Страница:
— Таким бедным, как король, быть нельзя, — подтвердил Рони.
Генрих, хоть и смеялся в эту минуту, однако не упустил ни слова. После своего Рони услышал он и своего мудрого Тюренна, тот был согласен с капитаном Алексисом.
— От беды надо себя ограждать, — утверждал безносый проходимец.
Полушепотом совещались старик Бирон со стариком Ла Ну. Они не повышали голоса, потому что у них теперь не было разногласий. После унижения, которое король претерпел от Фарнезе, ему оставалось лишь положить всему конец. Тот конец, какой сам Париж предлагал ему сейчас: ничего другого не могли иметь в виду старые полководцы, хотя стыд не позволял им назвать вещи своими именами, и если бы кто-нибудь произнес перед ними роковое слово, они вспыхнули бы от гнева. Бирон не меньше, чем протестант Ла Ну. Будучи солдатами, они не стремились к миру, ибо война кормила их. Особенно обидно было им сложить оружие после неудачи. Тем не менее они говорили о требовании данной минуты, не объясняя, в чем оно, но Генрих слышал и понял.
До него донесся громкий голос его гугенота Агриппы. Агриппа д’Обинье спорил с немецким архиепископом, которому переход в протестантство стоил престола, с тех пор он считал одну лишь мессу верной опорой престолов; он и тут настоятельно советовал пойти к мессе. Генрих покинул свой кружок, протиснулся к гугеноту Агриппе и открыл рот, чтобы, глядя ему в глаза, сказать свое слово. Он сказал бы: «Я этого не сделаю», — Агриппа тоже этого ждал. Но тут некий дворянин, по имени Шико[21], тронул короля за рукав. Шико имел право высказывать все, о чем другие помалкивали, а потому назывался шутом короля и, обладая незаурядным умом иронического склада, создал себе из этого должность. Король делал вид, будто и вправду утвердил его в такой должности, и временами поручал дворянину, носившему звание шута, распространять истины, в которых сам не хотел еще признаться. Новые истины прежде всего разрешены шуту. Шико подтолкнул короля и, перебивая его, изрек во всеуслышание:
— Приятель! Ты, кажется, болен. Поставь себе клистир из святой воды.
Над человеком, который прослыл шутом, кажется, принято смеяться? Однако стоявшие вблизи умолкли, и постепенно молчание распространилось на всю залу, стало гнетущим. Заполнившая ее толпа почувствовала вдруг, что здесь больше нечем дышать; окна распахнулись в темноту; и так как все поспешили к окнам, Генрих и старый друг его Агриппа очутились одни посреди залы. Оба побледнели, они заметили это при свете внесенных канделябров. Они молчали, поглощенные одинаковым ощущением, что последнее слово произнесено.
Агриппа, бывало, сочинял желчные стихи, когда, на его взгляд, король платил ему неблагодарностью. Он был бодр духом, красноречив и до сих пор всегда без колебаний высказывал своему королю жестокую истину. Не страшно вызвать неудовольствие и даже перенести немилость. Но тут другое: слишком явно было, что король страдает. Агриппа опустил взор, прежде чем сказать:
— Вы долго и храбро сопротивлялись.
— Это еще не конец, — поспешно возразил Генрих. Вместо ответа Агриппа поднял взор.
— Агриппа! — приказал Генрих. — Воззовем вместе к Господу Богу нашему.
— Я к вам взываю, сир, и прошу: «Дай мне уйти под сению креста…»
— Дю Барта умер во имя этого, — заметил Генрих. — А мы с тобой друг друга знаем. Мы жить хотим. — Затем они вышли.
Они сели на коней и там в открытом поле увидали сторожевые огни, палатки, целый военный лагерь; никто из приближенных короля не подозревал об этом, даже и внимательный д’Обинье. Значит, ты, Генрих, формировал новую армию взамен той, которая разбежалась; ты тайком писал бессчетные письма, слал гонцов, на расстоянии ободрял и воодушевлял своих дворян такими словами, которые не даны Агриппе, хотя он и поэт. Ты творил это втайне, Генрих, в то время как для отвода глаз ты водился с искателями приключений и готовился отречься от своей веры.
— Сир! — вслух сказал Агриппа. — Я уже не прошу, чтобы вы дали мне уйти под сению креста…
Король не показал виду, что услыхал его; он отдавал распоряжения, необходимые для того, чтобы в ближайшем будущем выступить на Руан. Раз Париж пока что взять нельзя, надо поскорее отобрать у Лиги столицу Нормандии, а Майенна и Фарнезе надо отвлечь к северу, на поля сражения, уже знакомые одному из них. Агриппа д’Обинье разгадал этот план и порадовался его мудрости, когда сопутствовал своему удивительному королю, объезжавшему лагерь. Но тут его ждала новая неожиданность. Король окликнул одного из пасторов:
— Господин Дамур. Помолитесь вместе с войском.
Этот же самый пастор запевал гимн у деревни Арк по приказу короля, и то была победа над мощным войском Лиги, бесплодная, но вместе с тем принесшая спасение войскам борцов за свободу, борцов за веру. И вот теперь они снова здесь. Из палаток, от сторожевых огней в круг собираются гугеноты, старейшие впереди; лица в таких же морщинах, что у их короля, тело в таких же рубцах, что у него, — и этого сознания им довольно. Мы за него сражались, мы будем сражаться за него и молимся сейчас с ним.
Агриппа д’Обинье пытается вторить хору хриплых ревностных голосов, но собственный внутренний голос мешает ему. Он думает: «Благочестивый обман. Сир! Вы вводите, в заблуждение старых своих борцов за свободу и веру. То, что вы намерены сделать в действительности, окончательно решено. Вы ничего не переиначите, ибо иначе не угодно Богу. Господи! Да будет воля Твоя. Если король мой отречется от своей веры и от своего слова, я сохраню верность и ему и Богу». Так Агриппа начал наконец молиться вместе со всеми, ничем более не отвлекаясь.
Наш удел
II. Превратности любви
Покажи мне ее
Генрих, хоть и смеялся в эту минуту, однако не упустил ни слова. После своего Рони услышал он и своего мудрого Тюренна, тот был согласен с капитаном Алексисом.
