Одно удается, другое нет. Генрих дважды посылал еще по три корабля с ремесленниками и их семьями, дабы положить начало «Христианско-французским республикам» по ту сторону океана. Старый приверженец истинной веры основал город Квебек. Имя его — Самюэль де Шамплейн[110]. Ни разу Генрих не допускал туда ко всему привычных искателей приключений; самые смелые его предприятия обошлись без них. Туземцы, успевшие выучиться его языку, ездили к нему, он беседовал с ними. Когда Шамплейн пустился в последнее плавание, чтобы донести ему об открытых озерах Гурон, Мичиган, Онтарио, король, надо полагать, порадовался бы. Только его уже не было.
   В его собственном доме помещались ремесленники, он часто посещал их мастерские. Один вырезал гравюры по дереву. Генрих вошел, унес к себе в кабинет лист, который как раз был оттиснут, вгляделся в него, когда сел в кресло. На ходу, как прежде, теперь всего не сделаешь, да и сидя тоже нет. На листе был изображен скелет, вспахивающий поле. Смерть в обличье пахаря. Пусть мы умрем, все равно мы не сдаемся и дело наше будет продолжаться.

Несчастье в счастье

   Мария Медичи была в ту пору дурно настроена, весьма раздражительна, состояние ее дошло до постоянной озлобленности. Своему Рони Генрих признавался, что даже не может говорить с ней, не то что получить от нее утешение и помощь.
   — Вот возвращаюсь я домой и вижу ее лицо, холодное и презрительное. Пытаюсь с ней целоваться, миловаться, шутить. Все напрасно! Отдохновения мне приходится искать в другом месте.
   Обычно она, увидев его, прерывала беседу с определенными лицами, например, с д’Эперноном; беседа, правда, касалась ее супруга, но вряд ли могла бы порадовать его. Новостью, для большинства удивительной, была ее строгость к общению полов. Одну из своих фрейлин она за такую провинность решила даже предать казни. Генрих пожал плечами, однако был принужден объясниться с одержимой. Она была в черном испанском наряде, он в сапогах со шпорами, словно собрался в дорогу. Мы живем при просвещенном дворе, поставил он ей на вид. Не говоря уже о совершенно недопустимой суровости королевы, всеобщее возмущение, дошедшее и до чужестранных дворов, вызывает то обстоятельство, что здесь повсюду шныряют шпионы в юбке и даже в самом уединенном покое никто не может быть огражден от надзора.
   — А вы меньше всех, — подтвердила Мария. — Я не желаю больше слушать, что вы похотливый старик.
   — Запретите вашим друзьям повторять эту кличку, — возразил он, искренне стараясь сохранить терпение. Она сказала ледяным тоном:
   — Лувр не должен называться публичным домом.
   — Кто его сделал таким? — в свою очередь, спросил он. — Мадам, вы ввели у нас чужеземные нравы. Перемена ваших вкусов была бы похвальна. Но теперь, мадам, вы переусердствовали в сторону морали.
   Тут Мария дала себе волю. Девушка должна быть казнена. А самое главное:
   — Испанский посол видит вас насквозь.
   — Давно, пора, — заметил Генрих. — Наконец-то он убедился в моем миролюбии. Дон Иниго открыто говорит: король, который достиг таких успехов в сельском хозяйстве, в искусствах и ремеслах…
   Мария:
   — Неминуемо проиграет войну. Таково его заключение, иногда он о нем умалчивает, иногда высказывает его.
   Ей он высказал его, понял Генрих.
   Мария, продолжает:
   — Нападет, а потом будет разбит; вот какого героя выбрала себе несчастная Европа. Но теперь уже ненадолго.
   Ей пришлось перевести дух. Она страшно побледнела под черным кружевом. Юбка со множеством воланов скрывала беременность. Но не только ее положение смягчало Генриха; он искренне скорбел о том, что она, повернувшись спиной к их королевству, жестоко заблудилась на ложном пути. Она вредит самой себе, сознавал он и был готов выслушать все, лишь бы с ней не стряслась беда.
