Страница:
Он мигом очутился подле нее и потребовал игриво:
— Розу, мадемуазель!
— Вы хотите получить ее? — спросила Габриель д’Эстре вежливо и даже высокомерно. Генрих заметил это и одобрил, ибо высокомерие подобало ей. Он поцеловал розу, которую она ему протянула; роза тут же осыпалась. Король сделал знак, и Бельгард исчез. Генрих тотчас же спросил напрямик:
— Как вы меня находите?
Это она определила давно, как ни был неуверен и мечтателен ее взгляд, когда она смотрела на него. Однако она возразила:
— Все сперва говорят мне, как находят меня.
— Разве я этого не сказал? — воскликнул Генрих.
Он забыл, что потерял дар речи, и думал, что она все поняла.
— Прелестная Габриель, — произнес он чуть слышно.
— Откуда вы это знаете? Вы глядите куда-то в сторону, — спокойно ответила она.
— Я и так уже увидел слишком много, — вырвалось у него, но потом он рассмеялся беспечно и принялся ухаживать за ней так, как она вправе была ожидать. Он был нежен, он был смел — словом, показал себя галантным королем двадцати восьми любовниц и не посрамил своей славы. Она не сдавалась, хотя и завлекала слегка, приличия ради и потому еще, что приятно, когда человек оправдывает свою славу. Успех его тем и ограничился, и он сам это ясно почувствовал. Он был в смущении, однако продолжал говорить и вдруг завел речь о ее матери. Ее безупречное лицо стало холодно, стало поистине мраморным, и она пояснила, что мать ее в отъезде. — В Иссуаре, с маркизом д’Алегром, — подхватил он, не желая сдерживаться именно потому, что заметил, как от нее повеяло холодком. Он видел, что она непременно отвернулась бы сейчас, не будь он королем. Правда, его с головы до пят окинули взглядом, от которого он вдруг почувствовал себя усталым. Он мысленно представлял себе одну черту своего лица за другой, так, как их видела она, оглядывая его. Нос слишком загнут книзу, твердил он про себя все настойчивее, словно это было самое худшее. Но было и нечто поважнее.
Он оглянулся на Бельгарда, он хотел сравнить собственное свое обветренное лицо с лицом того красавца; тот и ростом выше, а зубы у него какие! Когда я был молодым королем Наваррским, я покрыл себе зубы золотом. Все это мы тоже знавали, только с тех пор нам пришлось немало потрудиться.
Диана наблюдала за королем, она сказала:
— Сир! Вам надо отдохнуть. Комната приготовлена на ночь. А в пруду у нас великолепные карпы — вам на ужин.
— Прежде чем мне уехать, дайте мне хлеба с маслом, я поцелую руку, которая принесет их сюда к порогу. В дом господина д’Эстре я войду лишь в его присутствии.
Все эти слова обращены были к Габриели, и она пошла принести то, чего он пожелал. Король вздохнул, как будто с облегчением, чему оба — Бельгард и Диана — удивились.
Генрих надеялся, что Габриель взойдет, а потом снова будет сходить по лестнице. Но она скрылась в одном из нижних покоев и вскоре появилась опять. Король стоя ел хлеб с маслом и при этом шутил, расспрашивал о сельском хозяйстве и о соседских пересудах. С любым своим подданным, с мантскими пекарями, с рыцарем пулярки он вел бы такие же разговоры. Затем он и его обер-шталмейстер сели на коней. Но он выдернул ногу из стремени, подошел к Габриели д’Эстре и заговорил торопливо, а в глазах его было столько жизни и ума, что это должно было поразить ее, — ничего подобного она еще не видала.
— Я вернусь, — сказал он. — Прекрасная любовь моя, — сказал он. Вскочил в седло и помчался, не оборачиваясь.
Когда всадники скрылись между деревьями, Диана спросила сестру, о чем с ней потихоньку говорил король. Габриель повторила его слова.
— Как! — закричала Диана. — И ты спокойна? Пойми же, что это такое! Это само счастье. Все мы станем богаты и могущественны.
— Из-за нескольких слов, которые он бросил на ветер.
— Он сказал их тебе, все равно — стоишь ты этого или нет, и другая не скоро услышит их от него, хотя по меньшей мере двадцать восемь слышали их раньше. Обе мы не дурочки и отлично заметили, как он закусил удила.
— Своими испорченными желтыми зубами, — подхватила Габриель.
— Ты смеешь так говорить о зубах короля! — Диана задыхалась от возмущения.
— Оставь меня в покое, — заявила Габриель. — Он просто-напросто старик.
— Мне жаль тебя, — сказала сестра. — Ему нет еще сорока лет, и притом он закаленный солдат. А фигура у него какая упругая и крепкая в бедрах!
— Лицо точно прокопченное, и морщинок не сосчитать, — заметила женщина, покорившая короля.
— Заставь любого кавалера провести всю жизнь в походах, ему будет не до того, чтобы ровно постригать бороду.
— Седую бороду, — подхватила Габриель. Сестра ее закричала, рассвирепев:
— Ну, так если желаешь знать — у него была плохо вымыта шея.
— Думаешь, я этого не заметила? — небрежно спросила Габриель. Та совсем вышла из себя:
— Именно потому я нынче же вечером легла бы с ним в постель. Ведь только великий победитель и прославленный герой может разрешить себе такие причуды.
— Я стою за приличия. Меня не трогает поклонение короля Франции, раз у него потертый колет и потрепанная шляпа.
С этим Габриель удалилась. Диана крикнула ей вслед, голос ее звучал визгливее обычного:
— А твой-то долговязый фат! Завитой! Раздушенный!
Габриель сказала, обернувшись:
— Кстати, ты мне напомнила. От короля дурно пахло.
Ночной путь
Прелестная Габриель
— Розу, мадемуазель!
— Вы хотите получить ее? — спросила Габриель д’Эстре вежливо и даже высокомерно. Генрих заметил это и одобрил, ибо высокомерие подобало ей. Он поцеловал розу, которую она ему протянула; роза тут же осыпалась. Король сделал знак, и Бельгард исчез. Генрих тотчас же спросил напрямик:
— Как вы меня находите?
Это она определила давно, как ни был неуверен и мечтателен ее взгляд, когда она смотрела на него. Однако она возразила:
— Все сперва говорят мне, как находят меня.
— Разве я этого не сказал? — воскликнул Генрих.
Он забыл, что потерял дар речи, и думал, что она все поняла.
— Прелестная Габриель, — произнес он чуть слышно.
— Откуда вы это знаете? Вы глядите куда-то в сторону, — спокойно ответила она.
