К концу марта Луврский дворец стал нестерпим для него. Сюлли велел приготовить ему комнату в арсенале, там король спал под охраной начальника артиллерии, его солдат и пушек.
   — Малоподобающее положение для могущественнейшего монарха Европы, — сказал он в последний вечер месяца марта, сидя при этом на краю постели, одетый в шелковый халат, и собирался посмеяться. Но герцог де Сюлли имел суровый и официальный вид, как будто тысячи зрителей смотрели на них и что бы они ни делали, предназначалось для всего мира.
   — Сир! — молвил Сюлли. — Причин, по которым вам пришлось искать здесь прибежища, несколько. — Он перечислил их в строго установленном порядке: — Первая — это ваша дурная слава, вторая — измена ваших союзников. Заговор вашего двора отходит на третье место, ибо при самой лютой злобе ваших врагов он никогда не претворится в действие. А чего стоит заговор сам по себе! Позвольте привести вам пример сиракузского тирана Дионисия[116]. Он спасся тем, что позаботился о своей доброй славе, вместо того чтобы умышленно порочить ее.
   — Довольно о древних тиранах, — потребовал Генрих. — Займемся лучше современными.
   Сюлли поднял брови, а также указательный палец.
   — Король Англии — с ним, правда, одно горе — только и ждал случая отказаться: ради какой-то новой Елены он не вступит в войну. Его министры опять уже хлопочут об европейском равновесии, что всякий раз бывает дурным знаком. Ваше величество соблаговолили облегчить задачу этим малодушным людям. Вы, в премудрости своей, показывали вид, будто ваша любовь к принцессе де Конде непреодолима, почему вы и ставили возврат этой особы условием европейского мира. Будь вы другой государь…
   — Тиран Дионисий, например, — ввернул Генрих.
   Рони:
   — Я бы сказал: высокий повелитель, великий сиракузский монарх любит маленькую девочку, пока это ему удобно. Вы давно уже перестали любить ее. Но вы настаиваете на своих особых правах и королевских привилегиях. Не хотите сдаваться. Слишком горды, чтобы оспаривать свою пагубную славу.
   Генрих:
   — Все становится безразлично, когда летами уподобишься древнему Дионисию.
   Рони внезапно меняется, голос делается насколько возможно мягким:
   — Сир! Возлюбленный государь мой! Не смешивайте только последнюю любовь с завершением жизни. Одно совсем не равнозначно другому. Освободясь от привычных цепей, большое сердце будет впредь биться лишь во имя высших трудов.
   Генрих пошевелил губами, сжал их и просто протянул руку своему верному слуге. После этого Рони попросил у него две недели на размышление. За это время министр успеет разгласить, что роль новой Елены кончена.
   — А пока что будем бить в барабан, но людей не выставим. Скажем, что у нас нет денег. У короля Испании их в самом деле нет. Эрцгерцог в Брюсселе и так уже начал увольнять солдат. — Сир! Много лучший повод ринуться в бой, чем была новая Елена, вы всегда найдете в Клеве, Юлихе и Берге. По человеческому разумению, вам не подобает вести войну на два фронта.
   Война на два фронта обычно не пугала начальника артиллерии. Король поднялся с края постели, спокойно заявил он свою волю:
   — Вам дано две недели, господин начальник артиллерии. И больше ни единого дня. Если я должен один нести ответственность за свою войну, хорошо: буду один. Для двух фронтов я велел изготовить себе двое доспехов. На фронтах они защитят меня, спрашивается: защитят ли здесь? Две недели — срок долгий. Господин начальник артиллерии, вот увидите: они убьют меня.
   Король лег в постель и вскоре уснул. У его изголовья стоял на страже его Рони. Надо бы ему всегда стоять на страже!
   Когда король проснулся, было первое апреля, ранний утренний час. Под сильным конвоем воротился он в Луврский дворец. Жандармы из охраны короля не покидали его, они окружали весь его кабинет, двери, окна, письменный стол. Как услышали это заговорщики, смятение охватило их. Король воротился из арсенала, полный новой твердой решимости, он всем нам уготовит заслуженную участь. Мы опоздали. Маркиза де Вернейль бросилась искать защиты у господина д’Эпернона; опустив на лицо покрывало, она окольными путями отправилась к нему на дом сообщить ему, что оба они погибли. Человек в фиолетовом кафтане, по знаку герцога, вышел из комнаты. О нем в разговоре не было упомянуто; и даже нечистая совесть не подсказала госпоже маркизе, кто он такой.