— От беды надо себя ограждать, — утверждал безносый проходимец.
Полушепотом совещались старик Бирон со стариком Ла Ну. Они не повышали голоса, потому что у них теперь не было разногласий. После унижения, которое король претерпел от Фарнезе, ему оставалось лишь положить всему конец. Тот конец, какой сам Париж предлагал ему сейчас: ничего другого не могли иметь в виду старые полководцы, хотя стыд не позволял им назвать вещи своими именами, и если бы кто-нибудь произнес перед ними роковое слово, они вспыхнули бы от гнева. Бирон не меньше, чем протестант Ла Ну. Будучи солдатами, они не стремились к миру, ибо война кормила их. Особенно обидно было им сложить оружие после неудачи. Тем не менее они говорили о требовании данной минуты, не объясняя, в чем оно, но Генрих слышал и понял.
До него донесся громкий голос его гугенота Агриппы. Агриппа д’Обинье спорил с немецким архиепископом, которому переход в протестантство стоил престола, с тех пор он считал одну лишь мессу верной опорой престолов; он и тут настоятельно советовал пойти к мессе. Генрих покинул свой кружок, протиснулся к гугеноту Агриппе и открыл рот, чтобы, глядя ему в глаза, сказать свое слово. Он сказал бы: «Я этого не сделаю», — Агриппа тоже этого ждал. Но тут некий дворянин, по имени Шико[21], тронул короля за рукав. Шико имел право высказывать все, о чем другие помалкивали, а потому назывался шутом короля и, обладая незаурядным умом иронического склада, создал себе из этого должность. Король делал вид, будто и вправду утвердил его в такой должности, и временами поручал дворянину, носившему звание шута, распространять истины, в которых сам не хотел еще признаться. Новые истины прежде всего разрешены шуту. Шико подтолкнул короля и, перебивая его, изрек во всеуслышание:
— Приятель! Ты, кажется, болен. Поставь себе клистир из святой воды.
Над человеком, который прослыл шутом, кажется, принято смеяться? Однако стоявшие вблизи умолкли, и постепенно молчание распространилось на всю залу, стало гнетущим. Заполнившая ее толпа почувствовала вдруг, что здесь больше нечем дышать; окна распахнулись в темноту; и так как все поспешили к окнам, Генрих и старый друг его Агриппа очутились одни посреди залы. Оба побледнели, они заметили это при свете внесенных канделябров. Они молчали, поглощенные одинаковым ощущением, что последнее слово произнесено.
Агриппа, бывало, сочинял желчные стихи, когда, на его взгляд, король платил ему неблагодарностью. Он был бодр духом, красноречив и до сих пор всегда без колебаний высказывал своему королю жестокую истину. Не страшно вызвать неудовольствие и даже перенести немилость. Но тут другое: слишком явно было, что король страдает. Агриппа опустил взор, прежде чем сказать:
— Вы долго и храбро сопротивлялись.
— Это еще не конец, — поспешно возразил Генрих. Вместо ответа Агриппа поднял взор.
— Агриппа! — приказал Генрих. — Воззовем вместе к Господу Богу нашему.
— Я к вам взываю, сир, и прошу: «Дай мне уйти под сению креста…»
— Дю Барта умер во имя этого, — заметил Генрих. — А мы с тобой друг друга знаем. Мы жить хотим. — Затем они вышли.
Они сели на коней и там в открытом поле увидали сторожевые огни, палатки, целый военный лагерь; никто из приближенных короля не подозревал об этом, даже и внимательный д’Обинье. Значит, ты, Генрих, формировал новую армию взамен той, которая разбежалась; ты тайком писал бессчетные письма, слал гонцов, на расстоянии ободрял и воодушевлял своих дворян такими словами, которые не даны Агриппе, хотя он и поэт. Ты творил это втайне, Генрих, в то время как для отвода глаз ты водился с искателями приключений и готовился отречься от своей веры.
— Сир! — вслух сказал Агриппа. — Я уже не прошу, чтобы вы дали мне уйти под сению креста…
Король не показал виду, что услыхал его; он отдавал распоряжения, необходимые для того, чтобы в ближайшем будущем выступить на Руан. Раз Париж пока что взять нельзя, надо поскорее отобрать у Лиги столицу Нормандии, а Майенна и Фарнезе надо отвлечь к северу, на поля сражения, уже знакомые одному из них. Агриппа д’Обинье разгадал этот план и порадовался его мудрости, когда сопутствовал своему удивительному королю, объезжавшему лагерь. Но тут его ждала новая неожиданность. Король окликнул одного из пасторов:
— Господин Дамур. Помолитесь вместе с войском.
Этот же самый пастор запевал гимн у деревни Арк по приказу короля, и то была победа над мощным войском Лиги, бесплодная, но вместе с тем принесшая спасение войскам борцов за свободу, борцов за веру. И вот теперь они снова здесь. Из палаток, от сторожевых огней в круг собираются гугеноты, старейшие впереди; лица в таких же морщинах, что у их короля, тело в таких же рубцах, что у него, — и этого сознания им довольно. Мы за него сражались, мы будем сражаться за него и молимся сейчас с ним.
Агриппа д’Обинье пытается вторить хору хриплых ревностных голосов, но собственный внутренний голос мешает ему. Он думает: «Благочестивый обман. Сир! Вы вводите, в заблуждение старых своих борцов за свободу и веру. То, что вы намерены сделать в действительности, окончательно решено. Вы ничего не переиначите, ибо иначе не угодно Богу. Господи! Да будет воля Твоя. Если король мой отречется от своей веры и от своего слова, я сохраню верность и ему и Богу». Так Агриппа начал наконец молиться вместе со всеми, ничем более не отвлекаясь.
Наш удел
Король осадил город Руан, взятие которого грозило оставить Париж без съестных припасов. Наконец на помощь городу явился Майенн. Глава Лиги успел тем временем, стреляя и вешая, кое-как вразумить Париж, когда столица в слепом пылу совсем уж готова была стать испанской. Но вслед за тем Майенну опять пришлось призвать из Фландрии испанского полководца; без Фарнезе он больше не надеялся покончить с королем. Его опасный союзник не менее охотно, чем сам король, завладел бы городом Руаном, почему Майенн всяческими уловками старался удержать его подальше от Руана. Король, по своему обыкновению, наверно, жаждет битвы, а потому можно будет встретиться с ним в местности, которую они сами сочтут подходящей. Однако король немного уже знал стратега Фарнезе и вместо открытого боя задумал блеснуть перед ним мастерством в его вкусе. Поэтому он подошел с одной легкой кавалерией, всего лишь с девятью сотнями всадников. Никто не понимает, чего он хочет.
