Страница:
Они переговаривались в темноте. Невнятно гудели голоса, и снова я был один… один… один.
— Хорошо, — оборвал разговоры звучный голос. — Братство поможет вам. Отринь заботы и очисть душу. Итак, готов ли ты с открытым сердцем предстать перед судом Братства нашего?
— Да.
— Назови имя своё и имена родителей твоих.
— Меня зовут Тилар, и родился я в Квайре. Родителей не помню, потому что меня увезли за море ребёнком.
— Кто?
— Не знаю. Я вырос в Балге, в семье оружейника Сиалафа…
Отличная мысль: я просто перескажу им сюжет такого любимого в детстве «Скитальца» Фирага. Надо только поближе к тексту, чтобы не завраться в деталях.
— Когда ты вернулся в Квайр?
— Меньше года назад. Я сразу пришёл к Охотнику.
— Зачем?
— Мы росли на одной улице. Больше я тут никого не знал.
— Почему ты вернулся в Квайр?
— Потому, что сбежал из тюрьмы и не мог оставаться в Балге.
Они долго совещались, а я готовился к новой схватке. Держаться! Пока мой мозг не затуманен страхом… а может, ещё и выпутаюсь?
— Именем Господа, — торжественно спросил меня, — как перед ликом его, ответь честно: занимался ли ты колдовством, звал ли к себе духов тьмы, а если не звал, не являлись ли они тебе сами?
— Нет!
— Клянись!
— Клянусь именем господним!
— Ведомы ли тебе молитвы?
— Какие именно?
— Читай всё, что знаешь.
Я сдержал улыбку и начал с утренней. Я читал их, как бывало в детстве, одну за другой, пока не пересохло в горле и не стал заплетаться язык. Тогда я сделал перерыв и попросил воды.
— Довольно! Почему ты переиначил слова?
— Я вырос на чужбине. Те, кто меня учил, говорили так.
Они снова потолковали и тот, кто вёл допрос, сказал чуть мягче.
— Скинь одежды, человек. Мы хотим видеть, нет ли на тебе дьяволовой меты.
Это было хуже. На мне достаточно дьявольских меток, и показать кому-то свои шрамы — это заново пережить все унижения, это унизиться вдвое, потому что кто-то узнает, что они творили со мной.
— Нет, стыжусь!
— Отбрось стыд, как перед лицом Господа, — посоветовали мне. Спасибо за совет! Хотел бы я, чтобы вы это испытали! Впервые я ненавидел их. Я знал, что сам во всем виноват, и знал, что нельзя иначе, но как же я ненавидел их!
Три человека в надвинутых до глаз капюшонах вышли из темноты и встали рядом со мной. Пронзительный холод подземелья уже насквозь прохватил меня; я дрожал и щёлкал зубами, но в этом было какое-то облегчение, словно холод замораживал стыд.
А эти трое не торопились. Старательно изучали рубцы и шрамы, один даже ткнул чем-то острым в спину, а когда я дёрнулся, что-то сказал другому. Третий тронул шрам на груди и спросил:
— Где это тебя?
— В тюрьме, — буркнул я сквозь зубы.
— За что?
— Понравился.
Он хмыкнул и хлопнул меня по плечу.
Наконец они нагляделись и позволили мне одеться. Торопливо натягивая одежду, я чувствовал, как я жалок и смешон. Они своего добились: я уже ничего не боюсь. Только холодная злоба и злая решимость: я должен их одолеть. Вот теперь я смогу.
Они опять принялись за вопросы; я отвечал, твёрдо придерживаясь Фирага. Что годилось семи поколениям олгонских мальчишек, сойдёт и тут.
Иногда в вопросах таились ловушки, но я их обходил без труда. Давайте, старайтесь! Мозг мой ясен и холоден, и память — моя гордость и моё проклятье — не подведёт меня. Я думаю качественней, чем вы, ведь за мной триста лет цивилизации и двадцать лет науки, не так уж и мало, правда?
Вопросы кончились, в кулуарах опять закипели страсти. Пока что счёт в мою пользу, но это ещё не победа. Они ещё что-нибудь припасли. Что-нибудь эффективнее но попроще…
Очередной персонаж вышел из темноты. Немолодой осанистый человек в ветхом священническом одеянии. С минуту молча глядел мне в глаза, а потом сказал торжественно и величаво:
— Нам не в чём тебя упрекнуть, ибо ты ответил на все вопросы и не оскорбил суда. Но ужасен грех, в котором тебя обвиняют, и не волен тут решать человеческий убогий разум. Готов ли ты принять испытание судом божьим, дабы его воля решила твою судьбу?
— Я в вашей власти, наставник.
— Сколько времени нужно тебе, чтоб подготовить душу?
— Чем скорей, тем лучше.
Я все ещё ничего не боялся. Страх будет потом — если останусь жив. А пока только угрюмая решимость перетерпеть и довести игру до конца. Не для того я вырвался из Олгона, чтобы меня убили в этой норе. Было бы слишком глупо, все потеряв, переболеть, перемучиться всей болью потери, научиться жить заново, найти семью и любовь — и умереть так глупо и бесполезно. Умереть, не завершив драку, не долюбив, не отхлебнув ни глотка победы?
А они не теряли времени даром. В дальнем конце подземелья разложили огромный костёр, и багровые отблески, наконец, осветили весь зал. Я глядел на мелькающие возле пламени тени, чтобы не видать священника рядом с собой.
— Ты готов, брат?
— Да, наставник.
Слово «брат» — это похоже на проблеск надежды. Маленький, жалкий — но всё-таки проблеск.
Он за руку подвёл меня прямо к огню и показал в самое пламя:
— Видишь, знак господень?
И я увидел среди углей раскалённый докрасна диск.
— Возьми его с молитвой и поклянись, что чисть ты перед господом. Коль нет на тебе вины, господь даст тебе силу вынести испытание.
Я кивнул, потому что не мог говорить. И всё-таки злоба была сильнее страха. Я и это выдержу. Выдержу и останусь жив, и когда-нибудь вы заплатите мне.
Я уже мог говорить и хрипло спросил:
— Какой рукой, наставник? Меня ведь руки кормят.
— Господу всё равно, — ответил он тихо.
Я поглядел на руки, и мне стало жаль их до слез. Руки, которые с первого раза умеют любое дело, моя опора, моя надежда. Лучше окриветь, чем лишиться одной из них!
Но все решено и нет обратного хода… Я сбросил тапас, закатал повыше рукав рубахи и стремительно — чем быстрее, тем больше надежды! — сунул левую руку в огонь.
Боль прожгла до самого сердца, пересекла дыхание.
— Как клясться? — прохрипел я сквозь красный туман.
— Клянусь…
— Клянусь…
Он не спешил, проклятый! Размеренно и напевно выговаривал слова, и я повторял их за ним, задыхаясь от боли и вони горелого мяса. И теперь во мне не было даже злобы — только тупое, каменное упрямство.
— Бросай!
Я разжал пальцы, но метал прикипел к ладони, и им пришлось отрывать его от меня. Боль всё равно осталась, вся рука была только болью, и в сердце словно торчал гвоздь.