— Я и так уже увидел слишком много, — вырвалось у него, но потом он рассмеялся беспечно и принялся ухаживать за ней так, как она вправе была ожидать. Он был нежен, он был смел — словом, показал себя галантным королем двадцати восьми любовниц и не посрамил своей славы. Она не сдавалась, хотя и завлекала слегка, приличия ради и потому еще, что приятно, когда человек оправдывает свою славу. Успех его тем и ограничился, и он сам это ясно почувствовал. Он был в смущении, однако продолжал говорить и вдруг завел речь о ее матери. Ее безупречное лицо стало холодно, стало поистине мраморным, и она пояснила, что мать ее в отъезде. — В Иссуаре, с маркизом д’Алегром, — подхватил он, не желая сдерживаться именно потому, что заметил, как от нее повеяло холодком. Он видел, что она непременно отвернулась бы сейчас, не будь он королем. Правда, его с головы до пят окинули взглядом, от которого он вдруг почувствовал себя усталым. Он мысленно представлял себе одну черту своего лица за другой, так, как их видела она, оглядывая его. Нос слишком загнут книзу, твердил он про себя все настойчивее, словно это было самое худшее. Но было и нечто поважнее.
Он оглянулся на Бельгарда, он хотел сравнить собственное свое обветренное лицо с лицом того красавца; тот и ростом выше, а зубы у него какие! Когда я был молодым королем Наваррским, я покрыл себе зубы золотом. Все это мы тоже знавали, только с тех пор нам пришлось немало потрудиться.
Диана наблюдала за королем, она сказала:
— Сир! Вам надо отдохнуть. Комната приготовлена на ночь. А в пруду у нас великолепные карпы — вам на ужин.
— Прежде чем мне уехать, дайте мне хлеба с маслом, я поцелую руку, которая принесет их сюда к порогу. В дом господина д’Эстре я войду лишь в его присутствии.
Все эти слова обращены были к Габриели, и она пошла принести то, чего он пожелал. Король вздохнул, как будто с облегчением, чему оба — Бельгард и Диана — удивились.
Генрих надеялся, что Габриель взойдет, а потом снова будет сходить по лестнице. Но она скрылась в одном из нижних покоев и вскоре появилась опять. Король стоя ел хлеб с маслом и при этом шутил, расспрашивал о сельском хозяйстве и о соседских пересудах. С любым своим подданным, с мантскими пекарями, с рыцарем пулярки он вел бы такие же разговоры. Затем он и его обер-шталмейстер сели на коней. Но он выдернул ногу из стремени, подошел к Габриели д’Эстре и заговорил торопливо, а в глазах его было столько жизни и ума, что это должно было поразить ее, — ничего подобного она еще не видала.
— Я вернусь, — сказал он. — Прекрасная любовь моя, — сказал он. Вскочил в седло и помчался, не оборачиваясь.
Когда всадники скрылись между деревьями, Диана спросила сестру, о чем с ней потихоньку говорил король. Габриель повторила его слова.
— Как! — закричала Диана. — И ты спокойна? Пойми же, что это такое! Это само счастье. Все мы станем богаты и могущественны.
— Из-за нескольких слов, которые он бросил на ветер.
— Он сказал их тебе, все равно — стоишь ты этого или нет, и другая не скоро услышит их от него, хотя по меньшей мере двадцать восемь слышали их раньше. Обе мы не дурочки и отлично заметили, как он закусил удила.
— Своими испорченными желтыми зубами, — подхватила Габриель.
— Ты смеешь так говорить о зубах короля! — Диана задыхалась от возмущения.
— Оставь меня в покое, — заявила Габриель. — Он просто-напросто старик.
— Мне жаль тебя, — сказала сестра. — Ему нет еще сорока лет, и притом он закаленный солдат. А фигура у него какая упругая и крепкая в бедрах!
— Лицо точно прокопченное, и морщинок не сосчитать, — заметила женщина, покорившая короля.
— Заставь любого кавалера провести всю жизнь в походах, ему будет не до того, чтобы ровно постригать бороду.
— Седую бороду, — подхватила Габриель. Сестра ее закричала, рассвирепев:
— Ну, так если желаешь знать — у него была плохо вымыта шея.
— Думаешь, я этого не заметила? — небрежно спросила Габриель. Та совсем вышла из себя:
— Именно потому я нынче же вечером легла бы с ним в постель. Ведь только великий победитель и прославленный герой может разрешить себе такие причуды.
— Я стою за приличия. Меня не трогает поклонение короля Франции, раз у него потертый колет и потрепанная шляпа.
С этим Габриель удалилась. Диана крикнула ей вслед, голос ее звучал визгливее обычного:
— А твой-то долговязый фат! Завитой! Раздушенный!
Габриель сказала, обернувшись:
— Кстати, ты мне напомнила. От короля дурно пахло.
Ночной путь
Пока король и его спутник ехали по холмам и грядам многоцветной листвы, небо еще алело вечерней зарей. Теперь перед ними был черный лес. Король придержал коня и поглядел на замок, реющий над верхушками дерев. Отблеск уходящего дня мягко окрашивал высокие кровли. Раньше они ярко сверкали и сулили — что именно? «Мне стало страшно. Это неизбежно и привычно; перед битвой у меня всегда так бывало на душе. Но мне кажется, что на сей раз я буду побежден и попаду в плен».
Сначала все провидишь ясно, чтоб тотчас все забыть в чаду восторга. «Мой удел на сей раз — терпение, — думал Генрих. — Придется многое сносить и на многое закрывать глаза, ибо на нас лежит печать пережитого и с первого взгляда мы понравиться не можем. А это все решает. До всего того, что выпало на мою долю, до горестей, до трудов, в семнадцать лет знавал я дочку садовника Флеретту. Ясное утро, блестит роса. Я взял ее и любил ее, наша ночь была полна восторгов; я не выпускаю ее руки, наши лица отражаются в колодце; но как отражение в воде, так же быстро исчезла любовь, я кивнул ей издали, и мой конный отряд увлек меня. А тут — черный лес».
Он въехал в чащу. Бельгард давно опередил его, Генрих, углубившись в себя, пустил лошадь шагом. «Мне долго придется осаждать ее, — говорил он, — обычно осаду снимают, когда потеряно много времени и людей. Но эту осаду ты не снимешь, дружище, здесь предел твоей свободе, скорее сам ты истечешь кровью». Он вздрогнул, придержал коня, всмотрелся в темноту, привычным взглядом постепенно проник в нее. Это дело не шуточное, и нужно, чтобы оно принесло счастье! Он упомянул о счастье, и оно предстало перед ним: сильнее забилось его сердце, беззаботней стала голова, и он подумал, что старость — пустое заблуждение, она приходит лишь тогда, когда мы поддаемся ей.