   Д’Эпернон без конца спрашивал «как» и «что», впрочем, принял новости довольно легко, когда разобрался в них. Спешить некуда, заявил он. Если кто-нибудь вздумает посягнуть на известное лицо, что совсем недостоверно, известное лицо в конце концов предоставит такую возможность. Кабинеты не вечно полны солдат. Некий испанский доктор богословия предсказал на нынешний год знаменательную кончину. Это отчасти убедило госпожу маркизу. А некий немецкий математик даже указал самой жертве чисел определенный день, четырнадцатое мая. Госпожа маркиза наполовину успокоилась. Д’Эпернон заметил: события, которые не предвещены, могут быть под сомнением. Но они наступят обязательно, едва в них поверят — особенно тот, кого они касаются.
   Этим же утром молочная сестра королевы впала в умоисступление. Воображаемый шар, который застрял у нее в горле, теперь уж никак нельзя было проглотить. Между припадками удушья она откапывала золото, с которым собиралась бежать. Ее красавец супруг узнал при этом о тайниках, которые были неизвестны даже ему. С каждым мешком, который извлекался наружу, он становился все нежнее. Тут же непосредственно им овладел очередной приступ ярости.
   — Мы — такие знатные господа! Высокородный Кончини, высокородная Галигай — и чтобы мы бежали от короля, который только числится королем? Вот выдумала. Когда регентша у нас в руках.
   — Пока она ненавидит короля, — возразила карлица. — А потом? Словом, ты должен спать с ней.
   — Твоя вина, что раньше мне это не было дозволено, — крикнул он, занеся кулак над больной гадиной.
   А она, отчаянно давясь:
   — Болван, сам не постарался раньше. Чтобы это было сделано! Не смей на глаза мне показываться, пока не добьешься своего.
   Вместо ответа он, вихляя бедрами, повернулся своим соблазнительным станом и благополучно выскользнул в дверь.
   Среди дня королю доложили о доне Иниго де Карденасе. Король пообедал у себя в кабинете — без аппетита, о чем свидетельствовали обильные остатки. По стенам стояли его жандармы. При входе посла они взяли ружья наперевес. Посол отпрянул, но вовсе не от испуга. От неловкости. Ему и так тягостно было это посещение. Он откладывал его со дня на день, но приказ из Мадрида не допускал больше промедлений. Теперь он неожиданно наталкивается на неподобающее поведение этого короля. От него дон Иниго никак не ожидал ничего подобного; вельможа, лишенный самоуверенности, чувствовал себя раньше вполне сносно подле этого безыскусственного человека. Величие, еще не извратившее своей сути, всегда просто. Каждая из встреч с ним была для дона Иниго истинной отрадой. И вдруг — ружья наперевес. Значит, ход их беседы предрешен.
   Король повернул свое кресло, указал на второе в пяти шагах от себя и спросил:
   — Вы понимаете шутку?
   Начальнику своих жандармов он сказал:
   — Это еще не настоящий. Ему самому это было бы скорее в тягость. Ружья к ноге!
   Все приклады стукнули об пол. Минута тянулась бесконечно. Послу пришлось начать без приглашения.
   Посол:
   — Я послан сюда королем Испанским, моим повелителем, дабы ваше величество соблаговолили сообщить мне, к чему вам столь мощная армия. Не против него ли?
   Король:
   — Если бы я так провинился перед ним, как он передо мной, он вправе был бы жаловаться.
   Посол:
   — Настоятельно прошу ваше величество сказать мне, чем погрешил король, мой повелитель. — Последнее было сказано вызывающим тоном, тем более что дон Иниго предвидел обвинения короля Франции и склонен был согласиться с ними.
   Король:
   — Он совершал нападения на мои города. Он подкупил маршала Бирона, графа д’Оверня, а ныне не выдает мне принца де Конде.
   Посол:
   — Сир, он не мог закрыть двери перед принцем, который искал его защиты. И вы поступили бы не иначе, если бы чужеземный принц искал у вас прибежища.
