Страница:
Чужеземцы всех стран первыми приветствовали его. А затем неожиданно, после некоторой заминки, восторженное ликование охватило жителей его столицы. Поблизости от Луврского дворца он остановился: вдоль улицы, из домов и с крыш гремела хвала, какой никогда не выпадало на его долю, второй раз ему уже не услышать ничего подобного. Он вытянул руку. Под его рукой, у его ног, стояли носилки, слуги опустили их там. Генрих крикнул:
— Вот вам мой мир и ваше благо, оно и мое благо!
Он поскакал в свой дворец, они же верно поняли его, все знали, какая особа находилась в носилках и была возведена королем в символ лучших времен. «Прелестной Габриели» пели улицы, дома и крыши.
Генриху не удалось побыть одному после триумфа, хотя ему казалось, будто он что-то упустил, о чем-то позабыл. Слишком велик был наплыв людей, воздать почести королю явились двор и парламент, городские общины, его маршалы, его финансовый совет, а вооруженные герольды в кольчугах и золотых лилиях прокладывали чужеземным послам путь сквозь толпу.
Сюда прибыли, торопясь своим присутствием подтвердить торжество короля Франции, все послы, постоянные и чрезвычайные, — не только те, кого он знал, но и совсем неожиданные и отнюдь не одни дружественные. Напротив, враги особенно поспешили, и не открытые враги, не испанцы, не император, чьи представители еще не показывались и вряд ли вообще явятся. Больше всех усердствовали тайные ненавистники. Соседняя Савойя вероломно держит сторону врага, а так как герцог одной ногой стоит во Французском королевстве, то спор неизбежен. В лице итальянских князей Габсбург имеет послушных пособников; их агенты тут на месте, сейчас они воздают хвалу, а потом будут докладывать, как король Франции воспринимает свое счастье. И рейнские князья, духовные и светские, устами своих наблюдателей славословят великого короля.
Славословие удается этим чужестранцам, оно даже звучало бы правдоподобно, если бы всякому не было понятно, что источник их чувств — страх. В них говорит недавнее потрясение, ибо победа короля оказалась настолько решительной, что князьям не осталось места между ним и императором. На западе Германии их страшит императорское владычество, которое обычно остается незримым и заявляет о себе только бесчинством безнадзорных шаек поджигателей. Их зовут испанскими до тех пор, пока никто не желает признавать их своими. Но превыше всего страшит этих князьков король Франции со своим войском, победившим Испанию; оно вплотную подступает к Рейну, кому под силу его задержать? Глава вселенской монархии, одетый в черное, сидит взаперти в своем уединенном венском дворце; здесь же, на виду у всех и повсюду памятный своими деяниями, — единственный из королей, кто держит меч.
Посланники немецких курфюрстов опасались со стороны скрытого протестанта любых крайностей. Самый капитальный вопрос они рассчитывали обойти, хотя бы с помощью явной бессмыслицы. Отчаяние не выбирает, и времени ему отпущено мало. От этого вопроса все зависит. Многим из курфюрстов одновременно пришла мысль избрать короля Генриха римским императором — во всяком случае, сделать ему такое предложение и выиграть время. Каждый из посланников по очереди просил его величество о милостивейшей аудиенции для весьма секретного сообщения, не терпящего отлагательства.
Обстановка не позволяла уединиться по-настоящему. Приток народа в галерею Лувра принял грандиозные размеры, все выходы запружены депутациями, жаждущими предстать пред очи его величества. Некоторые из незначительных иноземных посланников надеялись улучить удобную минуту; а пока что они пытались отстоять свое место и безопасность своих особ от натиска толпы. По обычаю этого короля, простолюдинам был открыт доступ во дворец. Особых приказов он не давал, офицеры действовали согласно его всегдашним правилам — вокруг него самого едва удалось оставить немного свободного пространства. Некоторые дамы от тесноты лишились чувств.
Король стоял не на возвышении, а на одном уровне со всеми; те, что увивались вокруг него, спешили изобразить на лице подобострастие и произносили хвалы — если долго слушать, они становятся однообразными и даже теряют связь с действительностью. «Они говорят: велик, — думает Генрих. — Непрестанно называют они меня великим королем, что лишено всякого смысла, и им бы это следовало знать. Победа, чего она стоит! Я побеждал не более, чем было нужно и допустимо для сохранения моего королевства. Вне этих пределов находится то, от чего мне пришлось отказаться, конечная победа, освобождение Европы от такого владычества, которое все народы превращает в шайки поджигателей. Я не смею помочь. Я сделал выбор между миром и войной. Великим я не смею быть».
Не смущаясь этим, он каждому давал величавый, обдуманный ответ, какого от него ждали и какой подобал великому королю. Втихомолку он размышлял, что мирская слава никогда не может быть принята вполне всерьез и вообще не выдержит испытания, если отважиться на него. «Главное, это нанесло бы обиду людям, ибо им больше, чем мне, дороги слава и величие». Он поворачивал голову и корпус с гибкостью игрока в мяч. Он кивал, закидывал голову, переступал с ноги на ногу, и все одинаково властно и благосклонно. Нет, в недостатке величия ему нечего было упрекать себя, а другие и вовсе трепетали от благоговения. Правда, он не предвидел размеров и размаха этого праздника победы, отсюда и неподобающая сутолока. Сам он изображал и олицетворял величие. «Но я еще научусь в совершенстве воплощать его в жизнь», — решил он.
«Они говорят: велик. Если бы они увидели меня в походном лагере, покрытым грязью траншей, когда битва еще впереди, — они заговорили бы иначе. Они, очевидно, не верят в промысел Божий, ибо мое счастье они приписывают случаю и потому именно готовы пасть предо мной ниц. Еще труднее им понять, как может разум хоть раз одержать победу здесь, на земле, пускай даже временную. А человека, который попросту пустил в ход здравый смысл, они встречают явной бессмыслицей: это их встречный удар. Вознамерились избрать меня римским императором, словно я или сами они не в своем уме».
— Господа, я скорее угадываю, чем слышу ваше знаменательное предложение, ибо вокруг стоит шум, а вы не без причины понижаете голос. Ваши надежды на то, что я не стану болтать, делают вам честь; иначе слух его апостольского величества был бы неприятно поражен. Я делаю из всего этого вывод, что вы в приподнятом настроении и, кроме того, истинные мои друзья.
