— Не будет, Сибл. Братству жить считанные недели.
   — Все-то ты знаешь! А оно, чай, тоже от нечистого!
   — Значит, это наставник Салар воду мутит?
   — Значит, он.
   — И чего он хочет? Власти?
   — Кабы так! Ты его просто не знаешь, Тилар. Он-то, наставник наш, святоша да постник, дай ему волю, всех бы постами да молитвами заморил, а только ни хитрости в нём, ни корысти. Для себя-то он ничего не хочет. Братство ему заместо души, да только не наше, не всамделишнее, а какое он сам вымечтал. То и боится перемен, что, мол, всякое искушение от дьявола. Думает: и эту беду можно отмолить — поститься да покаяться, глядишь, господь и смилуется.
   — А ты?
   — Что я?
   Я глянул ему в глаза, и Сибл нехотя усмехнулся.
   — А я, брат Тилар, мужик простой. По мне на господа надейся, а топор точи. Нынче, коль возьмёмся молиться, не взвидим, как и на небесах очутимся.
   — Тогда выход один. Раскол.
   — Что?! — глаза его засверкали, стиснулись огромные кулаки. Ну, если он сейчас да меня… конец! Но досталось не мне, а столу: хрустнула от удара столешница, подпрыгнул светец, выронив лучину, красным огоньком она чиркнула в темноте и погасла. И стало очень страшно.
   — Что?! — опять прорычал Сибл из тьмы. — Да ты…
   — Что я? Какого дьявола вам от меня надо? Я что, просился в ваше Братство дураков? Да за один ваш суд… вот ей-богу! — надо бы вас… к ногтю! А я, как нанялся, вас спасать!
   — Спаситель! — Сибл уже успокоился; этакий ненавистно-насмешливый, почти ласковый голос.
   — А ты у Асага спросил. Он знает. Ладно, зажги свет.
   Он послушал зашевелился в темноте. Высек огонь, присвечивая трутом, отыскал на столе лучину, зажёг и сунул в светец. Поглядел на меня и сказал — с той же ласковой злобой.
   — Ты расскажи ещё, что ради нас кинул.
   — Слушай, Сибл, — отозвался я устало, — что ты все на меня сворачиваешь? Считай, на плахе сидим, а ты все заладил, как этла, кто я да что я.
   — Ох, и непочтителен ты, брат Тилар! — сокрушённо ответил он. — Так ли со Старшими говорят? На плахе-то я всю жизнь сижу, привык уже под топором, а вот кто ты да что… понять мне тебя надо, брат Тилар. Как это ты в душу к Асагу влез да почти все Братство перебаламутил? Ишь ты, с дороги не переспал, а уж сразу: раскол. А ты Братство ладил, чтоб рушить?
   — А ты?
   — И я не ладил. Готовое получил, потому и сберечь должен. Дедами слажено, отцами завещано — как не сберечь?
   И все-то он врал, хитрый мужичок. Ходил вокруг да около, покусывал, подкалывал, а сам все следил за мной своим зорким, алмазно-светлым взглядом, все прикидывал, примерял меня к чему-то, что уже решено. И разгневался он, когда я сказал про раскол, не потому, что это было сказано мной. Потому, что я так уверенно это сказал, будто знал, что все уже решено.
   Нет. Я не стану пешкой в чьей-то игре. Я и Баруфу этого не простил, а уж там была игра — не этой чета. И я спросил:
   — К чему ты ведёшь, Сибл? Хочешь выкупить Асага моей головой? Ваше право — я давно перед ним в долгу. Только что тебе это даст? Мир в Братстве? Возможность умереть заодно?
   Он только хмыкнул. Не соглашался и не возражал — слушал.
   — Хочешь, чтобы конь не ел траву, а урл — коня? Чтобы Братство спасти, а святош не обидеть? Не выйдет. Я Огила знаю. Если он что-то начал, он это дело кончит. Мы ему сейчас, как нож у лопатки. Он страну в кулак собирает, из кожи вон лезет, чтобы мясо жилами проросло, чтобы нам — малюсенькому Квайру — выстоять один на один против Кевата. А вы тут, под боком сидя, все галдите, что, мол, сами к власти его провели, на готовенькое посадили. Все ему весну поминаете… допоминались! Он бы её и сам не забыл — припомнил бы — да не так скоро и не так круто. А уж раз сами хотите — извольте! Все на памяти. И как столицу взбунтовать, и чем бунты кончаются. Оч-чень ему болячка у сердца нужна, когда Квайр в опасности!