В пути он получил донесение, что испанцы под звуки труб и барабанный бой подступают огромным войском — восемнадцать тысяч человек пехоты, семь тысяч конницы; двигалось оно сомкнутым строем, кавалерия посредине, обоз по бокам, а легкие эскадроны свободно носились взад-вперед, точно крылья трепетали. Для знатоков это приближение Фарнезе по волнистой, испещренной холмами местности являло увлекательное зрелище, которое развернулось перед королем, когда он вместе со своей конницей находился за стенами Омаля; однако он хотел видеть всю картину целиком и один покинул прикрытие.
Прекрасная армия остановилась на месте, завороженная некиим духом. И Генрих увидел его среди белого дня, он даже не ждал этого. У духа было увядшее лицо старого ребенка, безбородое, своенравное и усталое. Согнувшись, — боль делает людей меньше, — сидел он на тележке совсем впереди, во главе прекрасной армии — и ноги у него были обуты в спальные туфли. И так вот, на двух колесах, катался дух перед фронтом, руководя всем. По малейшему его знаку каждый маневр выполнялся неукоснительно, все равно вблизи ли, у него на глазах, или на самом дальнем конце, словно дело происходило на сцене и театральный механизм ведал строгим порядком действия, так, что казалось, будто боги управляют им из-за огненных туч; именно это и давало человеку возможность развернуть все свое высокое мастерство. Представление было великолепное; зрителя, который пробирался все дальше в открытое поле, оно очень увлекало и совсем бы удовлетворило, если бы…
Если б не увядшее лицо старого ребенка и если б не спальные туфли. Генриху казалось, что ветер доносит к нему запах болезни. Неужели солдаты не замечают его, думал он. Здоровым людям, вероятно, внушает мистический ужас полководец, которого носят или возят и при котором даже нет оружия. Неужели к нему не подсылают убийц? Нет. Главное, что никто и попыток не делал. Он немощен, но неуязвим. В носилках и креслах его бережно проносят по Европе, дабы он одерживал победы для властителя мира. И он побеждает, но холодно и безрадостно. Словно отдает в жертву свое великое мастерство, а затем велит нести себя дальше, разрешая солдатам, в виде отдыха от жесткой дисциплины, заняться грабежом и поджогами. По знаку трубы они должны остановиться, иначе их повесят. Дух непознаваем; при всей своей телесной немощи и безрадостности, он внушает страх. Многоязычные, покоренные народы всемирной державы узнают в нем себя.
Король Франции, Генрих, ничем не защищен в открытом поле, немногие провожатые потихоньку совещаются позади, как бы его предостеречь; но никакой надежды, чтобы он опомнился. Он подался вперед, он затаил дыхание. Этого он больше никогда не увидит и сам постарается, чтобы это не повторилось никогда. Александр Фарнезе, герцог Пармский, забыл свою цветущую страну, свой город-жемчужину, и статуи, и картины — все забыл и покинул ради похода, который мало его трогает, который, по его мнению, бессмыслен и дерзок: ему хочется испытать свое мастерство. Он переходит реку у Ланьи, и как по волшебству открывается подвоз в Париж: мастерский ход. Здесь он с помощью своего грандиозного театрального механизма подготовляет нечто новое, еще одно чудо волшебства, еще один мастерский стратегический ход.
Ясный, рассудительный голос барона Рони прервал мысли короля и вернул его к действительности:
— Сир! Все здесь присутствующие господа любят вас больше собственной жизни. Вашу жизнь нельзя подвергать такой опасности.
— Пустяки! Вы сами, должно быть, боитесь? — спросил король, удивив и немного обидев этим своих приближенных.
Кроме того, Рони от имени всех намекнул ему, что невозможно с девятью сотнями человек атаковать большое, мастерски построенное войско. Он и не помышлял об этом; но из какого-то непонятного пристрастия к полководцу на той стороне он бросил им упрек, что это первый, кого они испугались. Они клялись ему, что дорожат лишь его жизнью. Он мало-помалу смягчился, но тут уж конница Пармы налетела на него. Ему с его девятью сотнями пришлось обороняться от нежданной смерти, многие все же не избегли ее. Король был легко ранен, он спасся лишь потому, что его прославленный противник не хотел поверить, что то был он и что в нем так много от гусара и так мало от короля.
Однако Фарнезе еще пришлось столкнуться с этим королем, прежде чем удалиться навсегда и вскоре умереть. Вышло так, что Генрих маршами и контрмаршами завлек его на полуостров между рекой Сеной и морем, что с самого начала было намерением короля; битва при Омале должна была лишь отвлечь внимание от этого замысла. И вот свершилось: странствующий мастер и армия, его прекрасное орудие, очутились в ловушке. На полуострове не было никаких съестных припасов, а на подмогу королю плыл голландский флот. Фарнезе сам был ранен и, казалось, погиб. Что же он сделал? То же, что при Ланьи. Сена здесь по ширине не уступает морю, и все же он навел понтонный мост и перешел ее однажды ночью, в полнейшей тишине. Когда королевские солдаты проснулись и увидели, что от пойманного врага не осталось и следа, раздался вопль ярости. Генрих смеялся, отдавая должное ловкости маневра. Противник его, уходя, произнес слова, показывающие, что под конец он все же изменил мнение о короле Франции; свидетельствовали они также о близкой смерти:
— Этот король изнашивает больше сапог, чем спальных туфель.
Позднее прошел слух, что Фарнезе прибыл в Париж; однако и тамошним своим друзьям он не дал вздохнуть, как обычно не давал вздохнуть врагам.
— У меня здесь со всем покончено, — только и сказал он будто бы среди глухого молчания. В действительности же он совершил еще много примечательного, не смущаясь изменчивостью военной удачи. Как мастер, довольный делом своих рук, он бросил то, что стало ему уже не интересно, — эту страну, этот народ, — и под гром барабанов и труб понес свою одряхлевшую славу куда-то вдаль.