Выдержал. Я подумал об этом совсем равнодушно, вытер здоровой рукой пот и поднял с полу тапас. Кто-то помог мне одеться, кто-то что-то делал с рукой. Я не мог на неё посмотреть.
— Добрый брат! — сказал священник умильно. — Восславь этот час, ибо чист ты перед господом и людьми!
— Слава богу, — сказал я устало. — Это все, наставник?
Он замялся, и я понял, что это не все. Я обвёл взглядом их лица: суровые, меченные голодом и непосильной работой. По-разному глядели они на меня: кто приветливо, кто угрюмо, кто с жалостью, а кто и с опаской — и я безошибочно выбрал из них одно. На первый взгляд некрасивое, измождённое, обтянутое сухой кожей, с грубыми морщинами на бледном лбу. Но в нём была холодная страстность, зажатая волей, зорко и проницательно глядели глаза, а в складке губ таилась угрюмая властность.
— Это все? — спросил я его.
— Так смотря про что. Колдовством тебя уже не попрекнут, с этим, считай, кончено. А вот, что ты в лицо нас всех видел…
— Зачем же вы позволили?
— А кто знал, что ты вывернешься?
— А теперь что?
— Выбирай. Коли хочешь отсюда живой выйти, должен нашим стать.
— Присесть бы, — сказал я тихо. Проклятая боль мешала мне думать. Ни проблеска мысли, одна только боль…
— И то правда, было с чего притомиться. Ты не спеши, малый. Подожду.
Меня подвели к скамье, и я упал на неё. Мне не о чём думать. Слишком много я вытерпел, чтобы остановиться. Но я ещё поторгуюсь.
Пристроил на колени налитую болью руку и сказал тому человеку:
— Присядь-ка. Надо потолковать.
Он глянул с удивлением, но сел и кивком разрешил говорить.
— Стать вашим, говоришь? Но я — друг Охотника и не могу его предать. Если вы ему враги…
— Ну, до того ещё когда дойдёт! А ты вроде бы говорил, что вы не во всем согласны?
— Согласны в главном. Нельзя пускать на трон Тисулара — это раз. Войну надо кончать — два. Гнать из Квайра кеватцев — три. А остальное… это ещё дожить нужно. Подходит это вам? Если нет… прости, но клятва для меня — не пустяк. Я своё слово до конца держу.
— Ты глянь, — сказал он с усмешкой — на горло наступает! Ровно это он тут командует! Крепкий ты мужик, как погляжу. Через то и отвечу, хоть не заведено у нас, чтоб Старших спрашивать. Пока что нам все подходит. А как войну кончим, да кеватцев перебьём, может, с твоим Хозяином и схлестнёмся. Так ведь тоже дожить надо, а? Годится?
— Пока да. Я готов вступить в Братство и сделать все, в чём поклянусь. Но если потом наши пути разойдутся, я от вас уйду.
Они угрожающе зашумели, но мой собеседник поднял руку, и шум затих.
— Э, малый! Таким рисковым грех наперёд загадывать. Ничего, — он придвинулся так, что я почувствовал на щеке его дыхание; жаркие огоньки вспыхнули в его твёрдых зрачках, — мы для тебя больше годимся. Узнаешь нас получше — никуда ты от нас не денешься!
Я не знаю, как оказался дома. То, что было потом, вырвано из моей жизни. Просто обрывки, слишком дикие для реальности и слишком последовательные для бреда. Но, наверное, я всё-таки сделал то, что стою на знакомом крыльце. И снова провал, и мгновенный проблеск: я сижу на скамье, и Суил снимает с меня сатар.
А потом мне снился Олгон. Весёлые мелочи: праздник сожжения шпаргалок, толстый профессор Карист и его толстый портфель, парадная лестница, а по ней белым горохом катятся убежавшие из вивария мыши. А потом с точностью часового механизма сон опять забросил меня в Кига, в моей крохотный кабинет за генераторным залом. Эту жалкую комнатёнку я выбрал сам, чтобы позлить кое-кого. А если честно, кабинет был мне просто не нужен. Думать я привык на ходу, а считать только дома — в своём кабинете и на своей машине. Снова я увидел себя за столом, а рядом улыбался и подпрыгивал в кресле Эвил Баяс, Эв, лучший мой ученик. Он до сих пор забегал ко мне за советом, хоть в его области я от него безнадёжно отстал. Он смеялся, когда я об этом напоминал, уморительно взмахивал толстенькими руками и советовал поберечь для других то, что я стараюсь выдать за скромность. Он и сейчас хохотал, тряслись его толстые щеки и мячиком прыгал живот.
— Ну, Тал, что ты на это скажешь?
Я просмотрел расчёты, прикинул энергию и покачал головой.
— Скажу, что ты спятил. Установку разнесёт к чертям собачьим!
— Бог милостив, Тал. Авось не разнесёт!
Не нравился он мне сегодня; судорожные движения и слишком визгливый, деланный смех.
— Что с тобой, Эв? Неприятности?
Лицо его смеялось гримасой боли, глаза подозрительно заблестели, он вынул платок и спокойно их промокнул.
— Немного не то слово, Тал. Катастрофа. Моя милочка приглянулась военным.
Я выругалась сквозь зубы. Мне ли было не знать, сколько сил и ума Эв вложил в свою установку. Пять лет труда, уйма талантливых находок — да второй такой в мире нет! И ведь только-только заработала, ещё ничего не успели…
— А ты?
— А что я? Кое-что доберу после, на стандартных установках, а главное надо сейчас.
— Опасно, Эв!
— Это ты мне говоришь, старый разбойник? После вчерашнего?
Я не ответил, и Баяс опять полез за платком.
— Не могу, Тал. Надо успеть. А потом, — он отвернулся и сказал очень тихо, — сам знаешь, чем они на ней займутся. Может нам с ней и правда лучше… того?
— Что? — заорал я. — Опять мелодрама? Да ты у меня на пять лаг к установке не подойдёшь!
Я орал на него, как в добрые старые времена, лупил по столу кулаком, и он, наконец улыбнулся:
— Ну и глотка! Даёт же бог людям!
— Ладно, — сказал я, остыв. — Когда?
— Послезавтра. Мальчики как раз все вылижут. Напоследок, — голос его подозрительно дрогнул, и я показал кулак. Баяс засмеялся и ушёл, а я подумал: являюсь к нему послезавтра прямо с утра, и пусть попробует выкинуть какую-то глупость!
Но я опоздал. Глупо и непростительно опоздал. Судьба прикинулась пробкою на Проспекте Глара; я потерял два часа, пока вырвался из неё и, сделав немалый круг, полетел в Кига! Взрыв застал меня почти у ворот института. Тело действовало само: руки рванули дверцу, я выкатился в кювет и вжался в мокрую глину. Сначала был опаляющий жар, потом ушла куда-то земля, и только тут включилось сознание. Я встал и увидел, как медленно, словно во сне, оседают корпуса института Гаваса. Я пошёл вперёд, потом побежал, и страха не было — только стыд, отчаянный, нестерпимый стыд…
Когда я проснулся, день клонился к закату. Праздничный золотисто-розовый свет озарял закопчённые стены, тёплым облаком обнимал Суил. Это было так хорошо, что казалось неправдой. Я жив. Я дома. Я рядом с Суил.
