Я был так рассеян и счастлив, что три недели нечувствительно пролетели над моей головой. Я совсем забыл об Евгении; наконец, вспомнил, и полагая, что она упрекает меня, на следующий день, полный этой мысли, я сейчас после завтрака оставил дам на попечение Тальбота, а сам сел на лошадь и поехал повидаться с нею. Евгения встретила меня ласково, но была печальна, и здоровье ее расстроилось. Я спросил ее о причине, и она начала плакать:
   — Мне будет легче, Франк, — сказала она, — когда все кончится; но теперь я должна страдать; и это страдание 72 тем мучительнее, что служит возмездием за один только мой проступок. Может быть — продолжала она, — если б я никогда не сходила с дороги добродетели, я бы занимала теперь в сердце твоем завидное место мисс Сомервиль; но так как справедливое Провидение определило, чтоб наказание немедленно следовало вслед за проступком, то я страдаю теперь за свои ошибки, и хотя мое мученье горькое, но предчувствие говорит мне о скором его окончании. Да будет воля Божия. Желаю тебе, Франк, провести много-много счастливых лет с тою, которая пленила твое сердце прежде, нежели несчастная
   Евгения.
   Тут упала она на софу, и опять начала горько плакать.
   — Я чувствую теперь, — сказала она, — но уже поздно — я чувствую, что сделала весьма дурно, оставя Бордо. Я была там любима и уважаема; и если не была счастлива, по крайней мере, спокойна. Слишком неосторожный рассчет на свою решительность и ошибка считать себя тверже прочих женщин заставили меня согласиться на пребывание с тобою вместе. Дорого заплатила я за это. Избегать видеть тебя составляло единственную надежду мою на победу над самой собою, после сделанного мной ненарушимого обета; но я не исполнила этого, и горечь опять нашла дорогу в мое сердце. Я чувствую, что люблю тебя, и что смерть весьма скоро должна окончить мои нестерпимые страдания.
   Эти горестные слова пронзили мою душу, и последствия моего преступления обрушились на меня, как поток чрез лопнувший шлюз. Я готов был отказаться от Эмилии, готов был лететь с Евгенией в какую-нибудь дальнюю страну, чтобы найти друг в друге утешение и забыть наши печали, и я с каким-то отчаянием предлагал ей этот шаг.
   — Что я слышу? — сказала она (вскочивши в ужасе с дивана, на котором сидела и припав лицом к коленям). — Как! И ты в состоянии отказаться от своего семейства, знакомых, своего звания, от обладания добродетельной женщиной, от всего, ради порочной ласки какой-нибудь…
   — Удержись! Удержись, Евгения! Не говори более; умоляю тебя, не поражай мой слух названием, которого ты не заслуживаешь! Я, я во всем виновен! Забудь меня, и опять будешь счастлива.
   Она посмотрела на меня, потом на милого мальчика, игравшего на ковре, но не сказала ни слова. Затем последовал новый поток слез.
   Конечно, надобно было бы считать особенным злополучием, если бы и этому невинному созданию судьба назначила также испытывать несчастия. Евгения имела тогда только двадцать три года. Терзания, одолевшие меня в это роковое утро, могут понять только те, которые подобно мне вели порочную жизнь, попрали на время все нравственные и религиозные чувства, увидели бедствия, каким подвергали они невинных и были внезапно обращены к сознанию своего преступления. Я сел и начал стонать. Не могу сказать, чтобы я плакал; я не мог плакать, но голова моя горела, и сердце было исполнено горести.
   В это время Евгения, взявшись рукою за лоб, сидела в самой дивной позе. Если бы вернулась она вновь на сцену и должна была изображать трагедию чувств, — никогда ее поза и вид не могли бы быть трогательнее и восхитительнее. Мне казалось, что она молилась, и теперь я думаю то же. Слезы в молчании катились по ее лицу; я отирал их своими поцелуями и почти забыл Эмилию.
   — Мне теперь лучше, — сказала бедная, горестная женщина. Не посещай меня более до своей свадьбы. Когда будет она? — спросила она дрожащим и прерывистым голосом.
