Выстрелы послужили сигналом, и тотчас же беседки, аллеи, зеленеющие залы наполнились пастухами, пастушками, сельскими божествами; музыканты, которые были не видны, а только слышны, заиграли чинную пастораль. Возникшие образы, хоть и были, казалось, рождены самой природой и представляли первобытную жизнь, однако не выходили из рамок искусства, все переступали ногами как положено, поводили и пожимали плечами по всем правилам; маленький фавн грозил юной пастушке рожками в такт музыке, меж тем как ее испуганный возглас вторил звуку гобоев.
   Зрелище было весьма красивое и длилось не меньше часа, потому что все пришлось повторять. Владелица замка, сидя в середине первого ряда, хлопала в ладоши, ее прелестное лицо раскраснелось от удовольствия. Король, сидевший подле нее, крикнул:
   — Еще раз! — И спектакль был разыгран наново. Под конец каждый пастушок в розовом и желтом шелку одерживал победу над каким-нибудь лесным божком в поддельной шкуре с кружевами и грациозно повергал его ниц. А затем пастушок поднимал с земли отвоеванную девушку и, держа ее на вытянутых руках, вихрем кружился со своей прекрасной добычей. Только и видно было, как вверху на солнце вместо женского тела искрится серебряная пыль, но это была пастушка. Дружок ее полыхал, словно пламя. Шесть пар, шесть подвижных огней и сияющих облачков, кружились до тех пор, пока настойчивые рукоплескания не напомнили танцорам, что пора остановиться.
   Тогда каждый пастушок опустил свою пастушку на землю, и все двенадцать, держась за руки, поклонились зрителям и даже улыбнулись, с виду без усилия, как будто все это далось им легко. На деле же они пошатывались, и по глазам их было заметно, что перед ними все словно в тумане. У самой молоденькой танцорки венок из нарциссов сполз на нос, и она не могла сладить с ним. Тогда владелица замка подошла к ней — да так поспешно, что никто не успел вмешаться, — поправила на малютке венок и поцеловала ее в разгоряченное личико.
   Король за руку привел свою бесценную повелительницу на ее место, после чего раздался одобрительный шепот, вместо хулы, которую, собственно, заслужила Габриель своим необдуманным поступком. Тем временем пастухи и пастушки удалились, и лесные божества комическими козлиными прыжками исполнили финал. Сперва они прыгали друг через друга, затем через низкие кусты, наконец, перемахнули через самые высокие, и все исчезло, слышался только шелест листвы. Но тут скрытая музыка подала знак к шествию, ритм его был изящен и плавен, и, повинуясь ему, общество тронулось в замок и вокруг всей парадной залы проследовало к накрытым столам. Для короля и для маркизы был приготовлен отдельный стол. Гости их уселись за большими столами, поставленными в форме виселицы; многие из дворян не преминули указать на это толстяку Майенну. Но голод, не говоря о всем прочем, сделал его невосприимчивым к шутке. Подле него председательское место за столом занимала темноволосая сестра белокурой хозяйки.
   Диане д’Эстре, ныне супруге маршала де Баланьи, не слишком посчастливилось[55]. Город Камбре, где правил ее супруг, нахрапом захватили испанцы. А находится Камбре в Артуа, почти во Фландрии, король то берет его, то отдает. Слава его не убывает, когда он теряет Камбре, победителем Испании он остается по-прежнему. Мир знает о его победах и ничего не знает о Камбре. Он — великий король, первый и единственный после его католического величества, дона Филиппа, чей упадок и утрата престижа — дело рук короля Франции: таков взгляд всей Европы, которая хочет, чтобы было так, и ни о чем другом знать не желает. Булавочные уколы в расчет не принимаются, сам побежденный сознает их бесполезность. Он не прочь был помешать празднествам, вроде сегодняшнего, больше ему ничего не остается; никогда уже не будет он смотреть на это королевство, как на свое. «Оно мое, я заплатил за него», — думал Генрих.
   Так думал он и одновременно делал все, что полагается за столом: поедал кушанья, нашептывал любезности в изящное ушко бесценной повелительницы, поднимал бокал в честь Майенна, покоренного врага. Слушал, как один из придворных, господин де Сигонь, рассказывал, что он сочинил и разучил со своими актерами аллегорическую пьесу, в ней действуют персонажи из легенд древности, но служит она к прославлению короля Франции.