   — Так что ж: нам уж и рта не открыть, молчать было да терпеть?
   — Да? Сколько раз я Асагу говорил: затаитесь. Дайте ему против Кевата выстоять, а там уже по-другому пойдёт, там все с него потребуют. И крестьяне — то, чего он не может дать, и калары — то, чего не захочет. Вот тогда-то и наш черёд придёт, тогда ему против нас не на кого будет опереться, возьмём своё.
   — Надолго ли?
   — Надолго или нет, об этом уже поздно судить. Теперь он нас, как козявку, раздавит, и никто за нас не заступится. Самим себя надо спасать.
   — И уж ты спас бы?
   — Не знаю, — ответил я честно. — Огил… понимаешь, он сильней меня. Не скажу умней… тут другое: сильней и опыта у него больше. То, что он делает… разгадать-то я смогу, а вот сумею ли его переиграть? Не знаю, Сибл.
   Он посмотрел на меня; так же зорки и пронзительны были его глаза, но что-то смягчилось в их кристальной глубине.
   — А всё-таки, Тилар, что тебя заставило против друга пойти? Неужели мы тебе дороже, чем он?
   — Нет. Если честно, то меня от вас с души воротит. Не живёте, а корчите из себя бог весть что. Нет, чтобы дело делать — только друг перед другом пыжитесь! Правда на вашей стороне, вот в чём дело. Ты пойми, Огил ведь честный человек. Очень честный. Он все делает только для Квайра… для людей. А выходит… ну, сам увидишь, если доживём. Не хочу, чтобы его имя злом поминали, чтобы он успел загубить то, на что жизнь положил.
   — Хитро это у тебя! Значит, его дело от него спасти? Нашими руками?
   — «Наше, ваше»! И когда вы поумнеете? Есть только одно дело. Сделать, чтобы люди были людьми, жили, как люди, и знали о себе, что они люди, а не скот безъязычный! А тебе что, не хочется человеком пожить? Чтобы дети твои были сыты, а на тебя самого никто сверху вниз глянуть не смел?
   — Красиво говоришь! Хотел бы, само-собой. Ладно, Тилар, не стану я тебе больше томить, разговоры разговаривать. И обнадёживать не стану: жизнь твоя нынче что паутина, и ни моя, ни Асагова подмога тебе не сгодятся. Быть тебе опять перед судом, а уж во что тот суд повернёт… Выстоял раз, сумей и вдругорядь выстоять. Сумеешь людей повернуть, чтоб хоть малая да трещина… а уж мы-то по той трещине все Братство разломаем. Вишь тут дело-то какое: Асаг сам думал на серёдку стать, а оно ему невместно… и не по нутру. Ему бы командовать… а тут не приказ, тут слово надо, чтоб до печёнок дошло да мысли повернуло. Ты не серчай: испробовал я тебя: выйдет ли?
   — Ну и как?
   Он задумчиво покачал головой.
   — А знаешь, похоже, что и выйдет!
 
   На самом деле это был не суд, а просто заседание Совета, и я пришёл туда по праву. Оказывается, есть и у меня права. Хотя обычно надлежит беспрекословно подчиняться Старшим, но на совете я имею право потребовать отчёта у любого из них, и тот обязан перед нами отчитаться. Неглупо.
   Я пришёл в знакомый, почти родной подвал; пришёл один, без провожатых, и часовой безмолвно пропустил меня. Все были в сборе — как я и хотел. Не сорок, а гораздо меньше; хоть я немного знал в лицо, зато они меня все знали по суду, и смутный неприязненный шумок поднялся мне навстречу. Я пробирался, как на эшафот, и взгляды их — опасливые, мрачные, враждебные — подпирали меня со всех сторон. Один лишь просто глянул и кивнул — Эгон — и я уселся рядом с ним. Опять всплеснулся злой шумок — и стих. Явились Старшие. Их было пятеро, я знал троих. Асаг шёл первым — невысокий, сухонький, с застывшим насторожённым лицом. За ним громоздкий, равнодушный Сибл и величавый Салар. Те двое незнакомых шли позади, и это хорошо — они подчинены и Сиблу, и Асагу. Высокий, очень тощий человек, угрюмый и усталый, и горбун с руками до колен и удивительными чёрными глазами.
