Примак тяжело вздохнул. Герман, наиболее осведомленный о всех стадиях алкогольных приходов и вариаций белой горячки, сочувственно покачал головой.
   — Чувствую, трезвею с дикой скоростью, — понизив голос, продолжил Примак. — Я полста в себя раз, раз, раз! Как вода. Только еще хуже. Как стеклышко стал. И что делать с собой таким, не знаю. И тут такая тоска накатила!
   Леня поднял синюшно-бледное лицо.
   — Из окна хотел… Но там низко. Только покалечился бы. — Он покусал дряблую губу. — Я, Игорек, лезвием себя решил. Классная у меня там заточка для карандашей. Ни разу не пользовался. Так в упаковке и валялась. Пристроил я лезвие к вене. И совсем протрезвел. Понял, сделаю. Бывает же такое, безо всяких знаешь — сделаешь. И плевать, что потом о тебе подумают. Сам за себя решаешь. Может, первый раз в жизни.
   Герман попытался встрять, но Поэт тихо ткнул ему локтем в ребра.
   Примак не спускал измученного взгляда с лица Корсакова. Казалось, пытается прочитать на нем что-то очень важное для себя.
   Игорек, только не смейся. Не надо, — жалобно сморщившись, попросил он. — Увидел я Его. Понял о ком, да?
   — Обычно, чертей зеленых видят. — Корсаков попробовал все перевести в шутку.
   Герман одобрительно кивнул. И больше головы не поднял. Так и застыл, свесив нос в стакан.
   — Черти — это фигня, — отмахнулся Леня. — Пройденный этап. А тут Он!
   Примак через силу потянул стакан к губам. Но опять не донес.
   — Поднял глаза… А Он напротив на табуреточке пристроился. Стакан в пальцах крутит. Сам весь в белом. И свет от него — белый. Смотреть больно. Я одной половиной соображаю, что все — «белка». А другой — верю. Понимаешь, верю! А потом и целиком поверил. Полностью! И даже страх прошел. Только сказать ничего не могу.
   Леня стал в лицах изображать сценку, как плохой актер, слишком активно «щелкая лицом».
   — Он, значит, из стакана пригубил. Отодвинул его, вот так. И так мне в глаза посмотрел… Я думал, помру! И сказал Он: «Плохо тебе, Ленька?» Я молчу. Что тут сказать? А он смотрит, как… Слов даже подобрать не могу. Словно ему кишки на кулак мотают. И говорит: «А мне каково, ты хоть раз подумал? То-то». Встал. Свет аж до потолка взметнулся. А потом — темнота. Очнулся я… А на столе два стакана. Мой — пустой. И его — на два пальца виски. Тут я и сдернул. «Евростар», Париж… Сам от себя бежал. Клянусь, Игорек, только о тебе всю дорогу и думал! Не знаю, почему, но чуял, если найду тебя, то только ты сможешь помочь. Хоть советом…
   От Примака так пахнуло сухим жаром безумия, что Корсаков невольно поежился. Не стоило труда догадаться, что Ленька неспроста заявился на Арбат и чуть ли ни силой утащил к себе. Хотел выговориться, выплеснуть из себя то запредельное, что открылось то ли в алкогольном бреду, то ли в секунду предсмертной ясности сознания. Не суть важно, когда и как открылось, главное, что Ленька не врал, нутром почувствовал Корсаков. Видел, видел Примак, сидел рядом, дышал одним светоносным воздухом. И отравлен им теперь до конца дней.
   Примак судорожно опрокинул в себя водку. Вытер губы и подбородок.
   — Как после такого жить, Игорь, а?
   Леня в каком-то немом исступлении ждал ответа. Герман впал в прострацию, держа на изготовку стакан. Поэт смущенно потупил глазки в кружку.
   «Но почему я? Мне зачем же рассказывать? Или у меня своих тараканов в голове мало? Почему из всех выбрал меня? Уж я живу, ниже падать некуда. Завтра помру, только участковый в протоколе помянет. Картины из комнаты выгребут, растащат или прямиком на помойку выбросят. И, считай, не было Игоря Корсакова».