   Она должна быть представлена нынче же вечером, в этой же зале, хотя утром уже состоялся большой балет. Все общество, сама хозяйка и король не меньше других жаждут услады для глаз, они никогда не пресытятся красивым вымыслом с лестным содержанием. Действительность, к несчастью, отнюдь не радостна, ее следует воспринимать со всей серьезностью. Дни наступали и проходили, Генрих хотел лишь, чтобы для него они текли незаметно; он устал от опасностей, но не от развлечений.
   Во время трапезы пришло сообщение, что пал Кале[56].
   Это не из тех городов, от которых можно отказаться на время: это Кале, один из ключей королевства. За столом сперва воцарилось молчание. Одни онемели от неожиданности, другие — от того, что испугались и впали в тайное раздумье, иные же, те, что напустили на себя мрачный вид, были рады. Подумайте! Кардинал Австрийский[57] во главе германской армии неожиданно обрушивается на Кале, город и морскую крепость в виду Англии. Каково это для королевства и для новой власти? На побережье утвердилась Испания, а по ту сторону пролива королева отрекается от своего старого друга, неверного протестанта. Скоро тут будет не до трапез. Некая маркиза, которой подобает совсем другое имя и звание, не долго уже будет собирать в свое продажное лоно наши доходы, после того как ее друг-приятель господин де Рони отобрал их у нас. Но виноват во всем король, и теперь ему придется искупить свою вину.
   Такого рода чувства таились уже давно, после взятия Кале они рвались с уст, кое-кто даже зажимал себе рот рукой. И при этом поглядывал на Майенна — что-то думает он. Майенн сверх меры ублаготворил свое чрево и не прочь был вынести его из-за стола. Весть пришла для него не вовремя; в самый разгар пищеварения ему предстояло обдумать, не поспешил ли он и не промахнулся ли с изъявлением покорности. Он полагал, что нет, во-первых, из-за пищеварения, а во-вторых, досадно понапрасну признать себя побежденным. Кардинал Австрийский причинил ему неприятность, что он и высказал. Майенн первым прервал молчание, он пробурчал в стакан, отчего слова прозвучали гулко и резко:
   — Этакий слизняк. Дунешь — и нет его. Он ничего не добьется. — И с тем опорожнил стакан.
   Таково было мнение опытного человека, который на себе испытал, можно ли сладить с этим королем. А потому все, кто только прислушивался к словам Майенна, повернулись в сторону короля. Генрих был готов к этому; пускай веселость его даже улетучилась, пока никто не смотрел на него, зато теперь-то он заставит себя быть веселым. Он бросил через стол, поставленный в форме виселицы:
   — Что случилось, то случилось. Кале взят. Но духом падать нечего. То ли бывало со мной на войне! Сейчас черед врага, потом снова будет наш. Господь никогда не покидал меня, стоило мне из глубины души воззвать к нему. Итак, почтим память погибших, а потом — расплата с процентами и процентами на проценты.
   Таковы были его слова. Кивнув кому-то и отдав распоряжение, он еще некоторое время посидел за столом. Когда он произнес «с процентами и процентами на проценты», все взгляды невольно обратились на господина де Рони, великого королевского сборщика денег. Его невозмутимое лицо было грозно; каждый из присутствующих спрашивал себя втихомолку, во что ему самому обойдется падение Кале. Обычным своим холодным тоном, ни на кого не глядя, Рони сказал:
   — Кардинал Австрийский не сразу занял Кале. Сперва ему сдали Камбре.
   Супруга маршала, сестра маркизы, вспыхнула и хотела ответить дерзостью. Но каменная осанка господина де Рони не позволила этого; наоборот, она вынудила злополучную Диану опустить глаза в тарелку, так же поступили и остальные. Иначе их взгляд мог бы выдать то, что они думали: возлюбленная повелительница и ее семейство всему причиной. Сами богатеют, а города королевства сдают врагу.
