она сама в белом, нарядном, почти подвенечном платье поднимется на эшафот, чтобы, закрыв глаза, ждать, как избавления от мук, когда на нее опустится нож палача.
Политический процесс против дантонистов был в чем-то существенном отличен от так легко проведенного разгрома группировки эбертистов. Различий было много. Прежде всего группа «снисходительных», как чаще всего именовали группировку Дантона, была в действительности самой влиятельной силой в стране. Независимо от того, какую роль в революционном правительстве или в Конвенте играли единомышленники и сторонники Дантона, они представляли объективно ту классовую силу, мощь которой день ото дня возрастала. Хотел того Дантон или нет, но он становился руководителем тех кругов буржуазии, может быть, даже шире — зажиточных слоев собственников вообще, которые считали, что пора переходить от революционных деклараций, от режима чрезвычайных мер к будничной республике буржуазии, открывающей возможности для реализации практических завоеваний революции. Эта сила возрастала день ото дня, час от часа, она стала богатой, экономически влиятельной и она не хотела больше слушать речи о добродетели, долге перед отечеством, о героизме, священных принципах равенства, о всем том, что противоречило простой и грубой потребности воспользоваться поскорее и полностью, в свое удовольствие материальными благами, приобретенными за это время.
Повторяю еще раз, что в этих строках дано схематическое, если угодно, упрощенное изображение социальных процессов, совершавшихся в то время. Дантон — человек большой личной одаренности, разносторонне талантливый, и не подлежит сомнению, что он представлял себе свои задачи на данном этапе революции ©т-нюдь не так просто, как только что говорилось. Принято считать — и здесь нельзя не согласиться с теми авторами, которые создали немало трудов о знаменитом французском политическом деятеле, — что политическая программа Дантона весной 1794 года требовала смягчения революционного режима, учреждения Комитета милосердия, прекращения террора или значительного ослабления его и постепенного перехода к конституционному республиканскому режиму. Эта характеристика также слишком прямолинейна, но в задачи данного повествования но входит рассмотрение образа Дантона во всей его сложности и противоречивости. Речь идет об ином.
Робеспьер, начиная борьбу против Дантона, отдавал, не мог не отдавать себе отчета в том, что его противником выступает политический деятель, обладающий почти равным с Робеспьером авторитетом. Робеспьер отдавал себе отчет в том, что борьба против Дантона будет труднее, чем против Эбера или какого-нибудь Проли. Робеспьер должен был задуматься и над тем, насколько допустимо применение по отношению к политическим деятелям, имеющим крупнейшие заслуги перед революцией, тех же средств революционного террора, которые применялись против эбертистов. Здесь вновь возникал вопрос о границах допустимости революционного террора. Что значило предать Жоржа Дантона или Камилла Демулена Революционному трибуналу? Это означало отправить их на гильотину. Комитет общественного спасения не для того затевал политический процесс, чтобы открывать дебаты, допускающие любое возможное решение. Приговор был известен раньше, чем начался судебный процесс. Судебный процесс для того и проводился, чтобы повергнуть противника в небытие.
Чтобы психологически объяснить, как человек несомненно честный, в политических помыслах старавшийся всегда оставаться честным перед самим собой, как мог Робеспьер решиться на предание казни Жоржа Дантона и Камилла Демулена или Филиппо и других их друзей, нужно понять систему взглядов Неподкупного.
Робеспьер был убежден в том, что после огромных усилий народа, после ожесточенных сражений и наконец обозначившегося перелома в борьбе с контрреволюцией Республика подходит все ближе к осуществлению своих идеалов. Тот «золотой век», то царство равенства и справедливости, то слияние человеческого общества с великой, всегда цветущей зеленой природой, о котором мечтал много лет последователь Жан-Жака Руссо и которое пытался претворить в жизнь глава революционного правительства Максимилиан Робеспьер, этот идеальный мир, казалось Робеспьеру, был уже недалек. Что было препятствием к достижению этой цели? Раньше этим препятствием были роялисты, аристократы. Вторым эшелоном противников на пути приближения к идеальному строю были фельяны, Лафайеты, Байи, Муньс и иные приверженцы конституционной монархии. Революция их также отбросила и смела со своего пути. Третьим эшелоном были жирондисты — Бриссо, Верньо, Бюзо, Ролан и другие. Народное восстание 31 мая — 2 июня 1793 года сломило власть Жиронды и жирондистов.