   Я взглядом показал на них Эгону, и он шепнул, почти не разжимая губ.
   — Казначей Тнаг и брат Зелор. Всевидящий.
   Я сам едва расслышал, но горбун вдруг обернулся, чиркнул быстрым взглядом, выделил меня и рассмотрел. Какие это были умные глаза! Пронзительное сочетание ума, печали и равнодушного, безжалостного любопытства. Очень странное ощущение: холод между лопаток и радость. Мне был страшен и все же приятен этот долгий, пугающий взгляд: мы опять узнавали друг друга, эту неуловимую связь между ним — управлявшим разведкой, и мной — направившим её. Тень улыбки скользнула по тонким губам и пропала; Старшие остановились, поклонились Совету и сели. И только тут Асаг заметил меня.
   Недоумение, облегчение, тревога — и снова замкнулось его лицо, но чуть свободнее стала поза и не таким напряжённым взгляд.
   Потом неизбежная молитва, какие-то незначительные вопросы, похоже, входящие в ритуал. Тянулось и тянулось, мне было скучно — и вдруг Эгон незаметно ткнул меня в бок. Встал наставник Салар и провозгласил величаво:
   — Братья! Ум человечий мал, и мудрость людская ущербна. И зрячий бывает слеп, и знающий не ведает. Вы, кому открыты души людские, что вы скажите нам?
   Мгновенная тишина — и вскочил один, незнакомый. Вскинул руки и крикнул:
   — Я спрашиваю брата Асага!
   — Я слышу тебя, брат Арван.
   — Почему Тилар сидит среди нас? Пёс приблудный… обряда не прошёл… расселся!
   Асаг не дрогнул.
   — Пять лун тому за свои заслуги перед Братством брат Тилар был заглазно принят в Совет. Сам ты, Арван, тогда слова против не молвил, почто ж теперь надрываешься? А обряду он не прошёл, потому как в другом месте родимой земле служил, а ежели он по большому обряду Братством принят, так обычаем это дозволено. Так ведь, наставник?
   Салар кивнул неохотно.
   — Заслуги? Вот пусть за свои заслуги и ответит!
   Что тут поднялось!
   — Заслуги? А кому он служил: нам иль Калату? Подосланный он! Предатель! Колдун!
   Асаг встал, поднял руку, и они, наконец, замолчали.
   — Брат Тилар, готов ли ты ответить Совету?
   — Да, брат Асаг.
   — Отвечай!
   И я вышел на середину, в кольцо злобных взглядов и ощеренных лиц, обернулся к Старшим, помедлил мгновенье, вбирая тревогу в глазах Асага, насторожённо-зоркий взгляд Сибла, холодную неприязнь Салара, равнодушное любопытство Зелора, и только на лице казначея я не прочёл ничего.
   — Наставник Салар, могу я тебя спросить?
   Он кивнул.
   — Наставник Салар, не ты ли очистил меня от обвинения в колдовстве?
   — Не я, а суд божий.
   — Оспоришь ли ты истинность суда этого?
   — Нет, — ответил он с сожалением.
   — Брат Зелор, теперь я спрошу тебя.
   — Спрашивай, Тилар, — очень мягко он это сказал, но меня не обманула его мягкость. Так же мягко и грустно он прикажет меня убить, если я проиграю бой.
   — Брат Зелор, ты один можешь оценить всё, что я знал о Братстве. Только ты способен сказать, насколько я мог повредить Братству, когда был приближён к акиху.
   Слабый румянец мелькнул и погас на впалых щеках, замечательные ресницы на миг притушили глаза.
   — Мы были в твоих руках, брат Тилар, но это дело прошлое. И однажды ты уже спас Братство, но это тоже дело прошлое.