«Я хочу быть счастлив, хочу вновь пережить свои семнадцать лет и посулы счастья, которому сейчас имя Габриель. Осуществи их сам! Выбора нет, стыд не поможет, усталость недопустима. Борись! Будь вновь королем Наваррским, маленьким человеком перед лицом великих опасностей. Они его не сразили, и даже эта не сразит».
Выпрямившись, чтобы перевести дух, он заметил вдали неподвижную фигуру всадника. Прямая дорога тянулась куда-то вдаль, ветви дерев осеняли ее; и все же Генриху видна была среди листвы и теней уменьшенная далью статуя, застывшая в ожидании. «Вот кого она любит! Это истина, и я склоняюсь перед истиной. Но если бы он любил ее, он бы тут же, сейчас же вонзил мне в грудь кинжал. А не вонзит, тогда я возьму верх, потому что я король. Он красив и молод: убей меня, Блеклый Лист, иначе ты потеряешь возлюбленную. Не всегда я буду в ее глазах стар и некрасив, об этом я позабочусь, Блеклый Лист. Борода у меня седая, но без причины, ибо сам я молод, как никто. Она узнает, что я молод, чего бы мне это ни стоило; и пусть мне придется дарить, дарить непрерывно, и притворяться слепым, и домогаться, молить, унижаться: в конце концов она перестанет любить тебя, Блеклый Лист. И будет любить меня, меня будет любить».
Вот он поравнялся с тем. Поставил рядом коня, склонился к лицу соперника.
— Бельгард! Очнись! Что ты намерен делать?
— Сир! Сопровождать вас, как только вам не захочется больше быть одному.
Генрих был изумлен, услыша учтивый, спокойный голос. «Как? Буря его не коснулась, только меня она потрясла? Хотя бы показал недоверие, этого я вправе требовать».
— Я старею, — сказал король, когда они тронулись дальше. — Это заметно по тому, как меня стали принимать женщины. Поверишь ли, одна оставила меня за столом, накрытым для двадцати несуществующих гостей, а сама выскользнула из дому и уехала. Тут поневоле оглянешься на себя; вот и сегодня то же самое. Можешь быть доволен. Ты ведь доволен? — повторил король, так как ответа не последовало. Свидетельство ревности! Король торжествовал. — Ты ведь этого хотел, Блеклый Лист. Тебе не терпелось, чтобы я увидал твою возлюбленную, ты готов был показать мне ее купающейся. Она и в самом деле вся белая и розовая, как ты говорил. Скорее белая, чем розовая, совершенно верно. Никогда еще не видел я такой сверкающей белизны и никогда еще ничей облик не сулил мне столько счастья. Как жаль, что я стар.
Последнее было сказано с подлинной грустью или с очень искусным притворством. Бельгард, слушая, все сильнее убеждался в собственном счастье, ибо его счастье было действительностью, а не пустыми посулами.
— Вы правы, я счастлив, — крикнул он вверх, безмолвным вершинам. И тут же начал вполголоса: — У меня прекраснейшая в мире подруга, я обер-шталмейстер Франции, хорош собой, мне тридцать лет, и вечер такой тихий. Я удостоен чести ехать рядом с королем. Сир! Вам хотелось бы отнять у меня мою прекрасную подругу, для вашего дворянина это была бы величайшая честь. Но Габриель д’Эстре любит меня, и вы были бы обмануты.
— Ты будешь забыт, — так же тихо ответил Генрих.
— И все-таки останусь для нее первым, — сказал Бельгард. — Еще при прежнем дворе, когда ей было шестнадцать лет, мы влюбились друг в друга. Покойный король приказывал, чтобы мы танцевали вместе и были одеты в одинаковые цвета. Мы хорошо поступили, что устояли тогда против взаимного влечения. Хоть я и не коснулся ее, она была предназначена мне, а не кардиналу Гизу и не герцогу де Лонгвилю[25]. Бегство короля из Парижа разлучило нас на три года, и только по чистой случайности мы снова встретились здесь. Но разве бывают такие случайности?
Высокопарно свыше меры — хотелось крикнуть Генриху. Длинно и высокопарно свыше меры, однако он не вымолвил ни слова. А Бельгард, чем темнее становился лес, тем беззаветнее погружался в тихое опьянение своим счастьем.
— Мне сказали: она в Кэвре. Я скачу туда, и кто встречается мне в зале? Мы смотрим друг на друга, и сразу все решено. Она ждала меня три года, я остался для нее первым. Тетка надзирала за ней, я заплатил тетке, и дверь комнаты не была заперта в ту ночь. Лестница внутри одной из ажурных башенок ведет в боковое крыло, и там я спал с ней, — закончил Бельгард, сам отрезвел от этого слова, умолк и, наверно, крепко сжал губы.
— И это все? — спросил Генрих довольно уныло, хотя на самом деле очень забавно, когда платят тетке и спят с племянницей.
— Я сказал слишком много, — заметил любовник Габриели. То же почувствовал и Генрих; ему было стыдно, что он все это слышал. Задушевные признания того, кого я собираюсь обокрасть, вызывают во мне стыд. Он уже забыл, что недавно, в минуту прозрения, готов был пойти на любые унижения, на добровольную слепоту и даже на позор, лишь бы добиться своего.
Вскоре всадники выбрались на просеку, ту самую, откуда началось их приключение; сюда падал лунный свет. Каждый из них сразу заметил, что другой бледен и сосредоточен; и тут, в этом глубоком уединении, Бельгард вдруг заговорил, как истый царедворец.
— Сир! — умоляюще сказал он. — Не требуйте, чтобы я кичился своей молодостью. Счастливый король молод и в сорок лет. Я же счастлив сегодня, быть может, последний день.
— Какой ты желтый, Блеклый Лист. Даже лунный свет не скрадывает твоей желтизны. Кроме молодости, здоровье тоже чего-нибудь стоит. Тебе следует поехать на воды, Блеклый Лист.
Сначала все провидишь ясно, чтоб тотчас все забыть в чаду восторга. «Мой удел на сей раз — терпение, — думал Генрих. — Придется многое сносить и на многое закрывать глаза, ибо на нас лежит печать пережитого и с первого взгляда мы понравиться не можем. А это все решает. До всего того, что выпало на мою долю, до горестей, до трудов, в семнадцать лет знавал я дочку садовника Флеретту. Ясное утро, блестит роса. Я взял ее и любил ее, наша ночь была полна восторгов; я не выпускаю ее руки, наши лица отражаются в колодце; но как отражение в воде, так же быстро исчезла любовь, я кивнул ей издали, и мой конный отряд увлек меня. А тут — черный лес».