   Король:
   — Я бы постарался разрешить спор и отослать его обратно на родину. Помимо этого, ваш повелитель ни за что не соглашался дать деньги взаймы императору, теперь же отсчитал сотни тысяч ливров на поддержку войны против моих друзей и союзников.
   Посол:
   — Вы перед лицом всего мира ссужали деньгами голландские Нидерланды. Повторяю, я хочу знать, не против короля ли, моего повелителя, держите вы столь мощную армию.
   Король встает с кресла:
   — Я прикрываю броней мои плечи и мою землю, дабы защитить себя от удара, и поднимаю меч, дабы нанести удар всякому, кто заслужит мой гнев.
   Посол, стоя и сдерживая дрожь:
   — Что же мне доложить королю, моему повелителю?
   Король, поворачиваясь спиной к послу:
   — Можете докладывать ему, что вам угодно.
   Он послал за герцогом де Сюлли, чтобы тот решил, означает ли это объявление войны.
   Две недели сроку дал ему Генрих. Если я должен один нести ответственность за свою войну, хорошо: буду один.

Партия

   Если допустить, что это было объявление войны, то Европа всячески постаралась не понять его. Сюлли получил две недели отсрочки, даже много больше. У министра Вильруа и ему подобных явилась при этом возможность стать в позу добродетели. Ради Бога, только бы не проливать кровь! Это значит, кровь своих сторонников. Здесь они составляют меньшинство, хотя и деятельное; большинство они имеют у врагов короля, вот почему Вильруа и ему подобные против кровопролития. Если бы дело обстояло иначе, он бы так не хныкал. Со слезами на глазах предостерегал он господина Пекиуса, который состоял послом обезоруженного эрцгерцога. Вскоре последовал поклеп из Брюсселя: король доведен своей страстью до полного безумия. Те сведения, которые герцог Сюлли распространяет в последнее время — простая отговорка. Спор, как и раньше, идет о новой Елене. Против этого говорило многое, стоило только вглядеться повнимательнее.
   Во-первых, юную пленницу больше не чествовали в Брюсселе трапезами и танцами. Ее письма к королю приходилось подделывать; ее излияния вряд ли могли кого-нибудь убедить, да и его тоже. Конде, со своей стороны, чувствовал, что Брюссель его предает. В самом деле, эрцгерцог и инфанта рады были бы никогда с ним не встречаться. Эрцгерцог, пронырливый чиновник, никак не думал, что его упорные ссылки на честь и справедливость приведут к таким последствиям. Теперь его гонцы летали во все стороны, в Мадрид за деньгами, в Рим за посредничеством. Папа Павел Пятый[117] в самом деле послал чрезвычайного легата; однако король Франции, не дожидаясь его суждения, тотчас назвал ему путь, которым намеревался следовать: через Люттих в Юлих. Для вторжения в испанские Нидерланды стягивались в громадном количестве войска. Но это было ничто по сравнению с истинной мощью короля и его союзников.
   Во главе Габсбургского дома стояли два весьма посредственных властителя, император Рудольф и король Испании Филипп Третий. У них на службе не было министра, равного Сюлли, их войска не подчинялись одному-единственному полководцу. Их страны враждовали между собой, их народы были склонны к возмущению. Сам император имел противника в лице своего брата Матвея[118]. На всемирную державу, которая заявляла бессильные, но немыслимые требования, в самом деле ополчилась вся Европа, что каждому легко подсчитать. В начале мая 1610 года были готовы к выступлению: на стороне Италии шестьдесят тысяч человек и сорок шесть пушек, французские войска, папские, савойские, венецианские, все под началом француза Ледигьера. На границе Испании, на обоих концах Пиренеев, сосредоточились две армии по двадцать пять тысяч человек каждая. Тринадцатого мая король, у которого оставался всего лишь этот один день, возвел в маршалы герцога де ла Форса.
   На немецкую ветвь австрийского дома через Юлих и испанские Нидерланды надвигалось двадцать пять тысяч французов с двенадцатью тысячами швейцарцев и ландскнехтов, под начальством короля. Англия, которая присоединилась в конце концов вместе со Швецией и Данией, поставляла двадцать восемь тысяч солдат, протестантские князья в Германии выдвинули тридцать пять тысяч; Соединенные провинции, а также протестанты Венгрии, Богемии, Австрии — по четырнадцать тысяч. В совокупности Европа собрала: двести тридцать восемь тысяч солдат с двумя сотнями пушек. На долю Франции пришлось две пятых. Военный фонд союзников превышал сто пятьдесят миллионов ливров.
