На следующее утро я заявил капитану о моем намерении, не оставляя службы, отправиться домой для устройства дел. Это было в то время столько же необходимо, как путешествие в Иерусалим. Я пересказал капитану полученные мною неприятные известия, и он, выслушав все мои представления, сказал, что ежели я в состоянии остаться с ним, то это послужит для меня к лучшему.
   — Вы теперь, — сказал он, — привыкли ко мне, вы знаете свою должность и служите очень хорошо; кроме того, я с самой выгодной стороны упомянул о вас в донесении моем адмиралтейству. Впрочем, вы лучше меня знаете дела ваши (тут он совершенно ошибся, он не должен бы был согласиться на представляемые мною доводы). Но мой совет вам — остаться.
   Я поблагодарил его, но желая и решившись уже ехать домой, заставил согласиться на мою просьбу; он выдал мне билет на отпуск, прибавив к нему лестную аттестацию о моем поведении и знании службы и сказал мне, что если я хочу воротиться к нему на фрегат, то он оставит для меня ваканцию. Я с сожалением простился с офицерами, товарищами и командой. Более трех лет мы служили вместе, и бурное мое начало обратилось, наконец, в спокойное и мирное признание моего старшинства в мичманской кают-кампании; мои способности делали меня всеобщим любимцем, и когда я сходил с судна, все сердечно желали мне возможных благ. Я поехал на катер на линейный корабль, на который было приказано взять меня для доставки в Англию.

ГЛАВА IX

   Как бы я был счастлив порознь с каждым из этих двух прекрасных созданий.
Опера «Нищие».

 
   В молодости радости и горе по большей части скоропреходящи, от чего бы они ни происходили, от обладания или утраты предмета наслаждений или от сознания совершенного нами дурного или хорошего поступка. Потрясение бывает хотя сильно, но непродолжительно; это самое случилось и со мной. Не провел я еще четырех дней на корабле, на котором отправлялся в Англию, как чувства мои поколебались и ветренность дошла почти до безумия. Часы рассуждения с самим собою были сокращены, потом и совсем отменены. Всеобщее веселое настроение новых моих товарищей и нетерпеливое их желание увидеть родину; предвкушение удовольствий чувственного служения Бахусу и Венере, или воспоминания о прежних, составляющие всегдашний предмет разговора между мичманами; громкие и безумные рукоплескания и похвалы, воздаваемые грубейшему сквернословию — все это в свою очередь разрушало те чистые намерения, с которыми я расстался с своим капитаном. Мне стало казаться, что я поступил очень глупо, покинув фрегат, где я был не только главою мичманской кают-компании, но и на прекрасной дороге производства. Я ясно видел, что сделал безрассудный поступок, и снова предался своим порокам и шалостям. Случившееся же дома бедствие немного, весьма немного, обуздывало меня.
   Мы прибыли в Англию после благополучного перехода от Гибралтара. Я заблагорассудил провести два дня в Портсмуте с новыми моими товарищами, чтобы навестить старые знакомые закоулки и наделать тех непростительных и невоздержанных шалостей, которым усердно аплодировали дураки и плутоватые повесы, и сами разделяли их на мой счет, оставив мне потом полную свободу каяться, когда мы расстались. Я однако же собрался уложить сундук и после неумеренного ужина в Фонтене, совсем пьяный отправился спать; а на следующее утро с больной головой сел в карету и поехал в Лондон. День излишнего веселия обыкновенно сопровождается днем какого-то уныния и смирения. Это весьма понятно и естественно; мы слишком напрягаем свои силы и расточаем наслаждения, равно как и деньги, оставляющие нас на следующий день с пониженным духом, а еще более того с облегченным кошельком.
   Какое-то глупое уныние последовало за бурным весельем, происходившим накануне. Я заснул в углу кареты, и спал почти до часа, когда мы приехали в Годальминг, где я вышел и слегка подкрепился. В продолжение дорога я был на свободе и в таком состоянии рассудка, что мог рассмотреть свое поведение со времени оставления фрегата в Гибралтаре. Мое самоисследование, как обыкновенно, не представляло ничего в мою пользу. Я с горестью увидел, что примеры дурного общества совершенно изгладили добрые намерения, принятые мною по получении известия о смерти матушки, и что другие легко могут управлять мной, потому что, несмотря на все обещания исправиться, я уступил первому встретившемуся мне искушению.