   — Как жить, Игорь? — простонал Леня.
   Корсаков через силу улыбнулся.
   — Да живи, как хочешь. Считай, что Второе пришествие для тебя уже состоялось. В индивидуальном, так сказать, варианте.
   Леня схватился за голову.
   — Вот, значит, как! Вот, значит, как! А я и… Мне в голову такое даже бы не пришло. — Он понял взгляд на Корсакова. — Выходит, Он так решил: было один раз, да ничего не вышло, и теперь к каждому решил явиться. Один на один. В глаза посмотрит, а потом — живи, как хочешь. Потому что уже ничего не будет: ни Страшного суда, ни грешников в котлах, ни мертвецов из могил. Просто — живи и все. И что, теперь так вечно жить?
   Он вытер слезящиеся глаза.
   — И что, Игорек, вечно теперь жить? Если оно уже было, Пришествие это.
   — Почему вечно? — Корсаков пожал плечами. — Сколько сможешь.
   — Надо срочно выпить, — сказал сам себе Примак. — Иначе сорвусь.
   Он плеснул водки, чокнулся с успевшим задремать Германом, разбудив того. Потом с Поэтом. Глядя в глаза, ударил кромкой стаканчика по стакану Корсакова.
   — Спасибо, Игорь, — едва слышно прошептал Леня.
   И жахнул водку, крепко зажмурившись.
   Корсаков выпил и с интересом стал следить, как светлеет и разглаживается лицо Лени. Глаз тот не открывал. Плотно сжатые веки мелко-мелко подрагивали.
   «Держись, — приказал себе Корсаков. — Если попрет из тебя, тут всем тошно станет. Даже чугунным богам, что тут носом в землю лежат».
   Он вне очереди плеснул себе еще полстакана. Жадно выпил. Задержал дыхание. В груди полыхнуло. Огненный всполох лизнул мозг.
   Корсаков с холодной яростью осознал, что раньше Лени вошел в стадию «все на баррикады».
   С размаху расплющил стаканчик об стол. Ударил так, что подпрыгнула вся снедь, разбросанная по столу.
   Герман икнул и затравленно втянул голову в плечи. Поэт обреченно захлопал глазками. Оба, почему-то, подумали, что сейчас их будут бить. Леня открыл один глаз, и им удивленно уставился на Корсакова.
   Корсаков, тяжко навалясь на стол, встал. Поймал равновесие и объявил:
   — Сейчас будет речь. Требую тишины и внимания!
   Леня распахнул второй глаз. Теперь в обоих полоскались бесенята. Тоску напрочь смыла последняя доза выпитого.
   — Не надоело под водку стонать о загубленной России, товарищи? — по-ораторски налегая на «р», воскликнул Корсаков.
   — Надоело! — за всех товарищей подтвердил Герман.
   — Хватит топить героизм в водке! Россия ждет от нас воли и ярости! Вот ты, Леонид! — Корсаков ткнул пальцем в глупо ухмыляющегося Примака. — Где ты был, когда мы кровь проливали в девяносто третьем? Когда на баррикадах, против танков и спецназа стояли… Хазбулатов с трубкой за нашими спинами прятался. И юный толстожопый Гайдар впереди маячил! Где ты был, Леонид Примак?
   — Э-э… Так сразу и не вспомнить. — Леня замешкался. — Так… В Стокгольме. Выставка, понимаешь…
   — «Панимаешь»! И это говоришь ты? — трагически воскликнул Корсаков. — Не узнаю, тебя Леонардо! Ты же — вождь, агитатор, горлопан, главарь! Собрал банду, так действуй! Хватит шушукаться по углам и показывать фиги в кармане. Час настал!
   — А что, уже пора? — оживился Леня.