   Подобные усилия, обещавшие далеко не обычную войну, предпринимались и претерпевались во имя того, чтобы ставшая непереносимой вселенская монархия была низвергнута еще до тех бед, которыми она грозила. До гибели Европы и ее бесценной культуры; до распространения варварства из центра материка; до того, как у народов на долгие годы будут отняты права и свобода совести, до новой религиозной войны на целых тридцать лет. Эти усилия предпринимались со времен Вервена, когда король победил Испанию. Тому уже двенадцать лет. Медленно росла и развивалась его личность, пока его Великий план не стал по праву ее достоянием. Его дипломатия, его предназначение, его престиж медленно привлекали к себе Европу; и соединили наконец в руках одного никогда не виданную мощь князей и республик, их войска, их деньги — спустя двенадцать лет.
   Довольно трудно утверждать: король Франции готовится к войне, дабы добыть себе из Брюсселя метрессу. А таково именно было ходячее мнение. Достаточно, чтобы его подхватила одна партия. Партия, которой движет ненависть к народам и людям, существует везде и будет существовать везде и всегда. Пусть этот век переходит в другой, и каждый последующий перерождается в свою очередь. Жизнь будет беспрестанно менять свое лицо. Убеждения будут называться по-иному. Одно остается неизменным: здесь люди и народы, там их извечный враг. Но и друг есть у них, некогда король Франции, Генрих — и он тоже непреходящ, что они понимают и никогда вполне не забывали. Его убьют только временно. И все-таки его убьют.
   Этого нельзя было допустить. Судьба и история были против этого. Но никто не понимал его, кроме народов в их бессловесных сердцах. Президент Жаннен, тот самый, что советовал прибегнуть к насилию, когда король вздыхал о похищенной малютке, воочию увидел начало Великого плана и сказал, что не уверовал в него.

Доспехи

   Генрих потребовал от герцога Альбрехта, чтобы тот пропустил его войска через испанские Нидерланды. Это было восьмого мая 1610 года. Так как этим самым жребий был брошен, он особенно настойчиво пожелал вернуть дружбу королевы. Когда он выступит в поход, она будет назначена регентшей королевства. Невозможно, чтобы она предпочла другие интересы королевству. Волей судеб она его подруга, и если не чувство, то выгода должна привлечь ее на его сторону. Впрочем, он верил и в ее материнское сердце. Его собственная любовь к детям несокрушима и безраздельна, это отцовское чувство простого человека. А может быть, он вообще прост?
   Случилось, что он вошел как раз в ту минуту, когда Мария ударила дофина за то, что он сбросил ее собачонку с подушки, чтобы сесть самому. Ее раздражение значительно превосходило повод.
   — Ты будешь у меня последним, — сказала она Людовику, который в ответ долго смотрел на нее, как бы спрашивая: кто она, собственно, такая. Когда вошел отец, он бросился было к нему. Генрих сказал:
   — Твоя мать подразумевала: последний, который у нее остался бы, если бы все ее покинули.
   Мальчик проскользнул мимо отца в дверь. Родители стояли безмолвно, оба дышали тяжелее, чем обычно, не знали, с чего начать. В этот же самый час герцог д’Эпернон крался в ту часть своего дворца, куда ему не случалось заглядывать. Убогая мансарда под крышей; чистильщик серебра, ночевавший там, был сегодня отослан вместе со всей прочей челядью, которая могла попасться навстречу. Герцог просунул голову, кто-то поднялся с пола, ибо сидеть было не на чем. Прежний судейский писарь, теперь оратор на перекрестках, только головой покачал.
   — Его еще нет? — прошептал д’Эпернон. — Как бы он опять не удрал от нас вместе со своим ножом и чувствительной совестью!
   Это, конечно, никак не могло долететь до Лувра. Меж тем королева прислушивалась, ее рот непроизвольно приоткрылся, глаза растерянно блуждали. Генрих, который пришел, чтобы поговорить с ней о регентстве, осекся; беспричинный ужас охватил его. Поэтому он сказал только, что в ближайшее время должен обсудить с ней нечто крайне важное.