После победы над Жирондой существовала недолгое время иллюзия, будто теперь можно сразу же перейти к этому справедливому обществу равенства. Написанный Робеспьером проект конституции 93-го года и принятый Конвентом текст новой конституции Республики доказывали, что у руководителей Горы, у якобинцев, была почти полная уверенность в том, что они близки к достижению этого справедливого, высшего общественного строя.
Жизненная практика разбила эти надежды, опровергла их. Для того чтобы достичь этого общества лучшего мира, нужно было преодолеть еще натиск столь могущественных противников, как феодальная Европа, вся коалиция европейских держав, опиравшаяся на силы внутренней контрреволюции. Противники, обозначившиеся после 2 июня, были во много раз сильнее предшествовавших. Но тот же опыт показал, что и эта, казалось бы, невероятно трудная задача была по плечу якобинцам. Они осуществили невероятное. Нищая, голодная, изолированная Французская республика, сражаясь против всей или почти всей феодальной контрреволюционной Европы, сумела одержать над ней победу. Это было чудом, но к весне 94-го года это чудо стало действительностью, реальностью. В него все поверили, поверили друзья Республики и ее противники. На всех фронтах армии Республики перешли в контрнаступление. Значит, после того как были сломлены эти самые могущественные силы, стоявшие на пути к достижению цели, ничто больше этому не препятствовало. Так логично, так можно было бы думать.
И теперь, когда в представлении Робеспьера уже как бы обозначились контуры близкого лучшего мира, перед ним встали новые препятствия: группа эбсрти-стов, группа дантонистов, новые эшелоны противников революционного движения вперед, всех тех, кто мешает достижению «царства добродетели» — последнего предела к его установлению.
Робеспьер был революционером в самом точном значении этого слова. Он стремился к достижению цели, которой посвятил всю свою жизнь. И когда он пришел к убеждению, что этот справедливый, .лучший мир не может быть достигнут без сокрушения эбертистов и дантонистов, вопрос для него был решен.
Перечитывая еще раз «Заметки против дантонистов», мы нигде не обнаруживаем следов его душевных колебаний или каких-либо внутренних сомнений. Выше отмечалось, что в этих заметках нельзя найти ничего враждебного лично к Камиллу Демулену, но к Дантону Робеспьер подходит пристрастно. Он подчеркивает прежде всего его отрицательные черты. Он считает его интриганом, он ищет в его политической биографии преимущественно недостатки. Стоит вспомнить, что было время, когда Робеспьер выступал в защиту Дантона. Еще сравнительно недавно во время встречи с Дантоном он старался найти пути примирения с тем, кто мот бы стать его политическим противником. Эти примирительные ноты по отношению к Дантону полностью исчезают со страниц черновых заметок, заметок, написанных для самого себя. Что же, это лишний раз подтверждает ту версию, которая только что была предложена: Робеспьер для себя самого решил, что необходимо сломить, опрокинуть эту последнюю силу, вставшую на пути к достижению лучшего, справедливого строя.
Непосредственное осуществление разгрома группы дантонистов оказалось труднее, чем предполагал Робеспьер. Дантон отказался — об этом было уже выше сказано — от предоставленной ему возможности бежать. Это было не в его правилах, это противоречило его натуре борца, идущего навстречу опасности. И в этом поведении Дантона, доказывающем его историческое величие, были, вопреки расчетам Робеспьера, и реальные шансы на успех.
Дантон на судебном процессе в Революционном трибунале избрал своей тактикой нападение. На первый чисто формальный вопрос о месте жительства и об имени он отвечал: «Местом моего жительства вскоре будет нирвана, а мое имя вы найдете в пантеоне истории». Он перешел в первой же, практически возможной связной речи к нападкам на своих врагов. Не он должен был защищаться, утверждал Дантон, но его противники. «Пусть покажутся мои обвинители, и я ввергну их в ничтожество, — гремящим голосом возглашал он в переполненном до отказа зале. — Люди моего закала неоценимы, у них на лбу неизгладимые знаки, отмеченные печатью свободы, республиканский гений». Конечно, это фразеология XVIII века, эпохи революции, но всем стилем своих ответов Дантон показывал, как намерен он вести свою защиту на судебном процессе. Дантон обладал голосом поразительной мощи, в этом он уступал разве лишь Мирабо. Гремящий голос Дантона, доносившийся сквозь распахнутые окна судебного помещения, собрал на улице огромную толпу. Он с таким искусством, с такой силой напора, с такой убежденностью в своей правоте контратаковал своих обвинителей, что симпатии присутствующих в зале и собравшейся на улице толпы народа явно склонялись в его сторону.