   — Вчера было рано, завтра будет поздно, — ответил цитатой из Ленина Корсаков. — Я уже вижу, вижу кровавую зарю нового дня! Своими руками поможем солнцу взойти. Пусть мы не доживем до полудня. Но я хочу увидеть рассвет! Пробил наш час, братья! Леонардо, вернем себе наш город! Хотя бы на день, но он будет наш. Таким, каким мы его хотим видеть. Украсим наш город баррикадами! Разве ты не слышишь, Леня, наш город молит нас о баррикадах! Он хочет крови и праздника. И мы обязаны его устроить. Сегодня, прямо сейчас! Пусть раз в жизни. Пусть — в последний раз! Короче, веди нас, Леонид в бой.
   — Момент, мне нужно вспомнить план восстания! — ответил Примак. Быстро плеснул в стакан водку, опрокинул в рот, подышал в кулак и выбросил его вверх в интербригадовском приветствии. — «Но пасаран» — они не пройдут! Свобода или смерть, камарадос! Есть у революции начало, нет у революции конца! Па-апра-шу, ваши стаканы!
   Герман и Поэт подставили свои стаканы под остатки водки, булькающей из бутылки. Пустую стеклотару Леня швырнул через плечо. Бутылка брызнула осколками на голове кого-то из бронзовых вождей.
   — История нас оправдает! Мы перепишем ее набело собственной кровью! Наши имена будут давать детям и городам. Свобода или смерть! Кто верит в меня, кто любит меня — за мной!! — заорал Леня, входя в революционный раж. — Поэт, пакуй закуску. Геринг, водку не забудь!
   Гурьбой вывалили из беседки.
   Корсаков оступился на последней ступеньке. Покачнулся, ловя равновесие, замер, закинув голову.
   На секунду смежил веки. И вновь ухнул в черный омут…
* * *
    …С шинельно-серого неба падают хлопья снега. Тают на лице, холодными дождинками стекают за воротник, вызывая неприятный озноб.
    Снежная опушка лежит на киверах и шинелях построенных в каре солдат лейб-гвардии Гренадерского и Московского полков. Лица людей угрюмы, в глазах тоска.
    Снег перед строем истоптан копытами. Кое-где сбрызнут густо-красными ягодинами свежей крови. В морозном воздухе плывут пласты порохового дыма. Только что отбили ружейным огнем атаку кавалерии. Впрочем, драгуны не слишком усердствовали. Видимо, был приказ только проверить на прочность мятежные полки. Теперь обе стороны понимают, обратного пути нет.
    Оттесненная с Сенатской площади толпа, разгоряченная зрелищем, подбадривает заговорщиков криками, метает в верные царю войска камни и поленья. Из-за ограды строящегося Исаакиевского собора летит строительный мусор, обломки кирпича, доски.
    Полковник Корсаков, словно почувствовав на себе чужой взгляд, оглядывается.
    Карета, запряженная парой гнедых, прокладывает себе путь сквозь толпу. Люди неохотно расступаются, открывая приехавшим обзор на площадь.
    Плывет в сторону занавеска, за черным стеклом окошка проступает овал бледного лица. Светлые локоны спадают из-под капора. Лихорадочно блестящие глаза, искусанные красные губы…
    «Анна! Бог мой, Анна!» — ухает сердце Корсакова.
    Драгунский офицер, подскакав к карете, склоняется в седле, энергично жестикулируя. Кучер разворачивает карету. Последний взгляд…
    «Анна!» — Сердце рвется из груди.
    Корсаков заставляет себя отвернуться.
    В морозном воздухе плывет надтреснутый голос:
    — …при Бородине и под Малоярославцем. Вместе с вами лил кровь при Темпельберге и Лейпциге! Вы помните меня, солдаты? Когда я кланялся пулям? — Всадник с непокрытой головой горячит коня, гарцуя вдоль каре. Склоняется, заглядывая гренадерам в лица. — Покайтесь, братцы! Государь милостив. Вспомните присягу…
    Возмущенные голоса за спиной Корсакова:
    — Кто это? Остановить немедленно!
    — Генерал-губернатор Милорадович.
    — Каховский, ну, что же ты? Стреляй!
