Гревшаяся у огня женщина была очень красива, но в глазах ее было что-то беспокойное, тревожное, даже злое и жесткое, хотя она была ласкова и приветлива с нами; маленькая Марчелла, наша сестренка, однако, не могла решиться подойти к ней и от страха перед этой красивой женщиной забилась в кровать, где и лежала, не шевелясь, отказавшись даже от ужина, на который она раньше так радовалась.
   После ужина отец предложил молодой девушке занять его постель, тогда как мы улеглись, как всегда, все трое на другой кровати. Однако, хотя и было поздно, мы не мощи заснуть. Отец и пришлый охотник сидели у огня, беседуя за бутылкой вина, которую принес отец ради этого необычайного случая. Во всем этом было что-то столь необычайное для нас, что мы жадно прислушивались к каждому звуку, ожидая услышать что-нибудь новое и неведомое доселе.
   «Вы сказали, что вы из Трансильвании?» — говорил отец.
   «Да, я был крепостным одного знатного магната! — отвечал гость. — Мой господин требовал, чтобы я отдал ему мою дочь для удовлетворения его каприза, но я не соглашался, она тоже, и дело окончилось тем, что мне пришлось всадить ему несколько дюймов клинка моего охотничьего ножа в грудь».
   «Значит, мы земляки и братья по несчастью!» — отозвался отец, пожимая руку гостя.
   «В самом деле? Вы тоже из тех мест?»
   «Не только из тех мест, но и бежал оттуда, как вы, только моя история еще более печальна, чем ваша!»
   «Позвольте мне узнать ваше имя!»
   «Кранц!»
   «Как? Неужели Кранц? Я знаю вашу печальную повесть, не воскрешайте вновь тех горестных воспоминаний и позвольте еще раз пожать вам руку; я — ваш троюродный брат Вильфред из Брансдорфа!» — воскликнул гость, обнимая отца.
   Они налили себе по стаканчику, выпили друг за друга и продолжали разговаривать вполголоса.
   Поутру, когда мы проснулись, дочь охотника уже встала и показалась нам теперь еще более прекрасной. Она подошла к Марчелле и стала ласкать ее, но девочка расплакалась, как будто сердце ее надрывалось от боли.
   С этого времени прекрасная девушка, которую звали Христина, и се отец, Вильфред, поселились в нашей хижине. Отец ее и наш отец ежедневно уходили охотиться, а Христина оставалась с нами, приняв на себя все заботы по хозяйству и по дому; к нам, детям, она была добра и мила, но мы почему-то не могли полюбить ее. Отец, как видно, полюбил ее, и недели три спустя после того, как они поселились у нас, отец просил ее руки и получил согласие как ее, так и ее отца. Нас послали спать, но мы лежали и слышали все, и я, как сейчас, помню их разговор.
   «Я охотно отдам вам мою дочь, Кранц, — говорил охотник Вильфред, — и, дав вам свое благословение, уйду отсюда!»
   «Отчего же вам не остаться здесь?» — спросил отец.
   Нет, меня ждут в другом месте; только вы не расспрашивайте меня ни о чем; я даю вам свое согласие, и этого с вас должно быть довольно. Но вот что; ведь в этой глуши нет священника, который бы мог повенчать вас; ни даже какого-либо гражданского учреждения, где бы можно было оформить ваш брак! А какой-нибудь обряд все же должен быть совершен над вами, чтобы дать удовлетворение совести отца; поэтому, если вы согласны, я сейчас же повенчаю вас по-своему; если нет, то я возьму с собой свою дочь и уйду вместе с ней!
   «Я согласен» — отозвался отец.
   «Так возьмитесь за руки, и вы, Кранц, клянитесь!»
   «Клянусь!» — сказал отец.
   «Клянусь всеми духами этих гор.»
   «Почему же не небом?» — прервал его мой отец, удивленный такой необычайной формулой.
   «Не все ли вам равно, Кранц, если я предпочитаю такую, быть может, в вашем представлении даже менее связующую клятву? Если такова моя фантазия, то уж, наверное, вы не станете перечить мне в этом!»
