— Мне отмщение, глаголет Господь.
   — Филипп, тебе следовало раньше слушать Господа.
   Но так как побитый вновь покаянно повторил свою просьбу, Генрих решил, чтобы Филипп сам поднял с земли своего оскорбителя; тогда король сменит гнев на милость. Морней направился к своему обидчику.
   — Сударь, встаньте, король прощает вас.
   — Но сами вы, — возразил Сен-Фаль, злорадно глядя на лицо врага с покрасневшим кончиком носа. — Вы сами, сударь, не можете простить меня. Мне остается лишь искупить мое деяние.
   Морней сказал:
   — Вы недостойны того, чтобы я помог вам подняться. Однако поделом мне. — И он подхватил притворщика под мышки. Тот противился и оседал всей тяжестью. Под конец оба запыхались, в толпе зрителей кто смеялся, а кто, наоборот, цепенел от ужаса.
   — Я пойду в тюрьму, тебе назло, — пыхтел Сен-Фаль.
   — Я изо дня в день буду молиться за тебя, против твоей воли, — пыхтел Морней.
   Тут король велел стражникам поднять стоявшего на коленях. Те выполнили приказ с помощью пинков и толчков, на которые не поскупились и после. Лишь когда Сен-Фаля уводили, он сообразил, что и в Бастилии с ним будут обращаться не как с дворянином.
   Филипп Морней попросил короля отпустить его, ибо он намерен воротиться в Сомюр.
   — Господин дю Плесси, — спросил Генрих, — ваш трактат о мессе так и останется под замком у вас в библиотеке?
   — Сир! Я совершил бы величайший грех, если бы знал истину и не высказал ее.
   После этих слов протестанта король повернулся к нему спиной. Все увидели: протестант впал в немилость. И некоторые удалились с облегченным сердцем.

Песня

   Счастливый корабль уже не был столь оживлен, когда плыл под ночным ветром к Блуа и Орлеану. Большинство придворных отправились спать. Лишь немногие бодрствовали на палубе подле короля и герцогини де Бофор. Господин де Рони отослал свою жену вниз, непокладистая вдова только помешала бы ему в одном намерении, ради которого он удостаивал высоких особ своего общества. Кроме него, наверху остались маршал де Матиньон, любитель поэтических ночей, а затем всего лишь некий паж по имени Гийом де Сабле. Двадцатилетний Гийом ничем не был примечателен, кроме большого родимого пятна на левой щеке, которое досталось ему от его матушки и допускало различные толкования. В нем видели то розу, то крепость, а то еще женское лоно. Габриель собралась уже удалить Гийома от двора, но Генрих упросил ее пока что просто не смотреть на него.
   — Красоты и миловидности в нем нет, — сказал ей по этому поводу Генрих. — Что в нем кроется, я и сам не знаю. Однако я уверен, что он не похож на других молодых людей. Он напоминает мне тех юношей, которым было двадцать лет в одно время со мной. У них об этом по большей части и воспоминания не осталось, но не беда. Наше поколение дает временами такие же ростки.
   Оба дворянина и юноша отошли в сторону. Габриель покоится теперь в низком, точно детском, кресле, Генрих полулежит у ее ног. Он то кладет голову ей на колени и смотрит вверх на звезды, то опирается подбородком на ее руку, и тогда сияющие миры показывают ему ее прекрасный лик. Она проводит кончиками пальцев по его лбу, находит, что лоб горяч, и просит его безраздельно отдаться счастью минуты. День был богат радостными событиями, и отзвук их остался в сердцах у обоих. Отзвук выливается в слова, которых оба не знают и не ищут:
 
О звонкий смех, венки, раздолье волн,
Лишь вести радости летят на этот челн.
 
   Генрих отвечает звезде, что сверкает над ним. Вот какие слова сказал бы он, если бы хотел подбирать слова:
   — Из трудов рождаются новые труды, и так тянется до самой смерти, за ее пределы мои надежды не идут. Долгое время — тяжкое бремя. Ничего нет лучше покоя, но длится это лучшее не дольше вздоха. Покой, блаженство светлых снов — то дерево, что осыпает нас снегом лепестков. И речная прогулка с тобой.
   — С тобой, — произносит Габриель, которая мыслит и чувствует с ним заодно. — С тобой дойду я до нашей цели. Мой бесценный повелитель, на это я уповаю.
   Она целует его, и он ее — долго, крепко, на всю жизнь. Вдвоем плывут они вверх по реке Луаре, а в сердцах звучит:
 
О звонкий смех, венки, раздолье волн,
Лишь вести радости летят на этот челн.
 