    Солдаты смущенно отводят глаза, кто-то от души пускает по матушке. Заледеневшие штыки колышутся над головами.
    Князь Оболенский, с ружьем наперевес бросается к всаднику.
    — Извольте отойти, ваше превосходительство!
    Милорадович отмахивается от князя, как от назойливой мухи.
    — Против кого? Против самодержца? Против народа, товарищей ваших? Братцы, оглянитесь вокруг! Россия…
    Оболенский делает длинный выпад, штык бьет Милорадовича в бок.
    Генерал вольт-фасом разворачивает коня.
    — Каналья! — взвивается голос Милорадовича.
    Бледное худое лицо Каховского кривится, глаз зажмурен, рука с пистолетом вскинута.
    С гулким хлопком в воздухе распускается белый цветок порохового дыма. Одиночный выстрел заставляет дрогнуть строй. Словно ветер растревожил стальную осоку штыков.
    Пуля попадает Милорадовичу в спину. Он недоуменно оглядывается. На лице непонимание. Налетевший ветер треплет седые волосы на голове генерала. Хватаясь руками за воздух, он падает на круп коня, и сползает на землю.
    Ропот тяжело катиться по каре.
    Корсаков подлетает, хватает Каховского за отвороты сюртука.
    — Ты, гаденыш… Ты в кого стрелял?!
    — Пустите, полковник. Пустите немедленно!
    У Каховского жалкие глаза и капризно скривленный рот мальчишки, пойманного лицейским цербером.
    Корсакова оттаскивают в сторону, успокаивают.
    Он нервной походкой идет вдоль строя. Подальше от мальчишек с пугачами, решивших поиграть в войну.
    «К черту все! К черту! Скорее бы закончили балаган».
    Над площадью плывет призывный голос горна.
    Верные царю войска, расступаются, в промежутки выкатывают орудия, суетятся канониры.
    Корсаков улыбается.
    «Вот и славно!»
    Вдоль каре рассыпаются вскрики команд. Строй еще плотнее смыкается. Каре ощетинивается ершом штыков.
    Залп!
    Стальные шершни картечи рвут строй. Мертво валятся одни, опрокидываются другие, третьи обморочно оседают на подкосившихся ногах. Крики, стоны, кровь…
    Тугой шар эха катится над Невой. Пороховой дым застилает площадь.
    Еще залп.
    Жесткий удар клюет в плечо, и Корсаков лицом падает в истоптанный снег…
    Кто-то переворачивает его на спину.
    В сером небе беззвучно парят снежинки. Кажется, они сами собой слагаются в странные, угловатые знаки.
    Он пытается прочесть загадочные письмена. На удивление, у него получается легко и просто, будто знал этот язык с детства.
    Чья-то тень закрывает небо.
    — Не мешайте! — кричит Корсаков.
    Но из горла вырывается только хрип.
    — Этот еще жив, — доносится откуда-то сверху.
* * *
   — Я живой… Живой, пустите!
   — Живой, конечно живой. Ты чего, Игорек?
   Корсаков с трудом открыл глаза.
   Голова кружилась, виски ломило нестерпимо. Застонав, он пошарил возле себя, и, опираясь на руки сел. Как сквозь туман, он разглядел в полумраке лицо Примака. Леня улыбался.
   Пахло хлоркой и ночлежкой. Осторожно поворачивая голову, Корсаков осмотрелся.
   Маленькая комната, с крашеными темной краской стенами, тусклая лампочка, дверь из стальных прутьев. На лавке возле стены похрапывали Константин и Герман. Возле двери, согнувшись в три погибели, раскачивался мужик в пальто, с полуоторванным воротником, на голом теле и галошах на босую ногу. Он с тупым упорством толкал дверь плечом и нечленораздельно чего-то бормотал.
   — Замели нас, Игорек. — Леня пошлепал губами ему в самое ухо. — Мусора замели, век свободы не видать!
   — Это я уже понял, — с трудом шевеля языком, прошептал Корсаков. — За что?
   Примак помялся.