Его ответы представителям курфюрстов выражали вежливое сомнение в их умственных способностях, ибо они явно мололи чушь. Их просьбы о секретных аудиенциях он пропускал мимо ушей и кивал следующим. Все двигались по кругу; кто прошел перед королем, приближался к герцогине де Бофор. Она сидела, окруженная принцессами. Отповедь, которую дал ее господин своим искусителям, не ускользнула от ее слуха. Впрочем, каждый из послов немецких курфюрстов неизменно просил ее заступничества; ей приходилось давать согласие. Все видели, как она побледнела, должно быть, от безрассудной радости. Тот, кто находил, что гордость только красит эту величавую женщину, полжизни отдал бы, лишь бы узнать, что же происходит.
Но герцогиня знаком подозвала своего друга, храброго Крийона. Тотчас же были освобождены выходы и расчищен путь от местопребывания его величества до отдаленного уголка, где собралась кучка скромных людей, с трудом устоявших против давки и толчеи. Они никогда не добрались бы до короля. А теперь сам король, ведя на поднятой руке лютню Бофор, шел навстречу фламандцам. То были бургомистры городов, покидаемых испанцами. То были старосты сел, уничтоженных войной, и священники, чьи кафедры более не существовали. Они позабыли стать на колени перед своим освободителем, — слишком много пришлось им стоять на коленях.
Король обратился к ним с приветствием, а они сперва оглядели его, затем друг друга, не зная, кому держать речь. Один из них произнес медленно, с расстановкой:
— Государь! Отчего мы не французы и не ваши соотечественники!
— Вы люди, достойные уважения, — отвечал им король. — Довольствуйтесь этим. Ваша безопасность — в умении храбро защищаться. Ваше благосостояние — в привычке к труду. Идите с миром.
Один из них:
— Мы своими глазами видели великого короля.
Генрих — на ухо бесценной повелительнице:
— Без этого никак не обойтись. И они тоже говорят: велик.
После чего он пригласил их сесть за его стол.
Величие изнутри
— Вот вам мой мир и ваше благо, оно и мое благо!
Он поскакал в свой дворец, они же верно поняли его, все знали, какая особа находилась в носилках и была возведена королем в символ лучших времен. «Прелестной Габриели» пели улицы, дома и крыши.
Генриху не удалось побыть одному после триумфа, хотя ему казалось, будто он что-то упустил, о чем-то позабыл. Слишком велик был наплыв людей, воздать почести королю явились двор и парламент, городские общины, его маршалы, его финансовый совет, а вооруженные герольды в кольчугах и золотых лилиях прокладывали чужеземным послам путь сквозь толпу.
Сюда прибыли, торопясь своим присутствием подтвердить торжество короля Франции, все послы, постоянные и чрезвычайные, — не только те, кого он знал, но и совсем неожиданные и отнюдь не одни дружественные. Напротив, враги особенно поспешили, и не открытые враги, не испанцы, не император, чьи представители еще не показывались и вряд ли вообще явятся. Больше всех усердствовали тайные ненавистники. Соседняя Савойя вероломно держит сторону врага, а так как герцог одной ногой стоит во Французском королевстве, то спор неизбежен. В лице итальянских князей Габсбург имеет послушных пособников; их агенты тут на месте, сейчас они воздают хвалу, а потом будут докладывать, как король Франции воспринимает свое счастье. И рейнские князья, духовные и светские, устами своих наблюдателей славословят великого короля.
Славословие удается этим чужестранцам, оно даже звучало бы правдоподобно, если бы всякому не было понятно, что источник их чувств — страх. В них говорит недавнее потрясение, ибо победа короля оказалась настолько решительной, что князьям не осталось места между ним и императором. На западе Германии их страшит императорское владычество, которое обычно остается незримым и заявляет о себе только бесчинством безнадзорных шаек поджигателей. Их зовут испанскими до тех пор, пока никто не желает признавать их своими. Но превыше всего страшит этих князьков король Франции со своим войском, победившим Испанию; оно вплотную подступает к Рейну, кому под силу его задержать? Глава вселенской монархии, одетый в черное, сидит взаперти в своем уединенном венском дворце; здесь же, на виду у всех и повсюду памятный своими деяниями, — единственный из королей, кто держит меч.
Посланники немецких курфюрстов опасались со стороны скрытого протестанта любых крайностей. Самый капитальный вопрос они рассчитывали обойти, хотя бы с помощью явной бессмыслицы. Отчаяние не выбирает, и времени ему отпущено мало. От этого вопроса все зависит. Многим из курфюрстов одновременно пришла мысль избрать короля Генриха римским императором — во всяком случае, сделать ему такое предложение и выиграть время. Каждый из посланников по очереди просил его величество о милостивейшей аудиенции для весьма секретного сообщения, не терпящего отлагательства.
Обстановка не позволяла уединиться по-настоящему. Приток народа в галерею Лувра принял грандиозные размеры, все выходы запружены депутациями, жаждущими предстать пред очи его величества. Некоторые из незначительных иноземных посланников надеялись улучить удобную минуту; а пока что они пытались отстоять свое место и безопасность своих особ от натиска толпы. По обычаю этого короля, простолюдинам был открыт доступ во дворец. Особых приказов он не давал, офицеры действовали согласно его всегдашним правилам — вокруг него самого едва удалось оставить немного свободного пространства. Некоторые дамы от тесноты лишились чувств.
Король стоял не на возвышении, а на одном уровне со всеми; те, что увивались вокруг него, спешили изобразить на лице подобострастие и произносили хвалы — если долго слушать, они становятся однообразными и даже теряют связь с действительностью. «Они говорят: велик, — думает Генрих. — Непрестанно называют они меня великим королем, что лишено всякого смысла, и им бы это следовало знать. Победа, чего она стоит! Я побеждал не более, чем было нужно и допустимо для сохранения моего королевства. Вне этих пределов находится то, от чего мне пришлось отказаться, конечная победа, освобождение Европы от такого владычества, которое все народы превращает в шайки поджигателей. Я не смею помочь. Я сделал выбор между миром и войной. Великим я не смею быть».