   Тут королю принесли то, за чем он посылал, — портрет королевы Английской; он вертит его в руках, чтобы все увидали, кто изображен на нем: женщина шестидесяти лет, крепкая, не знающая усталости. У нее не отнимают городов, пока она пирует и наслаждается балетами. Король подносит портрет к губам и целует его, так думают все. На самом деле он не коснулся его губами, а, заслонив глаза рамой, обратил их к своей подруге, которая одна делила с ним маленький стол. Габриель поняла, что он хочет утешить ее, но на этот раз не стала слушать его клятвы, и произнесенные шепотом и беззвучные. Она побледнела. Кругом враги. Сейчас даже ее возлюбленный повелитель не властен оградить ее от злобы. И вот она у всех на виду подняла и сложила руки, как делают, молясь в уединении. Склонилась над краем картины — и не великой Елизавете, а деревяшке, обрамлявшей ее изображение, достался смиренный поцелуй Габриели.
   Несмотря ни на что, господину де Сигоню удалось в тот же вечер сыграть свою аллегорическую пьесу. Принята она была восторженно — как же иначе. Героем ее был король, столь победоносный, мудрый и красивый, что богу Марсу волей-неволей пришлось отдать ему богиню Венеру во плоти, и она обещала ему прекрасных, отважных сыновей. По окончании спектакля к ужину были поданы мелкие устрицы, которые обычно одобрял король, да и теперь он сделал вид, будто ест с аппетитом. По крайней мере не надо говорить, можно подумать и решить, что некоторое время следует изображать усталость и равнодушие. Война не кончена, сегодня он понял это, если допустить, что до сих пор всемирная слава могла ввести его в заблуждение. Он навлечет на себя двойную угрозу, если завоюет Кале с моря, что было бы проще всего, и королева Англии, наверное, помогла бы. Но, несомненно, она не пожелала бы вернуть потом Кале, и ему пришлось бы терпеть на своем побережье цепкую Англию, взамен Испании, которая наносила последние слабеющие удары.
   С другой стороны, у короля возникло подозрение, что и сейчас уже в страну вторгся новый враг: кардинал Австрийский, его немецкие князья, их войска; впрочем, это лишь разновидность старого врага. У Габсбурга много разновидностей, недаром это всемирная держава, настоящая гидра. «Одну голову я удушил, а двенадцать шипят на меня. Я должен умертвить все чудовище целиком. Я должен помериться силами с римским императором, со вселенской монархией и со всеми ее провинциями; даже Испания — лишь одна из них, а властитель мира Филипп — ее ставленник, их же много. А я один волею судеб и событий противостою всей гидре, которой имя — христианский мир».
   Такая дерзновенная задача ужаснула его. Несколькими мгновениями раньше он не знал, что она может быть поставлена перед ним. Но он сам поставил ее перед собой и поставил впервые. Великая беда обрушилась на него: то была непроизвольная мысль, первое прозрение его конечной миссии, она же превосходила всякие силы.
   Он поднялся из-за стола, ему хотелось скрыться куда-нибудь, где потемнее и где никто бы не заметил его великого страха и не понял, что случилось. Но подруга испуганно коснулась его руки. Он взглянул на нее и увидел: внезапный страх передался подруге, которая не могла даже объять его и не подозревала причины. Тем не менее она страдала вместе с Генрихом, ибо узы страсти сделали ее частью его до конца ее дней. Потому-то он и привлек ее к себе и вместе с ней исчез во тьме сада.
   Они взошли на террасу, выступающую под их спальней, там никто не мог их слышать. Габриель прошептала:
   — Возлюбленный повелитель, у нас есть враги. Чтобы помочь вам победить кардинала Австрийского, я продам все свое имущество, а вырученные деньги внесу в вашу военную казну.
   — Несравненная моя любовь, — отвечал Генрих. — Ты одна — мое бесценное владение. Забудем врагов: они легко могут умножиться, если их накликать.
   Загадочный намек, — Габриель не поняла его, но ни о чем не спросила, оба притихли, как будто почувствовав, что настало время ласк. Но и тут досадной помехой являлась та беда, что в мыслях надвинулась на Генриха. Он хотел отогнать ее, навсегда устранить со своего пути. Однако самое устранение требовало очной ставки с принятой на себя миссией. Будь она даже сверх сил, все равно — он принял ее на себя.