Он въехал в чащу. Бельгард давно опередил его, Генрих, углубившись в себя, пустил лошадь шагом. «Мне долго придется осаждать ее, — говорил он, — обычно осаду снимают, когда потеряно много времени и людей. Но эту осаду ты не снимешь, дружище, здесь предел твоей свободе, скорее сам ты истечешь кровью». Он вздрогнул, придержал коня, всмотрелся в темноту, привычным взглядом постепенно проник в нее. Это дело не шуточное, и нужно, чтобы оно принесло счастье! Он упомянул о счастье, и оно предстало перед ним: сильнее забилось его сердце, беззаботней стала голова, и он подумал, что старость — пустое заблуждение, она приходит лишь тогда, когда мы поддаемся ей.
«Я хочу быть счастлив, хочу вновь пережить свои семнадцать лет и посулы счастья, которому сейчас имя Габриель. Осуществи их сам! Выбора нет, стыд не поможет, усталость недопустима. Борись! Будь вновь королем Наваррским, маленьким человеком перед лицом великих опасностей. Они его не сразили, и даже эта не сразит».
Выпрямившись, чтобы перевести дух, он заметил вдали неподвижную фигуру всадника. Прямая дорога тянулась куда-то вдаль, ветви дерев осеняли ее; и все же Генриху видна была среди листвы и теней уменьшенная далью статуя, застывшая в ожидании. «Вот кого она любит! Это истина, и я склоняюсь перед истиной. Но если бы он любил ее, он бы тут же, сейчас же вонзил мне в грудь кинжал. А не вонзит, тогда я возьму верх, потому что я король. Он красив и молод: убей меня, Блеклый Лист, иначе ты потеряешь возлюбленную. Не всегда я буду в ее глазах стар и некрасив, об этом я позабочусь, Блеклый Лист. Борода у меня седая, но без причины, ибо сам я молод, как никто. Она узнает, что я молод, чего бы мне это ни стоило; и пусть мне придется дарить, дарить непрерывно, и притворяться слепым, и домогаться, молить, унижаться: в конце концов она перестанет любить тебя, Блеклый Лист. И будет любить меня, меня будет любить».
Вот он поравнялся с тем. Поставил рядом коня, склонился к лицу соперника.
— Бельгард! Очнись! Что ты намерен делать?
— Сир! Сопровождать вас, как только вам не захочется больше быть одному.
Генрих был изумлен, услыша учтивый, спокойный голос. «Как? Буря его не коснулась, только меня она потрясла? Хотя бы показал недоверие, этого я вправе требовать».
— Я старею, — сказал король, когда они тронулись дальше. — Это заметно по тому, как меня стали принимать женщины. Поверишь ли, одна оставила меня за столом, накрытым для двадцати несуществующих гостей, а сама выскользнула из дому и уехала. Тут поневоле оглянешься на себя; вот и сегодня то же самое. Можешь быть доволен. Ты ведь доволен? — повторил король, так как ответа не последовало. Свидетельство ревности! Король торжествовал. — Ты ведь этого хотел, Блеклый Лист. Тебе не терпелось, чтобы я увидал твою возлюбленную, ты готов был показать мне ее купающейся. Она и в самом деле вся белая и розовая, как ты говорил. Скорее белая, чем розовая, совершенно верно. Никогда еще не видел я такой сверкающей белизны и никогда еще ничей облик не сулил мне столько счастья. Как жаль, что я стар.
Последнее было сказано с подлинной грустью или с очень искусным притворством. Бельгард, слушая, все сильнее убеждался в собственном счастье, ибо его счастье было действительностью, а не пустыми посулами.
— Вы правы, я счастлив, — крикнул он вверх, безмолвным вершинам. И тут же начал вполголоса: — У меня прекраснейшая в мире подруга, я обер-шталмейстер Франции, хорош собой, мне тридцать лет, и вечер такой тихий. Я удостоен чести ехать рядом с королем. Сир! Вам хотелось бы отнять у меня мою прекрасную подругу, для вашего дворянина это была бы величайшая честь. Но Габриель д’Эстре любит меня, и вы были бы обмануты.
— Ты будешь забыт, — так же тихо ответил Генрих.
— И все-таки останусь для нее первым, — сказал Бельгард. — Еще при прежнем дворе, когда ей было шестнадцать лет, мы влюбились друг в друга. Покойный король приказывал, чтобы мы танцевали вместе и были одеты в одинаковые цвета. Мы хорошо поступили, что устояли тогда против взаимного влечения. Хоть я и не коснулся ее, она была предназначена мне, а не кардиналу Гизу и не герцогу де Лонгвилю[25]. Бегство короля из Парижа разлучило нас на три года, и только по чистой случайности мы снова встретились здесь. Но разве бывают такие случайности?
Высокопарно свыше меры — хотелось крикнуть Генриху. Длинно и высокопарно свыше меры, однако он не вымолвил ни слова. А Бельгард, чем темнее становился лес, тем беззаветнее погружался в тихое опьянение своим счастьем.
— Мне сказали: она в Кэвре. Я скачу туда, и кто встречается мне в зале? Мы смотрим друг на друга, и сразу все решено. Она ждала меня три года, я остался для нее первым. Тетка надзирала за ней, я заплатил тетке, и дверь комнаты не была заперта в ту ночь. Лестница внутри одной из ажурных башенок ведет в боковое крыло, и там я спал с ней, — закончил Бельгард, сам отрезвел от этого слова, умолк и, наверно, крепко сжал губы.
— И это все? — спросил Генрих довольно уныло, хотя на самом деле очень забавно, когда платят тетке и спят с племянницей.
— Я сказал слишком много, — заметил любовник Габриели. То же почувствовал и Генрих; ему было стыдно, что он все это слышал. Задушевные признания того, кого я собираюсь обокрасть, вызывают во мне стыд. Он уже забыл, что недавно, в минуту прозрения, готов был пойти на любые унижения, на добровольную слепоту и даже на позор, лишь бы добиться своего.
Вскоре всадники выбрались на просеку, ту самую, откуда началось их приключение; сюда падал лунный свет. Каждый из них сразу заметил, что другой бледен и сосредоточен; и тут, в этом глубоком уединении, Бельгард вдруг заговорил, как истый царедворец.
— Сир! — умоляюще сказал он. — Не требуйте, чтобы я кичился своей молодостью. Счастливый король молод и в сорок лет. Я же счастлив сегодня, быть может, последний день.