Суил обернулась; встретились наши взгляды, и жаркий румянец зажёгся у нас на щеках.
— Ну слава те, господи! Я уж думала, вовсе не проснёшься!
Я кое-как сел. Тело было чужое, вялое, и рука болела, я все не мог устроить её поудобнее.
— Болит? Ты, как засну, ну стонать, да так жалостно! А после, слышу, бормочешь: «Эв, Эв». Злой сон, да?
— Да. Как погиб мой друг. Он мне часто снится.
— Добрый был человек?
Я усмехнулся, потому что не знал, добрым ли был Баяс. Мне хватало того, что он так талантлив, что у него такой цепкий и беспощадный ум, что он ещё мальчишкой никогда не смотрел мне в рот, а ломился своим путём. Я многое в нём любил, но это то, что касалось работы; каков он был вне её, я не знал и знать не хотел. И всё-таки Эв был мне дорог… так дорог, что я никак не привыкну к тому, что его нет.
— Есть-то хочешь?
— Как зверь.
Она засмеялась.
— А где мать?
— В храм пошла, отмолиться. Так уж она измаялась, сердешная!
— Суил, — тихо сказал я. — Ваора в Священном Судилище.
Она ойкнула и схватилась за щеки.
— Взяли ещё брата Тобала. У неё в доме.
— Господи всеблагой! Так это они… за нас? А матушка… с ней-то что?
— Ей помогут, птичка.
— Так ты знал? Ты за этим к Братству пошёл?
Я не ответил, но она не нуждалась в ответе: подбежала ко мне, схватила здоровую руку и прижала к своей щеке.
— Господь тебя наградит!
Я чувствовал на руке тепло её дыхания, и счастье было мучительно словно боль. Не надо мне ничего от бога, раз ты рядом! Как жаль что я не могу ничего сказать! Как хорошо, что я не могу ничего сказать. И пусть эта боль длится как можно дольше…
Опять нас забыли; никто не стучал в окошко и не пятнал следами снежок у ворот. Я знал, что они не оставят меня в покое. Так, передышка, пока заживёт рука.
От безделья я снова засел за расчёты. Досчитал передатчик и попробовал прокрутить одну из идей, отложенных из-за Машины. Тогда многое приходилось отбрасывать — всё, что не было очевидным. Зря. Красивая получилась штука, теперь я жалел, что пошёл другим путём. Я получил бы регулируемую фокусировку по времени, используй я в интаксоре этот принцип.
Старуха косилась, но молчала, а Суил поглядывала через плечо. И — не выдержала, спросила, когда матери не было дома:
— Тилар, а это по-каковски?
— По-таковски.
— По вашему, да?
— По нашему.
— А про что?
Я засмеялся, здоровой рукой поймал её руку и потёрся щекой. Как жаль, что она её сразу же отняла!
— Тилар, а правда, что ты колдовать умеешь?
— Уже выяснили, что нет.
Она быстро глянула на завязанную руку и испуганно отвела глаза.
— Слышь, Тилар, а у тебя кто есть в твоих местах?
— Никого.
— Ей-богу?
— Ей-богу. Родители умерли, была одна женщина, да и та бросила, когда я попал в тюрьму.
— Вот стерва!
— Почему? Значит, не люблю.
— А ты простил?
— Я думаю, со мной ей не было хорошо. Для меня ведь главное было дело. Сначала дело, а потом она. Ей немногое оставалось.
— Больно ты добрый! Я бы сроду не простила!
— А я и не вспоминаю. Отрезано. А ты, Суил? Кто-то есть?
Она засмеялась.
— Матушка, да братья, да дядя Огил.
— И все?
— Ой, Тилар! А то б я в девках ходила! По-нашему, по-деревенски, двадцать — уже перестарок.
— Но ведь сватают?
— Сватают. А я не хочу. Ой, Тилар, подружки-то мои все уже замужем. Зайдёшь и завидки берут. Особо у кого дети. Так-то я маленьких люблю! Возьмёшь его — ну, все б отдала, только б свой! А после как спохвачусь! Матушка моя, да оно ж на всю жизнь! Дом, да дети, да хозяйство — а о прочем думать забудь. Я ж, отец ещё был жив, а уже по связи ходила, как мне теперь в дому затвориться? Ой, не судьба мне видно. Может, оно и перегорит, да кто ж меня тогда возьмёт?
— Милая! — я снова взял её руку, и она, задумавшись, не отняла её. — И никто не нравится?
— А кто? У деревенских-то разговор короткий — за руку да на сеновал. И лесные… тоже дай ослабу, так сразу руки тянут. Мне б такого, как дядь Огил иль ты…
— А что в нас хорошего? Старые, страшные. Хотя Огил, пожалуй, красив.
— Да и ты ничего, — сказала она простодушно. — Только что худющий, так оно наживное. Я ведь не малая девчонка на лица заглядываться. У вас с дядь Огилом другое: зла в вас нет.
— Разве?
— А ты не смейся! Со стороны-то видней! Помнишь, как стражник за мной увязался? Место пустое и нож у тебя: я-то думала сразу кончишь. А ты разговор затеял — ведь уболтал, отпустил живого! Я и подумала: дядя Огил тоже такой — убивать не любит.
— Суил, — начал я, но она меня перебила:
— Не надо, Тилар! Я ж не слепая. Обожди. Не торопи меня!
Настал день, которого я боялся. Появился Ирсал. Поздно вечером он пришёл; хмуро было его лицо и плечи горбились под тяжестью страшной вести. Поздоровался, сел на скамью, уронил между коленями длинные руки.
— Казнят их завтра.
— Кого?
— Женщину ту. Мужика, что у ней взяли.
Суил то ли всхлипнула, то ли застонала и бессильно привалилась к стене. Синар обняла её за плечи.
— Мучили их, да, видать, ничего не вымучили. К одному только приходили, а его уж нет. Пятый день пошёл. А нынче объявили.
— Я пойду к ней! — сказала Суил. — Нельзя ей одной! Я смогу, я и с отцом была!
— Тебя ищут, птичка.
— Ну и пусть! — закричала она. — Пусть!
— О матери подумай, Суил. Неужели ей ещё и тебя потерять?
Она покачала головой.
— Значит, подарок хочешь кеватцам? Вот так ты уверена, что смолчишь под пытками? Сколько жизней будет стоить твоя прихоть? Ну?
— Тилар, — сказала Суил тоскливо. — Как же так… как она будет одна… нельзя ж так, Тилар!
— Я пойду.
Ирсал глянул неодобрительно, но ничего не сказал.
— Нашёл забаву — на казнь смотреть! — проворчала Синар. — Сам, гляди, без головы останешься!
— А ты что скажешь, Ирсал?
Он посопел, прошёлся рукой по лицу.
— Твоё право. Коли решил, так нечего тебе тут ночевать. Пошли. Ты, тётка, не тревожься, может, он денёк-другой у меня поживёт.
— А, греховодник! Чую, вся беда от тебя!
Он усмехнулся.
— Не вся от меня, есть и от него малость.