   Опершись подбородком на ее колено, он смотрит ей в лицо, а она ему.
   — Твое величие, повелитель, — говорит Габриель, — стало отныне верованием мира, и конца ему быть не может.
   Генрих смеется тихо, смеется над ней, — а она над ним. «Мы оба ведь все знаем. Волны нашей реки меняются каждый миг бытия. Да и где она сама? Не влилась еще, пока мы созерцали ее, в забывчивое море?» Он подумал это — и сейчас же то же самое почувствовала она. В обоих прозвучало то, что можно было бы выразить словами: все преходяще, а потому прекрасно. Покой, блаженство светлых снов — то дерево, что осыпает нас снегом лепестков. Ведь бренно наших жалких тел обличье, неужто вечным может быть величье?
   Тут они услышали, как поодаль мечтает вслух маршал де Матиньон. Он говорил вдохновенно о замках над рекой, об их безмолвных отражениях в сверкающей воде, и сами эти замки лишь неверные видения, никто нынче ночью не пройдет под их зачарованные своды, и никто не желает владеть ими.
   Собеседников не было видно, но тут раздался очень ясный, трезвый голос:
   — Как бы не так — никто не желает владеть ими! Сейчас мы подплываем к замку Сюлли, принадлежащему господину де ла Тремойлю. Спросите-ка у него, отдаст ли он его даром, или потребует сто двадцать шесть тысяч ливров за замок и владение Сюлли.
   — Речь идет совсем не о том, — перебил настроенный на иной лад Матиньон.
   — Очень даже о том, — возразил господин де Рони и снова выговорил длинную цифру, тщательно отделяя каждую ее составную часть. — Не будь сумма так велика, клянусь честью, я приобрел бы Сюлли. Правда, я мог бы получить его дешевле и даже даром, но для этого я должен наперекор собственной чести оказать содействие герцогу Бульонскому, а значит, не быть верным слугой королю. Об этом я и помыслить не могу. Ни ради самого величавого замка, ни ради самого доходного поместья.
   Он умолк, предоставив очертаниям замка говорить за себя. Его башни и кровли выплывали одна за другой, подымаясь над чернеющими купами деревьев, и слали сияющий привет. Маршал и министр, которых не было видно, вероятно, отвечали приветом, восторгаясь каждый по-своему. Светлые стены купались в воде; река и ее приток окружали замок, задний фасад был выше, две самые высокие башни, самая обширная из островерхих кровель, находились на островке, и все было осенено отблеском ночного неба, все озарено сверкающей рекой.
   — Как красиво! — сказала Габриель.
   — Владение, достойное вас, мадам, — сказал Рони, выступая вперед.
   — Не меня, — сказала Габриель. — А лучшего слуги. Таково, конечно, и мнение короля.
   Генрих повторил, как будто думая о другом:
   — Таково и мое мнение. — Он вернулся к действительности и заявил: — Господин де Рони, ваше счастье обеспечено, если в этом ваше счастье. О деньгах на покупку мы поговорим потом.
   Рони испугался от радости — он не надеялся так просто приобрести желанное достояние. Он не из тех, кто безусловно верит в успех своего предприятия, хотя бы для него пожертвовал сном и остался бодрствовать подле высоких особ. От испуга он хотел поцеловать руку короля, но Генрих куда-то вдруг исчез. Рони пришлось обратить свою благодарность и свое малочувствительное сердце, которое на сей раз было тронуто, к бесценной повелительнице.
   Генрих скрылся в тени одного из шатров, стоял у самого борта корабля и смотрел на реку. Позади него замок Сюлли постепенно скрывался за стеной деревьев, блеснул в последний раз и исчез. Генрих о нем не думал, он размышлял о другом: «Власть, владение — прочно ли оно? Замок со всеми угодьями может сгореть, королевство можно утратить. Смерть всегда настороже и в положенный срок отнимет у нас то и другое. Это была счастливая поездка, я подчинил своей власти последние мои провинции и вынудил врага подписать мир. И более высокой цели, стоившей больших трудов, — свободы совести достиг я, а ведь к ней я превыше всего стремился с давних пор. Я владею этим королевством, как ни один король до меня, владею его плотью и духом. Но чем я владею на самом деле?»
   В то время как он размышлял и полагал, что своей волей направляет мысль, перед ним непрошеным явился образ молодого Генриха: восемнадцатилетнего, ничем не владевшего. С друзьями, двадцатилетними юношами, тот скакал на Париж, но по прибытии застал свою возлюбленную мать Жанну убитой и сам вскоре подпал под власть старой королевы, а она в своей преступной душе уже замышляла Варфоломеевскую ночь. И вот свершилось, друзья его убиты, а сам молодой Генрих надолго стал пленником злой феи. Предвидит он это, когда, окруженный друзьями, увлекая за собой многих, сплоченным отрядом скачет на Париж?
   Сплоченный отряд единомыслящих смельчаков благочестив и неустрашим. Они соблазняют девушек по деревням, но между собой часто говорят об истинной вере. Все они непокорны сильным мира, которые покинуты Богом, ибо Господь Бог с этими двадцатилетними юношами — да так, что в любую минуту сам Иисус может появиться из-за гряды скал и стать во главе отряда. Для них всех его раны свежи и не перестали кровоточить. Его история для них действительность, они живут его жизнью, как своей собственной. «Иисус!» — восклицает один из них, Филипп Морней. Восклицает с такой силой, что все, встрепенувшись, оглядываются, готовые окружить Господа и воззвать к нему: «Сир! В прошлый раз вы были побеждены врагами и вам пришлось отдать себя на распятие. На сей раз, с нами, вы победите. Смерть им! Смерть врагам!»
   На сорок восьмом году жизни Генрих вновь узрел это давнее видение; его бросило в жар, он крепче ухватился за борт своего счастливого корабля и собрался тяжко вздохнуть. Однако вспомнил, что плывет на счастливом корабле и владеет всем, к чему стремились юные смельчаки. «Но со мной ли теперь Господь? Что я знаю? Уж и тогда мне не верилось, что Иисус удостоит нас своим присутствием только потому, что мы протестанты. Остальные же истово ожидали Его, и за это я любил их».
   — Эге! Да вон стоит один из них.
   Генрих сказал это, увидев пажа Гийома де Сабле. Юноша тоже стоял в одиночестве у борта. Он как будто вырос; ночь и то таинственное, что происходило в нем и в ней, в этой ночи, поднимало его над самим собой. Видно было, что он близок к звездам, их свет струился по его щеке вокруг загадочного родимого пятна. Зубы его были крепко стиснуты, оттого на худощавом лице проступали желваки. Глаза отражали светящиеся миры и жар его души.
   — О чем ты грезишь? — спросил чей-то голос. Паж оглянулся, никого не увидел, но незримый голос продолжал:
   — Тебе грезится, что ты — маршал Франции. Быть может, ты и станешь им. С нами вместе едет маршал, сочиняющий стихи. Ты, должно быть, воображаешь себя поэтом. Что ж, попытайся, подбери и сложи в строфы слова о короле, который завоевал самое драгоценное свое сокровище и владеет им. Когда бы ему ни приходилось разлучаться с ней, никакие битвы и победы не могли сравниться с муками любви. Битвами и победами мы приобретаем королевства, но только не прекрасную звезду, на которую мы не перестанем глядеть, пока не угаснем сами.
   Голос из темноты замолк, юноша Гийом почувствовал, что он один.
   Генрих уже некоторое время сидел подле Габриели. Господа Рони и Матиньон занимали короля и его возлюбленную. Все были веселы и окрылены, против своего обыкновения смеялся и новый владелец замка Сюлли. Тут скромно и чинно к четырем важным особам подошел юный Сабле. Поклонился, подождал приказа от короля. Король кивнул ему и сказал:
   — Спой свою песню!
   После чего нежданный гость герцогини де Бофор отвесил глубокий поклон и в самом деле сел.
   — Сначала, — потребовал король. — Корабельщики тоже хотят послушать.
   Многие из людей, крепивших паруса на счастливом корабле, потихоньку приблизились, услыхав, как поет свежий, ласкающий голос. Благоговейное внимание, затаенные всхлипывания волн под скользящим кораблем, и Гийом, которого никто и не помыслил бы прервать, запел песню:
 