   Напрасно я представлял себе печаль нашего семейства, которую встречу по возвращении домой, ужасную пустоту, произведенную смертью моей матери, скорбь отца, моего брата и сестер в глубоком трауре, и диван, на котором оставил я лучшую из матерей, отворачивая от нее бессмысленное свое лицо, когда она была терзаема сильнейшею горестью. Я опять дал себе обещание исправиться, чувствуя в этом некоторое тайное утешение.
   Громко и добродушно приветствовал меня слуга, отворивший мне двери в доме моего отца. Я полетел в гостиную, где нашел брата и сестер, имевших у себя в гостях несколько детей. Они танцевали под фортепиано, на котором играла тетушка, между тем как отец сидел в огромном своем кресле в весьма приятном расположении духа.
   Сцена эта была совершенно противоположна той, какую я ожидал встретить. Я приготовился к трогательной и горестной встрече, и собрал всю свою твердость, чтобы перенести ее. Посудите ж теперь, как внезапно был я поражен, найдя веселое и приятное расположение духа там, где ожидал встретить слезы и сетования. У меня совсем вышло из памяти, что, хотя смерть матушки и была для меня происшествием новым, но она случилась за шесть месяцев до получения мною о том известии и, следовательно, у домашних моих печаль успела уже уступить времени. Я удивился, найдя в них этот, казавшийся мне недостаток чувств; между тем они с равным удивлением глазели на меня и на знаки глубокой печали, находившиеся на моей одежде.
   Батюшка приветствовал меня с удивлением; спросил, где осталось мое судно, и по какому случаю оно пришло в Англию? Дело было в том, что я, неожиданно решившись возвратиться домой, не побеспокоился уведомить его о моем намерении; впрочем, если бы я и написал, то известие должно было придти вместе со мною; разве если бы написал по приезде моем в Портсмут, вместо того, чтобы прогуливать время в самых предосудительных шалостях и мотовстве. Не будучи в состоянии в присутствии многих свидетелей дать отцу моему то объяснение, которое он имел право ожидать от меня, я на некоторое время пострадал в его мнении. Весьма естественно, что причиной моего внезапного возвращения он считал мое предосудительное поведение. Брови его нахмурились, и он, казалось, погрузился в глубокое размышление.
   Такое обхождение моего отца, вместе с продолжавшеюся шумной веселостью братьев и сестер, было мне чрезвычайно тягостно. Мне казалось, что при печальном известии о смерти моей матери, я как бы выказал излишние чувства и сделал слишком большую жертву, оставивши фрегат. Объяснения с отцом наедине не помогли мне. Он не мог поверить, чтобы смерть матушки была единственною причиной возвращения моего в Англию. Я выдержал множество решительных и гневных вопросов, относившихся до того, каких хороших последствий мог я ожидать, оставивши фрегат. Показанное мною лестное свидетельство капитана еще более огорчило его. Напрасно ссылался я на движение моих чувств. Он возражал одним и тем же: что мне нечего отвечать на его вопросы, и что я оставил фрегат, будучи на дороге к счастью и пользуясь полной милостью командира.
   — И что было бы с флотом, — говорил он, — если бы каждый офицер по получении известия о смерти своего родственника, возвращался домой?
   По мере того, как разглагольствования отца расточали мне укоризны, они, в то же самое время, разрушали все нравственное впечатление, произведенное на меня завещанием умирающей матери. Ежели ее смерть должна быть таким неважным для меня событием, то и последние слова ее равно не должны ничего значить; и с той минуты я перестал думать о них. Отец принял меня совсем иначе, нежели при жизни матушки. На мои просьбы он дал суровый отказ, и обращался со мной более как с ребенком, нежели как с восемнадцатилетним юношею, видевшим уже многое на свете.