   Мария оставляет всякую сдержанность, иначе она не могла бы договориться до основного. Размахивает своими большими руками, топает ногой, кричит:
   — Вы отжили свое, неужто вам никто об этом не сказал? Вас ненадолго хватит. Одних ваших пороков довольно, чтобы доконать человека; вы же растрачивали свои силы не только на женщин и карты, вы приложили руку ко всем делам неба и земли, а также и ада. Смута, которую вы разжигаете, воцарилась в вашей собственной голове, и она больше не повинуется вам. Скоро, очень скоро с вами стрясется беда.
   «Скорее с ней», — подумал Генрих. Он протянул руки, чтобы подхватить эту башню в виде женщины, если она пошатнется. Этого не случилось, наоборот, королева вдруг заговорила спокойней, меж тем как малейшее движение ее лица и тела обнаруживало трусливую настороженность:
   — Назначьте меня регентшей!
   И так как он не отвечал:
   — Подумайте о вашем сыне. Вы умрете, он потеряет престол, лучше заблаговременно назначьте меня регентшей.
   С терпеливой улыбкой Генрих предложил ей сделку.
   — Взамен регентства я требую жизнь девицы, которую вы хотите казнить.
   Обморока не последовало, однако Марии пришлось присесть на корточки, живот ее вдруг непомерно отяжелел. Должно быть, колики, цвет лица ее принял зеленоватый оттенок, взгляд стал тупым и жалким.
   Генрих нагнулся, чтобы помочь ей; при этом он сказал нежно, но твердо:
   — Мадам, на вас неотступно наседали. Забудьте об этом. Помните, что ваш лучший друг подле вас.
   Она поднялась на ноги. Чтобы извлечь пользу из его жалости, она заговорила неподобающим ей голоском, слишком тонким и слабым для такого обилия плоти.
   Мария, по-детски:
   — Когда вы назначите меня регентшей?
   Генрих, кротко:
   — Когда мне будет восемьдесят лет.
   Мария, властно, как завоеватель:
   — Вы не достигнете и шестидесяти.
   И удалилась, топоча так, что застонали половицы. С порога она пригрозила ему. Это не была злоба. Он понимал, что несчастная облекает свое отчаяние в ярость.
   Мария:
   — Никто не поручится за вашу жизнь.
   В тот же день она отозвала своих блюстителей нравов, и общению полов в Луврском дворце больше уже не ставились препоны. Многие только этого и ждали, и в первую очередь девица, которую недавно собирались казнить. Казалось, воротились обычаи времен старой Екатерины, к тягостному удивлению короля. Однако он молчал, ибо угадывал умысел и презирал его. Он сам должен подать повод к нападкам, которые не заставили себя ждать. Проповедники с новым пылом набросились на благодарную тему о похотливом старике, который разоряет и губит королевство, и он же один держит в тревоге весь христианский мир. Своего духовника Коттона, который и теперь, верно, скрывался за кулисами, Генрих предостерег на свой лад. Он покаялся для вида, что совесть мучает его за давнишнюю смерть некоего господина де Лионна. Последний только и совершил преступного, что грел ноги во вспоротых животах крестьянских девушек. Тут нет намека на похоть, все были бы довольны стариком, который решил погреться.
   — Сын мой, — произнес Коттон, трудно понять, была ли в его словах глупость или лукавство: — Пекитесь о своем добром имени. Тот, кто уже утратил его, сам не знает, на что становится способен.
   — Отец мой, — возразил Генрих. — За мое доброе имя отвечаете именно вы. Сообщите проповедникам, что опасно оскорблять королевское величество.
   После этого все стихло. Только король стал печален. Что ж, хотя бы эта цель достигнута. Тремя годами раньше он бы посмеялся. От злой молвы, преследующей человека, зависят события, которым он идет навстречу. Европа за него, это важно. Королем всей Европы называли его. В марте 1609 года умирает герцог Клевский. Народы не спускают глаз с короля Франции, дворы затаили дух. Начальник артиллерии торопит его ринуться в бой. Генрих стоит на том, чтобы действовать в согласии с международным правом. Габсбург забирает Клеве и Юлих, лишь после этого Генрих позволяет своим германским союзникам занять Берг с городом Дюссельдорфом. Долго тянутся переговоры, и никто не вступает в бой.
   Впоследствии все запутается из-за его колебаний. Но причина его нерешительности — козни в собственном доме.