— Какой ты желтый, Блеклый Лист. Даже лунный свет не скрадывает твоей желтизны. Кроме молодости, здоровье тоже чего-нибудь стоит. Тебе следует поехать на воды, Блеклый Лист.
Прелестная Габриель
На каждом шагу, всегда и неизменно Генриху приходится остерегаться врагов. Вот между двумя вражескими полками крадется крестьянин. С мешком соломы на голове проходит он четыре мили лесом, добирается до замка Кэвр и через мост во двор — тут его окликает служанка.
— Эй, старик! Кухня с той стороны. — Ей что-то суют в руку, она изумленно рассматривает полученное и, наконец, исполняет то, что ей приказывают шепотом. Из дому вышла Габриель д’Эстре.
Она увидела низкорослого крестьянина, седобородого, согбенного, с обветренным морщинистым лицом, какие обыкновенно бывают у простонародья.
— Что тебе нужно?
— Я принес вести для мадемуазель. Только господин не желает быть назван.
— Говори или убирайся прочь.
Габриель сама уже собиралась уйти. Но вовремя заметила, какой живой и умный взгляд у посланца. Крестьянин ли это? Где я уже видала эти глаза? Да, следовало лучше запомнить их с того, первого раза.
— Сир! — вскричала она, испугалась и сказала приглушенно: — Какой вы некрасивый!
— Я ведь сказал, что вернусь.
— В таком виде! Разве я не заслуживаю того, чтобы вы прибыли в шелку и бархате, со свитой?
Генрих посмеивался в седую запыленную бороду. «Ага, я был стар для нее. А этот крестьянин куда старше, чем вообще может быть король. Я уже кое-чего добился. Если в следующий раз я прибуду с подобающей помпой, она, пожалуй, найдет меня красивей Блеклого Листа».
Габриель беспокойно оглядывалась на дом; в окнах пока никого не было видно.
— Пойдемте! Я покажу вам пруд с карпами.
Она побежала, а он пошел размашистым шагом, пока оба не обогнули угол дома. Генрих посмеивался в бороду. «Она уже гордится царственным поклонником и ни за что не хочет показать его своим в обличье чумазого крестьянина. Дело идет на лад».
Позади строений сад постепенно шел под уклон, там было удобно скрыться от наблюдателей. Среди древесной чащи к пруду вела усеянная желтыми листьями широкая лестница. Внезапно, в два-три прыжка, Генрих оказывается внизу. Выпрямившись, уже не низкорослым крестьянином, стоит он и ждет, чтобы Габриель спустилась, как в первый раз, когда она, едва сделав шаг, уже ступила ему на сердце.
Она задержалась наверху, но вот уже опускает ногу на первую ступеньку. Одна рука ее держит жемчужную нить, по перилам скользит другая: точь-в-точь как в первый раз. Длинные темные ресницы опущены. Она шествует. И чудо достоинства, непринужденности, гибкости и величия вновь открывается ему. Сердце у него бурно бьется, на глаза набегают слезы. Это будет длиться вечно, чувствует он. Когда она приближается, ресницы еще укрывают ее. Но вот она подняла их, и в ее синих взорах все та же чарующая неопределенность. Знает ли она, что делает?
Генрих не спрашивал об этом. Он видел ее волосы, ее лицо. В скудном свете облачного дня на золотистых волосах ее лежал блеск, бесстрастный, как благодать. Оттого и цвет лица у нее казался матово-белым, и это, на его взгляд, было чарующе прекрасно: он тряхнул головой.
— Сир! Ваше величество недовольны своей слугой, — сказала Габриель д’Эстре с весьма искусной скромностью, приседая перед королем, однако не очень низко. Генрих поспешил поднять ее. Он сжал ее локоть. Впервые почувствовал он ее тело.
Генрих чувствовал ее тело, и два ощущения приходили ему на память, в которых он никогда не посмел бы ей признаться. Первое: перила гладкого старого мрамора, разогретые солнцем, там на юге, в его полуденном Нераке. Он гладил их и чувствовал себя дома. Второе: конь тоже из тех далеких времен, из его юной поры. Он ласкал живую трепетную кожу и был повелителем и был почитателем.
— Сир! Что вы сделали? Вы меня запачкали.
Он отнял руку, она оставила черный след. Генрих принялся удалять его губами. Габриель воспротивилась, достала кружевной платочек; но, коснувшись его лица, платочек тоже почернел, как рука.
— Этого еще недоставало, — сказала она с недовольным смешком, а он испытал миг упоения и любви без границ, без конца. Ее тело под его губами: «Габриель д’Эстре, твое тело, которое я целую, вкусом напоминает цветы, папоротники в родных моих горах. Это вкус солнца и вечного моря — жаркий и горький, я люблю сотворенное в поте лица. В тебе воплощено все, да простит мне Бог, — даже он».
Тут он заметил ее немилостивую усмешку и засмеялся тоже, очень неясно и тихо, чем покорил и умилостивил ее. Они продолжали смеяться без причины, словно дети, пока Габриель не закрыла ему рот рукой. При этом она оглянулась — снова незабываемый поворот шеи, — как будто их могли заметить здесь, в чаще. Но она хотела лишь подчеркнуть тайну их свидания, и он понял ее. Тогда он откровенно спросил ее, что предпочитает тетка де Сурди — драгоценности, шелка или деньги.
— Превыше всего ей нужна должность для господина де Шеверни, — без стеснения заявила Габриель. — И для господина де Сурди тоже, — вспомнила она. Потом заколебалась на миг и спокойно добавила: — Мне самой нужна должность для господина д’Эстре, потому что отец ходит ужасно сердитый. А что приятнее мне, — драгоценности, шелка или деньги, — я и сама не знаю.
Генрих уверил ее, что в следующий раз привезет все. Но чтобы назначить трех вышеназванных господ губернаторами, ему необходимо сперва завладеть многими городами, землями и еще некоей спальней. Он описал ее местоположение:
— Лестница внутри одной из ажурных башенок ведет в боковое крыло… Там я спал с ней, — закончил он неожиданно голосом своего обер-шталмейстера. Габриель узнала голос и прикусила губу. Блестящие зубки впились в нее. Генрих глядел, не веря своим глазам, все в Габриели было прекрасно, как день, вечно первый день. Лишь сегодня ее нос приобрел такой грациозный изгиб, а у кого еще ресницы так отливают бронзой и так длинны! А ровные, высокие и узкие дуги бровей! Даже в голову не придет, что они могут быть подбриты.