Пасмурным утром мы вошли в Ирагские ворота. Хмуро двигался сквозь ворота людской поток — ни разговоров, ни шуток — только слишком громко в безмолвии скрипит под ногами снег. Опустив на глаза капюшон, мы с Ирсалом брели за толпой мимо притихших домов, мимо пустых харчевен, мимо безмолвных храмов.
Улица кончилась, я поднял глаза од грязного снега и увидел эшафот. Он был как чёрный остров в зыбком море толпы, он зачёркивал площадь, он осквернял город, он позорил мир.
Ирсал орудовал локтями; я шёл за ним, нас молча толкали в ответ; мелькнуло знакомое лицо — я, кажется, видел его на суде? — отстало, спряталось среди толпы.
Только цепь стражников была впереди: красные лица, частокол пик — и эшафот.
Я не мог на него глядеть. Бессильное бешенство: почему это есть? Разбить, разметать, разогнать — и пусть такого не будет! Вот он, мой враг — эта слепая сила, перемалывающая жизни ради чьих-то крохотных целей. Опять мы лицом к лицу, и мне некуда деться. Но теперь я не убегу. Я буду драться с ним, до последней капли крови, сдохну, но не признаю, что так и должно быть…
— Ведут! Ведут! — загудело в толпе, она задвигалась, и я увидел осуждённых. Между двумя рядами солдат они двигались к эшафоту. Первою шла Ваора. Нет, не шла. Её волокли под руки два здоровенных попа, а следом вторая пара тащила мужчину. Они исчезли за чёрною глыбой, а когда появились на эшафоте, я ухватился за Ирсала. Не Ваора это была! Не могла быт Ваорой эта старуха! Нечёсаные космы скрывали её лицо, и что-то вроде надежды — а вдруг?
Их подвели к столбам и отпустили. Мужчина упал на колени, а она — Ваора! — пошатнулась, но выпрямилась, мягким женственным движением убрала волосы с лица. Четыре палача в суконных масках засуетились, привязывая их к столбам.
Появился ещё один, тучный, в доспехах, развернул свиток и стал, надсаживаясь, что-то кричать. Я ничего не слышал. Я видел только лицо Ваоры и её распахнутые в муке глаза. Она искала кого-то в толпе, и я, рванувшись, стащил капюшон. Заметила ли она движение или просто увидела меня, но глаза её остановились на мне, и губы дрогнули, словно в улыбке.
И я обо всём забыл. Набрал побольше воздуха в грудь и крикнул что было мочи:
— Она жива, Ваора! Все наши живы! Скоро кеватцам конец!
Ирсал, ощерясь, схватил меня за руку и рванулся назад. Я успел заметить, как стража ударилась в отвердевшее тело толпы. Мы бежали по площади; толпа расступилась перед нами и стеною смыкалась следом, и я нёс с собою, как драгоценность, память о том, как знакомым грозовым светом загорелись глаза Ваоры и взметнулась губа, открывая острые зубки.
В воротах стражников не было — видно тоже смотрели на казнь, мы выбрались благополучно. Ирсал попетлял для порядка и привёл меня в тот же сарай.
Спасибо Ирсалу, он так и молчал всю дорогу. Я не мог бы с ним говорить. Ненависть оглушила меня, удушающая бессильная злоба. Я ничего не могу. Этот мир так же гнусен, как мой, так же подл и жесток. Почему я вообразил, что смогу в нём что-нибудь сделать? Как ни крои историю, но людей нельзя изменить. Эти гнусные, подлые твари…
А потом меня отпустило. Я почувствовал боль в руке и увидел кровь на повязке. И уже ненависть, а печаль…
Рядом тихо сопел Ирсал, я покосился, ожидая упрёков, но лицо его было добрым и грустным.
— Беда с тобой, парень, — сказал он совсем не сердито. — Ты, видать, свою голову и в грош не ставишь.
Я не ответил.
— А всё-таки порадовал ты её…
И опять мы молчим. Я качаю проклятую руку и спокойные, ясные мысли… Я здесь навсегда. Этот мир — теперь мой мир. Я не хочу, чтобы в нём такое творилось. Что я могу? Одинокий, беспомощный чужак, подозрительный и поднадзорный. У Баруфа есть люди, есть деньги и есть оружие — а он пока ничего не сумел. У меня есть только я, моя воля и мой мозг. А почему бы и нет? Интересный эксперимент: превратить бессилие в силу.
— Ирсал, — сказал я, — а ведь акхон уже понял, что кто-то ему мешает. Что теперь будет?
— Чего?
— Зачем бы ему спешить с казнью? Значит, уже понял, что не достанет больше никого из тех, кто ему нужен.
— Д-да! — сказал Ирсал и утопил лицо в ладони. — Ты посиди, а? Я быстро!
— Я с тобой.
— Это ещё зачем?
— Надо.
Он покосился с сомнением, подумал — вдруг согласился.
И мы оказались в каком-то заброшенном доме. Особенно противный, затхлый холод — и страх. Я слишком резко начал. Так круто, уже и не отступить.
Дверь заскрипела длинно и печально, и появились двое. Одного я сразу же узнал. Не то лицо и не те обстоятельства, чтобы его забыть.
Он прищурился в сумраке дома, поглядел на меня, на Ирсала, опять на меня и сказал — как будто бы без угрозы:
— Хорошо ты блюдёшь закон, брат Ирсал.
Ирсал побледнел.
— Это моя вина, — сказал я устало. — Я хотел тебя видеть.
— Зачем?
Я сказал — все так же устало. Я и правда очень устал.
— А мне-то что?
Голос был равнодушен, но лицо отвердело, и зрачки сошлись в колючие точки.
— Я не знаю, как поступит акхон. Захочет сам докопаться — это полбеды. А вот если попросит помощи у теакха…
— Ну, попросит.
— И ему не откажут!
— Да! Нынче в городе да солдатня кеватская! Народ-то, что пересохшая солома — огня мимо не пронесёшь. Смекаешь, брат Тилар! А у Охотника-то ты что работал?
— Думал, — заметил, что он нахмурился и пояснил: — Мне передавали сведения от лазутчиков. Надо было сложить одно с другим и прикинуть чего ждать.
— И что, многих ты знал? — спросил он жадно.
— Зачем? Ни они меня, ни я их.
— Хитро! Ладно, гляну, как оно нам сладится. А ты чего с Охотником не ушёл?
— Не дошёл бы, — сказал я неохотно. — В тюрьме пересидел.
Он опять оглядел меня, кивнул и обернулся к Ирсалу:
— Тебя, брат Ирсал, прощаю для первого раза. Иди, он при мне будет.
— Позволь поговорить с Ирсалом, брат.
— А кто тебе мешает? Говори!
А в глазах уже подозрение, и я не стал рисковать. Попросил только:
— Позаботиться о моих, брат. И ради бога, успокой мать, очень тебя прошу!
Он кивнул, прижался щекой к моей щеке и поскорее ушёл.
Странная началась у меня жизнь, романтическая до тоски. Гулкое подземелье в развалинах старого храма, знобкая сырость и сырая темнота. Только ночами я выходил глотнуть мороза, но и тогда за спиной торчала безмолвная тень.
Два человека делили со мной неуют темницы. Первый — был сторож, он носил мне еду и следил за огнём в очаге. Второй — тот самый человек, брат Асаг, он приносил мне вести.