   Сердце мое раздиралось на части, когда я отвечал ей; я чувствовал, что этим как будто подписываю ее смертный приговор, и начавши нежно обнимать ее, старался рассеять ее мрачные мысли. Она несколько успокоилась, и я предложил ей тогда походить в соседнем парке, полагая, что свежий воздух оживит ее. Она пошла в свою комнату и возвратилась чрез несколько минут. Утренний туалет шел к ней более, нежели всякий другой, и потому увеличивал прелести ее природной красоты в тот роковой день; ее одежда состояла из белого платья, богато убранного и щегольски сделанного известною французской модисткой; шляпа была также белая, кисейная, убранная светло-голубыми лентами, и такого же цвета пояс обвивал гибкий стан. Маленький Евгений бежал впереди нас или шел то возле меня, то подле матери. Мы ходили несколько времени, разговаривая о будущем воспитании дитяти, о чем она всегда рассуждала с особенным удовольствием.
   Утомленные прогулкой, мы сели под тенью буковых деревьев, близ зеленой горки, проглядывавшей сквозь гущу листьев, и устроенной богатым владельцем, для усиления приятного разнообразия того места. Евгений играл вокруг нас, рвал полевые цветы и прибегал ко мне спрашивать их названия. Он вдруг чего-то испугался и, оборотившись, вскричал:
   — Ах, посмотри, папа, посмотри, мама, вон какой-то господин и дама верхом.
   Я оборотился и увидел Сомервиля и Эмилию верхом на лошадях, в шести шагах от меня. И так тихо, так неподвижно сидели они, что я мог бы счесть Эмилию за восковую фигуру. Они не дышали, не шевелились; даже самые их лошади стояли как вкопанные и казались бронзовыми, или, может быть, плачевное положение, в котором я тогда находился, представляло мне их такими. Они подъехали к нам так же неожиданно, как неожиданно мы увидели их. Трава, по которой ступали кони, заглушала стук копыт. Может быть, даже лошади их фыркали, но мы либо не обращали на это внимания в жару разговора, или вовсе ничего не слышали.
   Я вскочил на ноги, жестоко покраснел, заикнулся, и не мог ничего сказать. Может быть, это было к лучшему. Впрочем, я не имел и времени, потому что как видения показались они, и как видения исчезли. Зелень, из-за которой они так тихо подъехали к нам, опять скрыла их, прежде чем Евгения узнала о случившемся.

ГЛАВА XXVII

   Прости; и если даже навсегда —
   Я навсегда скажу прости,
   Пусть непрощенный, и тогда
   Против тебя идти
   Не станет сердце никогда.
Байрон

 
   Я так поражен был этим роковым случаем, что без чувств упал на землю, и долго нежные старания и попечения Евгении не могли заставить меня придти в себя. Когда, наконец, я образумился, первым моим движением была низкая неблагодарность, жестокость и несправедливость. Я оттолкнул от себя Евгению и укорял ее, как причину моего несчастия. Она отвечала одними слезами. Не простившись с нею и ребенком, я оставил их, вовсе не заботясь о том, увижусь ли опять когда-нибудь с ними, побежал в трактир, где была моя лошадь, и поехал обратно в имение Сомервиль.
   Сомервиль с дочерью только что вернулись. Эмилию должны были снять с лошади и отнести в ее комнату.
   Клара и Тальбот расспрашивали меня о случившемся. Я не мог дать им никакого ответа, но только убедительно просил видеть Эмилию. Мне объявили, что мисс Сомервиль не соглашается видеть меня. В течение этого дня, который в отношении душевных страданий превосходил все когда-либо испытанное мною в жизни, я объяснился с отцом и Сомервилем. Наконец, ужасная необходимость заставила меня сделать то, что я должен бы был сделать прежде по доброй воле. Я был пойман в свои собственные сети. Продолжительны подкопы дьявола, — сказал я сам себе, — но они должны же, наконец, взорваться.
   Последствием этого объяснения был отказ и возвращение всех подарков, сделанных Эмилии мною и отцом.