Габриель д’Эстре показала ему обратный путь в обход через поля, чтобы он не встретил никого из замка. Пробираясь снова в обличье крестьянина между полками врага, он помышлял уже не о чарах Кэвра, а о том, как бы поскорее занять Руан. Лига навязала прекрасному городу начальника, но тот, увы, уже давно, в Варфоломеевскую ночь, утратил разум и теперь ссорился с жителями, вместо того чтобы восстанавливать укрепления и запасать продовольствие. Королю действительно следовало употребить все силы на завоевание Руана, что он и задумал твердо и о чем уже объявил. Но когда он принял другое решение, люди стали доискиваться, откуда такая перемена, и без труда обнаружили клику д’Эстре и де Сурди во главе с их яркой приманкой. Недаром король открыто, под сильным эскортом отправился в Кэвр.
Для первой же встречи все семейство, будучи обо всем осведомлено, собралось полностью: мадам де Сурди в торчащей робе на обручах, господа д’Эстре, де Сурди, де Шеверни и шесть дочерей, из которых лишь Диана и Габриель остались с гостями. Меньшие знали, что предстоит обсуждение важных дел, и шаловливо упорхнули.
Мадам де Сурди с неприступным видом взяла кошелек, который король достал из-под короткого красного плаща. То был кожаный мешочек, она высыпала его содержимое на ладонь, и только тут лицо ее прояснилось, потому что из мешочка выпали драгоценные камни внушительной величины. Она приняла их как королевское обещание презентовать ей еще большие — в урочный час, откровенно заявила она. Во время этого предварительного торга почтенная дама стояла одна перед королем посреди просторной залы, которая вела из нижнего этажа прямо в сад; со стен глядели поясные портреты маршалов из рода д’Эстре, а также оружие, которое они носили, и знамена, которыми завладели собственноручно; все было развешано весьма торжественно.
Король думает: «Что же будет? Уж и эти несколько сапфиров и топазов мой Рони неохотно одолжил мне из своего имущества. Это страшная женщина, она так и приковывает взгляд. Такими щуплыми и сухими, говорят, бывают отравительницы. Лицо птичье и притом белое, такая белизна неестественна, — думает он с глубоким отвращением, — ибо на самом деле вполне очевидно, что она присуща всем женщинам в семье, и что одну делает соблазнительной, у другой напоминает о яде и смерти».
У владельца замка была лысина во всю голову, красневшая при малейшем волнении. Он был охотник и честный малый. Супруг Сурди отличался небольшим ростом, широкими бедрами и полнейшей беззастенчивостью, хоть и держался хитро, в тени. Зато весьма заметен был Шеверни, отставной канцлер. Он был выше всех ростом и считался здесь красивым мужчиной, в другом месте его назвали бы высохшим скелетом. Однако одет он был тщательнее всех, — очевидно, по причине его отношений с хозяйкой дома.
Генрих разгадал всех троих с первого взгляда. Его опыт в отношении мужчин богат и непогрешим. А женщины? Дальше будет видно. Они обманывают непрестанно; и виноваты в том не они, а наше воображение. Габриель стоит рука об руку со своей сестрой Дианой. Трогательная семейная картинка, обе девицы скромны и милы. Генрих готов забыть, что одна из них — желанная ему женщина, несравненная по величавости и красоте, цель жизни и вся любовь. До последней минуты считаешь себя господином своих поступков, считаешь, что можешь отступить.
Женщина вроде мадам де Сурди понимает это. И потому она поспешила подать решительный знак рукой вбок, поверх торчавших на обручах складок своего многокрасочного наряда. После чего Габриель выпустила руку Дианы и приблизилась к Генриху. Он не мог вымолвить ни слова, ибо любовь его вновь открылась ему. И так она будет восходить для него каждый день, неизбежно, как солнце. Нет, он не может отступить, как отступил однажды.
Тем временем зала наполнилась. Двери ее были отворены, и через сени в распахнутые створки портала видно было, что во двор беспрерывно въезжают кареты. Пышно разодетые кавалеры и дамы собрались из замков всей округи. Они явились точно на помолвку, перешептываясь, с любопытством жались они по стенам; и тут они воочию увидели, что сделал король. Он поднял руку прекрасной д’Эстре к самому своему лицу и надел ей на палец кольцо — но кольцо не такое, чтобы взволновать дам. Несколько алмазиков, вставленных в тонкий обручик, младший сын в семье мог бы надеть такое колечко на руку бедной падчерице. После этого хозяйка жезлом подала знак слугам, и в залу торжественно были внесены фруктовые воды, оршад, мармелады, турецкий мед, а также расставлены накрытые столы с паштетами и винами, — под присмотром осанистого повара; он же следовал указаниям жезла, которым мадам де Сурди взмахивала, коротко и отрывисто, совсем как фея. На ее огненном парике колыхались два пера — зеленое и желтое. А когда она поворачивала шею, получалось совсем как у Габриели, жест был, бесспорно, родственный, хотя грация тут превращалась в гримасу, а восторг — в омерзение. Одно вообще так близко к другому.
Привлеченные едой гости забыли робость, протиснулись на середину и стали шумно спорить из-за мест. Знатнейшие стремились, через приближенных короля, представиться ему и заверить его в своей преданности, что не мешало сделать, ибо совсем еще недавно они сражались против него. Хотя это была для него чистая прибыль, он отвечал просто, что каждый настоящий француз признает его и служит ему, впрочем подолгу он не задерживался ни с кем и вступил в беседу лишь с герцогом де Лонгвилем. Это второй поклонник Габриели; она колебалась, быть может, она и теперь еще не знает, который из двух: он или Блеклый Лист. Так вот они каковы! У этого волосы искусственно обесцвечены, а лицо девическое, какие были в моде при прошлом дворе. Однако он храбр, у одной дамы убил ворвавшегося в спальню супруга, хотя сам был в рубашке.
— Расскажи об этом, Лонгвиль! — Король втягивает его в разговор, Габриель д’Эстре обиженно удаляется. Впрочем, она могла отговориться тем, что ее увлекла толпа, движущаяся по зале: люди, которые жаждут увидать короля или поживиться чем-нибудь съестным. Все это суетится, сильно потеет, скверно пахнет, над толпой колышутся перья, а шеи, возвышающиеся над остальными, несут на крахмальных брыжах головы, которые как будто самостоятельно парят по зале.
Короля самого подхватило и понесло к другому концу залы: цепь дюжих слуг отгораживала этот угол. Там хозяйка ждала короля, подняв жезл, словно завлекая его с помощью волшебства. Короля посадили за отдельный стол, господа д’Эстре, де Сурди и де Шеверни стоя прислуживали ему: один подносил вино и дыню, второй — жирного карпа, третий — паштет из дичи, сплошь начиненный трюфелями. На короля вдруг напал сильнейший голод, однако он приказал сперва, чтобы Габриель д’Эстре села рядом с ним. Ее не могли отыскать. Вместо нее папаша д’Эстре нагнулся над королем, которому как раз наливал вино, и произнес в непритворном гневе, так что лысина его побагровела:
— Эй, старик! Кухня с той стороны. — Ей что-то суют в руку, она изумленно рассматривает полученное и, наконец, исполняет то, что ей приказывают шепотом. Из дому вышла Габриель д’Эстре.