Камилл Демулен под влиянием смелой атаки Дантона также перешел в контрнаступление, и обвиняемые по существу превратились в обвинителей. Исход процесса становился совершенно неясным, и Фукье-Тен-виль, убедившись в том, что он не может достичь не только морального, но и юридического превосходства над своими противниками, прервал судебное заседание. Но когда процесс возобновился, исход его по-прежнему оставался неясным. Потребовалось личное вмешательство Сен-Жюста, приехавшего в здание Революционного трибунала и изменившего процедуру судебного следствия. Грубо попирая формальные законы, Фукье-Тен-виль упростил судебную процедуру: после того как обвиняемые были фактически лишены слова, Камилл Демулен свернул в комок приготовленный им ранее текст речи и швырнул в лицо обвинителя. Он отказался продолжать в условиях грубого попрания законности защиту.
Революционный трибунал, как и можно было ожидать, лишь на третий день заседания сумел вынести решение. 3 апреля 1794 года Революционный трибунал приговорил всех обвиняемых (а обвиняемые были соединены также по принципу пресловутой амальгамы) к смертной казни. Власти поторопились привести приговор в исполнение. 4 апреля был вынесен смертный приговор, 5 апреля утром Дантон, Камилл Демулен и другие обвиняемые были в тележке отвезены на Гревскую площадь. Тележка с приговоренными проезжала по улице Сент-Оноре, мимо дома столяра Дюпле, в котором жил Робеспьер. Дантон, который всю дорогу ругался площадными словами, проезжая мимо дома Робеспьера, громко крикнул: «Максимилиан, ты скоро последуешь за мной!» Перед казнью Дантон продолжал ругаться, а Камилл Демулен плакал. Перед тем как взойти на эшафот, Дантон подошел к Камиллу Демулену и поцеловал его. Палач заявил, что это противоречит закону. «Дурак, — ответил ему Дантон, — ты же не помешаешь нашим головам через минуту поцеловаться в корзине». Известны слова, которые он произнес, поднимаясь на эшафот. Он обратился к палачу и сказал ему: «Подними мою голову и покажи ее народу, она это заслужила».
XI
И вот все противники республики сокрушены. В Комитете общественного спасения был заслушан доклад Революционного трибунала о прошедших процессах, о вынесенных приговорах и об их исполнении. Все враги, стоявшие на пути республики, которых считали главными ее противниками, были повергнуты в прах. Казалось, теперь уже ничто не могло помешать достижению этого близкого и все ускользающего в последний миг, все отодвигающегося куда-то дальше золотого, счастливого века.
10 и 12 июня 1794 года Робеспьер последний раз выступил в Конвенте с политическими речами192. Накануне 10 июня Жорж Огюст Кутон, ближайший друг, единомышленник и товарищ Робеспьера по Комитету общественного спасения, был перевезен в своей коротенькой коляске к трибуне Конвента. У Кутона были парализованы ноги, он не мог сам передвигаться. Кутон выступил с трибуны Конвента с предложением от имени Комитета общественного спасения принять новый закон, развивающий дальнейшие возможности применения революционного террора. Процедура судопроизводства по закону упрощалась. Революционный трибунал приобретал новые, практически неограниченные возможности осуществлять свою карательную деятельность. В соответствии с этим законом предварительный допрос обвиняемых отменялся. Институт защитников обвиняемых подлежал упразднению, а само понятие «враг народа» получило весьма расширительное толкование: при желании его могли направить против лиц неугодных.
Впервые в практике — и это было доказательством возникших в правительстве разногласий — Комитет общественного спасения представил проект решения Конвенту без предварительного согласования его с Комитетом общественной безопасности, тем Комитетом, на который, собственно, и была возложена задача применения революционного террора. Сам этот факт был косвенным подтверждением того, что Комитет общественного спасения, т. е. Комитет, непосредственно возглавляемый Робеспьером и являвшийся высшим звеном в системе революционного правительства, не питал большого доверия к Комитету общественной безопасности.
Впервые в практике деятельности революционного правительства предложение, внесенное Кутоном, которого считали столь же всемогущим или почти столь же всемогущим, как и Робеспьера, встретило возражения. Некоторые члены Конвента стали высказывать в осторожной, сдержанной форме возражения против этого декрета. Бурдон из Уазы предложил, не решаясь выступить с открытыми обвинениями, отсрочку окончательного обсуждения этого декрета.