Прелестной Габриели —
Последнее «прости».
За славой к сладкой цели,
За бедами пути.
Жестокое прощанье!
Безмерность мук!
Умри в груди страданье
И сердца стук!
 
 
И пыльные знамена,
И твой печальный взгляд,
Под стягом Купидона
Вперед, лихой солдат!
Жестокое прощанье!
Безмерность мук!
Умри в груди страданье
И сердца стук!
 
 
Надеюсь, счастлив буду,
Покорствуя судьбе:
Я Францию добуду,
Вселенная — тебе!
Жестокое прощанье!
Безмерность мук!
Умри в груди страданье
И сердца стук!
 
 
Затмился день тоскою —
Задую, как свечу,
Но всходишь ты звездою —
И снова жить хочу.
Жестокое прощанье!
Безмерность мук!
Умри в груди страданье
И сердца стук![69]
 
   Когда Гийом умолк, долго стояла тишина, если не считать затаенного всхлипывания, подобного всхлипыванию волн под скользящим кораблем. Наконец герцогиня де Бофор поднялась; родимое пятно пажа Гийома де Сабле побледнело при свете звезд, оно могло быть и розой, и крепостью, и женским лоном. Габриель поцеловала это родимое пятно.
   Корабельщики взобрались на мачты и там наверху принялись повторять то, что запомнили из новой песни. Гийом сказал королю:
   — Сир! Это ваша песня.
   — Я подсказал ее, но не я ее сложил, — возразил Генрих и протянул юноше руку. Бросил взгляд на нового владельца замка Сюлли — и лицо у него при этом было такое, с каким он обычно осмеивал людей. Но он не сказал, о чем думал. «Наше владение? Песня, которая будет на устах у всех».
   И тотчас же лицо короля приняло умиленно-растроганное, торжественное и благочестивое выражение. Он вспомнил о старых псалмах, которые часто пел прежде, и им была подобна его песня. Он повторил ее на ухо прелестной Габриели, когда уходил вместе с ней.