   На его холодность я отвечал сопротивлением. Гордость пришла ко мне на помощь. В один вечер произошел между нами спор, в конце которого я дал ему заметить, что ежели не могу жить спокойно под кровлею его дома, то оставлю ее. Он хладнокровно советовал мне исполнить это, никак не ожидая, что я последую его совету. Я вышел из комнаты, хлопнул за собой дверью, уложил несколько перемен белья и пустился в путь, ни с кем не простясь, с ношей на плечах и с шестнадцатью шиллингами в кармане.
   Отец мой поступил в этом случае весьма дурно, а я еще хуже. Ему хотелось опять отправить меня во флот, в чем я ему нисколько не противоречил; но его нетерпение и моя гордость испортили все. Раскаяние скоро пришло ко мне, но уж пришло поздно. Ночь быстро приближалась; я не имел над собой крова, и финансы мои были не в цветущем положении.
   Пройдя шесть миль, я почувствовал усталость. Становилось темно, и я шел без всякой цели. В это время проезжала мимо коляска какого-то господина; я уселся на ней сзади и проехал еще четыре мили; тут, когда начала она тихо подниматься на гору, сидевшие в ней увидели меня и сказали о том кучеру, шедшему возле пешком. Тот приветствовал меня двумя или тремя сильными ударами своего хлыста, давая мне знать, что я был вовсе им не надобен, таким убедительным способом, без которого можно было обойтись.
   Читатели мои знают, что я давно уже начал придерживаться правил систематического возмездия и поэтому, выждавши, спокойно, когда кучер, поднявшись на гору, сядет на козлы и будет открыт для нападения, я пустил ему камень в голову, заставивший его опорожнить свое место и упасть под брюхо лошадям. Животные, испуганные его падением, круто поворотили вправо, иначе коляска переехала бы через него, и с бешенством спустились с горы. Кучер, поднявшись на ноги, побежал за лошадьми, не обратив ни малейшего внимания на причинившего это несчастие; а я с возможной поспешностью пустился в противную сторону, совершенно равнодушный к участи сидевших в коляске, потому что все еще чувствовал полученные мною удары.
   — Глупцы и невежи, — ворчал я сквозь зубы, поворотившись назад и глядя, как исчезали они у подошвы горы с страшной быстротою. — Поделом вам, вы этого заслуживаете. Правда, я сделал очень дурно, но вы бы могли вежливым образом заставить меня сойти; ударить же меня хлыстом…
   Кровь не переставала кипеть во мне, и я поспешно продолжал свой путь.
   Вскоре дошел я до маленького городка, огни которого видны были в то время, когда лошади взъехали на гору и понесли. Вошедши в первый попавшийся мне трактир, я нашел большую комнату внизу занятою труппою странствующих актеров, только что возвратившихся с успешного представления Ромео и Юлии; и по царившему между ним восторгу, я легко мог заключить, что успех вполне соответствовал их ожиданиям. Всех их было четырнадцать; они сидели вокруг стола, весьма недурно уставленного усладами сей жизни, и одеты были в театральные костюмы; все это, при быстром круговращении бутылки, придавало всей сцене какую-то романтическую свободу, весьма достаточную, чтобы заинтересовать собой ум ветренного мичмана, на половинном жалованьи.
   Проголодавшись после путешествия, я вознамерился присоединиться к ужинавшей компании, и мне было весьма легко исполнить это, потому что там был table d'hote. Одна из актрис, нежное, миленькое и хорошо сложенное создание, с большими черными глазами, принимала с явной холодностью комплименты лучших провинциальных неучей и молодых фермеров того околотка. При кратковременных и редких улыбках своих, она выказывала прекрасный ряд маленьких белых зубов; но когда опять принимала задумчивую физиономию, я не мог быть равнодушен к восхитительной прелести ее меланхолии, чрезвычайно расположившей меня к этой бедной девушке, очевидно бывшей в низшем состоянии жизни, нежели то, для какого она была воспитана. Сидевший возле нее мужчина, как только увидел, что внимание его было пренебрежено, оставил свое место; я немедленно завладел им и, наблюдая величайшее почтение, вступил с нею в разговор.