Не смущаясь этим, он каждому давал величавый, обдуманный ответ, какого от него ждали и какой подобал великому королю. Втихомолку он размышлял, что мирская слава никогда не может быть принята вполне всерьез и вообще не выдержит испытания, если отважиться на него. «Главное, это нанесло бы обиду людям, ибо им больше, чем мне, дороги слава и величие». Он поворачивал голову и корпус с гибкостью игрока в мяч. Он кивал, закидывал голову, переступал с ноги на ногу, и все одинаково властно и благосклонно. Нет, в недостатке величия ему нечего было упрекать себя, а другие и вовсе трепетали от благоговения. Правда, он не предвидел размеров и размаха этого праздника победы, отсюда и неподобающая сутолока. Сам он изображал и олицетворял величие. «Но я еще научусь в совершенстве воплощать его в жизнь», — решил он.
«Они говорят: велик. Если бы они увидели меня в походном лагере, покрытым грязью траншей, когда битва еще впереди, — они заговорили бы иначе. Они, очевидно, не верят в промысел Божий, ибо мое счастье они приписывают случаю и потому именно готовы пасть предо мной ниц. Еще труднее им понять, как может разум хоть раз одержать победу здесь, на земле, пускай даже временную. А человека, который попросту пустил в ход здравый смысл, они встречают явной бессмыслицей: это их встречный удар. Вознамерились избрать меня римским императором, словно я или сами они не в своем уме».
— Господа, я скорее угадываю, чем слышу ваше знаменательное предложение, ибо вокруг стоит шум, а вы не без причины понижаете голос. Ваши надежды на то, что я не стану болтать, делают вам честь; иначе слух его апостольского величества был бы неприятно поражен. Я делаю из всего этого вывод, что вы в приподнятом настроении и, кроме того, истинные мои друзья.
Его ответы представителям курфюрстов выражали вежливое сомнение в их умственных способностях, ибо они явно мололи чушь. Их просьбы о секретных аудиенциях он пропускал мимо ушей и кивал следующим. Все двигались по кругу; кто прошел перед королем, приближался к герцогине де Бофор. Она сидела, окруженная принцессами. Отповедь, которую дал ее господин своим искусителям, не ускользнула от ее слуха. Впрочем, каждый из послов немецких курфюрстов неизменно просил ее заступничества; ей приходилось давать согласие. Все видели, как она побледнела, должно быть, от безрассудной радости. Тот, кто находил, что гордость только красит эту величавую женщину, полжизни отдал бы, лишь бы узнать, что же происходит.
Но герцогиня знаком подозвала своего друга, храброго Крийона. Тотчас же были освобождены выходы и расчищен путь от местопребывания его величества до отдаленного уголка, где собралась кучка скромных людей, с трудом устоявших против давки и толчеи. Они никогда не добрались бы до короля. А теперь сам король, ведя на поднятой руке лютню Бофор, шел навстречу фламандцам. То были бургомистры городов, покидаемых испанцами. То были старосты сел, уничтоженных войной, и священники, чьи кафедры более не существовали. Они позабыли стать на колени перед своим освободителем, — слишком много пришлось им стоять на коленях.
Король обратился к ним с приветствием, а они сперва оглядели его, затем друг друга, не зная, кому держать речь. Один из них произнес медленно, с расстановкой:
— Государь! Отчего мы не французы и не ваши соотечественники!
— Вы люди, достойные уважения, — отвечал им король. — Довольствуйтесь этим. Ваша безопасность — в умении храбро защищаться. Ваше благосостояние — в привычке к труду. Идите с миром.
Один из них:
— Мы своими глазами видели великого короля.
Генрих — на ухо бесценной повелительнице:
— Без этого никак не обойтись. И они тоже говорят: велик.
После чего он пригласил их сесть за его стол.
Величие изнутри
Внимание, оказанное простым людям из Фландрии, поразило всех. Ясно, что это происки герцогини де Бофор; многие якобы заметили, что вовсе не король вел ее на поднятой руке, а она увлекала его. Но ведь, прежде чем испанцы вновь утвердят свое господство над Фландрией, король может завладеть этой страной и народом; силы у него достанет. Естественно, что фламандцам тогда пришлось бы круче, нежели под игом Испании. А вместо этого он обращается с ними, как со свободными людьми, и усаживает их за свой стол.
И при этом в его собственном королевстве землевладельцев вынуждают в самом деле прокладывать те проезжие дороги, на которые они взимают пошлины с крестьян. Конечно, за такие действия многие считают его власть величайшей тиранией. Не то чтобы он сам выдумывал гнусные новшества — ни слова против королевского величия. Зато крамольники вроде Рони пользуются им во зло и посягают на крупные состояния, даже не останавливаясь перед благоприобретенными правами. Недобрый конец ждет эту власть; пусть министр поостережется распространять свои самовластные поборы на иноземных откупщиков. Всесильные мировые финансисты жестоко отомстят французскому королевству.
Что бы ни говорили, но на деле Рони подавал своему государю разумные и умеренные советы. Подсчет доходов откупщика Цамета Рони составлял долгими ночами. В тот день, когда он показал королю итог, бесценная повелительница находилась тут же; каждый раз это наново оскорбляло Рони, хотя он до сих пор не подавал вида, насколько был этим уязвлен. Король подскочил, увидев цифры, он потребовал высылки флорентийца. Верный слуга отсоветовал ему действовать в первом порыве гнева. Он уверял, что ему легче будет справиться с каким-то Цаметом, чем королю с всесильными европейскими финансистами, если он затронет их интересы.
Бесценная повелительница выразила удивление, почему господин де Рони именно в данном случае изменяет своей обычной непреклонности и старается сохранить королю такую дружбу.
— Меня и так достаточно ненавидят, — сухо возразил Рони. Но Габриель поняла: дело было не в сапожнике Цамете, который, кстати, считался ее добрым приятелем. Верный слуга прежде всего думал о великом герцоге Тосканском и его племяннице[71]. «Она должна вытеснить меня и стать королевой Франции. Расчет этого каменного человека неумолим, нечего и пытаться льстить ему. Нет, его еще недостаточно ненавидят; и я тоже буду ненавидеть его. Но пока что я молчу».