— Хорошо, — оборвал разговоры звучный голос. — Братство поможет вам. Отринь заботы и очисть душу. Итак, готов ли ты с открытым сердцем предстать перед судом Братства нашего?
— Да.
— Назови имя своё и имена родителей твоих.
— Меня зовут Тилар, и родился я в Квайре. Родителей не помню, потому что меня увезли за море ребёнком.
— Кто?
— Не знаю. Я вырос в Балге, в семье оружейника Сиалафа…
Отличная мысль: я просто перескажу им сюжет такого любимого в детстве «Скитальца» Фирага. Надо только поближе к тексту, чтобы не завраться в деталях.
— Когда ты вернулся в Квайр?
— Меньше года назад. Я сразу пришёл к Охотнику.
— Зачем?
— Мы росли на одной улице. Больше я тут никого не знал.
— Почему ты вернулся в Квайр?
— Потому, что сбежал из тюрьмы и не мог оставаться в Балге.
Они долго совещались, а я готовился к новой схватке. Держаться! Пока мой мозг не затуманен страхом… а может, ещё и выпутаюсь?
— Именем Господа, — торжественно спросил меня, — как перед ликом его, ответь честно: занимался ли ты колдовством, звал ли к себе духов тьмы, а если не звал, не являлись ли они тебе сами?
— Нет!
— Клянись!
— Клянусь именем господним!
— Ведомы ли тебе молитвы?
— Какие именно?
— Читай всё, что знаешь.
Я сдержал улыбку и начал с утренней. Я читал их, как бывало в детстве, одну за другой, пока не пересохло в горле и не стал заплетаться язык. Тогда я сделал перерыв и попросил воды.
— Довольно! Почему ты переиначил слова?
— Я вырос на чужбине. Те, кто меня учил, говорили так.
Они снова потолковали и тот, кто вёл допрос, сказал чуть мягче.
— Скинь одежды, человек. Мы хотим видеть, нет ли на тебе дьяволовой меты.
Это было хуже. На мне достаточно дьявольских меток, и показать кому-то свои шрамы — это заново пережить все унижения, это унизиться вдвое, потому что кто-то узнает, что они творили со мной.
— Нет, стыжусь!
— Отбрось стыд, как перед лицом Господа, — посоветовали мне. Спасибо за совет! Хотел бы я, чтобы вы это испытали! Впервые я ненавидел их. Я знал, что сам во всем виноват, и знал, что нельзя иначе, но как же я ненавидел их!
Три человека в надвинутых до глаз капюшонах вышли из темноты и встали рядом со мной. Пронзительный холод подземелья уже насквозь прохватил меня; я дрожал и щёлкал зубами, но в этом было какое-то облегчение, словно холод замораживал стыд.
А эти трое не торопились. Старательно изучали рубцы и шрамы, один даже ткнул чем-то острым в спину, а когда я дёрнулся, что-то сказал другому. Третий тронул шрам на груди и спросил:
— Где это тебя?
— В тюрьме, — буркнул я сквозь зубы.
— За что?
— Понравился.
Он хмыкнул и хлопнул меня по плечу.
Наконец они нагляделись и позволили мне одеться. Торопливо натягивая одежду, я чувствовал, как я жалок и смешон. Они своего добились: я уже ничего не боюсь. Только холодная злоба и злая решимость: я должен их одолеть. Вот теперь я смогу.
Они опять принялись за вопросы; я отвечал, твёрдо придерживаясь Фирага. Что годилось семи поколениям олгонских мальчишек, сойдёт и тут.
Иногда в вопросах таились ловушки, но я их обходил без труда. Давайте, старайтесь! Мозг мой ясен и холоден, и память — моя гордость и моё проклятье — не подведёт меня. Я думаю качественней, чем вы, ведь за мной триста лет цивилизации и двадцать лет науки, не так уж и мало, правда?
Вопросы кончились, в кулуарах опять закипели страсти. Пока что счёт в мою пользу, но это ещё не победа. Они ещё что-нибудь припасли. Что-нибудь эффективнее но попроще…
Очередной персонаж вышел из темноты. Немолодой осанистый человек в ветхом священническом одеянии. С минуту молча глядел мне в глаза, а потом сказал торжественно и величаво:
— Нам не в чём тебя упрекнуть, ибо ты ответил на все вопросы и не оскорбил суда. Но ужасен грех, в котором тебя обвиняют, и не волен тут решать человеческий убогий разум. Готов ли ты принять испытание судом божьим, дабы его воля решила твою судьбу?
— Я в вашей власти, наставник.
— Сколько времени нужно тебе, чтоб подготовить душу?
— Чем скорей, тем лучше.
Я все ещё ничего не боялся. Страх будет потом — если останусь жив. А пока только угрюмая решимость перетерпеть и довести игру до конца. Не для того я вырвался из Олгона, чтобы меня убили в этой норе. Было бы слишком глупо, все потеряв, переболеть, перемучиться всей болью потери, научиться жить заново, найти семью и любовь — и умереть так глупо и бесполезно. Умереть, не завершив драку, не долюбив, не отхлебнув ни глотка победы?
А они не теряли времени даром. В дальнем конце подземелья разложили огромный костёр, и багровые отблески, наконец, осветили весь зал. Я глядел на мелькающие возле пламени тени, чтобы не видать священника рядом с собой.
— Ты готов, брат?
— Да, наставник.
Слово «брат» — это похоже на проблеск надежды. Маленький, жалкий — но всё-таки проблеск.
Он за руку подвёл меня прямо к огню и показал в самое пламя:
— Видишь, знак господень?
И я увидел среди углей раскалённый докрасна диск.
— Возьми его с молитвой и поклянись, что чисть ты перед господом. Коль нет на тебе вины, господь даст тебе силу вынести испытание.
Я кивнул, потому что не мог говорить. И всё-таки злоба была сильнее страха. Я и это выдержу. Выдержу и останусь жив, и когда-нибудь вы заплатите мне.
Я уже мог говорить и хрипло спросил:
— Какой рукой, наставник? Меня ведь руки кормят.
— Господу всё равно, — ответил он тихо.
Я поглядел на руки, и мне стало жаль их до слез. Руки, которые с первого раза умеют любое дело, моя опора, моя надежда. Лучше окриветь, чем лишиться одной из них!
Но все решено и нет обратного хода… Я сбросил тапас, закатал повыше рукав рубахи и стремительно — чем быстрее, тем больше надежды! — сунул левую руку в огонь.
Боль прожгла до самого сердца, пересекла дыхание.
— Как клясться? — прохрипел я сквозь красный туман.
— Клянусь…
— Клянусь…
Он не спешил, проклятый! Размеренно и напевно выговаривал слова, и я повторял их за ним, задыхаясь от боли и вони горелого мяса. И теперь во мне не было даже злобы — только тупое, каменное упрямство.
— Бросай!
Я разжал пальцы, но метал прикипел к ладони, и им пришлось отрывать его от меня. Боль всё равно осталась, вся рука была только болью, и в сердце словно торчал гвоздь.
Выдержал. Я подумал об этом совсем равнодушно, вытер здоровой рукой пот и поднял с полу тапас. Кто-то помог мне одеться, кто-то что-то делал с рукой. Я не мог на неё посмотреть.