   Не знаю, понравилось ли ей мое обращение, бывшее, может быть выше того, какое она была вынуждена обыкновенно испытывать или оказанное мною ей особенное внимание льстило ее самолюбию, но только она постепенно делалась одушевленнее и обнаруживала большие природные способности с прекрасно образованным умом, так что я каждую минуту более и более удивлялся, встретя ее в такой компании.
   Наш разговор продолжался довольно долго. Я только что сделал ей замечание, на которое она не отвечала, очевидно, стараясь скрыть тайное волнение, как мы были прерваны подъехавшую к крыльцу коляской и криками: «Помогите! помогите!» — Я немедленно оставил новую свою знакомую и, призываемый сигналом бедствия, полетел на помощь.
   Какой-то господин сидел в коляске, держа на руках своих молодую даму, бывшую, как казалось, без признаков жизни. При моей помощи она скоро была перенесена в трактир и потом в спальню. Немедленно послали за лекарем, но не могли сыскать его. Единственный практикант города отлучился на то время, чтобы присутствовать при одном из тех случаев, которые, как говорит мистер Мальтус, слишком часто бывают ко вреду отечества19. Мне сказали, что коляска опрокинулась и с тех пор молодая дама находилась без чувств.
   Тут нельзя было терять времени. Некоторые медицинские сведения, приобретенные мною в течение службы, показывали мне, что немедленное кровопускание было необходимо; я сообщил свое мнение господину, и несмотря на слабое свое искусство, предложил услуги для исполнения этой операции. Предложение было принято с благодарностью признательным отцом. Острым перочинным ножичком я открыл жилу на одной из белейших ручек, какие я когда-либо видел. После нескольких секунд задержки, кровь пошла свободно, пульс постепенно усилился и окреп. Пара больших голубых глаз внезапно открылась на меня, подобно замаскированной батарее, и так сильно подвергла огню нежной страсти, что я почти позабыл о миленькой актрисе, оставленной мною за ужином, и которая за несколько минут перед тем занимала все мои мысли и внимание.
   Приведя в чувство прекрасную пациентку, я предписал уложить ее в теплую постель, напоить чаем и иметь тщательный присмотр. Приказания мои были исполнены в точности. Вышедши из комнаты больной, я начал рассуждать о быстрой смене и странностях событий того дня.
   Едва имел я время решить в уме своем, которая из двух соперничествующих красавиц заключает в себе более достоинств, как прибыл лекарь. Его ввели в комнату больной; он объявил, что с нею приняты были все нужные меры, и притом весьма вероятно, что жизнью своею она была обязана единственно моей сметливости.
   — Но позвольте мне узнать, — сказал лекарь, обращаясь к отцу, — как это случилось?
   Господин отвечал, что кучер его ударил какого-то негодяя, сидевшего сзади их коляски, который в отмщение кинул в кучера камнем и сшиб его с козел; лошади испугались, поворотили назад к своим конюшням, пустились с горы и, пробежавши пять миль, опрокинули коляску на тумбу. — При этом, — сказал он, — бедная дочь моя едва не была убита.
   — Какой мерзавец! — сказал доктор.
   — И правда, мерзавец, — повторил я; и чувствовал, что в самом деле был им. У меня закружилась голова, когда я подумал, что наделала необузданная моя страсть; а прелести милой жертвы еще более увеличили мое сожаление; но я скоро оправился от смятения, в особенности, когда увидел, что меня нисколько не подозревали. Напротив, отец больной и лекарь осыпали меня благодарностью и похвалами, которые я принимал с приличной скромностью и с протестами. Благодарный родитель дружески пожелал мне спокойной ночи.
   Лениво развязывая галстук перед зеркалом, и кладя на стол свои часы и тощий кошелек, я не мог воздержаться от самодовольного взгляда на свою наружность, казавшуюся мне весьма красивой и открытой. Но при размышлении о происшествиях того дня, нашел, как обыкновенно, что число дурных поступков у меня много превысило число хороших.