   Канун похода настанет, а самый день — никогда. Король соберется выступить, внутренним побудителем его будет Великий план; он один всегда и неизменно. Но если бы не существовало никакого Великого плана, никакого союза народов в целях вечного мира, выступить ему пришлось бы все равно, чтобы защитить свой престол: так далеко зашло дело. Будут даже говорить, что лишь ради юбки затеял он войну, этот вечно влюбленный Vert galant, который под старость потерял чувство меры и попросту рехнулся. Вот на что способна молва; в конце концов иезуит Коттон скорее хитер, нежели глуп.
   Из государя, чей дух властвует как над данным миром, так и над предначертанным, молва в последний год его пребывания на земле сделает одряхлевшего распутника: вот на что способна молва. Порождена она здесь, его двором, его столицей.
   В предпоследний час она даже перелетит границы, отнимет у него друзей за пределами страны, но ни один народ не отступится от него. Особая глубокая мудрость, должно быть, руководила народами, когда они продолжали в него верить, и его народ прежде всего. Ему не следовало печалиться из-за молвы, хоть и порожденной его ближними, а он из-за этого упустил предпоследний час. Он созрел для ножа, чего раньше не было.
   В пору знакомства с юной, слишком юной дамой по имени Шарлотта де Монморанси[111] — за несколько дней до первой встречи он совершил примечательную прогулку по городу. Король пешком, подагрик д’Эпернон в носилках, а с ними и другие господа гуляли по холмам, откуда можно охватить взором весь город. Король был очень шумлив; глухой, сидя в носилках, слышал почти все. Король только что вышел из своего кабинета; о чем бы он там ни размышлял, глаза его невольно обращались к некоей гравюре. Тем шумливее был он после этого в обществе. Когда его столица распростерлась перед ним вся целиком, он повернулся к ней спиной, нагнулся и с гибкостью юнца просунул голову между расставленными ногами. Стоя так, он крикнул:
   — Я вижу одни публичные дома.
   Ему весело отвечал его славный Роклор:
   — Сир! Я вижу Лувр!
   Этим он думал поднять дух короля, намерение было доброе. Из носилок раздалось хихиканье, которому, казалось, не будет конца; носильщикам пришлось похлопать своего господина по спине.
   После этого король отстал от своей свиты. Один лишь человек, которого он не замечал, держался подле него, хоть и в сторонке, на почтительном расстоянии. Это был один из поэтов или ученых, которых приглашали ко двору, дабы каждый мог побеседовать с ними и блеснуть отраженным светом. Отец чуть ли не чулочник, сын получает заказы от его величества: переложить для потомства в искусные строфы балет, которым любовался Лувр, или тщательно описать одно из пернатых созданий, что живут и умирают в птичьем покое. Маленькое созданьице, подобно нам, вступает в жизнь весело и вполне непринужденно; в дальнейшем дерзновенно захватывает власть над себе подобными, злоупотребляет ею, его карают за это, ранят; оно отрекается от всего, ищет одиночества, кричит, исполненное страшных предчувствий, когда его хочет коснуться чья-то рука.
   Между тем сейчас речь идет не о птичках. Тут поэт или ученый обнаружит свой искушенный ум, он не сделает и не скажет ничего неосторожного, хотя знать лишь ради его словесного дара приняла его в свою среду, как будто он дворянин или отважный воин. Во время этой прогулки он избегает приближаться к королю, которому явно нежелательны спутники. То, что сын плебея бормочет про себя на почтительном расстоянии, предполагает глубокий, но ни к кому не относящийся смысл. У короля слух тонкий, тем не менее никто не ожидает, что он станет прислушиваться к столь малозначащему монологу.
   — Счастье весьма утомительно. Ничто не отнимает столько сил, как счастье. Даже моему довольно умеренному счастью мне все же приходится ставить предел, лишь при добровольном ограничении счастье может сохранить свой призрачный облик. Представь себе, что у всей Европы на устах твоя слава, созданная одними словами; мало того, она будто бы долетела и до обитателей Новой Франции. Как быть? Мне придется либо умножить, либо уничтожить мое счастье. Даже такое умеренное, как оно есть, оно навлекает на меня лютую вражду, нож тут как тут. Меня же счастье мое обязывает становиться все счастливее. Предпринимать труды и путешествия — хотя бы конец их был по ту сторону могилы. Сын безвестных родителей имеет право определить тот миг, когда следует сойти со сцены. Он может укрыться в монастыре, в птичнике, в библиотеке. Он может умолкнуть. Он не настолько велик, чтобы быть счастливым в самом несчастье. Он не монарх, на чьем существовании зиждется целый мир и падет вместе с ним. Infelix felicitas от него не требуют и не ждут. Но у того, кто велик, выбора нет. Он должен пройти твой трудный путь, infelix felicitas.