Генрих, у нас отнюдь не «со всем здесь покончено». Наоборот, нам бы надо быть бессмертными, потому что нам еще бесконечно много предстоит бороться за наш удел. Наш удел — это люди.
В пути он получил донесение, что испанцы под звуки труб и барабанный бой подступают огромным войском — восемнадцать тысяч человек пехоты, семь тысяч конницы; двигалось оно сомкнутым строем, кавалерия посредине, обоз по бокам, а легкие эскадроны свободно носились взад-вперед, точно крылья трепетали. Для знатоков это приближение Фарнезе по волнистой, испещренной холмами местности являло увлекательное зрелище, которое развернулось перед королем, когда он вместе со своей конницей находился за стенами Омаля; однако он хотел видеть всю картину целиком и один покинул прикрытие.
Прекрасная армия остановилась на месте, завороженная некиим духом. И Генрих увидел его среди белого дня, он даже не ждал этого. У духа было увядшее лицо старого ребенка, безбородое, своенравное и усталое. Согнувшись, — боль делает людей меньше, — сидел он на тележке совсем впереди, во главе прекрасной армии — и ноги у него были обуты в спальные туфли. И так вот, на двух колесах, катался дух перед фронтом, руководя всем. По малейшему его знаку каждый маневр выполнялся неукоснительно, все равно вблизи ли, у него на глазах, или на самом дальнем конце, словно дело происходило на сцене и театральный механизм ведал строгим порядком действия, так, что казалось, будто боги управляют им из-за огненных туч; именно это и давало человеку возможность развернуть все свое высокое мастерство. Представление было великолепное; зрителя, который пробирался все дальше в открытое поле, оно очень увлекало и совсем бы удовлетворило, если бы…
Если б не увядшее лицо старого ребенка и если б не спальные туфли. Генриху казалось, что ветер доносит к нему запах болезни. Неужели солдаты не замечают его, думал он. Здоровым людям, вероятно, внушает мистический ужас полководец, которого носят или возят и при котором даже нет оружия. Неужели к нему не подсылают убийц? Нет. Главное, что никто и попыток не делал. Он немощен, но неуязвим. В носилках и креслах его бережно проносят по Европе, дабы он одерживал победы для властителя мира. И он побеждает, но холодно и безрадостно. Словно отдает в жертву свое великое мастерство, а затем велит нести себя дальше, разрешая солдатам, в виде отдыха от жесткой дисциплины, заняться грабежом и поджогами. По знаку трубы они должны остановиться, иначе их повесят. Дух непознаваем; при всей своей телесной немощи и безрадостности, он внушает страх. Многоязычные, покоренные народы всемирной державы узнают в нем себя.
Король Франции, Генрих, ничем не защищен в открытом поле, немногие провожатые потихоньку совещаются позади, как бы его предостеречь; но никакой надежды, чтобы он опомнился. Он подался вперед, он затаил дыхание. Этого он больше никогда не увидит и сам постарается, чтобы это не повторилось никогда. Александр Фарнезе, герцог Пармский, забыл свою цветущую страну, свой город-жемчужину, и статуи, и картины — все забыл и покинул ради похода, который мало его трогает, который, по его мнению, бессмыслен и дерзок: ему хочется испытать свое мастерство. Он переходит реку у Ланьи, и как по волшебству открывается подвоз в Париж: мастерский ход. Здесь он с помощью своего грандиозного театрального механизма подготовляет нечто новое, еще одно чудо волшебства, еще один мастерский стратегический ход.
Ясный, рассудительный голос барона Рони прервал мысли короля и вернул его к действительности:
— Сир! Все здесь присутствующие господа любят вас больше собственной жизни. Вашу жизнь нельзя подвергать такой опасности.
— Пустяки! Вы сами, должно быть, боитесь? — спросил король, удивив и немного обидев этим своих приближенных.
Кроме того, Рони от имени всех намекнул ему, что невозможно с девятью сотнями человек атаковать большое, мастерски построенное войско. Он и не помышлял об этом; но из какого-то непонятного пристрастия к полководцу на той стороне он бросил им упрек, что это первый, кого они испугались. Они клялись ему, что дорожат лишь его жизнью. Он мало-помалу смягчился, но тут уж конница Пармы налетела на него. Ему с его девятью сотнями пришлось обороняться от нежданной смерти, многие все же не избегли ее. Король был легко ранен, он спасся лишь потому, что его прославленный противник не хотел поверить, что то был он и что в нем так много от гусара и так мало от короля.
Однако Фарнезе еще пришлось столкнуться с этим королем, прежде чем удалиться навсегда и вскоре умереть. Вышло так, что Генрих маршами и контрмаршами завлек его на полуостров между рекой Сеной и морем, что с самого начала было намерением короля; битва при Омале должна была лишь отвлечь внимание от этого замысла. И вот свершилось: странствующий мастер и армия, его прекрасное орудие, очутились в ловушке. На полуострове не было никаких съестных припасов, а на подмогу королю плыл голландский флот. Фарнезе сам был ранен и, казалось, погиб. Что же он сделал? То же, что при Ланьи. Сена здесь по ширине не уступает морю, и все же он навел понтонный мост и перешел ее однажды ночью, в полнейшей тишине. Когда королевские солдаты проснулись и увидели, что от пойманного врага не осталось и следа, раздался вопль ярости. Генрих смеялся, отдавая должное ловкости маневра. Противник его, уходя, произнес слова, показывающие, что под конец он все же изменил мнение о короле Франции; свидетельствовали они также о близкой смерти:
— Этот король изнашивает больше сапог, чем спальных туфель.
Позднее прошел слух, что Фарнезе прибыл в Париж; однако и тамошним своим друзьям он не дал вздохнуть, как обычно не давал вздохнуть врагам.
— У меня здесь со всем покончено, — только и сказал он будто бы среди глухого молчания. В действительности же он совершил еще много примечательного, не смущаясь изменчивостью военной удачи. Как мастер, довольный делом своих рук, он бросил то, что стало ему уже не интересно, — эту страну, этот народ, — и под гром барабанов и труб понес свою одряхлевшую славу куда-то вдаль.