   — Видишь, дело какое… Я на тебя понадеялся. Думал, остановишь, когда у меня уж совсем крышу сорвет. А ты первым вырубился. А они, — он кивнул в сторону спящих, — как с цепи сорвались. Особенно Герасим.
   — Герман его зовут, — вспомнил Корсаков. — Как Геринга.
   Интеллектуальное усилие отозвалось в голове тупой болью.
   — Еб… — Корсаков сдавил ладонями виски. — Башка сейчас взорвется. Слушай, что мы пили?
   — Много чего, — уклончиво ответил Леня.
   — Уф! Сушняк какой, аж горло до кишок пересохло. Повязали за что?
   — Было за что. — Леня отвел глаза. — Ладно, ты очнулся, и то хорошо. Пора отсюда выбираться.
   Он подошел к двери, отодвинул мужика, и, ухватившись за прутья, потряс, громыхнув засовом:
   — Эй, сержант, поговорить надо.
   Послышались шаркающие шаги. Сержант, дожевывая на ходу бутерброд, подошел к решетке.
   — Чего буянишь, урод?
   — Я — известный… — начал Примак.
   — Пусти, начальник! — Мужик в пальто, увидев сержанта, оживился. Отпихнул Примака, он вцепился в решетку. — Пусти по нужде, начальник. Не могу терпеть!
   — Я — известный художник Леонид Примак! — в свою очередь, оттерев бомжа, повысил голос Леня. — Мои картины находятся во многих музеях мира. У самого Михаила Сергеевича Горбачева…
   — А у Ельцина, часом, не висят твои картины? — спросил сержант, с сомнением оглядывая мокрую и местами грязную одежду живого классика.
   — У Бориса Николаевич пока нет, — у Лени прорезался солидный баритон. — Но из администрации президента…
   — Поимей сострадание, — заныл мужик, топчась на полусогнутых.
   — Мне ясно дали понять, что рассматривают вопрос о приобретении нескольких полотен, — гнул свое Леня
   — Вот, когда рассмотрят, тогда и поговорим, — обрубил сержант.
   — Волки позорные, буду ссать здесь!!! — неожиданно, заорал бомж.
   — Ладно, выходи, — смилостивился сержант.
   Он отпер дверь. Бомж, поскуливая, метнулся мимо него. Леня пристроился тоже шмыгнуть из камеры, но сержант толкнул его в грудь, загоняя обратно.
   — Что за насилие?! — возмутился Примак. — Я бывал в Англии, в Голландии, в Германии, но нигде не видел такого отношения!
   — Что, и там троллейбусы переворачивал? — усмехнулся сержант, запирая дверь.
   — Я буду жаловаться в европейский суд по правам человека, — пригрозил Леня.
   — Ага, и в ООН не забудь! — бросил сержант, удаляясь.
   Примак, отдуваясь от злости, забегал по камере.
   — Леонардо, какие, на фиг, троллейбусы ты переворачивал? — поинтересовался Корсаков.
   — А-а… Так, переклинило, — отмахнулся Леня. — Костя сказал, что в девяносто первом из троллейбусов баррикады строили. А он еще пацаном был, и мать не пустила. Решили дать парню шанс. Мы как раз возле троллейбусного парка на Лесной были. Ну, выкатили один. Там к Тверской под горку, он сам до площади доехал, а мы рядом бежали. У Белорусского хотели перевернуть. Тут нас и повязали. Сначала менты думали, что кино снимают, и не лезли. А когда разобрались, стали нас гонять дубинками. Надо было ноги делать… А куда побежишь, когда на одной руке ты висишь, а за другую Гермоген цепляется. Да еще Поэт под ногами путается! Так и взяли, волки позорные.
   Корсаков почесал гудящий висок. Про баррикаду из троллейбуса ничего не поминалось.
   — Да, попали… Леня, деньги у тебя есть?
   — Откуда? Все пробухали, — как ожидалось, ответил Примак.
   — Уже хуже. В каком мы отделении?
   — Да хрен его знает! Мудаки тут одни, слова никому не скажи.