— Добрый брат! — сказал священник умильно. — Восславь этот час, ибо чист ты перед господом и людьми!
— Слава богу, — сказал я устало. — Это все, наставник?
Он замялся, и я понял, что это не все. Я обвёл взглядом их лица: суровые, меченные голодом и непосильной работой. По-разному глядели они на меня: кто приветливо, кто угрюмо, кто с жалостью, а кто и с опаской — и я безошибочно выбрал из них одно. На первый взгляд некрасивое, измождённое, обтянутое сухой кожей, с грубыми морщинами на бледном лбу. Но в нём была холодная страстность, зажатая волей, зорко и проницательно глядели глаза, а в складке губ таилась угрюмая властность.
— Это все? — спросил я его.
— Так смотря про что. Колдовством тебя уже не попрекнут, с этим, считай, кончено. А вот, что ты в лицо нас всех видел…
— Зачем же вы позволили?
— А кто знал, что ты вывернешься?
— А теперь что?
— Выбирай. Коли хочешь отсюда живой выйти, должен нашим стать.
— Присесть бы, — сказал я тихо. Проклятая боль мешала мне думать. Ни проблеска мысли, одна только боль…
— И то правда, было с чего притомиться. Ты не спеши, малый. Подожду.
Меня подвели к скамье, и я упал на неё. Мне не о чём думать. Слишком много я вытерпел, чтобы остановиться. Но я ещё поторгуюсь.
Пристроил на колени налитую болью руку и сказал тому человеку:
— Присядь-ка. Надо потолковать.
Он глянул с удивлением, но сел и кивком разрешил говорить.
— Стать вашим, говоришь? Но я — друг Охотника и не могу его предать. Если вы ему враги…
— Ну, до того ещё когда дойдёт! А ты вроде бы говорил, что вы не во всем согласны?
— Согласны в главном. Нельзя пускать на трон Тисулара — это раз. Войну надо кончать — два. Гнать из Квайра кеватцев — три. А остальное… это ещё дожить нужно. Подходит это вам? Если нет… прости, но клятва для меня — не пустяк. Я своё слово до конца держу.
— Ты глянь, — сказал он с усмешкой — на горло наступает! Ровно это он тут командует! Крепкий ты мужик, как погляжу. Через то и отвечу, хоть не заведено у нас, чтоб Старших спрашивать. Пока что нам все подходит. А как войну кончим, да кеватцев перебьём, может, с твоим Хозяином и схлестнёмся. Так ведь тоже дожить надо, а? Годится?
— Пока да. Я готов вступить в Братство и сделать все, в чём поклянусь. Но если потом наши пути разойдутся, я от вас уйду.
Они угрожающе зашумели, но мой собеседник поднял руку, и шум затих.
— Э, малый! Таким рисковым грех наперёд загадывать. Ничего, — он придвинулся так, что я почувствовал на щеке его дыхание; жаркие огоньки вспыхнули в его твёрдых зрачках, — мы для тебя больше годимся. Узнаешь нас получше — никуда ты от нас не денешься!
Я не знаю, как оказался дома. То, что было потом, вырвано из моей жизни. Просто обрывки, слишком дикие для реальности и слишком последовательные для бреда. Но, наверное, я всё-таки сделал то, что стою на знакомом крыльце. И снова провал, и мгновенный проблеск: я сижу на скамье, и Суил снимает с меня сатар.
А потом мне снился Олгон. Весёлые мелочи: праздник сожжения шпаргалок, толстый профессор Карист и его толстый портфель, парадная лестница, а по ней белым горохом катятся убежавшие из вивария мыши. А потом с точностью часового механизма сон опять забросил меня в Кига, в моей крохотный кабинет за генераторным залом. Эту жалкую комнатёнку я выбрал сам, чтобы позлить кое-кого. А если честно, кабинет был мне просто не нужен. Думать я привык на ходу, а считать только дома — в своём кабинете и на своей машине. Снова я увидел себя за столом, а рядом улыбался и подпрыгивал в кресле Эвил Баяс, Эв, лучший мой ученик. Он до сих пор забегал ко мне за советом, хоть в его области я от него безнадёжно отстал. Он смеялся, когда я об этом напоминал, уморительно взмахивал толстенькими руками и советовал поберечь для других то, что я стараюсь выдать за скромность. Он и сейчас хохотал, тряслись его толстые щеки и мячиком прыгал живот.
— Ну, Тал, что ты на это скажешь?
Я просмотрел расчёты, прикинул энергию и покачал головой.
— Скажу, что ты спятил. Установку разнесёт к чертям собачьим!
— Бог милостив, Тал. Авось не разнесёт!
Не нравился он мне сегодня; судорожные движения и слишком визгливый, деланный смех.
— Что с тобой, Эв? Неприятности?
Лицо его смеялось гримасой боли, глаза подозрительно заблестели, он вынул платок и спокойно их промокнул.
— Немного не то слово, Тал. Катастрофа. Моя милочка приглянулась военным.
Я выругалась сквозь зубы. Мне ли было не знать, сколько сил и ума Эв вложил в свою установку. Пять лет труда, уйма талантливых находок — да второй такой в мире нет! И ведь только-только заработала, ещё ничего не успели…
— А ты?
— А что я? Кое-что доберу после, на стандартных установках, а главное надо сейчас.
— Опасно, Эв!
— Это ты мне говоришь, старый разбойник? После вчерашнего?
Я не ответил, и Баяс опять полез за платком.
— Не могу, Тал. Надо успеть. А потом, — он отвернулся и сказал очень тихо, — сам знаешь, чем они на ней займутся. Может нам с ней и правда лучше… того?
— Что? — заорал я. — Опять мелодрама? Да ты у меня на пять лаг к установке не подойдёшь!
Я орал на него, как в добрые старые времена, лупил по столу кулаком, и он, наконец улыбнулся:
— Ну и глотка! Даёт же бог людям!
— Ладно, — сказал я, остыв. — Когда?
— Послезавтра. Мальчики как раз все вылижут. Напоследок, — голос его подозрительно дрогнул, и я показал кулак. Баяс засмеялся и ушёл, а я подумал: являюсь к нему послезавтра прямо с утра, и пусть попробует выкинуть какую-то глупость!
Но я опоздал. Глупо и непростительно опоздал. Судьба прикинулась пробкою на Проспекте Глара; я потерял два часа, пока вырвался из неё и, сделав немалый круг, полетел в Кига! Взрыв застал меня почти у ворот института. Тело действовало само: руки рванули дверцу, я выкатился в кювет и вжался в мокрую глину. Сначала был опаляющий жар, потом ушла куда-то земля, и только тут включилось сознание. Я встал и увидел, как медленно, словно во сне, оседают корпуса института Гаваса. Я пошёл вперёд, потом побежал, и страха не было — только стыд, отчаянный, нестерпимый стыд…
Когда я проснулся, день клонился к закату. Праздничный золотисто-розовый свет озарял закопчённые стены, тёплым облаком обнимал Суил. Это было так хорошо, что казалось неправдой. Я жив. Я дома. Я рядом с Суил.