Последняя перед концом

   Нельзя сказать, чтобы мадам Маргарита Валуа способствовала доброй славе Лувра или своей собственной. Это не было ей дано. В отличие от Марии Медичи, королева Марго поступала без фальши; у нее не было иных дурных советчиков, кроме своих страстей, зато они сохранились в полной силе. Она занимала теперь дом, который уступил ей архиепископ. Там у нее наряду с хорошей кухней процветала академия просвещенных умов — со временем этому ее творению суждено было удостоиться общегосударственного признания. Другая сторона ее натуры не могла обойтись без молодых любимцев.
   Однажды утром она возвращалась после мессы; в карете напротив нее сидел ее двадцатилетний красавчик. Когда карета прибыла к дому, на подножку вскочил один из пажей королевы Наваррской и пристрелил теперешнего любимца; сам, верно, был предыдущим. Он пытался бежать; но, несмотря на смятение по поводу запятнанного кровью платья и другого понесенного ею урона, мадам Маргарита велела схватить убийцу. Когда последнего подвели к трупу, он толкнул его ногой и сказал:
   — Он убит? Тогда можете прикончить и, меня, как-никак, а я доволен.
   Сказать это даме, чье терпение он и без того подверг испытанию! Она не выдержала и крикнула:
   — Удушить его! — Сняла с себя подвязку, ноги были все еще хороши, хоть и несколько полны. Швырнула ее слугам. — Удушить! Да поскорее!
   Приказа королевы Марго, которая не помнила себя, не послушался никто. Восемнадцатилетний юноша, который с нескрываемым удовольствием убил двадцатилетнего, подлежал наказанию законным порядком. Король подписал приговор, больше ему ничего не оставалось. Запоздалые страсти его первой супруги вместе с их последствиями были бы поставлены в укор ему самому, если бы он оказал снисхождение. Мстительная женщина, правда, злоупотребила приговором суда. Под ее окном, на парадном дворе ее дома, всего в трех шагах от нее — вот где юноша должен взойти на плаху! Он был храбр и тверд, о помиловании не стал просить. Что за польза престарелому кумиру иных времен, с отвисшими щеками, в распахнутом пеньюаре, смотреть, как падает молодая голова, и радоваться, этому?
   Ее прежний супруг думал про себя: «Бедняжка Марго сама страдает от своих неистовств. Раньше она и не знала, до чего способна дойти. Мой Коттон мог бы подать ей совет на основе старой мудрости, не своей, а своих предшественников: „Берегись!“ Тая в душе такие чувства, король присутствовал на состязании с кольцами, устроительницей была мадам Маргарита. С ее приключения прошел целый год, оно уже не тяготило ее. Тем внимательнее следил Генрих за дальнейшими проявлениями ее натуры: его самого они могли бы предостеречь.
   А задумала Марго ни много ни мало как навязать ему новую возлюбленную. Это была мадемуазель де Монморанси, Маргарита-Шарлотта, родившаяся в 1594 году. Девочке шел пятнадцатый год, когда королева Марго созвала гостей на состязание с кольцами. Многие дамы, словно сговорившись, с той же мыслью остановили внимание на юной красавице. Первый толчок дал стихотворец Вуатюр[112], назвавший ее утренней зарей. Едва занявшийся день, без сомнения, может быть полезен — причем всякому ясно, что подобное существо, не созревшее и не определившееся, лишь впоследствии осуществит то, что обещает. В сущности, юная красавица — плод фантазии стихотворца Вуатюра.