Генрих, у нас отнюдь не «со всем здесь покончено». Наоборот, нам бы надо быть бессмертными, потому что нам еще бесконечно много предстоит бороться за наш удел. Наш удел — это люди.
II. Превратности любви
Покажи мне ее
Король охотился в компьенских лесах; в тот день он, преследуя оленя, очутился почти у границы Пикардии. Там они — король и обер-шталмейстер его, герцог де Бельгард[22], упустили след. Остальных охотников они давно потеряли из виду и теперь отдыхали на просеке. Король уселся на ствол срубленного дерева. Сквозь листву, уже тронутую осенью, падали солнечные лучи, золотили ее и окутывали рассеянным светом фигуры двух мужчин — сорокалетнего и тридцатилетнего.
— Хорошо бы перекусить чего-нибудь! — сказал король. К его изумлению, обер-шталмейстер немедленно достал и разложил тут же на стволе дерева все, чего только можно пожелать, так что они утолили голод и жажду. Во время еды король размышлял. Раз Бельгард захватил в седельной сумке припасы, значит, он заранее намеревался отстать от охоты и скрыться — куда?
— Куда ты собирался, Блеклый Лист? — напрямик спросил король и с лукавым видом ждал ответа, которого не последовало. — Здесь ты на вид еще желтее, чем обычно, Блеклый Лист, должно быть, от увядшей листвы. Вообще же ты красивый мужчина, и тебе всего тридцать лет. Если бы мне было столько! В ту пору мне больших хлопот с ними не бывало и недостатка в них не бывало тоже. Погляди-ка повнимательнее туда, между дубами! Не кажется ли тебе, будто одна из них хочет выйти из темноты и не решается? В ту пору они приходили сразу.
— Сир! — сказал тогда Бельгард. — Хотите видеть мою возлюбленную?
— Где же? Какую же?
— Она красавица. Их замок неподалеку отсюда.
— Как он называется?
— Кэвр. — Прямой вопрос, точный ответ, и королю сразу все стало ясно.
— Кэвр. Значит, она из семьи д’Эстре[23].
— Габриель, — сказал молодой человек, и сердце его забилось в этом имени. — Ее зовут Габриель, она прелестна. Ей двадцать лет, волосы у нее — чистое золото, ярче, чем солнце здесь на листьях. Глаза у нее небесного цвета, и порой мне кажется, что лишь от них и светел день. Ресницы у нее темные, а черные брови описывают две узких, гордо выгнутых дуги.
— Должно быть, она их бреет, — вставил король, после чего влюбленный растерялся и умолк. Эта мысль ему никогда в голову не приходила.
— Покажи мне ее! Нынче у вас условлено свидание, но в другой раз возьми меня с собой.
— Сир! Сегодня, сейчас же. — Бельгард вскочил, ему не терпелось показать королю свою прекрасную возлюбленную. Дорогой они говорили об ее семье; король припомнил:
— Отца твоей красотки зовут Антуан. Он был бы губернатором в Ла-Фере, если бы Лига не прогнала его. Ах да, мать! Она, кажется, сбежала?
— С маркизом д’Алегром, много лет назад. А до того она будто бы пыталась продать дочь. Но что это доказывает? Сир! Вы сами знали двор своего предшественника.
— Чистотой нравов он не отличался. Но ваша Габриель была слишком молода, чтобы ею торговать.
— Ей было шестнадцать лет, а по росту она казалась совсем еще ребенком. Однако я сразу ее заметил. Но досталась она мне, к счастью, когда уже расцвела.
— Ах да, сестра, — продолжал припоминать король. — Как же ее зовут?
— Их шесть сестер. Но ваше величество имеет в виду старшую, Диану. Первым у нее был герцог д’Эпернон.
Король едва не сказал:
— У всех шестерых вместе со старухой, вероятно, был целый полк. — Ему припомнилось, что их называли семь смертных грехов. Однако он заметил только:
— Недурная семейка, в которую ты хочешь войти, Блеклый Лист. Ты думаешь жениться на своей Габриели?
Герцог де Бельгард заявил с гордостью:
— Ее прабабка с материнской стороны пользовалась вниманием Франциска Первого, Клемента Шестого и Карла Пятого. Ее по очереди любили король, папа и император.
Но король уже забыл о легкомысленных дамах, от которых вела свой род возлюбленная его обер-шталмейстера. Произнесено было имя герцога д’Эпернона, имя, неразрывно связанное с давними распрями, которые еще отнюдь не завершены. Все невзгоды его королевства нахлынули на короля, он пустил лошадь шагом, невзирая на великое нетерпение своего спутника, и заговорил о своих врагах. Они поделили между собой королевство, и каждый изображал из себя в своей провинции независимого государя, не желающего подчиниться королю-еретику. Даже такой вот Эпернон, начавший карьеру любимчиком покойного короля! Даже он смеет выдвигать доводы религии. Вслух Генрих сказал:
— Бельгард, ты ведь католик и мне друг, скажи, неужто я и в самом деле должен сделать тот опасный прыжок?
Дворянин понял короля; он ответил:
— Сир! Вам незачем менять веру. Мы и так служим вам.
— Если бы это было так, — пробормотал король.
— И вы увидите мою возлюбленную! — ликующе воскликнул его спутник.
Король поднял голову. По ту сторону лесистой долины и бурлящей реки, за холмами, за грядами многоцветной листвы, среди дерев и синевы небес реял замок. Издалека, пока мы не увидим их вблизи, они часто кажутся нам воздушными и кровли их блестят. Но что там ждет нас? Они ограждены рвами и стенами, вверху защищены пушками, но розы вьются по ним. Что ждет нас именно в этом? Неуемная тревога, причиняемая врагами, и ужас перед обращением делали короля восприимчивым к предчувствиям. Он остановил коня, сказал, что время позднее, и хотел повернуть назад. Бельгард рассыпался в просьбах, ибо жаждал от короля похвал своему несравненному сокровищу. Король услыхал о пурпурных устах, между которыми будто бы сверкают жемчужины; о щеках, подобных лилиям и розам, где, однако, преобладают лилеи, и все тело такой же лилейной белизны, грудь точно мрамор, руки богини, ноги нимфы.
Король поддался уговорам, и они поскакали вперед.