   Он думал: с самой юности все тяготы, все смуты шли к нему от одной лишь Испании, против кого бы он ни ополчался, чьи бы пули ни падали вокруг него, сколько бы он ни отвоевывал городов и не привлекал к себе людей, пока они не составили его королевство. «Полжизни и даже больше ушло на это. Но теперь я хочу покоя, хочу предаться мирным трудам. Право же, Пиренеи достаточно высоки и без того, чтобы я громоздил Оссу на Пелион. Но за мной погонится новый враг или старое чудовище с отросшими головами. У меня свой удел», — и при этом он вслух произнес обычное проклятие.
   Габриель тоже волновал его внутренний спор, которого она не слыхала; она сказала:
   — Сир! Неужто все беды ваши через меня? Кале пал, а ненавидят меня. Господин де Рони винит в этом меня.
   — Бесценная моя любовь, — произнес ее повелитель у самых ее губ, но дышал он гневно. — За это господин де Рони завтра же воротится в арсенал, где ему место. Мы же останемся и проведем день на твоей опрятной ферме, у твоих сорока холеных коров, на сочной траве. Вокруг тебя все дамы будут щеголять сельскими нарядами. А ты венец их и мое счастье.
   — Бесценный повелитель, — сказала она, — я снова ношу под сердцем твоего ребенка.
   При этом она закрыла глаза, хотя и было темно; однако почувствовала, как у него от радости забилось сердце. Гневного дыхания его она уже не слыхала, губами встретила его губы, и лишь ритм крови обоих размерял глубокую тишину их взаимной ласки.
   Но тут снизу, из сада, раздались взрыв и шипение, и к небу взвился огненный хвост, описал плавную дугу, спустился, рассыпался искрами и погас.
   — Ах! — вскрикнули те, что прогуливались во тьме сада либо наблюдали с парадной лестницы и из окон, что будет дальше.
   Всем, разумеется, известно, как это бывает. После первой одиночной ракеты стаями взлетят другие, и в самом деле, по небесным высям в мгновение ока пронеслись огни в виде фонтанов, лучей, снопов или шаров, они вспыхнули и разлетелись на синие, белые и красные брызги. Под конец за беседками закружилось колесо, оно сыпало серебряным дождем, — далеко разметался искристый мираж, столь прекрасный, что казалось, отныне здесь немыслимы земные долы. Выхваченный из тьмы, покоится преображенный сад, приют фей. Лебедь! О, над этим царством счастливцев в воздухе парит лебедь, сверкает, машет крылами, парит и исчезает с тем чудесным кликом, который будто бы издают лебеди перед смертью.
   Сразу стало темно, как прежде, все протирали глаза. Это фейерверк, и больше ничего, после можно только посмеяться над тем, что добровольно поддался обманчивым чарам. Но пока горит фейерверк, у многих всплывают дерзновенные мысли, которые иначе остались бы где-то на дне. Теперь же они подымаются к внутреннему небу, и оно невиданно изменяется. Генрих увидел фейерверк в себе самом, все его небо пламенело. Радостно преступая предел, положенный природой, принял он на себя ту самую миссию, которую только что отвергал. Теперь же он сказал себе, что хочет осуществить ее, хочет низринуть царство мрака.
   «Они или я, — они не устанут добиваться моей гибели. Но вместе с моей гибелью они замышляют еще большее бедствие — гибель свободы, разума и человечности. Многие члены христианства покорила себе вселенская монархия и всемирная держава, оттого и превратилась она в чудовище с бесформенным телом и ядовитыми головами. Моя цель в том, чтобы народы жили живым разумом, а не терзались от злых чар во вспученном чреве вселенской державы, которая поглотила их всех. Мне назначено спасти те из них, которые еще имеют выбор и хотят следовать за мной по узкой тропе».
   Тут во внешнем мире колесо рассыпало свои серебряные брызги, а над ним воспарил лебедь. «Все равно, — думает Генрих. — Ничего непреложного нет, почему же непременно жестокий конец. Я им не дамся: королевства этого им не видать. С Божьей помощью я заключу свободный союз со всеми королевствами и республиками, которые пощажены до сих пор и могут восставать против Габсбургов».