Суил обернулась; встретились наши взгляды, и жаркий румянец зажёгся у нас на щеках.
— Ну слава те, господи! Я уж думала, вовсе не проснёшься!
Я кое-как сел. Тело было чужое, вялое, и рука болела, я все не мог устроить её поудобнее.
— Болит? Ты, как засну, ну стонать, да так жалостно! А после, слышу, бормочешь: «Эв, Эв». Злой сон, да?
— Да. Как погиб мой друг. Он мне часто снится.
— Добрый был человек?
Я усмехнулся, потому что не знал, добрым ли был Баяс. Мне хватало того, что он так талантлив, что у него такой цепкий и беспощадный ум, что он ещё мальчишкой никогда не смотрел мне в рот, а ломился своим путём. Я многое в нём любил, но это то, что касалось работы; каков он был вне её, я не знал и знать не хотел. И всё-таки Эв был мне дорог… так дорог, что я никак не привыкну к тому, что его нет.
— Есть-то хочешь?
— Как зверь.
Она засмеялась.
— А где мать?
— В храм пошла, отмолиться. Так уж она измаялась, сердешная!
— Суил, — тихо сказал я. — Ваора в Священном Судилище.
Она ойкнула и схватилась за щеки.
— Взяли ещё брата Тобала. У неё в доме.
— Господи всеблагой! Так это они… за нас? А матушка… с ней-то что?
— Ей помогут, птичка.
— Так ты знал? Ты за этим к Братству пошёл?
Я не ответил, но она не нуждалась в ответе: подбежала ко мне, схватила здоровую руку и прижала к своей щеке.
— Господь тебя наградит!
Я чувствовал на руке тепло её дыхания, и счастье было мучительно словно боль. Не надо мне ничего от бога, раз ты рядом! Как жаль что я не могу ничего сказать! Как хорошо, что я не могу ничего сказать. И пусть эта боль длится как можно дольше…
Опять нас забыли; никто не стучал в окошко и не пятнал следами снежок у ворот. Я знал, что они не оставят меня в покое. Так, передышка, пока заживёт рука.
От безделья я снова засел за расчёты. Досчитал передатчик и попробовал прокрутить одну из идей, отложенных из-за Машины. Тогда многое приходилось отбрасывать — всё, что не было очевидным. Зря. Красивая получилась штука, теперь я жалел, что пошёл другим путём. Я получил бы регулируемую фокусировку по времени, используй я в интаксоре этот принцип.
Старуха косилась, но молчала, а Суил поглядывала через плечо. И — не выдержала, спросила, когда матери не было дома:
— Тилар, а это по-каковски?
— По-таковски.
— По вашему, да?
— По нашему.
— А про что?
Я засмеялся, здоровой рукой поймал её руку и потёрся щекой. Как жаль, что она её сразу же отняла!
— Тилар, а правда, что ты колдовать умеешь?
— Уже выяснили, что нет.
Она быстро глянула на завязанную руку и испуганно отвела глаза.
— Слышь, Тилар, а у тебя кто есть в твоих местах?
— Никого.
— Ей-богу?
— Ей-богу. Родители умерли, была одна женщина, да и та бросила, когда я попал в тюрьму.
— Вот стерва!
— Почему? Значит, не люблю.
— А ты простил?
— Я думаю, со мной ей не было хорошо. Для меня ведь главное было дело. Сначала дело, а потом она. Ей немногое оставалось.
— Больно ты добрый! Я бы сроду не простила!
— А я и не вспоминаю. Отрезано. А ты, Суил? Кто-то есть?
Она засмеялась.
— Матушка, да братья, да дядя Огил.
— И все?
— Ой, Тилар! А то б я в девках ходила! По-нашему, по-деревенски, двадцать — уже перестарок.
— Но ведь сватают?
— Сватают. А я не хочу. Ой, Тилар, подружки-то мои все уже замужем. Зайдёшь и завидки берут. Особо у кого дети. Так-то я маленьких люблю! Возьмёшь его — ну, все б отдала, только б свой! А после как спохвачусь! Матушка моя, да оно ж на всю жизнь! Дом, да дети, да хозяйство — а о прочем думать забудь. Я ж, отец ещё был жив, а уже по связи ходила, как мне теперь в дому затвориться? Ой, не судьба мне видно. Может, оно и перегорит, да кто ж меня тогда возьмёт?
— Милая! — я снова взял её руку, и она, задумавшись, не отняла её. — И никто не нравится?
— А кто? У деревенских-то разговор короткий — за руку да на сеновал. И лесные… тоже дай ослабу, так сразу руки тянут. Мне б такого, как дядь Огил иль ты…
— А что в нас хорошего? Старые, страшные. Хотя Огил, пожалуй, красив.
— Да и ты ничего, — сказала она простодушно. — Только что худющий, так оно наживное. Я ведь не малая девчонка на лица заглядываться. У вас с дядь Огилом другое: зла в вас нет.
— Разве?
— А ты не смейся! Со стороны-то видней! Помнишь, как стражник за мной увязался? Место пустое и нож у тебя: я-то думала сразу кончишь. А ты разговор затеял — ведь уболтал, отпустил живого! Я и подумала: дядя Огил тоже такой — убивать не любит.
— Суил, — начал я, но она меня перебила:
— Не надо, Тилар! Я ж не слепая. Обожди. Не торопи меня!
Настал день, которого я боялся. Появился Ирсал. Поздно вечером он пришёл; хмуро было его лицо и плечи горбились под тяжестью страшной вести. Поздоровался, сел на скамью, уронил между коленями длинные руки.
— Казнят их завтра.
— Кого?
— Женщину ту. Мужика, что у ней взяли.
Суил то ли всхлипнула, то ли застонала и бессильно привалилась к стене. Синар обняла её за плечи.
— Мучили их, да, видать, ничего не вымучили. К одному только приходили, а его уж нет. Пятый день пошёл. А нынче объявили.
— Я пойду к ней! — сказала Суил. — Нельзя ей одной! Я смогу, я и с отцом была!
— Тебя ищут, птичка.
— Ну и пусть! — закричала она. — Пусть!
— О матери подумай, Суил. Неужели ей ещё и тебя потерять?
Она покачала головой.
— Значит, подарок хочешь кеватцам? Вот так ты уверена, что смолчишь под пытками? Сколько жизней будет стоить твоя прихоть? Ну?
— Тилар, — сказала Суил тоскливо. — Как же так… как она будет одна… нельзя ж так, Тилар!
— Я пойду.
Ирсал глянул неодобрительно, но ничего не сказал.
— Нашёл забаву — на казнь смотреть! — проворчала Синар. — Сам, гляди, без головы останешься!
— А ты что скажешь, Ирсал?
Он посопел, прошёлся рукой по лицу.
— Твоё право. Коли решил, так нечего тебе тут ночевать. Пошли. Ты, тётка, не тревожься, может, он денёк-другой у меня поживёт.
— А, греховодник! Чую, вся беда от тебя!
Он усмехнулся.
— Не вся от меня, есть и от него малость.