   — А что не прошлое?
   — Спрашивай у них, — ответил он безмятежно. — В Совете у Старших власти нет.
   Умный ответ, и я понял: если я справлюсь с Советом, Старшие мне не страшны. И я обернулся к ним — к злобным лицам и ненавидящим взглядам.
   — Спрашивайте, братья.
   Они опять загалдели, и опять Асаг поднял руку.
   — По одному.
   Первым вскочил Арван и выплюнул мне в лицо все тот же надоевший вопрос о гонце и об акихе, которому я проторил дорожку на престол. Я даже вздохнул, до того мне это осточертело. И начал устало и терпеливо, как повторяют в сотый раз одно и то же тупому ученику. Я говорил им о том, что все они хоть немного да знали: о кеватском владычестве, разорявшем страну, об упадке ремёсел и торговле, о безработице, пожиравшей Садан. О бездарной войне, которую нам навязали кеватцы, об изверге Тисуларе, которого посадили над нами кеватцы, о процессе против их близких, который затевали кеватцы. Конечно же, я изрядно сгущал краски. Но мне хотелось, чтобы они увидели эту картину: наш маленький, прекрасный, истерзанный Квайр перед разверстой пастью чудовищного Кевата.
   Сначала они ещё пытались кричать, перебивали, выкрикивали оскорбления и угрозы, но я говорил — и они понемногу утихали. Они уже слушали.
   Я сам не знал, что умею так говорить. Не ради спасения жизни и спасения дела — нет, что-то вдруг перевернулось в душе, и я неожиданно ощутил себя квайрцем. Сыном этой земли. Братом этих людей. Я любил свою землю и ненавидел Кеват, и я говорил им об этом: о том, как гнусен Кеват со своим рабством, и как ужасно было бы, если б он нас одолел и сделал рабами, нас, гордых и смелых свободных людей. Я гордился ими, и говорил им о том, как я ими горжусь: ведь у каждого дома семьи, и каждому так тяжело достаётся кусок хлеба; нас считают быдлом, рабочим скотом, но люди именно мы, мы думаем не о себе и даже не о своих близких, нет, мы рискуем всем, что есть у нас дорогого, ради счастья других, тех, что сами не смеют или не могут постоять за себя. Неужели мы, гордые свободные люди, согласились бы стать рабами Кевата? Нет! У нас многое неладно в стране, но это наши дела, и только нам их решать…
   И когда у них заблестели глаза и распрямились плечи, я уже попросту объяснил, почему нам пришлось уступить свою победу Калату.
   — Мы бы не удержали страну — она о нас ничего не знает. Даже город бы мы не смогли удержать. Сколько нас? Несколько сотен. Это не сила! Ведь между нами и Квайром глухая стена обряда. Видите же: достаточно было нелепых слухов, чтобы люди предместий от нас отшатнулись. А уж тогда, после бунта…
   — Неладное говоришь! — заметил Салар с угрозой.
   — А разве это неправда, наставник? Пока я с вами не встретился, я о вас ничего не знал. А я ведь не на печи лежал, а с разведкой работал, обо всём прочем не Огил мне — а я ему говорил. Кто нам поверит, кто за нами пойдёт, если никто о нас правды не знает? Только сплетни да страшные слухи!
   — А тебе, видать, наш закон не по нраву? — спросил наставник сурово. Странно, но в лице его не было злости. Только досада, что ненужным своим появлением и дурацкими своими речами я порчу серьёзное дело. Мне даже жаль его стало, настолько он глух и слеп: он не слыхал моих слов, не спускал их в себя, он только искал зацепку — что-нибудь, что позволит прикончить меня и приняться за Асага.
   — Мне другое не по нраву, наставник! Братья, да что это у нас делается? Беда пришла, завтра нас, может, уже всех прикончат, а вы тут чем заняты? Меня судите? А что я за птица такая, чтобы самое спешное время на меня тратить? Ну, было время, чем-то я мог навредить… так ведь теперь уже ничего не могу — сам между петлёй и плахой гуляю. А может, это не во мне дело, братья? Может, это Старшие не в ладу?
   — Ты б потише, Тилар, — урезонил Сибл. — Совет-то Совет, а на Старших лучше хвост не поднимай!