   Во внешнем мире сыпались искры, потом стемнело. «Что такое, в сущности, Габсбург? — думает Генрих. — Император, которого монахи держат в такой же темноте, что и всех его подданных. Особенно чванился тот, зараженный, за горами. Против них самих я не воюю; а что касается их владений, то ни на одной карте не указано точно, где их владения. Они там, где зло. Мое же царство начинается у тех границ, где люди менее безрассудны и уже не так несчастливы. С Богом, завоюем его!»
   — Мадам, право же, какая усердная посредственность — мой Рони! — были первые слова, с которыми он после этого обратился к Габриели.
   План свободного союза королевств и республик никогда не приходил в голову его лучшему слуге, какие бы огненные лучи ни проносились в поднебесье и какие бы лебеди ни парили там.
   — Значит, я не виновата в падении Кале? — спросила Габриель. Он сказал:
   — Кале, кардинал Австрийский, вы сами — и я: взаимодействиям нет конца. Есть люди, которые улавливают их, пока длится фейерверк, но не дольше. — Он произнес это устало.
   — Пойдем в комнаты, — попросила она, и он проводил свою бесценную повелительницу в их общий покой, прекраснейший во всем доме. Генрих покачал головой, как будто впервые видел эту кровать. На ней были перины из белого шелка, а на подушках вытканы серебром вензеля из букв H и G. В ногах лежало отвернутое парадное одеяло пунцового атласа с золотыми полосами. С балдахина свешивались желтые занавеси из генуэзского бархата. Прежде бедному королю не случалось покоиться на такой кровати. Его подруга заметила, что он колеблется.
   — Возлюбленный повелитель, вы, как и я, думаете, что нам следует все продать и пополнить вашу военную казну.
   — К несчастью, у меня были более дерзкие грезы, — ответил Генрих. — И я считал их подлинной сутью вещей, пока горел фейерверк. Право же, я за это время успел побывать в горних высях — сам не понимаю теперь, как я туда забрел. Мы ведь живем здесь, внизу, и занимаемся лишь тем, что близко, и на этом успокаиваемся; а ближе всего моему сердцу любовь к тебе.

Завоевал

   Первая забота, как всегда, была о деньгах, но на этот раз она превратилась в настоящий страх. Ведь скоро мог ударить роковой час, когда за Испанию, которая была при последнем издыхании, всей своею мощью вступилась бы Римская империя. Вражеские полчища, каких никогда не видало королевство, орды варваров с востока — кривые сабли, дикие низкорослые кони, люди с желтой кожей и раскосыми глазами — растоптали бы эти поля, предали бы пожару эти города. Никто не предвидел всего ужаса и не представлял его себе, кроме короля. А он, сгущая краски, населял кошмарами свои ночи: и все потому, что он один нес бремя забот. Его приближенные оставались в неведении: и его парижский парламент, который считал, что переплатил за балеты маркизы, и даже его Рони; тот находил, что король не в меру раздражителен.
   Когда король называл цифры, они редко сходились; этой области ему не следовало касаться, по мнению его верного слуги. Восемь советников по финансам, кроме Рони, уже не поглощают полтора миллиона экю, как воображал король. Рони следит зорко. Однако так просто не собрать денег на военные расходы, недостаточно лишить восемь человек их чрезмерных прибылей. Вообще Рони склонен был верить в восстановление порядка на земле, потому что в своем ведомстве он принимал для этого все разумные меры. Еще менее согласились бы внять доводам короля парламентарии, чьи дела наконец-то наладились. Кривые сабли, низкорослые дикие кони, люди с желтой кожей и раскосыми глазами, — здесь всего этого быть не может. На то и существуют просвещенные нравы.
   А кто великими трудами и усилиями создает видимость этих просвещенных нравов? Так мог бы ответить король своим приятелям, законоведам. Но он молчал — не хотел усиливать опасность, высказав ее, и свои кошмарные ночи уготовить другим. Вместе со своей бесценной повелительницей он отправился в Руан; он желал, чтобы она сопровождала его; у него самого были обширные планы. После въезда в город и довольно холодной встречи он не стал мешкать зря — перед штатами своей провинции Нормандии он произнес речь, которую тщательно продумал. Дело происходило в капитульной зале аббатства Сент-Уэн, высокочтимой обители. Король, который здесь требовал решения народных представителей и притом в первый раз, не смел потерпеть неудачу.