   Однако Сомервиль и отец не слишком строго судили мой поступок, заслуживший, впрочем, полного порицания, и оба употребляли все средства для восстановления согласия. К этому присоединилось также милое посредничество Клары и Тальбота, но не с лучшим успехом. Девическая гордость неумолимой Эмилии была поражена видом прекрасной соперницы с милым малюткой. Мысль эта постоянно присутствовала в ее чистом, непорочном уме, и не было никакой возможности преклонить ее. Я был вероломен, ветрен, обманщик, и мне передавали, наконец, намерение мисс Сомервиль не выходить из комнаты, покуда ее отец не уверит ее, что я не нахожусь более в их доме.
   В таких горестных обстоятельствах наше пребывание у Сомервилей сделалось обременительным, оно увеличивало скорбь всех.
   На следующее утро отец приказал изготовить лошадей, и меня повезли опять в Лондон, более мертвого, нежели живого. Горячка закипела в моей крови. По приезде домой меня немедленно положили в постель и поручили доктору, приставив женщин смотреть за мной день и ночь. Три недели был я в беспамятстве, и возвращение сил служило только к возобновлению муки, произведшей мое расстройство, так что выздоровление не родило во мне никакого чувства, кроме благодарности за попечение о мне.
   Клара во время болезни не отходила от меня ни на шаг.
   Но бесполезны были нежные попечения Клары и ее дружеские страдания. Я говорил ей это и представлял, что все надежды на счастье в этом мире навсегда для меня улетели.
   Когда я почувствовал облегчение и мог выходить из своей комнаты, я имел продолжительный разговор с отцом, который, хотя и заботился о моем счастье, но сказал, однако ж, что считает всякое старание о примирении бесполезным, и поэтому предложил мне на выбор два плана для рассеяния скорби, угнетавшей меня. Первый состоял в том, чтобы просить приятелей в адмиралтействе назначить меня командиром военного корвета, а второй — отправиться путешествовать по Европе и через год возвратиться в Англию, причем время и отсутствие будут, может быть, иметь влияние на перемену чувств Эмилии в мою пользу.
   — Между сердцем мужчины и женщины есть одно значительное различие. В первом разлука служит очень часто исцелением от любви; а во втором по большей части связывает и укрепляет ее. В продолжение твоего отсутствия Эмилия станет представлять себе одни лучшие черты твоего характера и забудет его недостатки. Это стоит того, чтоб испытать, да притом служит единственным средством, обещающим успех.
   — Так как война с Францией теперь закончилась, — сказал я отцу, — а война с Америкой, без сомнения, кончится очень скоро, то я не хочу вводить вас в расходы и навязывать самому себе беспокойство, сделавшись командиром корвета в мирное время, дабы служить увеселительной яхтой для великих лордов и леди, и быть ни больше, ни меньше, как метрдотелем.
   Все же это кончится тем, что израсходовавши свои и ваши деньги и употребив возможное старание и вежливость, не получишь никакой благодарности; разве только услышишь, что назовут тебя «довольно сносным морским зверьком». — Вот причина, по которой я не желаю иметь судна, — продолжал я, — но путешествие по Европе, вероятно, предоставит мне весьма много разнообразия, и потому, с вашего позволения, я и отправлюсь попутешествовать.
   Когда относительно моей поездки все было решено, я сказал об этом Кларе. Неизъяснимая скорбь овладела бедной девушкой.
   — Брат, я потеряю тебя, и тогда останусь одна на свете! Твое необузданное и пылкое сердце теперь не в таком состоянии, чтобы тебе можно было жить между веселыми и легкомысленными французами. Ты будешь в море без компаса, ты забудешь религию, и что тогда будет руководить тебя в часы испытания?
   — Не бойся, любезная Клара, — сказал я, — моя собственная твердость станет всегда избавлять меня от опасностей, которые устрашают тебя.
   — Увы, этой-то самой твердости я и страшусь, — сказала Клара. — Надеюсь, что все будет к лучшему. Прими, — сказала она, — эту маленькую книжку от твоей бедной Клары; и если ты любишь ее, заглядывай в нее когда-нибудь.
   Я взял книгу и с чувством поцеловал Клару, уверяя, что для нее исполню ее просьбу.