Мир или война

   При французском дворе в ту пору хорошо ели. После победоносного мира первой заботой короля было получить самых откормленных гусей со своей родины Беарна. Пиршествами, охотами и праздничными забавами он хотел убедить самого себя и весь мир, что опасностей больше нет, что он утвердился во владении. Мир как будто поверил ему. Во время частых парадных трапез король щеголял своим прославленным аппетитом, но на самом деле утратил его.
   — Раньше ничего не было, — говаривал он в кругу друзей. — Теперь я ничего не хочу.
   Товарищ юношеских лет, маршал Роклор, дал этому объяснение:
   — Сир! Раньше вы были отлучены от церкви. А такие всегда прожорливы, как дьявол. — Но король лучше знал причину.
   Он достиг гавани, пусть хоть временной и не вполне безопасной. Начинания еще большего размаха сделали бы его поистине спасителем Европы, до сих пор он был им в глазах других, но не в своих собственных. Он знал свою миссию, но откладывал ее из благоразумия и пока что отказывался от нее, не в страхе за себя — ведь ему досталась бы слава, — а во имя своего народа, ибо тому достались бы одни тяготы. Мир! Мир!
   Милорд Сесиль и принц Нассауский[70] были приняты в Лувре еще до того, как испанские послы совершили свой торжественный въезд. Король поспешил им навстречу.
   — Дон Филипп умер.
   Он снял шляпу, впрочем, тут же бросил ее наземь и предложил своим союзникам поступить так же.
   — Испанский церемониал отслужил свое.
   Милорд Сесиль:
   — Понятно, что старый негодяй умер. После того как вы его побили, ему только и оставалось умереть.
   Принц Нассауский:
   — Ему самому — конечно. Но Испания…
   Король Генрих:
   — Вы подразумеваете вселенскую монархию?
   Принц Нассауский:
   — Я подразумеваю разбойников, которые прикованы друг к другу на одной галере и так управляют миром.
   Милорд Сесиль:
   — Мне отрадна мысль, что захватчики хоть и опустошают теперь нашу злополучную часть света, но прикованы к одной цепи, и за первым падут еще многие.
   Король Генрих:
   — Господа, бывает пора войны, но бывает и пора мира.
   Милорд Сесиль:
   — Я искренний друг мира.
   Принц Нассауский:
   — Дабы стать поистине миром, мир должен быть дорог и желанен обеим сторонам: не только нам, но и захватчикам. Они же играют комедию мира. После вашего, сир, достославного Вервенского мирного договора испанских войск в Европе больше не видно.
   Милорд Сесиль:
   — Зато им на смену являются отряды добровольцев, я бы назвал их шайками разбойников и всех бы перевешал. Добровольцы! Испанцами зовутся они, собраны из всех возможных стран, ни одно государство не посылало их, ни одно не объявляет войны и, Боже упаси, не собирается воевать. Новая ловкая выдумка, британскому другу мира забавно наблюдать, как она осуществляется.
   Принц Нассауский забывается, вскакивает, кричит:
   — Только не нидерландскому! Не немецкому! Моя страна гибнет. Мой народ истребляют. Это хуже открытой войны, это страшнее и больше претит душе. Сир! Помогите. Вы единственный из королей, кто держит меч.
   Король Генрих молчит.
   Милорд Сесиль:
   — Принц Нассау, сядьте. Все можно сказать спокойно. Король не хуже нас знает, что происходит. Шайки разбойников, которые якобы никому не подвластны, но на деле всякий знает их хозяев, — эти шайки пожирают не одну Голландию, они подобрались и к Германии. Они вгрызаются в немцев, как в протестантов, так и в католиков. А католики и протестанты тоже начали истреблять друг друга. Это ведь дает известные выгоды.
   Принц Нассауский:
   — Выгоды! Я готов биться головой об стену.
   Милорд Сесиль:
   — Бросьте. С ваших соотечественников и без того снимут головы. Я имею в виду выгоды для захватчика. Он ни за что не ответствен, как мы уже упоминали. Вдобавок его замаскированная война не стоит ему ни гроша, его шайки сами себя окупают. И, наконец, главное — такое положение не ограничено временем. Оно будет длиться до тех пор, пока разбойники вселенской монархии видят в нем пользу.