   Задолго до того как он выступил, все были в полном сборе, и всякий воочию видел, в какой доле представлены сословия: девять епископов, девятнадцать вельмож, но зато тридцать два представителя буржуазии, включая сюда ремесленников и крестьян. Собрание немноголюдное, но невиданного прежде состава; однако так пожелал этот король — для первого раза, когда он отдает себя на суд избранникам народа. Осторожно, по обычаю нормандцев, обсуждали они его нрав и обычай, которые были для них новыми и оставались непривычными, хотя они немало дела имели с королем, как и он с ними. Он был еретиком и подозрительным авантюристом, когда свирепо штурмовал их город, под конец же он попросту купил его, это они сочли разумным и достойным уважения. Но, с другой стороны, когда они вспоминали личное его поведение в ту пору, оно никак не удовлетворяло их понятиям о достоинстве и важности государя, не говоря уж о том, что зовется величием и чего он полностью лишен. Разве смел настоящий король являться на завоевание рассудительного, пасмурного Руана вместе с возлюбленной, а теперь снова въезжать с ней в город? Зато маркизе и не поднесли хлеба и вина, хотя здесь, в аббатстве, она занимала лучшие покои. Каждому по заслугам. Кроме того, с приезда высокой четы улицы освещались, правда лишь по приказу властей — к чему зря сорить деньгами.
   Встать, встать, король идет! Он вступил в залу, окруженный какой только возможно пышной свитой, двенадцать кавалеров круглым счетом, один знатнее и могущественнее другого, папский легат тоже тут. Садись под балдахин, маленький человечек Бог весть откуда, ставший теперь великим, на что нужна была неслыханная изворотливость, наряду с общеизвестным легкомыслием, по-прежнему внушающим недоверие. Но что это? Отсутствовавшее прежде величие — да вот же оно, его чувствуешь сразу. Он стоит на возвышении, говорит к ним сверху, употребляет будничные слова, и тон у него обыкновенный, и все же тон и слова являют величие. Оно какое-то особенное. Его нельзя назвать чужеземным, скорее оно отвечает своеобразию личности этого человека, который, как всем известно, не всегда обнаруживает свое величие. Но обладает им несомненно.
   Генрих держал в руках исписанные листки, небрежно перемешивая их, точно колоду карт, — и тем не менее каждым мимолетным взглядом попадал на нужное место. Буквы были огромные, он предусмотрительно сам переписал слово за словом, чтобы ни одно не потерялось и каждое попало в цель. А теперь говорил с самым естественным выражением, хотя на деле оно было тщательно разучено. Он говорил:
   — Если бы я хотел блеснуть красноречием… — И при этом блистал заведомо. — В честолюбии своем я претендую на два доблестных звания. Я хочу называться освободителем и восстановителем этого государства.
   Сперва он вменил все, что достигнуто, в заслугу своим верным сподвижникам, своему отважному и благородному дворянству; и вдруг оказалось, что все сделал он сам.
   — Я спас Францию от гибели. Спасем же ее и теперь от новой напасти!
   В свой призыв он включил всех, кто был здесь представлен, главным образом трудящиеся классы. Пусть помогут ему — не одной лишь покорностью: он требовал их доверия, просил у них совета. Это было примечательно и ново.
   — Любезные мои подданные, — правда, именовал он их, но не в пример своим предшественникам созвал их как будто не для того, чтобы они поддакивали всем его решениям. — Я созвал вас затем, чтобы спросить вашего совета и последовать ему. В ваши руки, под вашу опеку отдаю я себя.
   Что за слово! Шумный вздох собрания при слове «опека», в рукописи оно стояло отдельно. Беглый взгляд оратора на последний листок, исписанный крупными буквами, и тут король произнес со всей мощью и величием:
   — Такое желание редко является у королей, особенно у седобородых и притом победителей. Но все легко и почетно для того, кто любит вас, как я, и хочет носить имя освободителя.