   Корсаков, кряхтя, поднялся на ноги.
   — Разбаловал тебя Запад, Леша. Теряешь былые навыки. Кто ж так с ментами разговаривает? Ты бы еще им конституцию наизусть почитал!
   Он подошел к решетке, подергал ее, призывно бренча замком.
   — Товарищ сержант, можно вас на минутку?
   — Мужики, вы меня достали! — долетело из конца коридора.
   Спустя минуту появился сержант. Втолкнул в камеру бомжа и вновь запер дверь.
   — Тебе чего, террорист? Если и ты отлить, то обойдешься.
   — Вы не могли бы позвонить в пятое отделение? — вежливо поинтересовался Корсаков.
   Сержант с сомнением посмотрел на него сквозь решетку.
   — В «пятерку»? Это на Арбате, что ли?
   — Ну да. Поговорите с капитаном Немчиновым, он меня знает. Меня зовут Игорь Корсаков.
   — И что будить? — насторожился сержант.
   — Что-нибудь да будет, — с мягкой улыбкой ответил Корсаков.
   Сержант пожал плечами и ушел в дежурку.
   Игорь присел на лавку, подвинув вольно раскинувшегося Германа.
   Время тянулось медленно, к горлу подступала тошнота, голова трещала немилосердно, а тут еще Леня метался по камере, как голодный лев в клетке.
   — О каких правах и свободах граждан можно говорить, когда честным людям крутят руки, сажают в камеру, лишая свободы? Вот, посмотри, — Леня засучил рукав куртки. — Вот, видишь? Видишь? Руки крутили.
   — Леонардо, отстань, — страдальчески сморщился Корсаков. — Дома Гертруде синяки свои показывай. Вечно у тебя какие-то идеи мудацкие: баррикады, революция. Тоже мне, Че Гевара. Плешивый уже, а все не уймешься.
   — Между прочим, про баррикады ты первым начал.
   — Что-то не помню.
   — Герасим подтвердит.
   — Ага, когда проснется.
   — Я этого так не оставлю! — крикнул в коридор Леня.
   — Только мента не зли, умоляю тебя. — Корсаков поморщился.
   Сержант появился через пять минут. Отпер дверь и распахнул ее настежь.
   — Корсаков, на выход, — объявил он.
   — А мои товарищи?
   — Забирай. Хотя вот этого я бы оставил. Для профилактики.
   Примак напыжился, но Корсаков наступил ему на ногу, предупреждая возможные протесты.
   — Спасибо, товарищ сержант. За нами не пропадет. Леня, буди своих «камарадос».
   Они растолкали Константина и Германа.
   — Мужики, можно и мне с вами? — попросил бомж.
   — Увы, брат. Амнистия распространяется только на политических, — ответил Корсаков.
   Бомж, невнятно прошептав что-то про педерастов, развалился на освободившейся лавке.
* * *
   Хмурая, еще не проснувшаяся Москва задыхалась в сыром предрасветном смоге. В подворотне тянуло аммиачным сквозняком.
   Корсаков поежился, поднял воротник плаща и взглянул на только что возвращенные часы. Обвел взглядом собутыльников. Помятые, налившиеся нездоровой серостью лица, выцветшие глаза. Особенно жалко смотрелся Леня. Наверное, из-за подрастерявшей европейский шик одежды. Если все как были самими собой, так и остались. Разве что, поистрепались и выдохлись от пьянки. Лене Примаку диагноз «неизлечимый алкоголизм» можно было ставить просто за внешний вид.
   — Пятый часа утра, господа подельники. Так, кто куда, а я домой, — объявил Корсаков.
   — Игорек, ты чего? А подлечиться? Гляди-ка. — Примак присел на корточки и вытащил из носка две бумажки, по сто долларов каждая. — А ты говорил, я сноровку потерял!
   Корсаков поморщился, но промолчал.
   — Други, есть мнение посетить Ваганьковское. — Леня похлопал по плечу дрожащего поэта. — Вот Константин хотел поклониться Сереже Есенину и Володе Высоцкому. И за одно присмотреть местечко для себя.