На трибуну взошел Максимилиан Робеспьер. Он настаивал на том, чтобы Конвент не отсрочивал обсуждение внесенного предложения, принял его. Робеспьер был по-прежнему убежден, что этот декрет благодетелен, отвечает интересам революции. В этом же выступлении он говорил: «Изучите этот закон, и с первого взгляда вы увидите, что он не содержит какого-либо постановления, которое заранее не было бы принято всеми друзьями свободы, что в нем нет пи одной статьи, которая не была бы основана на справедливости и разуме, и что каждая из его частей составлена на благо патриотов и на страх аристократии, организующей заговоры против свободы».
Эта речь Робеспьера показывает, что он еще сохранял веру в необходимость применения революционного террора для сокрушения последних противников. Но эта речь не обеспечила еще полного успеха, принятия закона, и 12 июня Робеспьер вторично должен был выступить в поддержку этого закона, встретившего решительные возражения Бурдона из Уазы. Бурдон из Уазы прервал Робеспьера, утверждая, что Робеспьер пытается его обвинить. Робеспьер отвечал: «Я не называл Бурдона по имени. Горе тому, кто сам себя называет!»
Робеспьер настоял на том, чтобы этот декрет был вотирован и утвержден Конвентом. Но с этого времени он практически отказался от поддержки политики революционного террора. Человек действия, а не слов, он должен был понять, что осуществление террора на практике выходит за пределы контроля Комитета общественного спасения. Он послал в провинции человека, внушавшего ему полное личное доверие, — Марка Антуана Жульена. Ему минуло в то время едва лишь девятнадцать лет. Честный, чистый, бесконечно преданный революции, он был облечен чрезвычайными полномочиями Комитета общественного спасения для проверки того, как осуществляется на практике политика революционного террора.
В Национальном архиве Парижа сохранились письма Жюльена Максимилиану Робеспьеру, Сен-Жюсту, Кутону, Комитету общественного спасения. То, что увидел Жюльен, было ужасающим. Террор превратился в инструмент расправы с неугодными лицами, грабежа, личного обогащения и бесчестных злоупотреблений.
Жюльен был в Бордо и там наблюдал за деятельностью Тальена, проконсула, комиссара Конвента этого богатейшего города Франции. Что там происходило, что делал Тальен? Было нетрудно вскоре узнать, что Тальен, арестовавший и казнивший первоначально много людей, затем дал понять, что за очень крупную сумму можно избежать перемещения в иной мир. И сотни тысяч золотых монет потекли в карманы Тальена. Вместе со своей возлюбленной Терезой Кабарюс, женой маркиза Фонтене, первоначально участвовавшей в театрализованных представлениях в честь свободы почти обнаженной или прикрытой легкой туникой, с фригийским колпачком на голове, а затем умело прибравшей к рукам не чуждого мирских интересов грозного комиссара Конвента, Тальен установил прямые связи с крупнейшими богачами Бордо, и многие из ранее заключенных вскоре обрели свободу.
По приказу Комитета общественного спасения Тальен был отозван из Бордо и должен был отчитаться перед ним.
Почти то же самое происходило в Марселе. Здесь действовали комиссары Конвента Баррас и Фрерон. Когда-то, год назад, Фрерон ходил в учениках Друга народа Жан-Поля Марата. Но с тех пор утекло много воды, и Фрерон давно пришел к убеждению, что реальный чистоган ценнее звонких фраз о справедливости. Баррас и Фрерон осуществляли свою миссию в Марселе с таким бесстыдством и цинизмом, которые трудно было найти в иных больших городах Республики. Они сажали сотни, тысячи людей в тюрьмы, а затем за огромные взятки освобождали заключенных. Фрерон и Бар-рас занимались прямым казнокрадством.
Жозеф Фуше в Лионе действовал такими же свирепыми методами. Он полагал, что тем больше укрепит свою репутацию преданного революционера, чем беспощаднее будет применять революционный террор. Да и был ли он революционером? Вот в чем вопрос.