   «Ну, пусть так, — сказал отец, — если вы непременно хотите заставить меня клясться тем, во что я не верую!»
   «А как часто так называемые христиане клянутся тем, во что они не верят! — воскликнул охотник Вильфред. — Впрочем, как хотите, я могу взять свою дочь с собой!»
   «Нет, продолжайте!» — с досадой крикнул отец.
   «Клянусь всеми духами этих гор и всею их властью в добре и зле, на благо и на беду человека, что беру Христину себе в жены; что буду всегда охранять, беречь и любить ее, и что рука моя никогда не подымется на нее; и если я нарушу эту клятву, пусть месть этих духов падет на мою голову и головы моих детей, и пусть они погибнут от волков, коршунов или других лесных зверей, чтобы тело их было разорвано на части, и оглоданные кости белели в лесу, всем этим я клянусь!»
   Отец колебался, прежде чем произнести заклинание на своих детей, а маленькая Марчелла, слыша эти ужасные слова, вдруг разразилась громким плачем. Это, видимо, смутило всех, особенно отца, который грубо прикрикнул на девочку, после чего та поспешила спрятать свою голову в подушки и заглушить в них свои рыдания. Таков был второй брак моего отца, а поутру охотник Вильфред сел на своего коня и уехал неизвестно куда. С этого времени отец с мачехой стали спать в одной комнате с нами, и все осталось приблизительно по-прежнему, только мачеха теперь уже больше не ласкала нас, а даже нередко била, в отсутствие отца, особенно маленькую Марчеллу.
   Однажды ночью сестренка наша разбудила нас с братом и чуть слышно шепнула: «Она вышла из дома за дверь в одной сорочке; я видела, как она осторожно вылезла из кровати, внимательно смотрела некоторое время на отца, чтобы убедиться, что он спит, затем вышла за порог дома!». Что могло заставить ее в такой мороз выйти в одной сорочке за порог, когда на дворе был снег по колена? Спустя час мы услышали вой волка под самым нашим окном.
   «Это волк! — воскликнул брат. — Он ее разорвет на части!»
   «О, нет! Он ничего ей не сделает!» — сказала Марчелла.
   И действительно, спустя несколько минут наша мачеха воротилась, заперла дверь на засов, осторожно и неслышно, затем подошла к ведру с водой и умыла себе лицо и руки, после чего осторожно юркнула в постель.
   Все это показалось нам стать страшным, что мы решили на следующий день не спать и следить за ней. И что же, не только в последующую ночь, но и почти каждую ночь она вставала с постели и в одном ночном белье выходила за дверь, а после ее ухода мы каждый раз слышали вой волка под окном, и каждый раз, вернувшись в избушку, она умывалась, прежде чем лечь в постель. Кроме того, наблюдая за нею и в течение дня, мы заметили, что она почти никогда не садилась к столу, когда мы с отцом обедали или ужинали, а в тех случаях, когда это делала по настоянию отца, то делала это с видимым отвращением, как будто вся приготовленная ею самой пища была ей противна; а с другой стороны, мы не раз ловили ее на том, что, беря мясо, чтобы приготовить похлебку или жаркое, она торопливо отрезала от него порядочный кусок и тайком от нас съедала его сырым.
   Брат мой был смелый и решительный мальчик и потому не хотел ничего говорить отцу, прежде чем не узнает наверное, в чем дело. С этою целью он вздумал последовать за ней и своими глазами убедиться, что она делает на дворе по ночам. Мы с Марчеллой старались отговорить его, но он не поддавался нашим увещаниям и в следующую ночь лег не раздеваясь, а как только мачеха вышла за дверь, схватил ружье отца и вышел за ней следом.
   Спустя несколько минут мы услышали выстрел; удивляюсь, как он не разбудил нашего отца. Мы дрожали всем телом; минуту спустя вернулась мачеха; рубашка на ней была вся в крови, я поспешил зажать Марчелле рот рукой, чтобы она не вскрикнула. Мачеха подошла к отцу, вгляделась в его лицо, чтобы убедиться, что он не проснулся, затем подошла к очагу и стала раздувать уголья в золе, пока они не разгорелись ярким пламенем.