   — А если Совет, так я спросить могу. Брат Асаг!
   — Да, — сказал он. Он давно уже не понимал ничего, глядел на меня сурово, и знакомые грозные складки скомкали его лоб.
   — Зачем вы на меня время тратите, когда беда у ворот?
   — Спроси у людей, Тилар. Я тебя не звал, и судить тебя мне не за что.
   — Наставник Салар!
   — Коль посылает на нас господь испытание, чисты мы должны быть перед ликом его. Да не оскорбит худая трава взор господень, когда воззрит он на чистый сад, что взрастил в душах наших.
   — А время ли полоть траву, когда кругом огонь? Неужели ты не видишь, что скоро будет вырублен твой сад? Неужели хочешь расточить то, что дедами посеяно, а отцами взлелеяно?
   — Ты, пришлый! — глухо прогудел Тнаг, я совсем о нем позабыл, а зря: он глядел с такой откровенной злобой, что мне стало смешно. — Тебе об этом судить… чужак! Как смеешь…
   — Смею! — дерзко ответил я. — Совет у нас! А если не смею, пусть братья скажут. Ну?
   — Говори! — крикнули сзади сразу несколько голосов. Свершилось! Я переломил их вражду.
   — Так ответь, наставник! Совету ответь.
   — Не тебе с меня спрашивать. А прочим скажу: все в руке господней.
   — Брат Зелор!
   Он поднял на меня свои удивительные глаза; ни дружелюбия не было в них, ни вражды — просто спокойный интерес.
   — Ты все видишь и все знаешь, так скажи: сколько нам осталось жизни?
   — Недель пять, может шесть, — ответил он безмятежно, и короткий, тревожный шум оборвался испуганной тишиной. Кажется, только сейчас до многих дошло, как плохо дело, и это у Салара серьёзный прокол.
   — Что нам делать, брат Зелор?
   — Не знаю, — сказал он спокойно. — Я — только глаза и уши Братства. Спроси у головы.
   — Брат Асаг?
   — Драться, — ответил он. Он уже все понял.
   — Брат Сибл?
   Усмехнулся и ответил присловьем:
   — Господь поможет, если сможет, а ты смоги — да себе помоги.
   — Богохульствуешь, Сибл! — грозно сказал Салар.
   — Неужто? А я-то думал: сколь о хлебе ни молись, а пока не заработал — в брюхе пусто.
   — Хитришь, Сибл! — прогудел казначей. — А бог хитрых не любит! Не видать таким царствия небесного!
   Сибл усмехнулся.
   — А я и в земном не затужу, коль вы с наставником не поторопите.
   Я оглянулся — и еле сдержал улыбку. Растерянность и испуг были на этих твёрдых лицах; бессилие сильных людей, на глазах у которых рушится опора их бытия. Раздор Старших. Свара небожителей. И ещё на глазах у Совета!
   И я постарался подбавить жару.
   — Так что же это у нас выходит, братья? Голова да руки драться зовут, глаза поглядят, чем дело кончится, а душа с карманом и вовсе велят тихо сидеть? Похоже, ребята, мы на согорцев работаем — верёвки вскоре вздорожают!
   Кто-то фыркнул; негромко засмеялся другой, третий; смех волною прокатился по подземелью, выгнал эхо из углов. Они смеялись! Я стоял и смотрел на них во все глаза, не в силах что-то понять.
   Только что они глядели на нас, словно перед ними могила разверзлась, и мертвецы пригласили их в гости. Только что они не могли ничего сказать, лишь переглядывались со страхом.
   А теперь они все хохотали над моей немудрёной шуткой, и я понял наконец, как я в них ошибся. Нет, они не были безмолвными куклами, эти крепкие, битые жизнью мужики, не тупая покорность заставляла их помалкивать — всего лишь привычка почитать Старших, а может, и тайный страх перед ними — что греха таить: в Братстве ничья жизнь не дорога.
   Я поглядел на них, а Асаг уже все понял, усмехнулся и сказал дружелюбно:
   — Походит на то, брат Тилар. Только ведь у Братства и уши с головой, и душа с руками. На то Братству и Совет, чтоб одно с другим повязать. Ну, что молчите, братья? Иль, окромя Тилара, никто и говорить не умеет?