Жюльен, проверявший деятельность Фуше в Лионе, увидел в ней лишь цепь преступлений. Фуше был спешно отозван в Париж, чтобы отчитаться перед Комитетом общественного спасения. Изворотливый, гибкий, лживый, он искал прежде всего путей, как достичь расположения Максимилиана Робеспьера. Дабы снискать симпатии Неподкупного, он даже решился на крайние меры — стал ухаживать за сестрой Максимилиана Шарлоттой Робеспьер, надеясь, что, предложив ей брак, он сможет породниться с могущественным Максимилианом и тем самым смягчит его гнев. Максимилиан с презрением отверг все попытки Фуше и, не опускаясь до личного участия, потребовал, чтобы Якобинский клуб исключил Фуше и Тальена из числа своих членов. В ту пору все знали, что исключение из членов Якобинского клуба влечет за собой почти автоматически предание Революционному трибуналу и в конечном счете приводит к гильотине.
Можно предположить с определенностью, что в эти два последних месяца перед своим концом Робеспьер был уверен в пагубности и опасности искажения революционного террора. По злой иронии судьбы все преступления, все действия, осуществляемые его врагами и недругами, записывались на его счет. В ответе в конечном счете был Максимилиан Робеспьер. Во время своих ночных прогулок по безлюдному Парижу, в разговорах со случайными собеседниками он убеждался в том, как клянут Максимилиана Робеспьера за те преступления, те насилия, убийства, произвол, которые совершались именем революции его врагами. Видимо, в эту пору и начался тот душевный кризис, который все нарастал, становился все сильнее в сознании Робеспьера в последние недели перед его концом.
10 и 12 июня 1794 года Робеспьер последний раз выступил в Конвенте с политическими речами192. Накануне 10 июня Жорж Огюст Кутон, ближайший друг, единомышленник и товарищ Робеспьера по Комитету общественного спасения, был перевезен в своей коротенькой коляске к трибуне Конвента. У Кутона были парализованы ноги, он не мог сам передвигаться. Кутон выступил с трибуны Конвента с предложением от имени Комитета общественного спасения принять новый закон, развивающий дальнейшие возможности применения революционного террора. Процедура судопроизводства по закону упрощалась. Революционный трибунал приобретал новые, практически неограниченные возможности осуществлять свою карательную деятельность. В соответствии с этим законом предварительный допрос обвиняемых отменялся. Институт защитников обвиняемых подлежал упразднению, а само понятие «враг народа» получило весьма расширительное толкование: при желании его могли направить против лиц неугодных.
Впервые в практике — и это было доказательством возникших в правительстве разногласий — Комитет общественного спасения представил проект решения Конвенту без предварительного согласования его с Комитетом общественной безопасности, тем Комитетом, на который, собственно, и была возложена задача применения революционного террора. Сам этот факт был косвенным подтверждением того, что Комитет общественного спасения, т. е. Комитет, непосредственно возглавляемый Робеспьером и являвшийся высшим звеном в системе революционного правительства, не питал большого доверия к Комитету общественной безопасности.
Впервые в практике деятельности революционного правительства предложение, внесенное Кутоном, которого считали столь же всемогущим или почти столь же всемогущим, как и Робеспьера, встретило возражения. Некоторые члены Конвента стали высказывать в осторожной, сдержанной форме возражения против этого декрета. Бурдон из Уазы предложил, не решаясь выступить с открытыми обвинениями, отсрочку окончательного обсуждения этого декрета.
На трибуну взошел Максимилиан Робеспьер. Он настаивал на том, чтобы Конвент не отсрочивал обсуждение внесенного предложения, принял его. Робеспьер был по-прежнему убежден, что этот декрет благодетелен, отвечает интересам революции. В этом же выступлении он говорил: «Изучите этот закон, и с первого взгляда вы увидите, что он не содержит какого-либо постановления, которое заранее не было бы принято всеми друзьями свободы, что в нем нет пи одной статьи, которая не была бы основана на справедливости и разуме, и что каждая из его частей составлена на благо патриотов и на страх аристократии, организующей заговоры против свободы».
Эта речь Робеспьера показывает, что он еще сохранял веру в необходимость применения революционного террора для сокрушения последних противников. Но эта речь не обеспечила еще полного успеха, принятия закона, и 12 июня Робеспьер вторично должен был выступить в поддержку этого закона, встретившего решительные возражения Бурдона из Уазы. Бурдон из Уазы прервал Робеспьера, утверждая, что Робеспьер пытается его обвинить. Робеспьер отвечал: «Я не называл Бурдона по имени. Горе тому, кто сам себя называет!»