Король вслух восхищался мудростью своего министра:
— Взгляните на него, мадам. Он потому так мудр, что почти не спит. И мне тоже больше нельзя спать. Наша работа не ждет, как тогда у дубильщика на улице де ла Ферронри.
Рони, которому было позволено удалиться, подумал про себя, что весь вред не в крепком сне его величества, а в бесценной повелительнице, и она должна пасть. Габриель же отныне лишь дожидалась часа, когда ей удастся низвергнуть его. Он видел ее насквозь и впредь, когда прибегал к мероприятиям, вызывавшим чье-либо возмущение, не упускал случая приписать заслугу начинания герцогине де Бофор. Мало-помалу вся ненависть обратилась не на него, а на нее. Это она посягала на всесильных финансистов, она была в союзе с протестантами, и целью ее стремлений был престол. Как при здешнем дворе, так и при европейских дворах Габриель слыла подстрекательницей короля Франции ко всем действиям, грозившим незыблемому праву владения и полезным одним лишь смутьянам и простолюдинам.
Она знала это. Ее повелителя унижения не касались, только на ней изощрялись все, хотя с должной оглядкой. Никто не осмелился бы открыто оскорбить ее, ей осталось лишь полшага — и она будет королевой. Но когда знатные дамы прислуживали ей за столом, они повторяли у нее за спиной слова испанского посла и подражали его деревянной церемонности. Придворные дамы заглядывали в будущее, хотя бы и с помощью астрологов; мадам де Сагонн во главе их высказывала с глазу на глаз восхищение покинутой королевской супругой, которая отстаивала свои права и ни в коем случае не соглашалась на расторжение брака. Никогда не уступит она потаскушке, писала она из замка, где была заточена и откуда подослала к королю убийцу.
Мадам Маргарита Валуа, некогда знаменитейшая жрица любви, богиня Венера своей эпохи, не сохранила уже ни одного из природных даров, кроме страсти к интригам; эта страсть была самой неотъемлемой долей наследия, доставшегося ей от ее коварной матери Медичи. Еще в прошлом году она называла Габриель д’Эстре своей сестрой и заступницей, выпрашивала у нее подарки и только всячески изворачивалась, лишь бы не дать свободы королю. Теперь это стало ее заслугой, которой она открыто кичилась. Габриель была на вершине и пока держалась прочно; ненависть, кипевшая вокруг нее, не могла ее поколебать. Былая Марго, скучая в изгнании, ухватилась за сладостную утеху разжигать ненависть, как бы мало пользы это ни принесло ей самой. Дочь старой Екатерины, вдохновительницы Варфоломеевской ночи, знала с давних пор, к какой развязке, жуткой и манящей, могут в конце концов привести ненависть двора и интриги женщин. Ее игра до известной степени бескорыстна, ибо сама она ни в коем случае не будет королевой, хотя ее астрологи, понятно, сулят ей это. Напротив, она даже навлечет на себя месть короля, если с его бесценной повелительницей стрясется беда. Все равно мадам Маргарита оживает и вновь чувствует себя в гуще событий, когда поносит Габриель д’Эстре.
Габриель знала это. От природы она не была наделена тонким умом, но необыкновенная участь сделала ее проницательной. Бок о бок с великим человеком, — таков он поистине для нее одной, меж тем как другие лишь именуют его так, — бок о бок с ним она познала много чудесного. Она одна видела составные части того, что именуют величием. О величии говорят, но его не знают. У него есть лицевая сторона, она обнаруживается на полях побед, в залах, где подписываются договоры и великий человек возвещает свой эдикт. Свобода, нация, мир — для их завоевания надо показывать величие с лицевой стороны. Габриель же знала не только внешность, не только гордую осанку своего великого человека. В душе его она открывала много трогательного, много сомнительного, но вовсе не думала, что тем самым проникала за кулисы величия. В своем благородстве эта женщина сердцем чуяла, что одно вытекает из другого. Восприимчивость к правде порой бывает следствием не ума, а природных свойств.
Этой женщине он доверялся, больше он никому не доверял; и тут она часто встречала в нем голубиную чистоту, так что змеиная мудрость выпадала на ее долю.
Она предостерегала его. Однажды вечером в спальне она начала:
— Возлюбленный мой, сейчас лесть сыплется на вас со всех сторон. Сюда прибыли фламандские граждане, они хотят заверить вас, что их родина жаждет принадлежать Франции.
Генрих указал на первый из восьми больших гобеленов, покрывавших стены их общей спальни. Первый изображал рай и змея-искусителя. На этот гобелен указал Генрих, лицо его приняло знакомое ей выражение. Он сказал:
— Меня они не поймают.
— Именно эти фламандцы были искренни, — сказала Габриель. — И другие иноземцы из более дальних стран не расточают зря красноречия, а честно желают стать французами. Мой возлюбленный повелитель, вы не видите, сколь велико упование мира. Чрезмерные тяготы сделали вас равнодушным к награде, которая досталась бы вам без усилий, из чистой любви.
— Ты имеешь право так говорить. Символ всей моей борьбы — ты одна, владеть тобой — моя награда.
Она думала: «И все же в день торжества, когда он был всемогущ, он не женился на мне. Ему известны письма королевы Наваррской, и он не собирается оградить меня от ее оскорблений». Но то, что Габриель высказала вслух, гласило:
— Вы многое упускаете.
Однако этими словами она задела его за живое. Он долго шагал взад и вперед по комнате, он вспоминал то чувство, которое тревожило его в первые часы после его победоносного въезда. Упущено то, что должно быть главным. Упущенный случай, как вернуть его? Когда он обнял любимую женщину, она была бледна и холодна. Он испугался и обещал ей, что наверстает все, что близок тот день.
— Моя власть должна стать неоспоримой, за меня говорят только мои дела, без них я ничто.
Габриель пожалела, что подумала о себе. Ее великий человек не знает, кто он: поэтому он во многом беспомощен, как дитя, она должна заботиться о нем. Ее недоверие должно быть настороже за двоих.
— Сир! Вы окружены шпионами.
— А вовсе не почитателями, как я мог бы возомнить.
— Вы едва не поверили послам немецких курфюрстов, когда те обещали избрать вас римским императором.