   По окончании всех приготовлений к заграничному путешествию я решился, прежде нежели оставить Англию, бросить последний взгляд на дом Сомервилей. Никто в доме не знал о моем отсутствии; приказавши кучеру остановиться в полумиле от дома и ожидать моего возвращения, я подошел в темноте вечера к парку, перелез через решетку и, избегая прямой дороги, подошел к дому. Комната, в которой обыкновенно сидело семейство, была в первом этаже, невысоко от земли, и я осторожно подошел к окошку. Сомервиль и Эмилия находились в ней. Он читал вслух, а она сидела у стола, но, очевидно, что мысли ее были заняты другим. Эмилия начала запускать тоненькие пальчики в пукли волос своих, и когда ладонь достигла лба, она поникнула головою к столу и, облокотившись на руку, казалось, погрузились в самые печальные размышления.
   — Вот это тоже моя работа, — сказал я. — Этот прекрасный цветок увял от заразительного прикосновения моей руки. Праведное Небо! Что я за погибший человек! Всякий, кто любит меня, получает в удел несчастье! И что выиграл я от этой ужасной пустыни и разорения, которыми окружили меня мои пороки? Счастье? Нет, я потерял его навсегда. Но если бы я потерял его только для одного себя! Если бы спокойствие возвратилось душе этого прекрасного создания и другого, брошенного мною. Я не смею, я не могу молиться: я во вражде с Богом и с человеком. Но сделаю еще раз усилие в пользу этой жертвы моей низости. — О, Боже, — продолжал я, — если молитвы отринутого, подобно мне, принимаются еще Тобою, не для себя, для нее прошу я у Тебя спокойствия, которого не может доставить свет; ниспошли на нее Твое благословение, облегчи скорби и исторгни из ее памяти такое существо, как я. Пускай мой презренный образ не висит над этим прекрасным созданием, подобно грозе, побивающей жатву.
   Эмилия сама принялась за чтение, когда отец ее перестал читать вслух, и я видел, как она утирала слезу на своей щеке.
   Волнение чувств, произведенное этой сценой, увеличило слабость, не совсем оставившую еще меня после болезни, и я хотел сесть под окошком, в надежде скоро оправиться; но вместо того упал на землю без чувств и пролежал, как мне кажется, с полчаса. Впоследствии я узнал от Клары, что Эмилия, отворивши двери в сад, с намерением выйти походить и освежиться, увидела меня лежащего на земле, освещенного полной луной. Ей сейчас представилось, что я лишил себя жизни; с этим впечатлением затворила она дверь и, шатаясь, в обморочном состоянии прошла через комнату. Отец подбежал к ней на помощь и она упала к нему на руки. Ее отнесли в спальню и оставили на попечении женщины; но до следующего утра она была не в состоянии сказать причину своего испуга.
   Что касается до меня, то я постепенно пришел в чувство и с трудом добрался до коляски. По словам кучера, мое отсутствие продолжалось около часу. Мы поехали в город, и я был совершенно уверен, что меня никто не заметил, тем более Эмилия. Когда она рассказала отцу виденное ею, он не поверил ей или показывал вид, что не верит, и счел это действием болезненного состояния ее души и расстроенного воображения, в чем и сама она начинала, наконец, соглашаться.
   Спустя несколько дней я отправился на материк. Тальбот, мало видевшийся с Кларой в продолжение отторжения меня Эмилией и последовавшей за тем моей болезни, предложил отцу сопутствовать мне; Клара также очень желала этого, потому что она решила не принимать от него никаких объяснений, пока скорбь не перестанет сокрушать меня. Она не могла, говорила она, быть счастливой, когда я несчастлив, и доставлять ему случай говорить о их будущем браке.
   Мы приехали в Париж; но я был так рассеян, что ничего не слышал и не видел. Все попечения Тальбота были безуспешны. Печальное безумие по-прежнему не оставляло меня, и я вовсе забыл о маленькой книжке, которую дала мне Клара и которую я обещался читать. Я написал Евгении о моем приезде и некоторым образом облегчил себя сознанием перед ней моего постыдного последнего поступка. Я умолял о прощении и с следующей почтой получил его. Ответ был чувствительный и утешительный; но она уведомляла меня, что печаль не оставляет ее и что здоровье ее весьма расстроено.