   — Вот, сэр, — сказал я себе, — та дорога, по которой идете вы к покаянию и исправлению. Вы разругались с своим отцом, оставили его дом; подобно бродяге, ехали сзади господской коляски, были прогнаны оттуда плетью, переломали ребра бедному человеку, имеющему жену и детей и содержащему их своими трудами, были причиною того, что коляска опрокинулась, и едва не лишили жизни бесподобную девушку! И все это произошло в короткое время, в течение шести часов; не говоря уже ни слова о ваших замыслах насчет хорошенькой актрисы, которые, вероятно, не из самых благородных. Чем все это должно кончиться?
   — Виселицей, — сказал я, отвечая самому себе, — и тем более это вероятно, что финансы мои не имеют теперь никаких средств поправиться, разве чудом или разбоем на большой дороге. Я влюблен в двух девушек и имею только две чистые рубахи; следовательно, нет соответствия между желанием и их осуществлением.
   С этой смесью рассуждений я заснул. Пение ласточек под окошком рано разбудило меня, и мысль, что отвечать о себе отцу милой девушки на его расспросы, которых я должен был наверное ожидать, первою явилась мне и привела меня в смущение. Я начал делать выбор между правдою и ложью; последняя (так велика сила привычки) взяла верх; но впрочем я решился предоставить это внушению той минуты, когда меня спросят, и действовать сообразно с обстоятельствами.
   Мои рассуждения были прерваны служанкою, постучавшейся ко мне в дверь, с докладом, «что господин, принадлежащий молодой леди, просит меня сделать ему честь завтракать вместе с ним и ожидает меня.
   Мысль сидеть за столом с прекрасным созданием, которого я вчера едва не лишил жизни, тотчас овладела мною, и я, предоставив сочинение задуманной истории случаю или вдохновению, спустился из своей комнаты в гостиную, где незнакомец ожидал меня. Он принял меня чрезвычайно ласково, снова изъявил свою благодарность и сказал, что имя его Сомервиль.
   Имя это я слышал когда-то от отца моего и старался вспомнить, при каком именно случае. В это время господин Сомервиль прервал меня, говоря, что он надеется иметь удовольствие узнать имя молодого человека, так обязавшего его. Не имея времени солгать, я отвечал ему, что имя мое Мильдмей.
   — Неужели я так счастлив, что вижу перед собой сына старого моего друга и товарища по училищу, мистера Мильдмея? Но это не может быть, — сказал он, — потому что он имеет только двух сыновей — одного в университете, а другого, лихого моряка, какой когда-либо был, и находящегося теперь в Средиземном море. Впрочем, вы, может быть, родственник его?
   Только что досказал он этот вопрос и прежде чем успел я ответить на него, отворилась дверь и вошла мисс Сомервиль. Все мы неоднократно слышали о любви с первого взгляда, но я уверяю, что человек, который при первом взгляде на Эмилию Сомервиль не почувствовал бы отчаянной любви, должен не иметь ни души, ни сердца. Если считал я ее прекраснейшею, когда лежала она в бесчувственном состоянии, то что ж должен был подумать о ней, когда формы ее приняли свою удивительную живость, и щеки натуральный цвет? Не будучи никогда в состоянии описывать совершенства красоты, я могу только сказать, что мисс Сомервиль, по моему заключению, обладала всеми изящнейшими совершенствами своего пола в Англии, и все это так гармонически соединено было искусной рукой природы, что я готов был упасть на колена и признаться ей в моем обожании.
   Когда она протянула мне свою белую ручку и благодарила меня за услугу, рассудок мой до того затмился внезапным появлением и обращением ко мне этого прекрасного видения, что я не находил слов и сказал ей что-то такое, заикаясь; но не знаю — по-французски ли, или по-английски. Я потерял все присутствие духа; и краску, показавшуюся в то время на лице моем, от сознания своего преступления, можно было почесть за стыдливость непритворной невинности. Без сомнения, эти наружные доказательства часто заставляют обманываться, что случилось тогда и со мной. Замешательство мое приписано было скромности, всегда сопровождающей истинное достоинство, которое, говорят, краснеет, когда его обнаруживают; но мне суждено было чувствовать достоинство, не могущее краснеть, и блистать отсутствием того, которое могло краснеть, между тем как первому отдавали все уважение, принадлежащее последнему. Краска, горевшая в то время на моих щеках, была бы слишком достаточна, чтоб осудить преступника в Олдь-Белей20; но на наружности прекрасного молодого человека принялась, как верное доказательство «чистой, откровенной души».