— Едва, но не вполне. Они тоже фантазеры, вроде фламандцев, и почитают меня освободителем Европы.
— Нет. Они предатели. На случай, если бы вы согласились, доклад был уже написан. Вот он.
Генрих побледнел. На бумагу он даже не взглянул: в прекрасном лице Габриели хотел он прочесть, впервые до конца прочесть лишь ее судьбу. Вот существо, которое делит со мной опасности и отводит нож от моей груди. И в ее грудь он не должен вонзиться, я все искуплю, ты будешь королевой.
Увидев, что он бледен и полон раскаяния, она пожалела своего великого человека, который велик даже в сомнении, в слабости, в нерешительности. Он не верит в свою легенду и ничего не видит в своем величии, кроме того, что оно непростительно. «Любимый, ты не женишься на мне, каждый раз на пути встает какое-нибудь важное дело, а затем еще одно, пока все твои дела, вместе взятые, не навлекут на нас лютую ненависть и сгубят и наше счастье, и нашу жизнь».
Вот о чем она думала, когда Генрих предложил ей вновь одеться. Они пойдут к мадам Екатерине Бурбонской.
— Я рад, что ты любишь ее.
В этот вечер у сестры короля совершалось протестансткое богослужение. Высокая чета уже за дверями услышала пение, и Габриель хотела повернуть назад. Но Генрих удержал ее.
— Вы увидите, мадам, что произойдет.
А произошло то, что король подхватил псалом гугенотов, псалом 58-й, гимн его давних сражений.
— Явись, Господь, и дрогнет враг.
Мадам де Бофор зажала ему рот рукой, чтобы он замолчал. Неужто он считает, будто ему все дозволено, раз он великий человек? Он не понимает своего величия и злоупотребляет им.
Далее произошло то, что по окончании торжественной службы король с герцогиней де Бофор предстал перед всем двором, ибо едва разнеслась весть, что он здесь, как все поспешили сюда. Оба они предстали перед двором, и его величество громко возвестил, что брак его с герцогиней де Бофор решен и что она — будущая королева.
После чего начались коленопреклонения без числа, и одно ревностней другого. Королевское величие изъявило свою волю. Королевское величие священно в своей сущности, в своем божественном назначении; гораздо меньше — в своих мирских намерениях. Тому, что свершено, приходится покоряться, потому что иначе нельзя; но невыполненным обещаниям никто верить не обязан. Коленопреклонение — это одно, другое дело — всеобщий сговор, имеющий целью помешать его величеству выполнить данное им слово. Его величество не возвысит над всеми женщину, которая всем равна, да и то не вполне. Не уроженке нашей страны быть королевой Франции, а чужеземной принцессе, и всем известно — какой. И его величество знает это; в сущности, он тоже в заговоре, так полагали мудрецы или, вернее, скептики, которых было гораздо меньше, чем мудрецов.
Его величество в конце концов и не желает выполнить данное слово. Это противоречило бы благу государства — уже не говоря о том, что наш король не может быть до такой степени привязан ни к одной женщине. Вот о чем шушукался двор. Впереди — коленопреклонения, позади — шушуканье.
— Стоит ему пресытиться любовницей, как на прощание он обещает ей высшую награду, — сказала одна дама. А другая:
— Ваша правда, мадам. Кроме того, всякому видно, что прелести прелестной Габриели на ущербе: как раз в то время, когда все распевают песню, сложенную в ее честь.
— Мадам, ведь у нее уже трое детей. На ее семи чудесах красоты, в том числе и на знаменитом двойном подбородке, это начинает сказываться. Она толстеет, что всегда было не по вкусу королю.
— Сударь, ваше мнение? — спросил кто-то. — Способен великий король в самом деле отважиться на такой брак?
— Только у великого короля может родиться подобная мысль, — ответил другой, втайне принадлежавший к ордену иезуитов.
— В таком случае он стал слишком велик.
— Вернее, он слишком возвеличил королевский сан, чтобы удержаться на высоте своего призвания, — возразил тайный иезуит.
Менее посвященный:
— Потому-то он и дерзает вступить в такой брак.
Тайный иезуит:
— Нет, именно потому, что величие его имеет предел, он никогда не вступит в этот брак.
Как бы то ни было, король дал слово и стал настойчивее хлопотать о расторжении его брака с королевой Наваррской и перед ней, и в Риме. Если бы он тут же мог получить свободу, он сдержал бы слово: даже Габриель целое лето была в этом уверена, она ожила. День за днем наслаждалась она этим чудесным летом, которое могло оказаться для нее последним. Генрих часто приезжал к ней в Монсо, и вот что вселяло в нее особенную уверенность: он являлся к ней не просто как возлюбленный повелитель или чтобы поиграть с детьми. Он вызывал сюда министров и обсуждал, государственные дела, шагая по парку, ибо для работы всегда нуждался в просторе и воздухе; в кабинете он ничего не решал. А тут подходил к своей бесценной повелительнице, прежде чем подписать указ, на счастье клал ее руку на пергамент, а рядом ставил свое имя.
В ее парке, опираясь на нее, он предписал, чтобы никто во всем королевстве, под страхом строжайшей кары, не смел носить при себе огнестрельное оружие, включая сюда и небольшие пистолеты, которые только что вошли в употребление. Это вопрос общественной безопасности, какое дело до нее власть имущим и искателям счастья. Но все трудящиеся сословия согласны со своим королем.
Король-чудак желает, чтобы суды его были независимы от двора и от губернаторов. Судьи впредь будут несменяемы. Другое новшество: он запрещает семьям, и без того достаточно состоятельным, заключать богатые браки.
— А это значит… — сказала Габриель тихо-тихо. Даже господин де Рони не должен был слышать ее. — Сир! Это значит, что все власть имущие вашего королевства будут желать вашей смерти.
— Никто не станет желать ее, — заявил король Генрих, не понижая голоса. — Мадам, спросите господина де Рони. Он сам хлопочет о богатом союзе, его сын должен породниться с домом Гизов. Ему я это разрешаю. К верным слугам моего государства милость моя неизменна, вот что я хочу показать всем.
Габриель сказала:
— Это ваш лучший слуга. Я ни разу не противоречила тому, что он советовал вам.