Перед замком был ров и подъемный мост. Посредине главный въезд, по краям два боковых крыла, над каждым башенка ажурной архитектуры. Среднее здание двухэтажное, с высокой кровлей, открытой колоннадой, массивным порталом и нарядными оконными наличниками. Первоначально суровый, замок был теперь приукрашен, и розы вились повсюду, кое-где еще осыпались последние.
Король решил подождать снаружи, а спутник его вошел в дом. В глубине сеней поднимались два разветвления закругленной лестницы. Герцог Бельгард прошел под лестницей в залу, куда с другой стороны, из сада, падал зеленоватый отсвет. Воротился он вместе с темноволосой молодой дамой; на ней было желтое платье в розовых букетах гирляндами. Поспешно и легко опередила она герцога и склонилась перед королем. Стоя в смиренной позе, она лукаво поглядывала на него. Прищуренные глаза давали понять, что государю не следует принимать всерьез смирение красавицы. Да он и не собирался. Он поспешил сказать:
— Вы обладаете такими достоинствами, мадемуазель, что, несомненно, вы та самая особа, ради которой ездит сюда обер-шталмейстер. Мои ожидания не обмануты.
— Сир! Вы красиво говорите: прошу вас продолжать. А ваш обер-шталмейстер тем временем поищет мою сестру.
И с этим она вернулась в сени. Король последовал за ней.
— Так вы Диана! — воскликнул он, изобразив удивление. — Тем лучше. Вы свободны. Мы легко поймем друг друга. — Не смущаясь, она отвечала:
— Я никогда не бываю вполне свободна. Кто желает понять меня, должен обладать опытом. Хотите, я скажу вам, сколько женщин надо узнать для этого? Двадцать восемь.
Именно столько возлюбленных было, по слухам, у короля, не считая мимолетных встреч. Она показала свою осведомленность и блеснула остротой ума.
— Превосходно, — сказал он и собрался уже назначить ей свидание. В этот миг на площадке лестницы появилась женская фигура.
Нога ее легко касалась первой ступени. На ней было бархатное платье зеленого цвета, оно колебалось на обручах. Сверху проникал свет вечерней зари, и в нем сияли золотистые косы, мерцали вплетенные в них жемчуга. Король рванулся вперед, тотчас замер, и руки у него бессильно повисли. И всему виной было никогда не изведанное очарование спускающейся по ступеням женской фигуры. «Она идет словно фея, словно королева», — думал король, будто ему не случалось видеть уродливых королев, но тут он чувствовал себя точно в сказке. Как хорошо, что она фея и королева, а вид у нее по-детски беспечный! Одна рука ее держала жемчужную нить, по перилам скользила другая. И как склоняется и сгибается тело, каждым шагом являя чудо достоинства, непринужденности, гибкости и величия — этого король никогда не видал. Словно он еще никогда не видал, как ходят.
Он стоял в тени, она не знала этого или просто не думала о нем. Бельгард разминулся с ней, потому что поторопился взбежать по другой лестнице, она смеялась над ним, она выгибала шею движением живым и простодушным. Она забылась настолько, что даже вспрыгнула на две ступеньки вверх и собралась броситься к возлюбленному. Но, видимо по его знаку, остановилась и продолжала свое лучезарное шествие. Король не ждал ее, он отступал к порогу. Когда она очутилась внизу, он был уже за дверью.
Из недр его существа бурно поднялось рыдание и, подкатившись к горлу, помешало ему говорить. Когда Габриель д’Эстре подвели к нему, он молчал. Обер-шталмейстер выпустил руку девушки, он испугался. Ему сразу стало ясно, что он наделал. Король потерял дар речи, он явно был ошеломлен, потрясен — сражен ужасом, невольно подумал Бельгард и взглянул на лицо своей подруги — не превратилось ли оно в лик Медузы. Нет, она осталась обыкновенной девушкой, такой же, как другие, конечно, прекраснее, чем другие, это Бельгард знал лучше всех. При всей гордости обладателя, он невольно подумал, что впечатление, произведенное ею на короля, не в меру сильно, не говоря о том, что оно опасно.
Габриель опустила перед королем темные ресницы; они были длинны и бросали тень на светлые щеки. Ни единый взгляд или улыбка не позволили королю счесть ее скромность притворной. Перед ним была женщина, которая не желала понравиться ему или обратить на себя его внимание. Как будто белоснежная и белокурая богиня может остаться незамеченной. Поняла она это? Тогда ей это безразлично. Король вздохнул, попросил небесное видение не стесняться его присутствием и сделал жест в сторону своего обер-шталмейстера. Тот взял Габриель за руку и прошел с ней туда, где у стены осыпались последние розы.
Диана сказала:
— Сир! Теперь вы будете слепы ко всем моим достоинствам, но я хорошая сестра.
Он спросил торопливо, одни ли они дома. Да, отец ее выехал верхом, а тетка отправилась в гости в карете.
— Тетка? — Он поднял брови.
— Мадам де Сурди, — сказала она; больше ничего и не требовалось: он хорошо знал свое королевство. Мадам де Сурди, сестра их сбежавшей матери, и сама легкого поведения. Обманывает господина де Сурди с господином де Шеверни[24], отставным канцлером покойного короля. Господин де Сурди, прежде шартрский губернатор, теперь в том же положении, что господин д’Эстре: без места. Все они без места, им нужно много денег. «Приключение обойдется дорого», — подумал король, но не стал задерживаться на этой мысли. К чему противиться неизбежному.
Пока Диана рассказывала, он устремил на Габриель взгляд, какой бывал у него в сражении, губы его шевелились, до того страстно и беззаветно ощущал он: это она.
«Это она, и мне суждено было ждать до сорока лет, пока явилась она. Мрамор — говорят для сравнения, вспоминают пурпур и кораллы, солнце и звезды. Пустой звук. Кто знает неизъяснимое лучше меня? Кто, кроме меня, может обладать беспредельным? Богиня или фея, что это означает? Королева — ничего не говорит. Я всегда искал, всегда упускал, но это наконец она».