   Принц Нассауский:
   — Целый век!
   Милорд Сесиль:
   — Полвека. Достаточный срок, чтобы довести до озверения весь материк. Я говорил «вгрызаться и истреблять» как бы иносказательно. Но люди в буквальном смысле слова научатся пожирать друг друга.
   Принц Нассауский:
   — Что же решит король, к которому Европа взывает как к своему спасителю?
   Король Генрих:
   — Милорд, поможет ли мне ваша великая королева, как помогала уже много раз?
   Милорд Сесиль поднимается.
   Принц Нассауский вскакивает.
   Король Генрих встал с кресла.
   Милорд Сесиль:
   — Ее величество готова и намерена поддержать начинание всеми своими вооруженными силами на море и на суше.
   Принц Нассауский:
   — Нидерландские генеральные штаты пожертвуют всем, чем могут.
   Король Генрих:
   — Тогда я поистине могу оказаться сильнейшим; могу быть достаточно силен, чтобы предотвратить великую войну и чтобы имя мое стало благословенным перед Богом и людьми. Слишком вески должны быть причины, чтобы лишить меня спасения души, не говоря об уважении людей. Война для меня запретна, говорю я и требую, чтобы вы, господа, дали мне договорить до конца. Мне самому тоже пришлось выслушать папского легата, когда он здесь, в этой комнате, предрекал мне, будто я дойду до того, что подниму оружие против католическо-христианского мира. Будто на мне лежит подозрение, что я хочу повсеместно взять под свою защиту протестантство — и не во имя веры, а ради собственной своей славы. И я успел подтвердить подозрение легата, даровав в Нанте мой эдикт.
   Милорд Сесиль, принц Нассауский говорят возбужденно и наперебой.
   Король Генрих:
   — Господа союзники! Поборники мира и просвещенных нравов! Захватчик творит мерзость. Свет был полон мерзости с тех пор, как я имею с ним дело. Однако я не унывал. Воевал я всегда лишь во имя человечности. Так я действовал в своем королевстве и так же выступил бы в поход против ваших разбойников.
   Милорд Сесиль, принц Нассауский говорят вместе:
   — Решено! Вы будете действовать. Вы наш великий предводитель. Пусть же распадется их Священная Римская империя, пусть рухнет их святая церковь.
   Король Генрих:
   — Точь-в-точь это же говорил легат, только добавил еще, что я тем самым стану повелителем мира.
   Милорд Сесиль отстраняется от принца Нассауского, отступает на шаг:
   — Это, должно быть, шутка. Ее британское величество и в мыслях не имеет вести войну с такой целью.
   Король Генрих:
   — Я тоже — и вообще не намерен вести ее.
   Принц Нассауский — с трудом сдерживая слезы:
   — Сир! Неужто у вас нет жалости к этому злосчастному миру?
   Король Генрих:
   — Есть! И прежде всего я жалею мой народ и мое королевство. Ибо у них за плечами двадцать лет войны, и теперешнее поколение будет помнить ее до конца дней. Я не считаю себя господином судьбы и взял бы на себя слишком много, если бы попытался уберечь другие страны от великой религиозной войны, которую вынесла моя страна и все же уцелела. Из долгих смут мое королевство вышло с новым тяготением к разуму, и это тяготение я буду поддерживать, а не пресекать. Границы моего королевства открыты, крепости полуразрушены, флот в плохом состоянии, многие провинции превращены войной в пустыню. Дабы народ мой мог есть досыта и рожать детей, я должен вложить меч в ножны.
   Принц Нассауский:
   — Ради того, чтобы ваши французы жили в достатке и довольстве, вы обрекаете большую часть Европы на величайшие ужасы. Ваше разоружение окончательно развязывает разбойникам руки.
   Милорд Сесиль:
   — Однако же здесь в стране благополучие крестьян и ремесленников заметно возрастает.
   Король Генрих:
   — А люди созданы для того, чтобы жить в благополучии. Кстати, они бы прогнали меня, если бы я думал иначе. Мое собственное благополучие и мое государство зависят от одной или двух проигранных битв. Знайте же, господа, волей или неволей, но я распускаю свои войска.