А король:
— Он это знает. Он измышляет разные смелые новшества, а я доделываю остальное. Мужество для их осуществления даете мне вы, мадам.
— Вы имеете министра, достойного вас, — сказала Габриель и ждала награды за свои слова. Рони молчал.
Генрих взглядом дал ей понять, сколь мало он ценит Рони как человека — в противоположность министру. Не широкая натура, не обращай на него внимания, бесценная повелительница. Достаточно того, что он честен и, при всем своем упорстве, послушен мне. И мне он нужен.
Это он повторил ей словами, когда они остались наедине и беседовали откровенно. Чудесное лето в парке Монсо — пускай даже последнее для нее. Габриель отдавалась настоящей минуте, слушала своего возлюбленного повелителя и не перечила ему. Она знала многое, что он обходил. Господин де Рони был в союзе с флорентийским послом против нее. Он добился для посла разрешения предложить королю свою принцессу. Что делать, к чему бороться, королю нужен его слуга. Но еще меньше склонен он утратить свое бесценное сокровище, ни на какой мешок с золотом не променяет он его. Устала ли Габриель или слишком счастлива, чтобы ненавидеть, но только в эти минуты ее врагу не нужно бояться ее.
Она слушала Генриха.
— Мой Рони таков же, как и все окружающие: в сущности, он меня осуждает. Он отважен, но не великодушен. Он всех отпугивает, без пользы для кого-либо. Деньги, которые он отнимает у могущественных разбойников, лежали бы мертвым грузом в казне, в Бастилии и так хранится золотой запас на случай войны. А народ остался бы в бедности. Господин де Рони еще не понял, что только счастливый народ составляет счастье государства.
— И счастливый король, — вставила Габриель, тихо и томно от ласкового тепла и потому, что сама она пока была счастлива, несмотря на постоянное недомогание. Рождение третьего ребенка она перенесла тяжело, первые два дались ей легче. Генрих кликнул их, и оба бросились к нему в объятия, рослый Цезарь и миловидная, шаловливая Екатерина-Генриетта. Генрих приласкал и расцеловал детей, затем поручил им все поцелуи передать от него их милой матери.
И при этом в его собственном королевстве землевладельцев вынуждают в самом деле прокладывать те проезжие дороги, на которые они взимают пошлины с крестьян. Конечно, за такие действия многие считают его власть величайшей тиранией. Не то чтобы он сам выдумывал гнусные новшества — ни слова против королевского величия. Зато крамольники вроде Рони пользуются им во зло и посягают на крупные состояния, даже не останавливаясь перед благоприобретенными правами. Недобрый конец ждет эту власть; пусть министр поостережется распространять свои самовластные поборы на иноземных откупщиков. Всесильные мировые финансисты жестоко отомстят французскому королевству.
Что бы ни говорили, но на деле Рони подавал своему государю разумные и умеренные советы. Подсчет доходов откупщика Цамета Рони составлял долгими ночами. В тот день, когда он показал королю итог, бесценная повелительница находилась тут же; каждый раз это наново оскорбляло Рони, хотя он до сих пор не подавал вида, насколько был этим уязвлен. Король подскочил, увидев цифры, он потребовал высылки флорентийца. Верный слуга отсоветовал ему действовать в первом порыве гнева. Он уверял, что ему легче будет справиться с каким-то Цаметом, чем королю с всесильными европейскими финансистами, если он затронет их интересы.
Бесценная повелительница выразила удивление, почему господин де Рони именно в данном случае изменяет своей обычной непреклонности и старается сохранить королю такую дружбу.
— Меня и так достаточно ненавидят, — сухо возразил Рони. Но Габриель поняла: дело было не в сапожнике Цамете, который, кстати, считался ее добрым приятелем. Верный слуга прежде всего думал о великом герцоге Тосканском и его племяннице[71]. «Она должна вытеснить меня и стать королевой Франции. Расчет этого каменного человека неумолим, нечего и пытаться льстить ему. Нет, его еще недостаточно ненавидят; и я тоже буду ненавидеть его. Но пока что я молчу».
Король вслух восхищался мудростью своего министра:
— Взгляните на него, мадам. Он потому так мудр, что почти не спит. И мне тоже больше нельзя спать. Наша работа не ждет, как тогда у дубильщика на улице де ла Ферронри.
Рони, которому было позволено удалиться, подумал про себя, что весь вред не в крепком сне его величества, а в бесценной повелительнице, и она должна пасть. Габриель же отныне лишь дожидалась часа, когда ей удастся низвергнуть его. Он видел ее насквозь и впредь, когда прибегал к мероприятиям, вызывавшим чье-либо возмущение, не упускал случая приписать заслугу начинания герцогине де Бофор. Мало-помалу вся ненависть обратилась не на него, а на нее. Это она посягала на всесильных финансистов, она была в союзе с протестантами, и целью ее стремлений был престол. Как при здешнем дворе, так и при европейских дворах Габриель слыла подстрекательницей короля Франции ко всем действиям, грозившим незыблемому праву владения и полезным одним лишь смутьянам и простолюдинам.
Она знала это. Ее повелителя унижения не касались, только на ней изощрялись все, хотя с должной оглядкой. Никто не осмелился бы открыто оскорбить ее, ей осталось лишь полшага — и она будет королевой. Но когда знатные дамы прислуживали ей за столом, они повторяли у нее за спиной слова испанского посла и подражали его деревянной церемонности. Придворные дамы заглядывали в будущее, хотя бы и с помощью астрологов; мадам де Сагонн во главе их высказывала с глазу на глаз восхищение покинутой королевской супругой, которая отстаивала свои права и ни в коем случае не соглашалась на расторжение брака. Никогда не уступит она потаскушке, писала она из замка, где была заточена и откуда подослала к королю убийцу.