   Поднялся ещё один незнакомый, седой с иссечённым морщинами лицом, и сказал молодым голосом:
   — А нам-то что говорить? Это вы Старшие, скажите, как беду отвести.
   — Не знаю, брат Гарал, — ответил Асаг серьёзно. — Тут всем заодно думать надо. И делать заодно: чтоб руки голову слушали, а душа поперёк не вставала.
   — У него спросите, — кивнув на меня, зло прогудел Тнаг. — Он-то, небось, все знает!
   — Знаю! — ответил я дерзко. — Да вы мне и это в вину поставите. Как же, худая трава!
   — Уймись, Тилар, — беззлобно сказал Сибл. — Хватит болтать. Наговорились. Ну что, Асаг, будем, что ли, решать?
   — Пусть уйдёт, — бросил Салар угрюмо. — Не буду перед… таким огонь разжигать.
   Я поглядел на Асага, но он только кивнул спокойно.
   — Иди, Тилар. Нельзя тебе, коль ты обряду не прошёл. Грех это.
   Я даже не нашёл, что ответить. Я просто глядел на него, чувствуя, как кровь прилила к щекам и застучало сердце. А потом повернулся и быстро пошёл прочь.
   — Не плачь, Тилар, — весело бросил Эгон, — вот усы вырастут…
   — Ага, малыш! Подрасти ещё малость!
   Я шёл между ними, а они осыпали меня весёлыми насмешками, и кипяток отхлынул от сердца, и я уже мог беззлобно огрызаться в ответ. Они прогнали меня, они надо мной смеялись — и всё-таки это была победа. С глупой улыбкой я шёл сквозь колючий дождь; я победил и пока не желаю знать, чем заплачу за короткую радость победы.
 
   В ту ночь мне приснился паршивый сон. Потом он не раз приходил ко мне, и я привык к нему и смирился с ним, но в первый раз…
   Мне снилось, что мы с Баруфом идём по проспекту Глара. Даже во сне я знал, что не может этого быть, он был малышом, когда я покинул Олгон, ровесниками мы сделались только в Квайре.
   Но мы шли вдвоём, протискивались сквозь людской поток, поглядывали на витрины, а рядом гремела, скрипела, рычала река мобилей, и тусклое солнце цедило сквозь сизую дымку тяжёлый зной.
   Мы были вдвоём, и нас окружал Олгон, но это была декорация а не реальность, и оба мы знали, что все вокруг — ложь.
   — Надо это убрать, — сказал Баруф, провёл рукой, и улица стёрлась, тусклая серая полоса была перед нами, а вокруг громоздились дома, и рычала река мобилей, и лишь перед нами была пустота, кусок Ничто, и тяжёлый медленный страх поднимался во сне.
   Мы стояли и держались за руки; я не хотел его потерять: страх захлёстывал меня; серое пятно налилось темнотой, оно обугливалось, чернело, это был живой, трепещущий сгусток тьмы, он выбрасывал из себя бесформенные отростки и как будто бы приближался к нам; краем глаза я видел это пугающее движение, и все крепче стискивал руку Баруфа.
   Чёрная тень окружила нас; сзади ещё грохотал поток машин, но и шум уже исчезал… исчез. Все исчезло, остался только страх и рука Баруфа — единственно живое. Мы ещё были вдвоём, но я уже знал, что сейчас потеряю его. Совсем. Навсегда.
   Я лежал с открытыми глазами, запелёнутый в темноту, а наверху шелестел, скрёбся, поплескивал дождь. Сон кончился, и сон продолжался.
   Я предал Баруфа. Я теряю его навсегда. Глупо себя уверять, что все уже совершилось, что, сделав свой выбор, я потерял его. Выбор — пустые слова, пока он не стал делом. До сих пор были только слова. Да, я ушёл от него, ну и что? Да, один раз я расстроил его планы. У меня было право выйти из игры, и у меня было право защищать свою семью. Потому, что за всеми красивыми словами стояло только одно: любой удар по Братству падёт на мою семью. Я могу позволить Баруфу рисковать моей жизнью, но не жизнью матери и не жизнью Суил.