   — Ничего я такого не хотел, — промямлил Поэт, с тоской глядя на купюры в руке Лени.
   — Хотел, хотел, я помню, — осклабился Примак. — Гермоген, ты с нами?
   — А то! — отозвался разом повеселевший мужичок. — Только зовут меня Герман.
   — Браво, Люфтваффе! Сейчас загрузимся — и в штопор. Только дружно, уговор? Игорек, не ломай кайф. — Леня подмигнул Корсакову и потер друг о друга зеленые бумажки. — Гуляем дальше. Бабки есть, что еще надо!
   Корсаков, прищурившись, поглядел на Примака.
   — Слушай, Леонардо, — процедил он. — А ведь по молодости ты не имел привычки заначивать деньги от друзей!
   — Так это не от друзей, а от ментов!
   — За сотню баксов, нас до утра с мигалкой по городу катали бы! А из-за твоего жлобства мы припухали на нарах. И чуть на них на пару лет не подсели!
   — Но ведь вырвались же! Сотню «зелени» ментам отстегивать… Рожа у них не треснет? — возмутился Примак.
   — Крыса! — в сердцах бросил Корсаков, развернулся и пошел в сторону площади Маяковского.
   — Игорек! Ты, чего, обиделся?
   Примак пробежал несколько шагов, пытаясь задержать Корсакова, потом остановился.
   — Ну, как знаешь… — Он повернулся к собутыльникам. — Что приуныл, Константин? Сейчас помянем мастеров пера и дебоша. Ну-ка, Гермоген, лови тачку!
   — Сей момент! Только я — Герман, сколько раз повторять.

Глава третья

   Наверное, недавно проехала поливалка, мокрая булыжная мостовая Старого Арбата отсвечивала черной слюдой, фонари светили сквозь туманные ореолы. Шаги гулким эхом отражались от стен спящих домов.
   Корсаков еще помнил действительно старый Арбат, воспетый Булатом Окуджавой. А теперь…
   Теперь улица кормила его и десятки, если не сотни других художников и музыкантов, поэтов и спекулянтов, милиционеров и бандитов, проституток и профессиональных нищих. «Пасынки Арбата» называл про себя Игорь эту человеческую накипь, густой слизью присосавшуюся к его родной улице. У «пасынков» считалось особым шиком заявлять: «Я на Арбате с восемьдесят…какого-то года». Чем ближе дата к восемьдесят шестому, когда улицу отдали на откуп неформалам, тем человек считал себя круче. Игорь помалкивал. Не говорить же каждому «пасынку», что на Арбате он, фактически, с самого рождения, потому что явился на свет в роддоме имени Груэрмана, уютном особнячке, выходящим окнами на сегодняшний Новый Арбат, бывший Калининский проспект.
   Игорь, пройдя арбатской брусчаткой, свернул в Староконюшенный переулок. Вошел в захламленный, темный двор. Уже который год Корсаков жил в выселенном доме, приспособленном под ночлежку, «пасынками Арбата».
   Он закинул голову и посмотрел вверх. Ни огонька. Окна пялились в ночь пустыми рамами.
   Игорь открыл скрипучую дверь подъезда, прислушался. Первый этаж давно облюбовала компания бомжей. Иной раз до утра гуляли, но сейчас было тихо: то ли упились до беспамятства, то ли просто спят, как сурки, забившись в вонючие норки.
   Корсаков проверил, заперта ли стальная дверь, ведущая в подвал, и поднялся на второй этаж.
   На со второго по третий этаж располагалось общежитие творческих личностей, эффектно именуемое «сквот». По уровню комфортности сквот отличался от нижерасположенного бомжатника, как трехзвездочная гостиница от двухзвездочной. То есть, почти ничем. Разве что постояльцы не гадили прямо в номерах, а использовали для нужд туалет с расколотым унитазом. По умолчанию считалось, что жители сквота живут творческой жизнью. Но по большей части, если отбросить «творческий» антураж, она мало отличалась от бомжатской.