Мадам Маргарита Валуа, некогда знаменитейшая жрица любви, богиня Венера своей эпохи, не сохранила уже ни одного из природных даров, кроме страсти к интригам; эта страсть была самой неотъемлемой долей наследия, доставшегося ей от ее коварной матери Медичи. Еще в прошлом году она называла Габриель д’Эстре своей сестрой и заступницей, выпрашивала у нее подарки и только всячески изворачивалась, лишь бы не дать свободы королю. Теперь это стало ее заслугой, которой она открыто кичилась. Габриель была на вершине и пока держалась прочно; ненависть, кипевшая вокруг нее, не могла ее поколебать. Былая Марго, скучая в изгнании, ухватилась за сладостную утеху разжигать ненависть, как бы мало пользы это ни принесло ей самой. Дочь старой Екатерины, вдохновительницы Варфоломеевской ночи, знала с давних пор, к какой развязке, жуткой и манящей, могут в конце концов привести ненависть двора и интриги женщин. Ее игра до известной степени бескорыстна, ибо сама она ни в коем случае не будет королевой, хотя ее астрологи, понятно, сулят ей это. Напротив, она даже навлечет на себя месть короля, если с его бесценной повелительницей стрясется беда. Все равно мадам Маргарита оживает и вновь чувствует себя в гуще событий, когда поносит Габриель д’Эстре.
Габриель знала это. От природы она не была наделена тонким умом, но необыкновенная участь сделала ее проницательной. Бок о бок с великим человеком, — таков он поистине для нее одной, меж тем как другие лишь именуют его так, — бок о бок с ним она познала много чудесного. Она одна видела составные части того, что именуют величием. О величии говорят, но его не знают. У него есть лицевая сторона, она обнаруживается на полях побед, в залах, где подписываются договоры и великий человек возвещает свой эдикт. Свобода, нация, мир — для их завоевания надо показывать величие с лицевой стороны. Габриель же знала не только внешность, не только гордую осанку своего великого человека. В душе его она открывала много трогательного, много сомнительного, но вовсе не думала, что тем самым проникала за кулисы величия. В своем благородстве эта женщина сердцем чуяла, что одно вытекает из другого. Восприимчивость к правде порой бывает следствием не ума, а природных свойств.
Этой женщине он доверялся, больше он никому не доверял; и тут она часто встречала в нем голубиную чистоту, так что змеиная мудрость выпадала на ее долю.
Она предостерегала его. Однажды вечером в спальне она начала:
— Возлюбленный мой, сейчас лесть сыплется на вас со всех сторон. Сюда прибыли фламандские граждане, они хотят заверить вас, что их родина жаждет принадлежать Франции.
Генрих указал на первый из восьми больших гобеленов, покрывавших стены их общей спальни. Первый изображал рай и змея-искусителя. На этот гобелен указал Генрих, лицо его приняло знакомое ей выражение. Он сказал:
— Меня они не поймают.
— Именно эти фламандцы были искренни, — сказала Габриель. — И другие иноземцы из более дальних стран не расточают зря красноречия, а честно желают стать французами. Мой возлюбленный повелитель, вы не видите, сколь велико упование мира. Чрезмерные тяготы сделали вас равнодушным к награде, которая досталась бы вам без усилий, из чистой любви.
— Ты имеешь право так говорить. Символ всей моей борьбы — ты одна, владеть тобой — моя награда.
Она думала: «И все же в день торжества, когда он был всемогущ, он не женился на мне. Ему известны письма королевы Наваррской, и он не собирается оградить меня от ее оскорблений». Но то, что Габриель высказала вслух, гласило:
— Вы многое упускаете.
Однако этими словами она задела его за живое. Он долго шагал взад и вперед по комнате, он вспоминал то чувство, которое тревожило его в первые часы после его победоносного въезда. Упущено то, что должно быть главным. Упущенный случай, как вернуть его? Когда он обнял любимую женщину, она была бледна и холодна. Он испугался и обещал ей, что наверстает все, что близок тот день.
— Моя власть должна стать неоспоримой, за меня говорят только мои дела, без них я ничто.
Габриель пожалела, что подумала о себе. Ее великий человек не знает, кто он: поэтому он во многом беспомощен, как дитя, она должна заботиться о нем. Ее недоверие должно быть настороже за двоих.
— Сир! Вы окружены шпионами.
— А вовсе не почитателями, как я мог бы возомнить.
— Вы едва не поверили послам немецких курфюрстов, когда те обещали избрать вас римским императором.
— Едва, но не вполне. Они тоже фантазеры, вроде фламандцев, и почитают меня освободителем Европы.
— Нет. Они предатели. На случай, если бы вы согласились, доклад был уже написан. Вот он.
Генрих побледнел. На бумагу он даже не взглянул: в прекрасном лице Габриели хотел он прочесть, впервые до конца прочесть лишь ее судьбу. Вот существо, которое делит со мной опасности и отводит нож от моей груди. И в ее грудь он не должен вонзиться, я все искуплю, ты будешь королевой.
Увидев, что он бледен и полон раскаяния, она пожалела своего великого человека, который велик даже в сомнении, в слабости, в нерешительности. Он не верит в свою легенду и ничего не видит в своем величии, кроме того, что оно непростительно. «Любимый, ты не женишься на мне, каждый раз на пути встает какое-нибудь важное дело, а затем еще одно, пока все твои дела, вместе взятые, не навлекут на нас лютую ненависть и сгубят и наше счастье, и нашу жизнь».
Вот о чем она думала, когда Генрих предложил ей вновь одеться. Они пойдут к мадам Екатерине Бурбонской.
— Я рад, что ты любишь ее.
В этот вечер у сестры короля совершалось протестансткое богослужение. Высокая чета уже за дверями услышала пение, и Габриель хотела повернуть назад. Но Генрих удержал ее.
— Вы увидите, мадам, что произойдет.
А произошло то, что король подхватил псалом гугенотов, псалом 58-й, гимн его давних сражений.
— Явись, Господь, и дрогнет враг.
Мадам де Бофор зажала ему рот рукой, чтобы он замолчал. Неужто он считает, будто ему все дозволено, раз он великий человек? Он не понимает своего величия и злоупотребляет им.
Далее произошло то, что по окончании торжественной службы король с герцогиней де Бофор предстал перед всем двором, ибо едва разнеслась весть, что он здесь, как все поспешили сюда. Оба они предстали перед двором, и его величество громко возвестил, что брак его с герцогиней де Бофор решен и что она — будущая королева.