   «Кто здесь?» — вдруг окликнул отец, проснувшись.
   «Спи спокойно, дорогой мой! — ответила мачеха. — Это я почувствовала себя не совсем здоровой и раздула огонь, чтобы нагреть немного воды.»
   Отец перевернулся на другой бок и опять заснул, но мы продолжали следить за мачехой: мы видели, как она сменила белье, а то, что было на ней, бросила в огонь; при этом заметили, что ее правая нога была как будто прострелена, и из раны обильно сочится кровь. Мы видели, как она искусно перевязала рану и, переменив себе белье, оделась и осталась сидеть у огня до самого рассвета.
   Марчелла и я оба дрожали, как осиновые листы. Где наш брат? Каким образом получила мачеха эту рану, если не от выстрела брата? Наконец, встал отец, и тогда я обратился к нему с вопросом: «Где наш брат Цезарь?».
   «Цезарь? Как где? Да где же ему быть?»
   «Боже милосердый! — воскликнула мачеха. — То-то мне казалось, что ночью кто-то отворял дверь, а где твое ружье, супруг мой?»
   Отец взглянул на гвоздь, где всегда вешал ружье, и увидел, что его нет. С минуту он стоял в недоумении, затем схватил топор и, не сказав ни слова, выбежал за дверь.
   Вскоре он вернулся, неся на руках обезображенный труп нашего Цезаря; он положил его бережно на пол и в немой скорби закрыл лицо руками. Мачеха привстала и взглянула на тело, мы же с Марчеллой кинулись на пол подле него и долго горько плакали.
   «Ложитесь сейчас в кровать, дети, — приказала мачеха. — Сын твой, вероятно, взял ружье и вышел с намерением застрелить волка, но волк оказался слишком силен для него, и он, бедняга, жестоко поплатился за свою поспешность!»
   Отец ничего не сказал. Я хотел ему сказать все, как было, но Марчелла, угадав мое намерение, схватила меня за руки и умоляющим взглядом просила меня этого не делать!
   Так отец и не узнал ничего; но мы с Марчеллой были убеждены, что мачеха была непременно причастна к смерти нашего брата.
   Отец вырыл глубокую могилу, куда опустил тело брата и завалил ее тяжелыми камнями, чтобы волки не могли разрыть могилы. Смерть брата жестоко сразила отца; несколько дней кряду он не выходил из дома и все сидел, не подымая головы, в углу, проклиная волков и их отродье.
   Между тем мачеха продолжала по ночам выходить за дверь, но отец ничего не слышал и не замечал.
   Наконец он опять взял ружье и отправился в лес, но скоро вернулся, расстроенный и удрученный.
   «Поверишь ли, Христина, эти проклятые волки все-таки вырыли тело моего бедного мальчика и сожрали его так, что теперь от него остались одни только кости!» — сказал он жене.
   «В самом деле?» — отозвалась мачеха.
   Но Марчелла при этом взглянула на меня так, что я сразу понял, что у нее просилось на язык.
   «Отец, у нас под окном каждую ночь воет волк!» — сказал я.
   «Отчего же ты не сказал мне, мальчуган? Следующий раз разбуди меня, как только услышишь».
   При этом мачеха отвернулась, но я успел заметить, что глаза ее сверкнули недобрым огнем, и она злобно заскрипела зубами.
   Отец же снова вышел, снова закопал последние останки нашего братца и снова завалил могилу громадной грудой камней.
   Между тем подошла весна; снег стаял, и нам позволено было уходить из дома и бродить по лесу. Я ни на минуту не отходил от своей сестренки, боясь оставить ее с мачехой, которая, по-видимому, находила особое удовольствие обижать и мучить девочку. Отец работал теперь на поле и я помогал ему, а Марчелла сидела тут же где-нибудь подле нас в то время, как мачеха одна управлялась в доме. Надо сказать, что с наступлением весны мачеха стала все реже и реже уходить по ночам, а затем и вовсе перестала, и с тех пор, как я сказал отцу о волке, волк ни разу более не выл у нас под окном. Однажды, когда оба мы с отцом работали на поле, а Марчелла была тут же подле нас, пришла мачеха и сказала, что ей надо идти в лес собирать сучья, а Марчелла должна пойти в дом присмотреть за обедом, который уже готовится на огне. Марчелла пошла в дом, а мачеха в лес.
   Прошло около часа времени, как вдруг мы услышали страшные крики; я бросил свой заступ и со всех ног кинулся к хижине. Отец бежал следом за мной, но не успели мы добежать до дверей, как из них стремительно выскочил громадный седой волк и мгновенно скрылся в чаще леса. У нас не было никакого оружия при себе, и потому мы прежде всего бросились в хижину, где увидели на полу истекающую кровью, умирающую Марчеллу; она успела только одну секунду ласково взглянуть на нас, когда мы оба, стоя на коленях, в безумном ужасе и отчаянии склонились над ней, затем чудные глаза се сомкнулись навеки.
   В этот момент вернулась и мачеха; она отнеслась сочувственно к случившемуся несчастью, но, по-видимому, вид крови и ужасное зрелище растерзанного волком тела девочки не вызывали в ней ни страха, ни ужаса, как у других женщин.
   Я думал, что отец никогда не оправится после этого второго страшного удара; он страшно убивался над трупом несчастной девочки и долгое время не хотел предавать ее земле, несмотря на настоятельные просьбы мачехи. Наконец, он решился и схоронил маленькую Марчеллу подле нашего братца, погибшего такой же ужасной смертью. На этот раз отец сделал все, чтобы волки не могли разрыть ее могилы.
   Я не мог отделаться от мысли, что и в смерти Марчеллы точно так же, как и в смерти брата, была повинна моя мачеха, по, конечно, не мог сказать, как все это было. Но я был настолько уверен, что сердце мое преисполнилось ненавистью и жаждой мести по отношению к этой женщине. На другую ночь после того, как отец схоронил Марчеллу, я увидел, что мачеха моя опять встала и вышла за дверь. Я тотчас же оделся и, приотворив дверь, стал смотреть в щель. Луна светила ярко, и я мог видеть то место, где были схоронены друг подле друга мой брат и сестра. Каков же был мой ужас и отвращение, когда я вдруг увидел свою мачеху, поспешно сбрасывающую тяжелые камни, которыми отец завалил могилу сестренки, и роющую руками землю, чтобы разрыть могилу!
   Она была в белой ночной сорочке, и свет месяца падал прямо на нее. Я не сразу пришел в себя и не сразу сообразил, что мне следует делать; затем я увидел, что она уже отрыла самый труп; тогда я бросился к отцу и разбудил его.
   «Вставай, отец, и бери свое ружье!» — крикнул я ему.
   «Что? Волки? Опять эти проклятые волки!» — и он разом соскочил с постели, оделся в одну минуту и с ружьем в руке побежал к двери.
   Можно себе представить его ужас, его отвращение, когда он увидел у раскрытой могилы дочери не волка, а свою собственную жену, в ночной сорочке, которая отрывала от трупа ребенка громадные куски мяса и с жадностью пожирала их. Она была до того поглощена своим делом, что не слышала нашего приближения. Отец остановился, как громом пораженный, и выронил ружье из руки. Дыхание его то порывисто вырывалось из груди, то совсем замирало; я подобрал ружье и вложил его ему в руку. Вдруг он вскипел злобой, проворно вскинул ружье и выстрелил. С громким криком несчастная рухнула лицом вниз; одновременно с ней отец всплеснул руками и упал, как подкошенный, лишившись чувств.
   Я остался подле него, пока он не пришел в себя. Когда он поднялся на ноги, мы вместе подошли к могиле, но здесь вместо трупа мачехи, увидели убитую белую волчицу.
   «Белый волк! — воскликнул отец. — Тот самый, что завел меня тогда на поляну! О, теперь я все понимаю!.. Я связался с нечистью Гарцких гор!»
   Затем он долго стоял в глубокой задумчивости и молчании, потом бережно приподнял тело бедной девочки, положил его обратно в могилу и стал зарывать, предварительно пнув гневно каблуком голову убитого животного. Покончив с этим делом, он вернулся в хижину, запер за собой дверь и кинулся на постель лицом вниз.
   Рано поутру мы оба были разбужены громким стуком в дверь.
   «Где моя дочь? — крикнул ворвавшийся охотник Вильфред. — Слышишь ли, я тебя спрашиваю, где моя дочь?»
   «Вероятно там, где таким, как она, и нужно быть — в аду! — отвечал отец. — Уходи вон отсюда, не то и тебе будет то же!»
   — Ха! Ха! — засмеялся дьявольским смехом охотник. — Уж не собираешься ли ты, жалкий смертный, угрожать мне, могучему духу гор!
   «Прочь отсюда, сатана! Я не боюсь ни тебя, ни твоей дьявольской силы!»
   «Но ты испытаешь ее на себе; вспомни только свою клятву — никогда не подымать руки на нее!»
   «На женщину — да, но не на оборотня! С нечистью я никогда не заключал договора».
   «Ты его заключал, и ты нарушил его, и духи гор отомстят тебе, и дети твои погибнут от коршуна, волка и других зверей лестных… Ха! Ха!..»
   «Вон отсюда! — закричал отец и, обезумев от бешенства, схватил топор и занес его над головой охотника Вильфреда. Но топор, пройдя через все это тело, как бы рассек воздух, и отец, потеряв равновесие, грузно упал на порог хижины, тогда как Вильфред стоял цел и невредим».
   «Глупый смертный, для тебя было бы благом, если бы я захотел убить тебя! Но твое наказание в том, что ты будешь жить!» — с этими словами дух исчез.
   Мой отец поднялся на ноги, нежно обнял меня, и мы оба опустились на колени и долго молились.
   На следующее утро мы забрали самые необходимые свои пожитки и навсегда покинули свою хижину.
   Мы направились с ним в Голландию, куда и прибыли без всяких злоключений. У отца были кое-какие сбережения, но мы едва успели прибыть в Амстердам, как отец заболел и вскоре умер. Меня добрые люди поместили сперва в приют, затем стали посылать в школу и, наконец, сдали юнгой на корабль. Теперь вы знаете всю мою историю, и теперь остается только узнать, придется ли и мне расплачиваться за клятву, данную моим отцом… мне думается, да! — закончил Кранц свою повесть.
   На двадцать второй день плавания наши друзья увидели высокий южный берег Суматры, но так как не было судов в виду, то они решили дойти проливом до Пуло-Пенанга, до которого они рассчитывали добраться дней через шесть-семь. Все шло благополучно; только с того времени, как Кранц поверил Филиппу печальную историю его семьи, как будто какое-то облако печали легло на него; он стал молчалив и несообщителен.
   — Здоровы ли вы, Кранц? — встревожился Филипп.
   — Я здоров и телом, и душой, но меня томит тяжелое предчувствие, что мне уже не долго быть с вами. И вот я хочу просить вас взять все золото, какое я имею при себе, и спрятать его в ваш пояс, мне оно не понадобится, а вам может пригодиться! Мне смерть не страшна, я достаточно пожил…
   Филипп стал было успокаивать его, но безуспешно; он принужден был взять деньги.
   В это время, держась близко к берегу, они вскоре увидели довольно широкий поток, каскадом падавший с гор и бегущий в море через высокие джунгли.
   Наши приятели вошли в устье этого потока и постарались продвинуться как можно дальше, полагая, что там вода будет чище и вкуснее. Вскоре кувшины их были наполнены свежей водой и, прельстившись свежестью воды, они вздумали выкупаться. Скинув свои мусульманские одежды, они погрузились в воды потока, испытывая при этом удивительное наслаждение. Кранц вышел первый из воды. Филипп тоже готовился последовать его примеру, но еще стоял в воде. Вдруг что-то со свистом пронеслось сквозь джунгли, и сильный толчок сшиб его с ног. В этот момент раздался страшный крик, и когда Филипп поднялся, то увидел, что огромный тигр с невероятной быстротой уносил Кранца в джунгли. Филипп не верил своим глазам, но минуту спустя и тигр, и Кранц скрылись из виду.
   — Боже милостивый! Ах, Кранц, как справедливо было твое предчувствие! — и Филипп разразился громким рыданьем, пряча лицо в коленях.
   Больше часа просидел он на этом самом месте, оплакивая страшную гибель своего друга.
   Тем временем стали спускаться тени ночи, и тихий, подавленный рев просыпающихся свирепых обитателей джунглей заставил Филиппа вспомнить о подстерегающей его здесь опасности. Он вдруг вспомнил Амину и, проворно связав в узел платье Кранца и рассыпанные дублоны, с великим усилием оттолкнул пероку от берега и поспешил поднять парус и выйти в море. На душе у него было тяжело, тоскливо, но надо было продолжать свой путь.
   Семь дней спустя Филипп прибыл, наконец, в Пуло-Пенанг, где застал судно, отправляющееся в Гоа. Это был бриг под португальским флагом; но на нем было всего только двое португальцев, весь же остальной экипаж состоял сплошь из туземцев. Выдав себя за англичанина, находящегося на португальской службе и потерпевшего крушение, он был принят на бриг и несколько дней спустя пустился в путь.
   Через шесть недель бриг бросил якорь в рейде Гоа, а на другой день они вошли в устье реки. Капитан указал Филиппу, где он может остановиться на первое время. Последовав его совету, Филипп тотчас же стал расспрашивать об Амине, справляясь о ней, как о молодой женщине, прибывшей сюда несколько месяцев тому назад, но никаких сведений о ней ему не удалось получить.
   — Синьор, завтра здесь происходит громадное торжество auto-dea-fe, и потому вы теперь ничего не узнаете, а после я сам помогу вам в ваших поисках.
   Филипп отправился бродить по городу, купил себе европейское платье, взамен своего восточного, сбрил бороду и остриг волосы и все время глядел по сторонам, надеясь случайно увидеть где-нибудь в окне свою Амину. На повороте одной из улиц ему показалось, что он встретил патера Матиаса; он поспешил подойти к нему; но монах низко опустил на лицо свой капюшон, и когда Филипп назвал его по имени, быстро прошел мимо, не откликнувшись.
   «Вероятно, ошибся, — подумал Филипп, — но я был почти уверен, что это он!».
   Но Филипп не ошибся: это был действительно патер Матиас, который поспешил укрыться от него, не желая быть узнанным.
   Уже почти стемнело, когда Филипп вернулся в сбою гостиницу. Здесь собралось очень много народа, так как население всех окрестностей стекалось в Гоа, чтобы присутствовать на великом торжестве веры, предстоящем аутодафэ.
   «Я также увижу эту грандиозную процессию, — решил Филипп, ложась в постель, — это хоть сколько-нибудь отвлечет мои мысли, а знает один Бог, как горестны эти мои мысли в последнее время. Ах, Амина, если бы ты была подле меня, ты сумела бы меня успокоить и утешить! Да сохранят тебя ангелы Божий!»

ГЛАВА XL

   Хотя на следующий день должна была окончиться краткая жизнь Амины со всеми ее горестями и радостями, мучениями и надеждами, тревогами и ожиданиями, тем не менее она крепко спала всю ночь и только тогда проснулась, когда ее разбудил старший тюремщик, вошедший в ее камеру со свечой в руке. Амина вскочила и удивленно взглянула на него: она только что видела во сне своего мужа, была радостна и счастлива, — и вдруг перед ней страшная действительность. Тюремщик принес ей черную одежду с белыми нашивками, род монашеского одеяния, и потребовал, чтобы она облачилась в нее. Он зажег у ней лампу и затем оставил ее одну. Амина оделась и снова легла на постель в надежде продолжить свой сон, но это ей не удалось. Через два часа снова явился тюремщик и пригласил ее следовать за собой. Одно из ужаснейших правил и обычаев инквизиции — то, что обвиняемые, признают она свою вину или не признают, по прочтении им обвинительного акта отводятся обратно в свою тюрьму и остаются в полнейшем неведении ожидающей их участи, а когда их вновь призывают в утро казни, они также не знают, что их ожидает.