   У прочих дам были корыстные побуждения, в первую очередь у мадам де Сурди, которая с этой стороны уже себя показала. Она просила руки девицы для своего сына, отказываясь от всякого приданого. Госпожа Сурди унаследовала от своей племянницы Габриели пятьдесят тысяч ливров ренты. Если выйдет то, что она замыслила, они могут обратиться в сто тысяч. Отец Шарлотты был в опале; разве пристало коннетаблю, которого король называет кумом, вступать в заговоры против него? Он каялся в своей глупости; он ни перед чем не остановился бы, чтобы снова войти в милость. Брак был решен, без приданого, хотя Шарлотта считалась самой богатой наследницей.
   Тут в дело вмешалась одна старая принцесса, ей тоже не хотелось выпустить из рук нити интриг. Мадам Диана Французская, внебрачного происхождения, обломок прошлого, взяла на себя заботу о девочке, когда ее мать захворала; Сурди пришлось поставить крест на своих расчетах. Как раз в это время королева Марго приглашает на состязание с кольцами. Состоится оно в ее владениях.
   И она, кроме всего прочего, не забывала о себе. Немало нужно денег, чтобы построить новый дворец; дом архиепископа стал ей неприятен по воспоминаниям. Кроме того, ей не хочется быть единственным престарелым кумиром, который любит нежные бутоны. А тут как раз распускается свежий бутончик для спутника ее юности и неминуемо должен ввести его в соблазн. Оставя в стороне расчет, который свойствен всякой женщине, это снова Марго былых времен, мыслящая гуманистка с широким кругозором. Моему бывшему супругу, так высказалась она, чего-то недостает для его высоких начинаний — я-то знаю каких, они непременно должны быть высокими, и обидно было бы, если бы он не превзошел собственной славы и не обессмертил ее. Словом, он лишен чего-то. Он лишен, и ему не хватает того, что в конечном итоге давало ему силу на все его дела: восторга перед женщиной. Смешно, что человек восторгается нами! Разве мы этого стоим? Восторгается до тех пор, пока не становится великим королем.
   Не только смешно, так высказалась Марго, наивно и благородно принимать нас всерьез. Пока ему это свойственно, еще не все погибло, и я не потеряла его. Не потерять мужчину — это значит видеть его перед собой живого, вместе со всеми воспоминаниями, в особенности дурными. Потому-то я и строю себе дворец напротив его Лувра и могу с того берега заглядывать к нему в окно, если надену хорошие очки.
   Состязание с кольцами стяжало блестящий успех человеку, который совсем не был принят в расчет: господину де Бассомпьеру. Он победил придворного кавалера королевы, Кончини, что повергло Марию Медичи в ярость. Король был этим доволен. Его Бассомпьер с годами много преуспел в рассудительности и добродетели. Телесные достоинства не отстают от прочих. Любопытствующий новичок вырос в почитателя короля и понимает, как тяжко королю нести свое несчастливое счастье. «Каждый друг мне дорог», — про себя говорит Генрих, меж тем как сияющий герой дня по кругу объезжает трибуны.
   Он опускает коня на колени перед их величествами, взмахивает шляпой, ждет приказа. Какую даму избрать ему, чтобы с ней разделить славу победы? Весьма затруднительно, при обилии высокопоставленных особ. Королева Наваррская принимает решение, она указывает Генриху на весьма юную девицу, которой выпала честь сидеть как раз напротив него. Целый час сияла перед ним новая звезда, но он не обращал на нее внимания. Во-первых, отец ее у него в немилости. Дочь была ему представлена, когда и где — он сразу же позабыл. Дитя, каких много, право же никакого сходства с утренней зарей. Однако он замечает, что много глаз устремлено на него. Бассомпьер ждет спокойно, зато другие в волнении.
   Но ведь Генрих угадывает их привычную уловку. Ему предлагают женщину. Искоса оглядывает он окружающих; обе королевы, должно быть, осведомлены. Затем он видит юную девицу напротив себя: лишь теперь видит ее и содрогается, как будто перед ним чудо или нож убийцы. Еще немного — и он лишился бы чувств. Он ни в чем не знает меры.
   Хитроумный Бассомпьер понимает своего государя, — во всяком случае, решает, что получил приказ, которого добивался. Он едет по кругу, лошадь его вновь опускается на колени. Юной Монморанси помогают пробраться вперед; каждой даме хочется посмотреть, как Бассомпьер посадит малютку в седло. Зрители вскочили с мест, чтобы видеть, как восходит новая звезда. Бассомпьер ведет коня на поводу. Девочка гордо и радостно смотрит сверху на толпу, окружающую ее. Она удовлетворена и даже забывает, куда ее везут. Когда шествие достигает наконец цели, оказывается, что король удалился.