После чего начались коленопреклонения без числа, и одно ревностней другого. Королевское величие изъявило свою волю. Королевское величие священно в своей сущности, в своем божественном назначении; гораздо меньше — в своих мирских намерениях. Тому, что свершено, приходится покоряться, потому что иначе нельзя; но невыполненным обещаниям никто верить не обязан. Коленопреклонение — это одно, другое дело — всеобщий сговор, имеющий целью помешать его величеству выполнить данное им слово. Его величество не возвысит над всеми женщину, которая всем равна, да и то не вполне. Не уроженке нашей страны быть королевой Франции, а чужеземной принцессе, и всем известно — какой. И его величество знает это; в сущности, он тоже в заговоре, так полагали мудрецы или, вернее, скептики, которых было гораздо меньше, чем мудрецов.
Его величество в конце концов и не желает выполнить данное слово. Это противоречило бы благу государства — уже не говоря о том, что наш король не может быть до такой степени привязан ни к одной женщине. Вот о чем шушукался двор. Впереди — коленопреклонения, позади — шушуканье.
— Стоит ему пресытиться любовницей, как на прощание он обещает ей высшую награду, — сказала одна дама. А другая:
— Ваша правда, мадам. Кроме того, всякому видно, что прелести прелестной Габриели на ущербе: как раз в то время, когда все распевают песню, сложенную в ее честь.
— Мадам, ведь у нее уже трое детей. На ее семи чудесах красоты, в том числе и на знаменитом двойном подбородке, это начинает сказываться. Она толстеет, что всегда было не по вкусу королю.
— Сударь, ваше мнение? — спросил кто-то. — Способен великий король в самом деле отважиться на такой брак?
— Только у великого короля может родиться подобная мысль, — ответил другой, втайне принадлежавший к ордену иезуитов.
— В таком случае он стал слишком велик.
— Вернее, он слишком возвеличил королевский сан, чтобы удержаться на высоте своего призвания, — возразил тайный иезуит.
Менее посвященный:
— Потому-то он и дерзает вступить в такой брак.
Тайный иезуит:
— Нет, именно потому, что величие его имеет предел, он никогда не вступит в этот брак.
Как бы то ни было, король дал слово и стал настойчивее хлопотать о расторжении его брака с королевой Наваррской и перед ней, и в Риме. Если бы он тут же мог получить свободу, он сдержал бы слово: даже Габриель целое лето была в этом уверена, она ожила. День за днем наслаждалась она этим чудесным летом, которое могло оказаться для нее последним. Генрих часто приезжал к ней в Монсо, и вот что вселяло в нее особенную уверенность: он являлся к ней не просто как возлюбленный повелитель или чтобы поиграть с детьми. Он вызывал сюда министров и обсуждал, государственные дела, шагая по парку, ибо для работы всегда нуждался в просторе и воздухе; в кабинете он ничего не решал. А тут подходил к своей бесценной повелительнице, прежде чем подписать указ, на счастье клал ее руку на пергамент, а рядом ставил свое имя.
В ее парке, опираясь на нее, он предписал, чтобы никто во всем королевстве, под страхом строжайшей кары, не смел носить при себе огнестрельное оружие, включая сюда и небольшие пистолеты, которые только что вошли в употребление. Это вопрос общественной безопасности, какое дело до нее власть имущим и искателям счастья. Но все трудящиеся сословия согласны со своим королем.
Король-чудак желает, чтобы суды его были независимы от двора и от губернаторов. Судьи впредь будут несменяемы. Другое новшество: он запрещает семьям, и без того достаточно состоятельным, заключать богатые браки.
— А это значит… — сказала Габриель тихо-тихо. Даже господин де Рони не должен был слышать ее. — Сир! Это значит, что все власть имущие вашего королевства будут желать вашей смерти.
— Никто не станет желать ее, — заявил король Генрих, не понижая голоса. — Мадам, спросите господина де Рони. Он сам хлопочет о богатом союзе, его сын должен породниться с домом Гизов. Ему я это разрешаю. К верным слугам моего государства милость моя неизменна, вот что я хочу показать всем.
Габриель сказала:
— Это ваш лучший слуга. Я ни разу не противоречила тому, что он советовал вам.
А король:
— Он это знает. Он измышляет разные смелые новшества, а я доделываю остальное. Мужество для их осуществления даете мне вы, мадам.
— Вы имеете министра, достойного вас, — сказала Габриель и ждала награды за свои слова. Рони молчал.
Генрих взглядом дал ей понять, сколь мало он ценит Рони как человека — в противоположность министру. Не широкая натура, не обращай на него внимания, бесценная повелительница. Достаточно того, что он честен и, при всем своем упорстве, послушен мне. И мне он нужен.
Это он повторил ей словами, когда они остались наедине и беседовали откровенно. Чудесное лето в парке Монсо — пускай даже последнее для нее. Габриель отдавалась настоящей минуте, слушала своего возлюбленного повелителя и не перечила ему. Она знала многое, что он обходил. Господин де Рони был в союзе с флорентийским послом против нее. Он добился для посла разрешения предложить королю свою принцессу. Что делать, к чему бороться, королю нужен его слуга. Но еще меньше склонен он утратить свое бесценное сокровище, ни на какой мешок с золотом не променяет он его. Устала ли Габриель или слишком счастлива, чтобы ненавидеть, но только в эти минуты ее врагу не нужно бояться ее.
Она слушала Генриха.
— Мой Рони таков же, как и все окружающие: в сущности, он меня осуждает. Он отважен, но не великодушен. Он всех отпугивает, без пользы для кого-либо. Деньги, которые он отнимает у могущественных разбойников, лежали бы мертвым грузом в казне, в Бастилии и так хранится золотой запас на случай войны. А народ остался бы в бедности. Господин де Рони еще не понял, что только счастливый народ составляет счастье государства.
— И счастливый король, — вставила Габриель, тихо и томно от ласкового тепла и потому, что сама она пока была счастлива, несмотря на постоянное недомогание. Рождение третьего ребенка она перенесла тяжело, первые два дались ей легче. Генрих кликнул их, и оба бросились к нему в объятия, рослый Цезарь и миловидная, шаловливая Екатерина-Генриетта. Генрих приласкал и расцеловал детей, затем поручил им все поцелуи передать от него их милой матери.