   — Вы? — спросила Мария Медичи. Ее блуждающий взгляд медленно возвратился к нему. Сперва ее взгляд выразил сомнение: «нечто важное, вы?» означал ее взгляд. А разве вы еще можете что бы то ни было? Сперва в ее взгляде было только сомнение, затем оно сменилось коварством и, наконец, насмешкой.
   — Мадам, подумайте, кто вы, — настойчиво попросил он. Он боялся перешагнуть тот предел, когда его слова стали бы приказом. Ведь и дофин как бы спрашивал, кто она, собственно, такая.
   — Я думаю о брачных союзах с Испанией, — заявила Мария. — Это предел моих честолюбивых стремлений, и об этом я думаю.
   Генрих напомнил ей, что она стоит выше, чем могла бы стать когда-нибудь путем брачных союзов с Испанией. Он воздержался от упрека, что она, будучи французской королевой, в сознании своем осталась маленькой итальянской принцессой. Но все же он тем самым натолкнулся на истинное препятствие, из-за которого неблагополучно сложился его брак — включая и настоящее свидание: оно тоже не может хорошо закончиться.
   Так как неудача разговора была предрешена — разве только махнуть рукой и предоставить все случаю, он заговорил:
   — Какой у вас великолепный вид, мадам, вы прямо сияете!
   И она вдруг блаженно улыбнулась. Он сам не знал, до какой степени метко попал. «Сейчас, когда ты уйдешь, ко мне придет мой красавец, — думала Мария. — Мой красавец, мой любимец теперь уж навсегда. Ребенок, которого я ношу под сердцем, от него. Все счастье и блаженство досталось мне. А ты, тощий рогоносец, сам думай о себе. Если что с тобой случится, я здесь ни при чем, я занята другим. Об этом я мечтала спокон веков, я купаюсь в счастье и блаженстве и заслужила их».
   Так думала стареющая женщина, и взор ее был туп.
   — Вы разглядываете меня, находите, что я исхудал, — сказал Генрих. — Этому виной мои многочисленные заботы.
   — Ах, так! У вас есть заботы? — спросила Мария, выпятив грудь.
   Генрих:
   — Вам ничего бы не стоило облегчить их.
   Мария лукаво:
   — Теперь я разгадала загадку. Вы хотите, чтобы я написала в Брюссель.
   Генрих:
   — И в Мадрид.
   Мария, удивленно:
   — И Конде вы желаете воротить. Одной новой Елены недостаточно. Что же случилось с вечно влюбленным? А ведь когда-то вам удержу не было, сир. Чтобы оплакивать бегство девочки, вы ничего лучше не придумали, как усесться на мою постель.
   Генрих:
   — Я был вашим другом, иной подруги, кроме вас, у меня не было.
   Мария, напыщенно:
   — Свою дружбу я вам вскоре докажу. Даже намерение увезти из Брюсселя красотку вы доверили только одной особе.
   Генрих:
   — Вам.
   Мария:
   — Вашей подруге. У вас и на это хватило дерзости. Кого вы туда послали? Господина д’Эстре. Кто действовал вам на руку? Мадам де Берни. Вы ничего не скрывали от своей подруги.
   Генрих:
   — Зачем вы меня выдали?
   Мария, с великим торжеством:
   — Мой верховой был на месте раньше вашего Ганнибала. А! Брат вашей шлюхи должен был привезти вам другую.
   Генрих, презрительно:
   — Мадам, прежде вы умышленно скрывали свои чувства, особенно дружеские. Я готов выслушать сейчас все, что вам угодно сказать.
   Мария сверлит указательным пальцем висок:
   — Время не терпит, скоро старого дурака свергнут и заточат.
   Генрих выкрикивает:
   — Вы не выйдете из этой комнаты. Вы арестованы.
   Мария, по-прежнему держа указательный палец у виска, почти кротко и нежно:
   — Попытайтесь, посмотрим, на что вы еще годны. Если я не ошибаюсь, вы вручите своей единственной подруге регентство — дней через пять, после чего, на шестой, миру предстоит еще большая неожиданность.