Она беседует с Бельгардом, а вид у нее по-прежнему скромный, или это признак холодности? Выражение глаз неопределенное, они обещают, но как будто не ведают, что именно. «Блеклый Лист не мил ей! — убеждал себя Генрих, наперекор ревности, терзавшей его. — А меня она разве заметила? Ресницы ее все время опущены. Вот она склонилась лицом к розе: никогда не забуду изгиба и поворота ее шеи. Она подняла лицо — теперь взглянет на меня, взглянет — сейчас. Ах, нет. Так больше нельзя».
— Хорошо бы перекусить чего-нибудь! — сказал король. К его изумлению, обер-шталмейстер немедленно достал и разложил тут же на стволе дерева все, чего только можно пожелать, так что они утолили голод и жажду. Во время еды король размышлял. Раз Бельгард захватил в седельной сумке припасы, значит, он заранее намеревался отстать от охоты и скрыться — куда?
— Куда ты собирался, Блеклый Лист? — напрямик спросил король и с лукавым видом ждал ответа, которого не последовало. — Здесь ты на вид еще желтее, чем обычно, Блеклый Лист, должно быть, от увядшей листвы. Вообще же ты красивый мужчина, и тебе всего тридцать лет. Если бы мне было столько! В ту пору мне больших хлопот с ними не бывало и недостатка в них не бывало тоже. Погляди-ка повнимательнее туда, между дубами! Не кажется ли тебе, будто одна из них хочет выйти из темноты и не решается? В ту пору они приходили сразу.
— Сир! — сказал тогда Бельгард. — Хотите видеть мою возлюбленную?
— Где же? Какую же?
— Она красавица. Их замок неподалеку отсюда.
— Как он называется?
— Кэвр. — Прямой вопрос, точный ответ, и королю сразу все стало ясно.
— Кэвр. Значит, она из семьи д’Эстре[23].
— Габриель, — сказал молодой человек, и сердце его забилось в этом имени. — Ее зовут Габриель, она прелестна. Ей двадцать лет, волосы у нее — чистое золото, ярче, чем солнце здесь на листьях. Глаза у нее небесного цвета, и порой мне кажется, что лишь от них и светел день. Ресницы у нее темные, а черные брови описывают две узких, гордо выгнутых дуги.
— Должно быть, она их бреет, — вставил король, после чего влюбленный растерялся и умолк. Эта мысль ему никогда в голову не приходила.
— Покажи мне ее! Нынче у вас условлено свидание, но в другой раз возьми меня с собой.
— Сир! Сегодня, сейчас же. — Бельгард вскочил, ему не терпелось показать королю свою прекрасную возлюбленную. Дорогой они говорили об ее семье; король припомнил:
— Отца твоей красотки зовут Антуан. Он был бы губернатором в Ла-Фере, если бы Лига не прогнала его. Ах да, мать! Она, кажется, сбежала?
— С маркизом д’Алегром, много лет назад. А до того она будто бы пыталась продать дочь. Но что это доказывает? Сир! Вы сами знали двор своего предшественника.
— Чистотой нравов он не отличался. Но ваша Габриель была слишком молода, чтобы ею торговать.
— Ей было шестнадцать лет, а по росту она казалась совсем еще ребенком. Однако я сразу ее заметил. Но досталась она мне, к счастью, когда уже расцвела.
— Ах да, сестра, — продолжал припоминать король. — Как же ее зовут?
— Их шесть сестер. Но ваше величество имеет в виду старшую, Диану. Первым у нее был герцог д’Эпернон.
Король едва не сказал:
— У всех шестерых вместе со старухой, вероятно, был целый полк. — Ему припомнилось, что их называли семь смертных грехов. Однако он заметил только:
— Недурная семейка, в которую ты хочешь войти, Блеклый Лист. Ты думаешь жениться на своей Габриели?
Герцог де Бельгард заявил с гордостью:
— Ее прабабка с материнской стороны пользовалась вниманием Франциска Первого, Клемента Шестого и Карла Пятого. Ее по очереди любили король, папа и император.
Но король уже забыл о легкомысленных дамах, от которых вела свой род возлюбленная его обер-шталмейстера. Произнесено было имя герцога д’Эпернона, имя, неразрывно связанное с давними распрями, которые еще отнюдь не завершены. Все невзгоды его королевства нахлынули на короля, он пустил лошадь шагом, невзирая на великое нетерпение своего спутника, и заговорил о своих врагах. Они поделили между собой королевство, и каждый изображал из себя в своей провинции независимого государя, не желающего подчиниться королю-еретику. Даже такой вот Эпернон, начавший карьеру любимчиком покойного короля! Даже он смеет выдвигать доводы религии. Вслух Генрих сказал:
— Бельгард, ты ведь католик и мне друг, скажи, неужто я и в самом деле должен сделать тот опасный прыжок?
Дворянин понял короля; он ответил:
— Сир! Вам незачем менять веру. Мы и так служим вам.
— Если бы это было так, — пробормотал король.
— И вы увидите мою возлюбленную! — ликующе воскликнул его спутник.
Король поднял голову. По ту сторону лесистой долины и бурлящей реки, за холмами, за грядами многоцветной листвы, среди дерев и синевы небес реял замок. Издалека, пока мы не увидим их вблизи, они часто кажутся нам воздушными и кровли их блестят. Но что там ждет нас? Они ограждены рвами и стенами, вверху защищены пушками, но розы вьются по ним. Что ждет нас именно в этом? Неуемная тревога, причиняемая врагами, и ужас перед обращением делали короля восприимчивым к предчувствиям. Он остановил коня, сказал, что время позднее, и хотел повернуть назад. Бельгард рассыпался в просьбах, ибо жаждал от короля похвал своему несравненному сокровищу. Король услыхал о пурпурных устах, между которыми будто бы сверкают жемчужины; о щеках, подобных лилиям и розам, где, однако, преобладают лилеи, и все тело такой же лилейной белизны, грудь точно мрамор, руки богини, ноги нимфы.
Король поддался уговорам, и они поскакали вперед.
Перед замком был ров и подъемный мост. Посредине главный въезд, по краям два боковых крыла, над каждым башенка ажурной архитектуры. Среднее здание двухэтажное, с высокой кровлей, открытой колоннадой, массивным порталом и нарядными оконными наличниками. Первоначально суровый, замок был теперь приукрашен, и розы вились повсюду, кое-где еще осыпались последние.