   Но все решено, и выбор сделался делом. Я так хотел оттянуть этот миг, отложить, пока не привыкну к мысли, что мы порознь, что я потерял тебя. Я люблю тебя, Баруф. Здесь, в землянке, где никто не услышит, я могу повторить это вслух. Я люблю тебя, Баруф. Горькое, двойственное чувство. Ты достоин уважения и любви, всё равно бы я к тебе привязался: я бы работал и дрался рядом с тобой, и, возможно, не бросил бы тебя. Но то, что нас связывает, разделяет нас. Олгон. Мир, откуда мы пришли.
   Я не могу его ненавидеть. Да, не очень-то добр был он ко мне, даже жесток напоследок, но ведь и хорошее тоже было. Имк и Таван, мои ученики, моя работа, комфорт и уверенность, которые давало богатство; это сейчас та жизнь мне кажется пресной, но ведь тогда мне этого не казалось. Просто единственная возможная жизнь, и мне совсем не хотелось её изменять. Мой мир, мир, в котором я вырос, мир, который меня создал; я не могу не тосковать о нем. И единственное, что мне от него осталось — это ты, Баруф.
   Я не могу его любить. Да, он многое мне давал, но отнять сумел ещё больше. Отнял детство, отнял как будто бы любовь, которую я считал настоящей любовью. Отнял иллюзии, надежды, работу, будущее — отнял бы и жизнь, если б я не успел сбежать. И напоминание об этом, тревога — это тоже ты, Баруф.
   Ты двойственен, как и он: безличный гуманизм — наследие тысячелетней культуры, безвозмездный дар предков, завоёванный в борьбе с собою и с миром. Трезвость мысли и порядочность, которая не в разуме, а в крови, доброта — да, ты добр, но это опасная доброта, она тоже не от разума, а от культуры. От не до конца растоптанной диктатурой морали нашего века. А другая сторона: равнодушие к людям — равнодушие тем более опасное, что ты им желаешь добра. Желаешь — но всем вместе; один-единственный человек не значит для тебя ничего. Это тоже из Олгона; там слишком много людей — мы привыкли считать потери на тысячи и миллионы, и смерть одного человека ничуть не трогает нас.
   Я тоже двойственен, но всё-таки меньше, чем ты. Я был хорошо защищён: деньгами, работой, успехом; я укрывался от мира, а ты честно сражался с ним; и он оставил немало отметин у тебя на душе.
   Я не могу быть с тобой, Баруф. Это нечестно. Этому миру нечем защищаться от нас. Нет противоядия от ещё не возникшего яда.
   Да, этот мир тоже равнодушен к человеческой жизни, но он просто ещё не научился её ценить. Даже самые умные люди его глупы по сравнению с нами — потому, что они не знают того, что знаем мы, потому, что они ещё не умеют того, что умеем мы, потому, что они ещё не научены думать так, как думаем мы. И самые сильные люди его бессильны по сравнению с нами, потому что они не умеют идти во всем до конца, как приучены мы.
   Мы можем победить этот мир — но что мы ему дадим? Нашу равнодушную доброту и нашу равнодушную жестокость? Наши благие цели и безразличие к людям? Не выйдет. Он не приучен к двойственности: возьмёт или одно, или другое, и нетрудно догадаться что. Равнодушная доброта бессильна, но равнодушная жестокость могуча… если людей тащат к этой самой цели с полным безразличием к ним самим и к их желаньям, трудно назвать такую цель благой. Победа великой цели — даже самой прекрасной — это её пораженье. Превратившись в догму, она сама убивает себя. И остаётся только отвращение к этой цели, как бы превосходна она ни была.
   Этим кончится, Баруф. Если ты победишь, ты выпустишь в мир чудовище, которое сожрёт тебя самого и все то, о чём ты мечтал.
   Ладно, ты всё равно не отступишь. Значит, пойдём каждый своим путём. Ты будешь творить свой мини-Олгон в Квайре, а я попробую где-то построить то, что хотел бы построить ты. И, может быть, в результате у нас с тобой что-нибудь выйдет…