Пасмурным утром мы вошли в Ирагские ворота. Хмуро двигался сквозь ворота людской поток — ни разговоров, ни шуток — только слишком громко в безмолвии скрипит под ногами снег. Опустив на глаза капюшон, мы с Ирсалом брели за толпой мимо притихших домов, мимо пустых харчевен, мимо безмолвных храмов.
Улица кончилась, я поднял глаза од грязного снега и увидел эшафот. Он был как чёрный остров в зыбком море толпы, он зачёркивал площадь, он осквернял город, он позорил мир.
Ирсал орудовал локтями; я шёл за ним, нас молча толкали в ответ; мелькнуло знакомое лицо — я, кажется, видел его на суде? — отстало, спряталось среди толпы.
Только цепь стражников была впереди: красные лица, частокол пик — и эшафот.
Я не мог на него глядеть. Бессильное бешенство: почему это есть? Разбить, разметать, разогнать — и пусть такого не будет! Вот он, мой враг — эта слепая сила, перемалывающая жизни ради чьих-то крохотных целей. Опять мы лицом к лицу, и мне некуда деться. Но теперь я не убегу. Я буду драться с ним, до последней капли крови, сдохну, но не признаю, что так и должно быть…
— Ведут! Ведут! — загудело в толпе, она задвигалась, и я увидел осуждённых. Между двумя рядами солдат они двигались к эшафоту. Первою шла Ваора. Нет, не шла. Её волокли под руки два здоровенных попа, а следом вторая пара тащила мужчину. Они исчезли за чёрною глыбой, а когда появились на эшафоте, я ухватился за Ирсала. Не Ваора это была! Не могла быт Ваорой эта старуха! Нечёсаные космы скрывали её лицо, и что-то вроде надежды — а вдруг?
Их подвели к столбам и отпустили. Мужчина упал на колени, а она — Ваора! — пошатнулась, но выпрямилась, мягким женственным движением убрала волосы с лица. Четыре палача в суконных масках засуетились, привязывая их к столбам.
Появился ещё один, тучный, в доспехах, развернул свиток и стал, надсаживаясь, что-то кричать. Я ничего не слышал. Я видел только лицо Ваоры и её распахнутые в муке глаза. Она искала кого-то в толпе, и я, рванувшись, стащил капюшон. Заметила ли она движение или просто увидела меня, но глаза её остановились на мне, и губы дрогнули, словно в улыбке.
И я обо всём забыл. Набрал побольше воздуха в грудь и крикнул что было мочи:
— Она жива, Ваора! Все наши живы! Скоро кеватцам конец!
Ирсал, ощерясь, схватил меня за руку и рванулся назад. Я успел заметить, как стража ударилась в отвердевшее тело толпы. Мы бежали по площади; толпа расступилась перед нами и стеною смыкалась следом, и я нёс с собою, как драгоценность, память о том, как знакомым грозовым светом загорелись глаза Ваоры и взметнулась губа, открывая острые зубки.
В воротах стражников не было — видно тоже смотрели на казнь, мы выбрались благополучно. Ирсал попетлял для порядка и привёл меня в тот же сарай.
Спасибо Ирсалу, он так и молчал всю дорогу. Я не мог бы с ним говорить. Ненависть оглушила меня, удушающая бессильная злоба. Я ничего не могу. Этот мир так же гнусен, как мой, так же подл и жесток. Почему я вообразил, что смогу в нём что-нибудь сделать? Как ни крои историю, но людей нельзя изменить. Эти гнусные, подлые твари…
А потом меня отпустило. Я почувствовал боль в руке и увидел кровь на повязке. И уже ненависть, а печаль…
Рядом тихо сопел Ирсал, я покосился, ожидая упрёков, но лицо его было добрым и грустным.
— Беда с тобой, парень, — сказал он совсем не сердито. — Ты, видать, свою голову и в грош не ставишь.
Я не ответил.
— А всё-таки порадовал ты её…
И опять мы молчим. Я качаю проклятую руку и спокойные, ясные мысли… Я здесь навсегда. Этот мир — теперь мой мир. Я не хочу, чтобы в нём такое творилось. Что я могу? Одинокий, беспомощный чужак, подозрительный и поднадзорный. У Баруфа есть люди, есть деньги и есть оружие — а он пока ничего не сумел. У меня есть только я, моя воля и мой мозг. А почему бы и нет? Интересный эксперимент: превратить бессилие в силу.
— Ирсал, — сказал я, — а ведь акхон уже понял, что кто-то ему мешает. Что теперь будет?
— Чего?
— Зачем бы ему спешить с казнью? Значит, уже понял, что не достанет больше никого из тех, кто ему нужен.
— Д-да! — сказал Ирсал и утопил лицо в ладони. — Ты посиди, а? Я быстро!
— Я с тобой.
— Это ещё зачем?
— Надо.
Он покосился с сомнением, подумал — вдруг согласился.
И мы оказались в каком-то заброшенном доме. Особенно противный, затхлый холод — и страх. Я слишком резко начал. Так круто, уже и не отступить.
Дверь заскрипела длинно и печально, и появились двое. Одного я сразу же узнал. Не то лицо и не те обстоятельства, чтобы его забыть.
Он прищурился в сумраке дома, поглядел на меня, на Ирсала, опять на меня и сказал — как будто бы без угрозы:
— Хорошо ты блюдёшь закон, брат Ирсал.
Ирсал побледнел.
— Это моя вина, — сказал я устало. — Я хотел тебя видеть.
— Зачем?
Я сказал — все так же устало. Я и правда очень устал.
— А мне-то что?
Голос был равнодушен, но лицо отвердело, и зрачки сошлись в колючие точки.
— Я не знаю, как поступит акхон. Захочет сам докопаться — это полбеды. А вот если попросит помощи у теакха…
— Ну, попросит.
— И ему не откажут!
— Да! Нынче в городе да солдатня кеватская! Народ-то, что пересохшая солома — огня мимо не пронесёшь. Смекаешь, брат Тилар! А у Охотника-то ты что работал?
— Думал, — заметил, что он нахмурился и пояснил: — Мне передавали сведения от лазутчиков. Надо было сложить одно с другим и прикинуть чего ждать.
— И что, многих ты знал? — спросил он жадно.
— Зачем? Ни они меня, ни я их.
— Хитро! Ладно, гляну, как оно нам сладится. А ты чего с Охотником не ушёл?
— Не дошёл бы, — сказал я неохотно. — В тюрьме пересидел.
Он опять оглядел меня, кивнул и обернулся к Ирсалу:
— Тебя, брат Ирсал, прощаю для первого раза. Иди, он при мне будет.
— Позволь поговорить с Ирсалом, брат.
— А кто тебе мешает? Говори!
А в глазах уже подозрение, и я не стал рисковать. Попросил только:
— Позаботиться о моих, брат. И ради бога, успокой мать, очень тебя прошу!
Он кивнул, прижался щекой к моей щеке и поскорее ушёл.
Странная началась у меня жизнь, романтическая до тоски. Гулкое подземелье в развалинах старого храма, знобкая сырость и сырая темнота. Только ночами я выходил глотнуть мороза, но и тогда за спиной торчала безмолвная тень.
Два человека делили со мной неуют темницы. Первый — был сторож, он носил мне еду и следил за огнём в очаге. Второй — тот самый человек, брат Асаг, он приносил мне вести.