Робеспьер настоял на том, чтобы этот декрет был вотирован и утвержден Конвентом. Но с этого времени он практически отказался от поддержки политики революционного террора. Человек действия, а не слов, он должен был понять, что осуществление террора на практике выходит за пределы контроля Комитета общественного спасения. Он послал в провинции человека, внушавшего ему полное личное доверие, — Марка Антуана Жульена. Ему минуло в то время едва лишь девятнадцать лет. Честный, чистый, бесконечно преданный революции, он был облечен чрезвычайными полномочиями Комитета общественного спасения для проверки того, как осуществляется на практике политика революционного террора.
В Национальном архиве Парижа сохранились письма Жюльена Максимилиану Робеспьеру, Сен-Жюсту, Кутону, Комитету общественного спасения. То, что увидел Жюльен, было ужасающим. Террор превратился в инструмент расправы с неугодными лицами, грабежа, личного обогащения и бесчестных злоупотреблений.
Жюльен был в Бордо и там наблюдал за деятельностью Тальена, проконсула, комиссара Конвента этого богатейшего города Франции. Что там происходило, что делал Тальен? Было нетрудно вскоре узнать, что Тальен, арестовавший и казнивший первоначально много людей, затем дал понять, что за очень крупную сумму можно избежать перемещения в иной мир. И сотни тысяч золотых монет потекли в карманы Тальена. Вместе со своей возлюбленной Терезой Кабарюс, женой маркиза Фонтене, первоначально участвовавшей в театрализованных представлениях в честь свободы почти обнаженной или прикрытой легкой туникой, с фригийским колпачком на голове, а затем умело прибравшей к рукам не чуждого мирских интересов грозного комиссара Конвента, Тальен установил прямые связи с крупнейшими богачами Бордо, и многие из ранее заключенных вскоре обрели свободу.
По приказу Комитета общественного спасения Тальен был отозван из Бордо и должен был отчитаться перед ним.
Почти то же самое происходило в Марселе. Здесь действовали комиссары Конвента Баррас и Фрерон. Когда-то, год назад, Фрерон ходил в учениках Друга народа Жан-Поля Марата. Но с тех пор утекло много воды, и Фрерон давно пришел к убеждению, что реальный чистоган ценнее звонких фраз о справедливости. Баррас и Фрерон осуществляли свою миссию в Марселе с таким бесстыдством и цинизмом, которые трудно было найти в иных больших городах Республики. Они сажали сотни, тысячи людей в тюрьмы, а затем за огромные взятки освобождали заключенных. Фрерон и Бар-рас занимались прямым казнокрадством.
Жозеф Фуше в Лионе действовал такими же свирепыми методами. Он полагал, что тем больше укрепит свою репутацию преданного революционера, чем беспощаднее будет применять революционный террор. Да и был ли он революционером? Вот в чем вопрос.
Жюльен, проверявший деятельность Фуше в Лионе, увидел в ней лишь цепь преступлений. Фуше был спешно отозван в Париж, чтобы отчитаться перед Комитетом общественного спасения. Изворотливый, гибкий, лживый, он искал прежде всего путей, как достичь расположения Максимилиана Робеспьера. Дабы снискать симпатии Неподкупного, он даже решился на крайние меры — стал ухаживать за сестрой Максимилиана Шарлоттой Робеспьер, надеясь, что, предложив ей брак, он сможет породниться с могущественным Максимилианом и тем самым смягчит его гнев. Максимилиан с презрением отверг все попытки Фуше и, не опускаясь до личного участия, потребовал, чтобы Якобинский клуб исключил Фуше и Тальена из числа своих членов. В ту пору все знали, что исключение из членов Якобинского клуба влечет за собой почти автоматически предание Революционному трибуналу и в конечном счете приводит к гильотине.
Можно предположить с определенностью, что в эти два последних месяца перед своим концом Робеспьер был уверен в пагубности и опасности искажения революционного террора. По злой иронии судьбы все преступления, все действия, осуществляемые его врагами и недругами, записывались на его счет. В ответе в конечном счете был Максимилиан Робеспьер. Во время своих ночных прогулок по безлюдному Парижу, в разговорах со случайными собеседниками он убеждался в том, как клянут Максимилиана Робеспьера за те преступления, те насилия, убийства, произвол, которые совершались именем революции его врагами. Видимо, в эту пору и начался тот душевный кризис, который все нарастал, становился все сильнее в сознании Робеспьера в последние недели перед его концом.