Она увидела низкорослого крестьянина, седобородого, согбенного, с обветренным морщинистым лицом, какие обыкновенно бывают у простонародья.
— Что тебе нужно?
— Я принес вести для мадемуазель. Только господин не желает быть назван.
— Говори или убирайся прочь.
Габриель сама уже собиралась уйти. Но вовремя заметила, какой живой и умный взгляд у посланца. Крестьянин ли это? Где я уже видала эти глаза? Да, следовало лучше запомнить их с того, первого раза.
— Сир! — вскричала она, испугалась и сказала приглушенно: — Какой вы некрасивый!
— Я ведь сказал, что вернусь.
— В таком виде! Разве я не заслуживаю того, чтобы вы прибыли в шелку и бархате, со свитой?
Генрих посмеивался в седую запыленную бороду. «Ага, я был стар для нее. А этот крестьянин куда старше, чем вообще может быть король. Я уже кое-чего добился. Если в следующий раз я прибуду с подобающей помпой, она, пожалуй, найдет меня красивей Блеклого Листа».
Габриель беспокойно оглядывалась на дом; в окнах пока никого не было видно.
— Пойдемте! Я покажу вам пруд с карпами.
Она побежала, а он пошел размашистым шагом, пока оба не обогнули угол дома. Генрих посмеивался в бороду. «Она уже гордится царственным поклонником и ни за что не хочет показать его своим в обличье чумазого крестьянина. Дело идет на лад».
Позади строений сад постепенно шел под уклон, там было удобно скрыться от наблюдателей. Среди древесной чащи к пруду вела усеянная желтыми листьями широкая лестница. Внезапно, в два-три прыжка, Генрих оказывается внизу. Выпрямившись, уже не низкорослым крестьянином, стоит он и ждет, чтобы Габриель спустилась, как в первый раз, когда она, едва сделав шаг, уже ступила ему на сердце.
Она задержалась наверху, но вот уже опускает ногу на первую ступеньку. Одна рука ее держит жемчужную нить, по перилам скользит другая: точь-в-точь как в первый раз. Длинные темные ресницы опущены. Она шествует. И чудо достоинства, непринужденности, гибкости и величия вновь открывается ему. Сердце у него бурно бьется, на глаза набегают слезы. Это будет длиться вечно, чувствует он. Когда она приближается, ресницы еще укрывают ее. Но вот она подняла их, и в ее синих взорах все та же чарующая неопределенность. Знает ли она, что делает?
Генрих не спрашивал об этом. Он видел ее волосы, ее лицо. В скудном свете облачного дня на золотистых волосах ее лежал блеск, бесстрастный, как благодать. Оттого и цвет лица у нее казался матово-белым, и это, на его взгляд, было чарующе прекрасно: он тряхнул головой.
— Сир! Ваше величество недовольны своей слугой, — сказала Габриель д’Эстре с весьма искусной скромностью, приседая перед королем, однако не очень низко. Генрих поспешил поднять ее. Он сжал ее локоть. Впервые почувствовал он ее тело.
Генрих чувствовал ее тело, и два ощущения приходили ему на память, в которых он никогда не посмел бы ей признаться. Первое: перила гладкого старого мрамора, разогретые солнцем, там на юге, в его полуденном Нераке. Он гладил их и чувствовал себя дома. Второе: конь тоже из тех далеких времен, из его юной поры. Он ласкал живую трепетную кожу и был повелителем и был почитателем.
— Сир! Что вы сделали? Вы меня запачкали.
Он отнял руку, она оставила черный след. Генрих принялся удалять его губами. Габриель воспротивилась, достала кружевной платочек; но, коснувшись его лица, платочек тоже почернел, как рука.
— Этого еще недоставало, — сказала она с недовольным смешком, а он испытал миг упоения и любви без границ, без конца. Ее тело под его губами: «Габриель д’Эстре, твое тело, которое я целую, вкусом напоминает цветы, папоротники в родных моих горах. Это вкус солнца и вечного моря — жаркий и горький, я люблю сотворенное в поте лица. В тебе воплощено все, да простит мне Бог, — даже он».
Тут он заметил ее немилостивую усмешку и засмеялся тоже, очень неясно и тихо, чем покорил и умилостивил ее. Они продолжали смеяться без причины, словно дети, пока Габриель не закрыла ему рот рукой. При этом она оглянулась — снова незабываемый поворот шеи, — как будто их могли заметить здесь, в чаще. Но она хотела лишь подчеркнуть тайну их свидания, и он понял ее. Тогда он откровенно спросил ее, что предпочитает тетка де Сурди — драгоценности, шелка или деньги.
— Превыше всего ей нужна должность для господина де Шеверни, — без стеснения заявила Габриель. — И для господина де Сурди тоже, — вспомнила она. Потом заколебалась на миг и спокойно добавила: — Мне самой нужна должность для господина д’Эстре, потому что отец ходит ужасно сердитый. А что приятнее мне, — драгоценности, шелка или деньги, — я и сама не знаю.
Генрих уверил ее, что в следующий раз привезет все. Но чтобы назначить трех вышеназванных господ губернаторами, ему необходимо сперва завладеть многими городами, землями и еще некоей спальней. Он описал ее местоположение:
— Лестница внутри одной из ажурных башенок ведет в боковое крыло… Там я спал с ней, — закончил он неожиданно голосом своего обер-шталмейстера. Габриель узнала голос и прикусила губу. Блестящие зубки впились в нее. Генрих глядел, не веря своим глазам, все в Габриели было прекрасно, как день, вечно первый день. Лишь сегодня ее нос приобрел такой грациозный изгиб, а у кого еще ресницы так отливают бронзой и так длинны! А ровные, высокие и узкие дуги бровей! Даже в голову не придет, что они могут быть подбриты.
Габриель д’Эстре показала ему обратный путь в обход через поля, чтобы он не встретил никого из замка. Пробираясь снова в обличье крестьянина между полками врага, он помышлял уже не о чарах Кэвра, а о том, как бы поскорее занять Руан. Лига навязала прекрасному городу начальника, но тот, увы, уже давно, в Варфоломеевскую ночь, утратил разум и теперь ссорился с жителями, вместо того чтобы восстанавливать укрепления и запасать продовольствие. Королю действительно следовало употребить все силы на завоевание Руана, что он и задумал твердо и о чем уже объявил. Но когда он принял другое решение, люди стали доискиваться, откуда такая перемена, и без труда обнаружили клику д’Эстре и де Сурди во главе с их яркой приманкой. Недаром король открыто, под сильным эскортом отправился в Кэвр.