Король решил подождать снаружи, а спутник его вошел в дом. В глубине сеней поднимались два разветвления закругленной лестницы. Герцог Бельгард прошел под лестницей в залу, куда с другой стороны, из сада, падал зеленоватый отсвет. Воротился он вместе с темноволосой молодой дамой; на ней было желтое платье в розовых букетах гирляндами. Поспешно и легко опередила она герцога и склонилась перед королем. Стоя в смиренной позе, она лукаво поглядывала на него. Прищуренные глаза давали понять, что государю не следует принимать всерьез смирение красавицы. Да он и не собирался. Он поспешил сказать:
— Вы обладаете такими достоинствами, мадемуазель, что, несомненно, вы та самая особа, ради которой ездит сюда обер-шталмейстер. Мои ожидания не обмануты.
— Сир! Вы красиво говорите: прошу вас продолжать. А ваш обер-шталмейстер тем временем поищет мою сестру.
И с этим она вернулась в сени. Король последовал за ней.
— Так вы Диана! — воскликнул он, изобразив удивление. — Тем лучше. Вы свободны. Мы легко поймем друг друга. — Не смущаясь, она отвечала:
— Я никогда не бываю вполне свободна. Кто желает понять меня, должен обладать опытом. Хотите, я скажу вам, сколько женщин надо узнать для этого? Двадцать восемь.
Именно столько возлюбленных было, по слухам, у короля, не считая мимолетных встреч. Она показала свою осведомленность и блеснула остротой ума.
— Превосходно, — сказал он и собрался уже назначить ей свидание. В этот миг на площадке лестницы появилась женская фигура.
Нога ее легко касалась первой ступени. На ней было бархатное платье зеленого цвета, оно колебалось на обручах. Сверху проникал свет вечерней зари, и в нем сияли золотистые косы, мерцали вплетенные в них жемчуга. Король рванулся вперед, тотчас замер, и руки у него бессильно повисли. И всему виной было никогда не изведанное очарование спускающейся по ступеням женской фигуры. «Она идет словно фея, словно королева», — думал король, будто ему не случалось видеть уродливых королев, но тут он чувствовал себя точно в сказке. Как хорошо, что она фея и королева, а вид у нее по-детски беспечный! Одна рука ее держала жемчужную нить, по перилам скользила другая. И как склоняется и сгибается тело, каждым шагом являя чудо достоинства, непринужденности, гибкости и величия — этого король никогда не видал. Словно он еще никогда не видал, как ходят.
Он стоял в тени, она не знала этого или просто не думала о нем. Бельгард разминулся с ней, потому что поторопился взбежать по другой лестнице, она смеялась над ним, она выгибала шею движением живым и простодушным. Она забылась настолько, что даже вспрыгнула на две ступеньки вверх и собралась броситься к возлюбленному. Но, видимо по его знаку, остановилась и продолжала свое лучезарное шествие. Король не ждал ее, он отступал к порогу. Когда она очутилась внизу, он был уже за дверью.
Из недр его существа бурно поднялось рыдание и, подкатившись к горлу, помешало ему говорить. Когда Габриель д’Эстре подвели к нему, он молчал. Обер-шталмейстер выпустил руку девушки, он испугался. Ему сразу стало ясно, что он наделал. Король потерял дар речи, он явно был ошеломлен, потрясен — сражен ужасом, невольно подумал Бельгард и взглянул на лицо своей подруги — не превратилось ли оно в лик Медузы. Нет, она осталась обыкновенной девушкой, такой же, как другие, конечно, прекраснее, чем другие, это Бельгард знал лучше всех. При всей гордости обладателя, он невольно подумал, что впечатление, произведенное ею на короля, не в меру сильно, не говоря о том, что оно опасно.
Габриель опустила перед королем темные ресницы; они были длинны и бросали тень на светлые щеки. Ни единый взгляд или улыбка не позволили королю счесть ее скромность притворной. Перед ним была женщина, которая не желала понравиться ему или обратить на себя его внимание. Как будто белоснежная и белокурая богиня может остаться незамеченной. Поняла она это? Тогда ей это безразлично. Король вздохнул, попросил небесное видение не стесняться его присутствием и сделал жест в сторону своего обер-шталмейстера. Тот взял Габриель за руку и прошел с ней туда, где у стены осыпались последние розы.
Диана сказала:
— Сир! Теперь вы будете слепы ко всем моим достоинствам, но я хорошая сестра.
Он спросил торопливо, одни ли они дома. Да, отец ее выехал верхом, а тетка отправилась в гости в карете.
— Тетка? — Он поднял брови.
— Мадам де Сурди, — сказала она; больше ничего и не требовалось: он хорошо знал свое королевство. Мадам де Сурди, сестра их сбежавшей матери, и сама легкого поведения. Обманывает господина де Сурди с господином де Шеверни[24], отставным канцлером покойного короля. Господин де Сурди, прежде шартрский губернатор, теперь в том же положении, что господин д’Эстре: без места. Все они без места, им нужно много денег. «Приключение обойдется дорого», — подумал король, но не стал задерживаться на этой мысли. К чему противиться неизбежному.
Пока Диана рассказывала, он устремил на Габриель взгляд, какой бывал у него в сражении, губы его шевелились, до того страстно и беззаветно ощущал он: это она.
«Это она, и мне суждено было ждать до сорока лет, пока явилась она. Мрамор — говорят для сравнения, вспоминают пурпур и кораллы, солнце и звезды. Пустой звук. Кто знает неизъяснимое лучше меня? Кто, кроме меня, может обладать беспредельным? Богиня или фея, что это означает? Королева — ничего не говорит. Я всегда искал, всегда упускал, но это наконец она».
Она беседует с Бельгардом, а вид у нее по-прежнему скромный, или это признак холодности? Выражение глаз неопределенное, они обещают, но как будто не ведают, что именно. «Блеклый Лист не мил ей! — убеждал себя Генрих, наперекор ревности, терзавшей его. — А меня она разве заметила? Ресницы ее все время опущены. Вот она склонилась лицом к розе: никогда не забуду изгиба и поворота ее шеи. Она подняла лицо — теперь взглянет на меня, взглянет — сейчас. Ах, нет. Так больше нельзя».