   Последнее было сказано совсем кротко и нежно, едва слышно. Кто знает, произнесла ли она это действительно.
   Генрих сдержал себя; без всякого перехода он стал спокоен и холоден.
   — Мадам, мы разошлись. Мы с вами это знаем, но ни чужеземные дворы, ни наш двор не должны быть об этом осведомлены. Наоборот, я вам предлагаю возобновить внешнее согласие и восстановить наше поруганное достоинство, каждый в меру своих сил. Я не только отказываюсь от принцессы Конде, которая все равно уже забыта, но обязуюсь не иметь больше никакой женщины. Никакой — при условии, что вы отпустите господина Кончини.
   Тут Мария Медичи принялась украдкой кудахтать. Кудахтанье все усиливалось, скоро ей понадобился носовой платок, и Генрих подал его. Но приступ она подавить не могла. Судорожно смеясь, она удалилась.
   Дофин стоял снаружи у перил парадной лестницы. Он плевал вниз и каждый раз поспешно прятался. Раздался шлепок, дофин сказал:
   — Попал. Прямо в лысину.
   — В кого ты попал? — спросил его отец.
   — Не знаю. Они все скверные, — сказал бледный мальчик, совсем не радуясь своей проделке. Он взял короля за руку.
   — Куда ты меня ведешь? — спросил король.
   — Туда, где мы будем одни, — послышался ответ. — Глубокочтимый отец, исполните одну мою просьбу. Я хочу видеть ваши новые доспехи.
   И они зашагали рука об руку по запутанным переходам, по заброшенным лесенкам в такие места, куда не ступала ничья нога. В тот же самый час какой-то человек в фиолетовом кафтане пробирался по дворцу герцога д’Эпернона. Человек был высокого роста, широк в плечах и на редкость уродлив. Он недоверчиво поворачивал во все стороны свою рыжеволосую голову, заглядывал за каждый угол, прежде чем обогнуть его. Он считал двери, наконец остановился у одной, но долго колебался, прежде чем войти.
   Король достал большой ключ, открыл потайную комнату, вошел туда с дофином и снова немедленно запер дверь. Доспехи стояли, словно живые латники, ноги железные, шлем с опущенным забралом.
   — Все это для того, чтобы их сочли старым снаряжением, на случай если бы кто-нибудь забрался сюда и пожелал привести в негодность мои доспехи.
   Людовик сказал:
   — Всемилостивейший отец, вам бы следовало носить их на теле днем и ночью. Особенно там, откуда вы сейчас идете.
   Генрих отвечал серьезно:
   — Я вижу, что ты, к сожалению, уже не ребенок.
   Людовик едва говорил, так сильно у него дрожали губы:
   — Свою собаку она любит больше меня.
   Он приложил руку к сердцу.
   — Я не подслушивал у дверей. Я и без того знаю слишком много. Вы оставите меня одного, я знаю. Мой великий отец, у вас слабый сын. Во мне говорит страх слабого сердца. Но оно любит вас.
   — Я живу теперь лишь для тебя одного, — сказал Генрих.
   Они снова зашагали рука об руку, пока не вышли на свежий воздух, и долго прогуливались по саду между высокими шпалерами. Здесь они не говорили.

Последний

   Когда убийца Равальяк[119] наконец отважился условленным образом поскрестись у двери и был впущен в мансарду чистильщика серебра, где увидел двух человек, — в это самое время к королеве Марии Медичи явился испанский посланник дон Иниго де Карденас. У него был рассеянный вид, от этого все привходящее становилось еще страшнее, чем оно рисовалось Марии в самых жестоких кошмарах. Кроме того, его отчужденность разочаровала ее. Она льстила себя надеждой, что под конец у нее испросят согласия и выслушают ее указания. Их, правда, уже не требуется, но разве она не главное лицо? Мыслями дон Иниго был там, где все решалось; он только приличия ради нанес этот тягостный визит. В таком тоне, словно речь шла о событиях, которые происходили на расстоянии десяти тысяч миль, он начал:
   — У короля есть враги. Я не открою тайны, если скажу, что его жизни угрожает опасность. — Тут он несколько уклонился в сторону: — Для людей добронравных небольшая честь смотреть на то, как великий монарх, в своем совершенстве не имеющий себе подобных…
   Посол вспомнил о своей миссии.