Они говорят: велик

   Испанские послы въехали в Париж. Они прибыли торжественно, как того требовал с трудом достигнутый, заключенный на веки вечные мир. Тем более удивила их непринужденность двора и короля, который считался великим. Они не заметили в нем величия. Король Франции прежде всего повел их в залу для игры в мяч, там высочайшая особа стала ожесточенно состязаться в игре со своим маршалом Бироном-младшим и принцем де Жуэнвилем. Дамы в масках следили из галереи за прыжками и ухватками неутомимого величества. Дон Луис де Веласко, адмирал Арагонский, граф Аренберг и вся испанская делегация искали среди масок герцогиню де Бофор и без труда нашли ее. Все внимание было обращено на нее. Невзирая на духоту июньского дня и переполненной залы, король играл лишь для нее, как заметили испанцы.
   Кстати, он, должно быть, не прочь был показать и им, что он гибок, силен и достаточно молод, дабы внушать страх. Об этом послы подумали позднее, когда писали отчет. Теперь же в них преобладало удивление при виде того, как христианнейший король роняет перед ними свое достоинство и приносит его в дар женщине. По окончании игры в мяч он попросил свою возлюбленную открыть лицо, чтобы послы его католического величества могли вволю налюбоваться ею.
   Нечто еще более возмутительное ожидало их впереди. Через два дня был парадный обед, а вечером бал. Во главе стола, под балдахином, вместе с королем сидела герцогиня де Бофор, ей же прислуживали знатные дамы, и первой по рангу была мадемуазель де Гиз, отпрыск Лотарингского дома, дружественного Испании и до недавних пор бывшего угрозой королю Франции. А тут вдруг дочь этого дома, которому по воле Испании надлежало царствовать, принуждена подносить блюда — и кому?
   Позднее король сказал испанцам:
   — При Амьене вы могли бы победить. Мое самое слабое место было там, где стояла палатка герцогини.
   Дон Франсиско де Мендоса отвечал с подобающей важностью:
   — Даже ради победы мы не стали бы штурмовать бордель.
   Чем напыщеннее было последовавшее за этим молчание испанцев, тем искреннее расхохотался король. Тогда они увидели, что его не унизишь ничем. Хозяйкой бала считалась мадам Екатерина Бурбонская, сестра короля, но рядом с ней была герцогиня де Бофор в изумрудном шелку, волосы ее искрились алмазными звездами, и прекрасна она была свыше меры: наконец-то это признали даже испанские послы.
   Однако они продолжали возмущаться, ибо при французском дворе на переднем плане всегда были женщины. Танцы на время прекратились, и роскошные, пышные робы женщин образовали круг, а в середину круга вступил юноша, на левой щеке у него было родимое пятно; под аккомпанемент музыки он пропел песню. «Прелестной Габриели» — начиналась она.
   До своего отъезда испанцы слышали ее часто и повсюду, под конец они ловили себя на том, что сами напевают ее. После того как они отбыли и Париж собственными глазами увидел побежденных врагов короля, сам король совершил торжественный въезд. Обставлено это было со всей возможной пышностью. Один только король Генрих восседал на коне, весь в коже и черной стали, на шлеме белый султан, как при Иври. Таким знал его мир и хотел, чтобы он был таким. В угоду миру он и поддерживал представление о великом короле и являлся перед ним великим королем.