Для первой же встречи все семейство, будучи обо всем осведомлено, собралось полностью: мадам де Сурди в торчащей робе на обручах, господа д’Эстре, де Сурди, де Шеверни и шесть дочерей, из которых лишь Диана и Габриель остались с гостями. Меньшие знали, что предстоит обсуждение важных дел, и шаловливо упорхнули.
Мадам де Сурди с неприступным видом взяла кошелек, который король достал из-под короткого красного плаща. То был кожаный мешочек, она высыпала его содержимое на ладонь, и только тут лицо ее прояснилось, потому что из мешочка выпали драгоценные камни внушительной величины. Она приняла их как королевское обещание презентовать ей еще большие — в урочный час, откровенно заявила она. Во время этого предварительного торга почтенная дама стояла одна перед королем посреди просторной залы, которая вела из нижнего этажа прямо в сад; со стен глядели поясные портреты маршалов из рода д’Эстре, а также оружие, которое они носили, и знамена, которыми завладели собственноручно; все было развешано весьма торжественно.
Король думает: «Что же будет? Уж и эти несколько сапфиров и топазов мой Рони неохотно одолжил мне из своего имущества. Это страшная женщина, она так и приковывает взгляд. Такими щуплыми и сухими, говорят, бывают отравительницы. Лицо птичье и притом белое, такая белизна неестественна, — думает он с глубоким отвращением, — ибо на самом деле вполне очевидно, что она присуща всем женщинам в семье, и что одну делает соблазнительной, у другой напоминает о яде и смерти».
У владельца замка была лысина во всю голову, красневшая при малейшем волнении. Он был охотник и честный малый. Супруг Сурди отличался небольшим ростом, широкими бедрами и полнейшей беззастенчивостью, хоть и держался хитро, в тени. Зато весьма заметен был Шеверни, отставной канцлер. Он был выше всех ростом и считался здесь красивым мужчиной, в другом месте его назвали бы высохшим скелетом. Однако одет он был тщательнее всех, — очевидно, по причине его отношений с хозяйкой дома.
Генрих разгадал всех троих с первого взгляда. Его опыт в отношении мужчин богат и непогрешим. А женщины? Дальше будет видно. Они обманывают непрестанно; и виноваты в том не они, а наше воображение. Габриель стоит рука об руку со своей сестрой Дианой. Трогательная семейная картинка, обе девицы скромны и милы. Генрих готов забыть, что одна из них — желанная ему женщина, несравненная по величавости и красоте, цель жизни и вся любовь. До последней минуты считаешь себя господином своих поступков, считаешь, что можешь отступить.
Женщина вроде мадам де Сурди понимает это. И потому она поспешила подать решительный знак рукой вбок, поверх торчавших на обручах складок своего многокрасочного наряда. После чего Габриель выпустила руку Дианы и приблизилась к Генриху. Он не мог вымолвить ни слова, ибо любовь его вновь открылась ему. И так она будет восходить для него каждый день, неизбежно, как солнце. Нет, он не может отступить, как отступил однажды.
Тем временем зала наполнилась. Двери ее были отворены, и через сени в распахнутые створки портала видно было, что во двор беспрерывно въезжают кареты. Пышно разодетые кавалеры и дамы собрались из замков всей округи. Они явились точно на помолвку, перешептываясь, с любопытством жались они по стенам; и тут они воочию увидели, что сделал король. Он поднял руку прекрасной д’Эстре к самому своему лицу и надел ей на палец кольцо — но кольцо не такое, чтобы взволновать дам. Несколько алмазиков, вставленных в тонкий обручик, младший сын в семье мог бы надеть такое колечко на руку бедной падчерице. После этого хозяйка жезлом подала знак слугам, и в залу торжественно были внесены фруктовые воды, оршад, мармелады, турецкий мед, а также расставлены накрытые столы с паштетами и винами, — под присмотром осанистого повара; он же следовал указаниям жезла, которым мадам де Сурди взмахивала, коротко и отрывисто, совсем как фея. На ее огненном парике колыхались два пера — зеленое и желтое. А когда она поворачивала шею, получалось совсем как у Габриели, жест был, бесспорно, родственный, хотя грация тут превращалась в гримасу, а восторг — в омерзение. Одно вообще так близко к другому.
Привлеченные едой гости забыли робость, протиснулись на середину и стали шумно спорить из-за мест. Знатнейшие стремились, через приближенных короля, представиться ему и заверить его в своей преданности, что не мешало сделать, ибо совсем еще недавно они сражались против него. Хотя это была для него чистая прибыль, он отвечал просто, что каждый настоящий француз признает его и служит ему, впрочем подолгу он не задерживался ни с кем и вступил в беседу лишь с герцогом де Лонгвилем. Это второй поклонник Габриели; она колебалась, быть может, она и теперь еще не знает, который из двух: он или Блеклый Лист. Так вот они каковы! У этого волосы искусственно обесцвечены, а лицо девическое, какие были в моде при прошлом дворе. Однако он храбр, у одной дамы убил ворвавшегося в спальню супруга, хотя сам был в рубашке.
— Расскажи об этом, Лонгвиль! — Король втягивает его в разговор, Габриель д’Эстре обиженно удаляется. Впрочем, она могла отговориться тем, что ее увлекла толпа, движущаяся по зале: люди, которые жаждут увидать короля или поживиться чем-нибудь съестным. Все это суетится, сильно потеет, скверно пахнет, над толпой колышутся перья, а шеи, возвышающиеся над остальными, несут на крахмальных брыжах головы, которые как будто самостоятельно парят по зале.
Короля самого подхватило и понесло к другому концу залы: цепь дюжих слуг отгораживала этот угол. Там хозяйка ждала короля, подняв жезл, словно завлекая его с помощью волшебства. Короля посадили за отдельный стол, господа д’Эстре, де Сурди и де Шеверни стоя прислуживали ему: один подносил вино и дыню, второй — жирного карпа, третий — паштет из дичи, сплошь начиненный трюфелями. На короля вдруг напал сильнейший голод, однако он приказал сперва, чтобы Габриель д’Эстре села рядом с ним. Ее не могли отыскать. Вместо нее папаша д’Эстре нагнулся над королем, которому как раз наливал вино, и произнес в непритворном гневе, так что лысина его побагровела: