Амина, равно как и все остальные осужденные, облаченные в эти странные одеяния и выстроенные в ряд вдоль стены, оставались в этой зале в течение нескольких часов, в ожидании, пока настанет время, назначенное для начала процессии. Всех их тюремщики подняли в этот день с двух часов утра.
   Солнце взошло яркое, ясное, к великой радости членов инквизиции, так как они не желали, чтобы день, когда они решили отомстить за все обиды, нанесенные Св. церкви, был омрачен туманной или дождливой погодой, могущей умалить радостность торжества.
   И Боже правый, этому радовались не одни только члены Св. инквизиции, а и многие тысячи людей, собравшихся сюда, чтобы присутствовать при церемонии! Уже с раннего утра улицы и скверы, по которым должна была проследовать процессия, были запружены благочестивыми зрителями. Шелка и ковры, золотая и серебряная парча украшали окна и балконы домов, как в дни великих праздненств и торжеств. Каждое окно, каждый балкон на пути процессии были переполнены любопытными, нарядными дамами и кавалерами в праздничных, ярких нарядах, сгорающих от нетерпения увидеть этот последний парад несчастных перед их мученической кончиной. Дело в том, что люди любят зрелища, любят все возбуждающее, а что может быть более возбуждающим для людей суеверных, чем это ужасное зрелище auto-dafe?!
   Когда солнце взошло и тяжелый колокол соборной церкви медленно и протяжно загудел над городом, всех содержавшихся в тюрьмах инквизиции построили в порядке и повели на площадь.
   Прежде всего была поднята хоругвь Доминиканского ордена, так как доминиканцы были основателями учреждения Св. инквизиции, и за этим орденом осталось обязательное право избирать великого инквизитора из своей среды и присвоить Св. инквизиции свою хоругвь. За хоругвью доминиканского ордена выстраивались монахи-доминиканцы по два в ряд. Девиз их знамени гласил «Iustitia и Misericordia», т. е. «справедливость и милосердие», — и это было девизом инквизиции!
   За доминиканцами следовали обвиняемые, каждый в сопровождении своего крестного отца, всего числом около трехсот человек, все с зажженными восковыми свечами в руках, босые и с обнаженными головами. Те, чьи преступления признаны наиболее крупными, шли впереди других. Все эти несчастные были одеты в черные одежды с белыми нашивками; за ними следовали те, что были накрыты сверх черных одежд санбенитосами и, наконец, те, на которых были надеты самариасы с опрокинутыми пламенными языками. Здесь был перерыв процессии, так как за последними подсудимыми несли огромный крест с изображением распятого на нем Христа и с склоненной вперед головой. Это должно было выражать, что все, кто шли впереди распятия, и на которых распятый Христос как бы взирал с высоты своего креста, не должны были быть подвергнуты мукам и смерти, а те, которые следовали позади креста и к которым Распятый был обращен спиной, были, так сказать, отринуты им и обречены на погибель в сей жизни и в будущей.
   Позади распятия шли семеро осужденных и, как величайшая из преступниц, Амина замыкала шествие. Но ею не заканчивалась процессия: позади ее было еще пять изображений, которые сопровождали гроб, где лежал скелет. Это были изображения на высоких шестах, одетые в такое же одеяние, как и осужденные, изукрашенные изображениями костров, пламени и чертей, и позади каждого из этих изображений или кукол несли гроб, в котором лежал скелет. Это было изображение тех осужденных, которые умерли в казематах инквизиционной тюрьмы или испустили дух под пыткой, и которые после своей смерти были подвергнуты испытанию, затем приговорены к смерти на костре. Скелеты их были теперь вырыты из земли и должны были подвергнуться той же казни, как и остальные осужденные, совершенно так же, как если бы они были живые существа. Их изображения будут привязаны к столбу на костре, кости их будут сожжены вместе с их изображениями.
   За гробами следовали члены инквизиции, фамилиарии ее, монахи, духовенство и стони кающихся в черных одеждах и надвинутых на лицо черных капюшонах, скрывавших их лица, с зажженными восковыми свечами в руках.
   Прошло более двух часов, прежде чем эта процессия, пропарадировавшая по всем главным улицам города, достигла, наконец, соборной площади. В соборе должны были быть совершены дальнейшие обряды установленной церемонии «торжества св. католической церкви».
   Босые осужденные к этому времени едва могли ступать по раскаленному мелкому щебню, которым были усыпаны улицы и площади города; этот щебень с острыми режущими краями до того изранил их ноги, что когда они ступали по мраморным ступеням, ведущим в собор, то оставляли на них кровавый след.
   Главный алтарь собора был завешен в этот день черным сукном и освещен сотнями громадных восковых свечей. По одну сторону алтаря возвышалось кресло великого инквизитора, по другую, на таком же возвышении, было приготовлено место для вице-короля Гоа и его свиты. Посредине были расставлены деревянные скамьи для обвиняемых и осужденных и неразлучных с ними крестных отцов. Остальные участники процессии, монахи и кающиеся, размещались по боковым приделам и на время смешивались с толпой. Когда обвиняемые и осужденные вступили в собор, их разместили на скамьях, соответственно степени их греховности и вины, так что менее греховные и менее виновные заняли скамьи ближайшие к алтарю, а обреченные на смерть на костре — в самом дальнем конце церкви. Истекающая кровью Амина опустилась на свое место в самом дальнем углу собора и страстно ждала момента, который вырвет се, наконец, из этого христианского мира. Она вовсе не думала ни о себе, ни о той страшной муке, которая ожидала ее; она думала только о Филиппе и о том, что он живи в безопасности, и что ему ничем не могут угрозить эти жестокие, беспощадные люди; она была счастлива, что умрет раньше его и встретит его там, в загробном мире. Между тем церемония продолжалась. Один доминиканский монах произнес длинную проповедь, в которой восхвалял милосердие и отеческую любовь инквизиции к чадам церкви, сравнивал ее с ковчегом Ноевым, который принял в себя всех зверей и животных чистых и нечистых и сохранил им жизнь, а по окончании потопа все эти животные вышли из ковчега и населили землю, но они вышли из ковчега такими же, какими вошли, тогда как те, кто пробыл известное время в инквизиции, войдя в нее с сердцами волчьими, выходят из нее кроткими, как агнцы.
   После него вошел на амвон официальный обвинитель инквизиции и прочел во всеуслышание вес преступления, в которых обвинялись осужденные, и наказание, к которому они были присуждены. Каждый из осужденных или подсудимых подводился служителями инквизиции к аналою, на котором обвинитель читал его приговор, и должен был выслушать его, стоя с зажженной свечой в руке. Как только приговоры всех тех, кто не должен был быть лишен жизни, были прочтены, великий инквизитор облачился в свои священнические одежды и совместно с несколькими другими священнослужителями совершил над ними обряд снятия с них отлучения от церкви, которому они якобы были подвергнуты во время всего следствия и суда, затем окропил каждого святой водой.
   Когда этот обряд был окончен, приступили к чтению обвинений и приговоров тех, которые были обречены на смерть, в том числе и тех, что успели умереть раньше приговора, и изображения которых выносили перед обвинителем; им читали вины и объявляли приговор Св. инквизиции неизменно в одних и тех же выражениях, а именно: что Св. инквизиция признала невозможным вследствие их упорного жестокосердия и многосложности их преступлений по отношению к Св. церкви, помиловать их, как она это сделала по отношению к другим обвиняемым, и с великим душевным прискорбием предать этих нераскаянных грешников в руки светской власти, чтобы та подвергла их установленному законом наказанию; но при этом Св. инквизиция молит властей выказать несчастным заблудшим овцам стада Христова всякое милосердие и снисхождение и в случае, если им суждено принять смерть за свои вины, то пусть при этом не будет пролито крови. Что за злая насмешка, какое издевательство в этом последнем увещании — не проливать крови, ради чего мгновенную казнь через секиру палача эти люди придумали заменить мучительной смертью на костре!
   Последней из всех была выведена на средину собора перед обвинителем Амина. И когда этот обвинитель громко воскликнул: «Вы, Амина Вандердеккен, обвиняетесь… «, в толпе за колоннами произошел страшный шум, борьба и смятение; служители инквизиции подняли свои секиры вверх, чтобы водворить порядок, но это не помогло; шум в толпе только увеличивался и, начавшись в задних рядах, теперь заметно приближался к тому месту, где стоял обвинитель перед своим аналоем и обвиняемая с сопровождавшим ее крестным отцом.
   — Вы, Амина Вандердеккен, — снова возгласил обвинитель еще громче, стараясь своим голосов покрыть шум толпы, — вы обвиняетесь…
   Но в этот момент на средину собора прорвался из толпы разгоряченный, взволнованный, почти обезумевший молодой человек и, порывистым движением обхватив осужденную, заключил ее в свои объятия, страстно прижимая ее к своей груди.
   — Филипп! Филипп! — радостно воскликнула Амина, склонив голову к нему на плечо, причем колпак, украшенный языками пламени, скатился у нее с головы и покатился по каменному полу собора.
   — Амина моя! Жена моя! Ненаглядная, обожаемая моя Амина! Так-то привел нам Бог встретиться с тобой! Клянусь вам, государи мои, она невинна! — обратился он в сторону великого инквизитора. — Отступите от нее, стражи, тюремщики! Прочь, говорю вам! — крикнул он людям, старавшимся вырвать Амину из его объятий и разлучить их. — Прочь! Или вы поплатитесь за это своей жизни!
   Но подобная угроза служителям и чинам инквизиции, подобное нарушение благочиния в храме не могли быть терпимы ни в коем случае. Присутствующие в соборе пришли в глубокое негодование; торжественность церемонии была нарушена.
   Амина, которую держали двое фамилиариев инквизиции, все рвалась к мужу и кричала. Наконец, Филиппу удалось-таки вырваться из рук державших его людей, нечеловеческим усилием он стряхнул их всех с себя разом; но едва только вырвался из их рук, как упал, словно подкошенный, на каменные плиты церкви к самым ногам Амины; кровь хлынула у него из горла, и он остался недвижим, как мертвый.
   — О, Боже мой! Боже мой! Они убили его! Чудовища! Изверги! Убийцы! — кричала Амина. — Пустите меня, дайте мне еще раз обнять и поцеловать его!
   В этот момент выступил вперед скромного вида патер; это был патер Матиас; лицо его было скорбно и выражало самую непритворную душевную муку. Он попросил стоявших поблизости вынести Филиппа Вандердеккена, которого в бесчувственном состоянии подняли на руки и понесли.
   Амине прочли приговор, но она не слышала его; все у нее мутилось в голове, так что она не сознавала ничего, что происходило кругом нее; ее отвели обратно на ее место; и тут только силы и мужество изменили ей, и она принялась громко, неудержно рыдать; никакие уговоры, никакие угрозы не могли заставить ее замолчать или хотя бы только утихнуть.
   Наконец, церемония кончилась; все из собора стали расходиться; оставалось еще только последнее и самое страшное действие этой тяжелой драмы. Те обвиняемые, которые не должны были умереть, были отведены теперь обратно в тюрьмы инквизиции, а приговоренные к смерти должны были идти на площадь, расположенную на берегу реки, и принять там свою мученическую смерть.
   Это была обширная площадь по левую сторону таможенного здания; здесь, как и в соборе, были приготовлены на высоких помостах два высоких трона: один для великого инквизитора, другой для вице-короля; последний в полном параде и со всею своею свитою шествовал во главе процессии, которую сопровождала несметная толпа народа. Тринадцать костров было приготовлено на площади, восемь для живых и пять для мертвых. Палачи были уже на своих местах: они или сидели на краю костра, или стояли подле в ожидании своих жертв. Амина не в состоянии была идти: сперва ее поддерживали фамилиарии, а потом подняли на руки и на руках донесли до предназначенного для нее костра. Когда ее поставили на ноги перед костром, к ней как будто снова вернулось все ее мужество и вся ее гордость; она смело и не задумываясь без посторонней помощи взошла на костер, скрестила на груди руки и прислонилась к столбу, к которому она должна была быть привязана. Теперь палачи по знаку великого инквизитора приступили к исполнению своих обязанностей. Тяжелыми цепями привязал палач хрупкое тело Амины к позорному столбу, обложил ее кругом мелкими сухими прутьями и ждал сигнала зажечь костер. Другие палачи проделали то же самое по отношению к своим жертвам. Подле каждого из осужденных стоял его духовник; Амина же с негодованием и презрением отгоняла каждого патера, который хотел подойти к ней. Но вот патер Матиас, задыхаясь, едва держась на ногах, прорвался сквозь толпу.
   — Амина Вандердеккен! Несчастная женщина! Если бы ты послушалась моего совета, этого бы не случилось. А теперь уже поздно; поздно спасти твою жизнь, но не поздно еще спасти твою душу! Брось свое упрямство и смягчи свое жесткое сердце. Воззови к Милосердому Спасителю, чтобы он принял дух твой… Покайся перед Ним в грехах твоих! Еще не поздно! Амина! — продолжал старик, заливаясь слезами. — Умоляю тебя! Заклинаю тебя всем святым, сними хоть эту тяжесть с моей души, примирись с Богом перед смертью!
   — Ты говоришь «несчастная женщина»! — сказала Амина. — А я скажу «несчастный старик»! Страдания и муки Амины скоро окончатся, а ты еще долго будешь терпеть все муки ада! Несчастный был тот день, когда мой Филипп спас тебя от смерти; несчастная была та мысль и то чувство, которые подсказали ему оказать тебе поддержку и гостеприимство в нашем доме! Несчастной была та минута, когда я впервые увидела тебя! Пусть твоя совесть судит тебя! И я говорю вам, что не променяю эту ужасную смерть на те муки, какие испытаете вы в этой жизни и в будущей. Оставьте меня! Я умираю в вере своих отцов и отвергаю веру, которая допускает деяния, подобные этим!
   — Амина Вандердеккен! — воскликнул обезумевший от горя старик, упав перед ней на колени и ломая в отчаянии руки.
   — Оставьте меня, патер Матиас!
   — Ведь остается еще всего одна минута. Именем Господа прошу!.. Воззови к Нему, к его неизреченной милости…
   — Оставьте меня, я вам сказала: эта последняя минута по праву принадлежит мне!
   Несчастный старик отвернулся, и горькие слезы продолжали бежать по его бледным впалым щекам; он был действительно глубоко несчастен.
   Старший палач стал теперь опрашивать духовников, в мире ли с Богом умирает осужденный, и если духовник давал утвердительный ответ, то вокруг шеи осужденного и столба, к которому он был привязан цепями, палач пропускал веревку, и несчастный был придушен прежде, чем пламя успевало коснуться его. На этот раз все осужденные получили это снисхождение, кроме Амины.
   Когда главный палач обратился с обычным вопросом к патеру Матиасу, тот ничего не ответил, только покачал головой.
   Палач отвернулся. Минуту спустя патер Матиас разыскал его и, незаметно дернув за рукав, прошептал, запинаясь, дрожащим от слез голосом: «не дайте ей мучиться долго!». Палач утвердительно кивнул головой и отошел в сторону.
   Великий инквизитор подал знак, и костры зажгли все одновременно. По просьбе старого патера палач Амины подкинул несколько охапок мокрой соломы на ее костер; от соломы пошел густой удушливый дым, в котором она одурманилась и задохлась прежде, чем пламя успело коснуться ее.
   — Мать моя! Мать моя! Иду к тебе! — воскликнула Амина, и это были ее последние слова.
   Вскоре пламя высоко взвилось над кострами; ветер с реки раздувал его все сильней и сильней, но затем пламя стало ослабевать, и, наконец, от костров остались лишь груды горящих углей и остатки человеческих скелетов, прикованных цепями, — это было все, что осталось от сильной духом и прекрасной телом Амины.

ГЛАВА XLI

   Прошло много лет с того времени, как Амина умерла такой ужасной смертью. А Филипп, где он был все эти годы? Что делал? Он был помешанным, одно время буйным и неукротимым, а затем тихим, унылым и безобидным; временами к нему как будто возвращался рассудок, как иногда в туманный и дождливый день проглядывает солнце, но затем снова воцаряется мрак.
   Долгие годы безотлучно находился при нем человек, ухаживавший за ним, как любящая мать, и жил только одной надеждой, что к больному снова вернется рассудок. Он ждал этого с тревогой и надеждой, проводя свои дни в горе и раскаянии, и, наконец, умер не дождавшись того, о чем так страстно и так неустанно молил Бога. Этот человек был патер Матиас.
   Домик в Тернозе давно пришел в запустение и упадок; законные наследники получили все, что осталось после Филиппа и его жены, возвращения которых ждали долго, но так и не дождались.
   За это время Филипп постарел, поседел; его некогда мощная и стройная фигура сгорбилась; он казался гораздо старше своих лет и хотя был теперь в здравом уме, но силы его ушли безвозвратно. Он устал жить и только помышляет, как бы исполнить то, что ему предназначено, и затем распроститься с жизнью.
   Священная реликвия по-прежнему хранилась у него на груди, никто не посмел отнять ее у него. Теперь его отпустили из дома умалишенных, так как врачи признали его совершенно излечившимся и снабдили его средствами, чтобы он возвратился на родину. Но теперь у Филиппа не было больше родины, не было родного дома: со смертью Амины весь Божий мир для него опустел.
   Судно, на которое в качестве пассажира был принят Филипп, возвращалось из Гоа в Лиссабон. Это был бриг, носивший имя «Nostra Senora da Monte». Капитан брига, старый португалец, был страшно суеверен и столь же пристрастен к араку, что среди людей его нации встречается весьма редко. В тот момент, когда судно покидало Гоа и Филипп, стоя на палубе, смотрел на шпиц и купол собора, где он в последний раз видел Амину, он вдруг почувствовал, что кто-то тронул его за локоть; обернувшись, он увидел Шрифтена.
   — Опять на одном судне встретились! Хи! Хи! — проговорил знакомый голос лоцмана.
   За это время Шрифтен ни на йоту не изменился, словно годы не имели значения для него.
   Только в первый момент Филипп невольно отшатнулся при виде этого человека, но тотчас же овладел собой и заговорил совершенно ласково и спокойно:
   — Какими судьбами вы здесь, Шрифтен? Я думаю, что ваше появление предвещает мне осуществление моего завета, не так ли?
   — Может быть! — отозвался лоцман. — Мы оба уже устали.
   Филипп ничего не ответил.
   — Много судов потерпело крушение; много людей погибло, Филипп Вандердеккен, из-за встреч с вашим отцом за то время, то вы провели здесь в заключении! — продолжал Шрифтен.
   — Дай Бог, чтобы наша последующая встреча с ними была более счастливой и была последней! — сказал Филипп.
   — Нет, нет! — торопливо возразил лоцман. — Пусть он лучше несет до конца свое заклятие и плавает до дня страшного суда!
   — Низкий вы человек! — негодующим тоном воскликнул Филипп. — Мне говорит предчувствие, что ваше злостное желание не осуществится! Оставьте меня, жестокий, немилосердный человек! Не то я докажу вам, что хотя волосы мои поседели, и спина сгорбилась, рука моя все еще достаточно сильна!
   Не сказав ни слова, Шрифтен повернулся и пошел, но он вспомнил о своей попытке в пору первого плавания с Филиппом возмутить против него экипаж заявлением, что Филипп причастен к «Летучему Голландцу», и что его присутствие на судне может стать причиной его гибели. Эти сообщения не остались без последствий. Филипп стал замечать, что его сторонятся, чуждаются, и чтобы уравновесить свои шансы в борьбе с Шрифтеном, он стал утверждать, что этот человек исчадие ада, что он неведомо как появляется и исчезает, и так как наружность лоцмана не говорила в его пользу, тогда как наружность Филиппа была в высшей степени располагающая, то мнения команды и всего экипажа разделились: одни были против Филиппа, другие против Шрифтена. Капитан и некоторые высшие чины с одинаковым недоброжелательством смотрели и на того, и на другого и с нетерпением выжидали момента, когда можно будет отделаться от обоих.
   Погода все время была благоприятная, и все мечтали уже о благополучном конце плавания. Вдруг, когда судно находилось у берегов Южной Африки, недалеко от Лагулла, все небо потемнело, и кругом воцарился какой-то неестественный мрак.
   В кают-компании этот постепенно усиливающийся мрак был прежде всех замечен Филиппом, который тотчас же поспешил на палубу. За ним последовали капитан и большинство пассажиров.
   — Матерь Божия, помоги нам и заступи нас! — воскликнул капитан. — Что бы это такое было?
   — Смотрите! Смотрите! Вон там! — послышались тревожные голоса матросов.
   Все кинулись к шкафутам, чтобы увидеть, на что указывали люди. Филипп, Шрифтен и капитан случайно очутились друг подле друга. Не более чем в двух кабельтовах расстояния от «Nostra Senora da Monte», на траверсе у нее, виднелась из воды верхняя часть грот-мачты и марсель какого-то, по-видимому, затонувшего в этом месте судна, но мачты и реи этого судна постепенно как бы вырастали из воды со всеми парусами и вантами; наконец, показался над поверхностью и самый корпус судна, вплоть до его ватерлинии.
   — Пресвятая Богородица! — воскликнул капитан. — Я не раз видел, как судно шло ко дну, но никогда не видел и не слыхал, чтобы оно выплывало со дна! Даю обет поставить тысячу свечей, по десять унцев каждая, перед изображением Пресвятой Богоматери, если она спасет нас от беды!
   — «Корабль-Призрак»! «Летучий Голландец»! — крикнул Шрифтен. — Я вам говорил, Филипп Вандердеккен, вот ваш отец… Хе! Хе!
   Но Филипп не слушал его; глаза его были прикованы к «Кораблю-Призраку»; он видел, как с него спускали шлюпку. «Может быть, мне теперь будет дано свидеться с отцом и выполнить мою миссию!» — подумал он и, заложив руку за борт сюртука, взялся за священную реликвию.
   Мрак все сгущался, так что очертания призрачного судна теперь едва можно было отличить. Матросы и пассажиры «Nostra Senora da Monte» кинулись на колени и, закрывая лицо руками, призывали на помощь своих святых. Капитан сбежал вниз в свою каюту за свечой, которую он хотел затеплить перед киотом Св. Антония.
   Минуту спустя послышался плеск весел под бортом, и голос крикнул: — «Эй, ребята, киньте нам причал с носа!».
   Ни одна душа не отозвалась; никто не тронулся с места. Только Шрифтен нагнулся к капитану и шепнул ему: «Если они будут просить взять письма, то не следует принимать никаких писем: ведь ни одно судно, согласившееся взять от них письма, не вернулось обратно».
   Но вот на палубу взошел человек и, обращаясь к стоявшим поблизости, укоризненно, но добродушно, сказал:
   — Вы могли бы кинуть мне канат, друзья мои! Ну, да я взобрался и так… где капитан?
   — Здесь! — отозвался капитан, дрожа всем телом. Человек, говоривший с ним, был загорелый старый моряк в меховой шапке и парусинном халате поверх обычного матросского платья; в руках у него были письма.
   — Что вам надо?
   — Да, что вам надо? — подхватил Шрифтен.
   — Что? Каким образом ты здесь, старый товарищ? А я-то думал, что ты давно провалился к черту!
   — Хи, хи!.. — прохихикал Шрифтен, отворачиваясь и отходя в сторону.
   — Дело в том, капитан, что нас давно уже преследует дурная погода, и мы желали бы отправить письма на родину; право, мне кажется, что мы вовек не обогнем этого мыса!
   — Писем ваших я не возьму! — резко крикнул капитан.
   — Не возьмете? Странно, но почему каждое судно отказывается принять наши письма? Это очень нехорошо; моряки должны быть сочувственными к своему брату, морякам, особенно когда те в опасности! Видит Бог, мы тоже хотим увидеть своих жен, детей и семьи, и для нас было бы большим утешением так же, как и для них, получить весточку о нас.
   — Я не могу взять ваших писем! Святые угодники, спасайте нас!
   — Мы так давно в море! — сказал матрос, печально качая головой.
   — А как давно? — спросил капитан.
   — Мы не знаем этого в точности; наш журнал снесло в море, и мы потеряли счет и никогда не можем в точности определить свое положение на карте!
   — Покажите мне ваши письма! — сказал Филипп, выступив вперед и беря их из рук чужого матроса.
   — Их нельзя трогать! — крикнул Шрифтен. — Не дотрагивайтесь никто до этих писем.
   — Прочь, чудовище! Кто смеет мешаться в мои дела?!
   — Обречен, обречен, обречен! — кричал Шрифтен, бегая взад и вперед по палубе, и вдруг разразился диким хохотом.
   — Вот письмо от нашего младшего помощника к его жене, в Амстердам, на Водную набережную! — начал пояснять матрос.