   Он, верно, подумал: «Они меня разгадали. Я хочу наконец отделаться от женщин, и без того довольно тягостных забот». У своей приятельницы Марго он усмотрел корысть, которая лишь отчасти руководила ею; остальное ускользнуло от него. Те времена, когда восторг перед женщиной побуждал его к действию, теперь казались ему далеки, словно так вел себя совсем другой человек. И тем не менее дело неудержимо двигалось вперед. Прежде всего коннетабль не дал согласия на брак своей дочери Шарлотты и сам заявил: ни с кем, кроме господина де Бассомпьера, хотя последний не слишком усердствовал. Нет ничего прекрасней под небесами — это-то всякий способен сказать об утренней заре.
   А что, собственно, мог он предъявить, дабы получить самую богатую наследницу? Храбр, как собственный меч, остроумен по привычке. Без всяких средств, бесшабашный рубака, случайно оказался на свету и быстро исчез бы, едва лишь король пресытился бы им. Все равно Монморанси хотел вновь войти в милость. Его приятель д’Эпернон задал ему вопрос:
   — Какой срок даете вы этому королю?
   — Больший, нежели вам, — отвечал коннетабль раздраженно, потому что слишком долго слушался страдающего подагрой заговорщика. Затем они отправились обедать с Роклором и Цаметом, повелителем миллиона восьмисот тысяч экю, как он себя именовал. «Этот и здесь приложил руку? — про себя заметил Генрих, когда ему сообщили о помолвке. — Как странно, что через одну жизнь проходят все те же персонажи, можно сказать, остатки прежней наличности».
   Над событиями в доме Монморанси Генрих не задумывался, он поздравил избранника и напросился гостем на его свадьбу. Но вдруг случился приступ подагры, обычной болезни стареющих воинов. Она в одно время поразила Монморанси и короля: д’Эпернон еще раньше страдал ею. Прикованный к постели Генрих требовал, чтобы ему читали вслух. Бассомпьер сменялся с юным Грамоном. Оба были послушны моде, они разделяли всеобщее восхищение романом господина д’Юрфе[113], «Астрея» назывался он. В нем пастухи и пастушки любят друг друга бесплотной любовью, телесные утехи и муки остаются в стороне — больному подагрой это должно быть приятно.
   Но, с другой стороны, придворные дамы навещали короля, лежавшего на одре болезни. И ни одна не преминула рассыпаться в похвалах достоинствам юной Шарлотты. Из них редчайшее — ее простодушная невинность, о, сколь чуждая придворных расчетов. Глядя на это создание, начинаешь верить в радужную родину пастушек и их идиллических овечек. Из уст королевы Марго такие слова звучат совсем непривычно. Ей Генрих отвечал:
   — Малютка строит из себя невинную овечку. В лучшем случае она пока что на самом деле такова. Но едва я сделаю из нее свою метрессу, как она пожелает стать королевой. Этого не миновать.
   Однако сильные боли могут довести мужчину до того, что он станет искать самых неразумных утешений. Страна невинных овечек тоже принадлежит к земной юдоли; все равно хочется думать, что болезней там не бывает. Лежать в постели скучно. Роман господина д’Юрфе хоть и скучен тоже, но рисует неизведанные приключения, которые недурно бы испытать. Бесплотная любовь была бы явно новым переживанием. Каково на этот счет мнение Блеклого Листа?
   Бельгард, обер-шталмейстер, носил это звание уже так давно, что при дворе его звали просто господин Обер. В вопросах, которые снова стали на очереди, король обращается к привычному советчику. Когда Генрих пригласил его для беседы с глазу на глаз, старый друг понял свою ответственность, он сказал: distinguo[*]. Он настаивал на различии между пастушками, о которых был невысокого мнения, и некоей юной девицей безупречной наружности.
   — Дитя, — сказал Генрих. — Блеклый Лист, ведь это дитя.
   — А почему дитя должно принадлежать одному Бассомпьеру? — возразил Блеклый Лист. Статную осанку он сохранил, только теперь у него постоянно с носа свисала капелька — мишень для шуток, подобно жене маршала Роклора.