   В этот день все содержавшиеся в тюрьмах инквизиции вводятся своими тюремщиками в большую мрачную залу, где они застают своих собратьев по тюрьмам.
   На этот раз в большой полутемной зале собралось до двухсот человек, выстроившихся вдоль стены, все одетые, как один, в черную саржу с белыми нашивками. У всех были до того застывшие, испуганные лица, что если бы не движения их глаз, следивших за тюремщиками, когда те проходили взад и вперед мимо них, можно было принять из за каменные изваяния: до того они были неподвижны и как бы застыли в своих позах. Все они испытывали муку томительной неизвестности, которая хуже и мучительнее самой смерти.
   Спустя некоторое время каждому из них вложили в руку по большой восковой свече длиною около пяти футов, после чего одним приказали надеть поверх своих черных одежд «санбенитосы», другим «самариасы». Те, кого облачили в эти одеяния с изображенными на них языками пламени, считали себя погибшими. Надо было видеть, с какой невыразимой душевной мукой смотрели глаза всех этих несчастных, когда служители внесли в зал эти тяжелые мрачные одежды одну за другой, как на лбу у них выступали тяжелые капли пота, когда они с мучительной тревогой ждали, кому из них подадут эту роковую одежду.
   Между тем собравшиеся здесь люди были не те, которые были обречены на смерть. Тем из них, на которых были надеты санбенитосы, предстояло участвовать в процессии и быть подвергнутыми лишь легким наказаниям; те же, которые получали самариас, являлись осужденными на смерть, но помилованными инквизицией за чистосердечное признание и покаяние в соделанном преступлении. Пламенные языки, изображенные на их одеждах, были, так сказать, отложены, отменены для них и означали, что они не будут преданы пламени. Но несчастные не знали этого и испытывали все муки обреченных на смерть, и все ужасы смерти на костре отражались на их измученных лицах.
   Другой подобный же зал был отведен для обвиняемых женщин; они подвергались всем тем мучительным обрядам и церемониям, как и мужчины, и переживали те же страшные моменты, как и последние.
   Кроме этих двух больших зал, была еще и третья, меньших размеров, предназначавшаяся для тех, кто был обречен на смерть на костре. В эту последнюю залу ввели и Амину; кроме нее здесь было еще семь человек, одетых точно так же, как и она; только двое из них были европейцы, остальные были негры-невольники. Подле каждого из них стоял его духовник, и несчастный с сосредоточенным видом слушал его поучения или делал вид, что слушает их. К Амине тоже подошел монах, но она движением руки отстранила его от себя. Он с недоумением взглянул на нес, затем плюнул на пол и кинул ей проклятие. В этот момент в залу вошел старший из тюремщиков с одеяниями для осужденных. Это были те же самариас, но с некоторым отличием от тех, о которых мы говорили раньше; отличие заключалось в том, что изображенные на них языки пламени были представлены восходящими снизу вверх, тогда как у первых, наоборот, сверху bhvi3. Это были просторные серые балахоны; на подоле и спереди, и сзади было изображение лица и головы осужденного, лежащей на горящем костре, окруженное пляшущими и кривляющимися демонами и языками пламени, а под этим изображением была надпись, гласившая о преступлениях осужденного, за которое данный человек должен был принять наказание. Кроме этих страшных серых балахонов, от одного вида которых становилось жутко на душе, на осужденных надели островерхие колпаки с изображенными на них пламенными языками и вложили им в руки восковые свечи.