   Я пробыл довольно долго в училище для того, чтоб стыдиться носить незаслуженные лавры, и, получая часто незаслуженные розги, считал себя в праве пользоваться случайно встречавшимися выгодами. Итак, оставив в покое свою чувствительную совесть, я сел между новой моей владычицей и отцом ее, и закусил чудеснейшим образом. Мисс Сомервиль, хотя, по словам лекаря, находилась вне опасности, но была все еще слаба, однако, была в состоянии продолжать дорогу, и так как им оставалось только несколько миль до дому, то мистер Сомервиль предложил обождать часа два.
   По окончании завтрака он вышел из комнаты, дабы сделать распоряжения к отъезду, и я остался tet-a-tete с молодой леди. В продолжение короткого его отсутствия я узнал, что она была единственная дочь и лишилась матери; из разговора, снова начатого ею о моей фамилии, я увидел, что до смерти мистрисс Сомервиль, отец мой был с родителями Эмилии в искренней дружбе. Я не отвечал на вопрос мистера Сомервиля, а теперь тот же вопрос сделан был мне его дочерью; и при том коралловые ее губки так неотступно повторяли его, и голубые глаза так пристально смотрели на меня, что я не мог сказать лжи. В этом случае она была бы ужаснейшим преступлением, и потому я прямо сознался, что был сын мистера Мильдмея, друга ее отца.
   — Милосердное небо! — воскликнула она. — Зачем же не сказали вы этого моему батюшке?
   — Потому что вместе с этим я должен бы был рассказать ему многое; и вдобавок, — присовокупил я, делая ее моею поверенной, — я тот самый мичман, которого мистер Сомервиль считает плавающим в Средиземном море, и убежал вчера из дома отца моего.
   Как ни старался я вкратце рассказывать свои приключения, но не мог кончить их прежде, чем возвратился мистер Сомервиль.
   — Батюшка, — сказала ему дочь, — в заключение всего оказывается, что этот молодой человек — Франк Мильдмей.
   Я сделал ей укоризненный взгляд за измену моей тайне; ее отец удивился, она сконфузилась, и я тоже.
   Мне оставалось тогда одно откровенное во всем сознание; однако ж, я старался не проговориться насчет камня, кинутого мною в голову кучера. Мистер Сомервиль сделал мне весьма колкий выговор, что я счел с его стороны большей смелостью, принимаемой на себя; но он смягчил его, присовокупив:
   — Ежели бы вы знали, как дороги мне интересы вашего семейства, вы бы не удивлялись, что я принял на себя тон родителя.
   Я посмотрел на Эмилию и проглотил обиду.
   — Но Франк, — продолжал он, — когда я скажу вам, что только расстояние между имением моим и вашего батюшки несколько прервало нашу долгую, искреннюю дружбу и частые сношения, и что я всегда принимал в вас величайшее участие во время нахождения вашего на поприще службы, то вы, может быть, не отвергнете мой совет и возвратитесь домой. Не заставляйте меня сожалеть, что тот, кому я так много обязан, слишком горд, и не хочет сознаться в своей ошибке. Я сам восхищаюсь возвышенным духом, выказываемым кстати, но направленный против отца он никогда не может быть оправдан. Я напишу вашему отцу и постараюсь приготовить все к вашему возвращению; а вы обождите здесь, покуда я извещу вас. Мне желательно бы было видеть вас у себя в доме, но ваши обязанности к отцу должны быть выполнены прежде всего; и, к крайнему сожалению моему, я должен сказать, что тогда только буду ожидать посещения вашего, насколько вам угодно времени, когда вы примиритесь с отцом и возвратитесь к нему. Подумайте хорошенько о словах моих, а, между прочим, так как финансы ваши, смею сказать, вероятно, не в слишком цветущем состоянии (вы отгадчик, подумал я), то позвольте мне вручить вам ассигнацию в десять фунтов.
   Эта просьба его была исполнена скорее, нежели первая.