   Долго рассудок мой оставался в этом состоянии отчужденности и пустоты. Тальбот старался и заставлял других стараться придумывать решительные средства для возвращения меня к деятельности. Однажды, спокойно прогуливаясь с ним, мы встретили нескольких его знакомых, начавших просить нас зайти в игорные залы Пале-Рояля, на что мы согласились. Это было самое пагубное средство для рассеяния, и одно только чудо спасло меня от конечного и невозвратимого падения. Настойчиво требуя какого-нибудь возбуждения, неудивительно, что при виде лежавших предо мною куч золота на игорных столах я сейчас же должен был попасться в сети.
   Я предался игре и бросал деньги на эти ненавистные столы. Счастье мое было переменчиво, но я утешал себя тем, что, наконец, вышел из убийственного ко всему равнодушия, и с нетерпением начал ожидать часа, когда залы игорного дома отопрутся и осветятся. Я выигрывал значительные суммы и каждую ночь проводил у игорного стола, потому что корыстолюбие ненасытно. Наконец, счастье оставило меня, и тогда та же самая побудительная причина заставила продолжать игру, в надежде возвратить проигранное.
   Но счастье все не возвращалось, и я проигрывал значительные суммы, Отчаяние овладело мною. Я беспрестанно просил денег от отца. Он писал мне быть умереннее в моих издержках, потому что дважды его доходов не достанет на удовлетворение моих требований. Он писал также Тальботу, который уведомлял его, каким образом расходовались деньги, и что он напрасно употребляет все усилия отвратить меня от этой несчастной страсти. Находя, что я никак не оставлю своей глупости, отец весьма благоразумно отказался платить по моим векселям.
   Раздраженный таким известием и втайне негодуя за это на Тальбота, я начал брать деньги от банкира Евгении, и давал вексель за векселем, пока сумма не превзошла ту, которую заплатил отец. Наконец, получил я письмо от Евгении. Оно заключалось в нескольких строках.
   «Я очень хорошо знаю, несравненный друг мой, — писала она, — на что ты употребляешь получаемые деньги. Если они нужны тебе все, я не в состоянии отказать; но вспомни, что ты расточаешь собственность твоего ребенка. «
   Письмо это более заставило меня почувствовать бесчестность моего поведения, нежели все советы Тальбота и увещания отца. Я увидел, что поступал как негодяй, и решился оставить игру.
   — Еще одну ночь, — сказал я, — и тогда, если я проиграю, конечно я не иду более в игорный дом.
   Тальбот сопутствовал мне; он чувствовал, что был некоторым образом причиной моего знакомства с этим пагубным препровождением времени, и потому смотрел на все мои движения и поступки с беспрестанным беспокойством.
   Игра шла в Rouge et noir. Я поставил большую сумму на красном; выиграл, не снял ставки, удвоил ее и выиграл опять. Куча золота значительно увеличилась. Прокинули еще раз, еще и еще, и она удвоилась. Семь раз обращали красную карту, и семь раз она удвоивала мои деньги. Тальбот, стоявший сзади, умолял и всячески просил меня отстать.
   — При твоей игре проиграй одна карта, и что тогда будет? Не доверяй более счастью. Будь доволен выигранным.
   — Этого недостаточно, Тальбот! Мне надо выиграть более.
   Опять вышла красная, к удивлению всех присутствовавших, и к гораздо еще большему их удивлению, золото мое, увеличившееся до огромнейшей кучи, все не снималось. Тальбот опять умолял меня не рисковать глупо своим счастьем.
   — Глупости всегда делались, Тальбот, — сказал я, — и мне надо не более как еще одну карту. Пусть идет.
   Банкометы, зная, что после восьми сряду проигранных красных карт им предстоит полная надежда возвратить свой проигрыш и сквитаться, согласились на девятую карту. Оборотили; опять вышла красная, и банк был сорван.
   — Теперь, Тальбот, — сказал я, — я торжественно клянусь тебе не играть более.

ГЛАВА XXVIII

   Пал. Ты изменник, Арсит, и человек, которого отношения к ней не соответствовали носимому тобою названию. Я расторгаю дружбу и все бывшие между нами узы. Арс. Ты с ума сошел?
   Пал. Я должен был сойти, покуда ты опять не сделаешься достойным уважения, Арсит. Я огорчен! И если в этом безумии я нападу на тебя и лишу тебя жизни, то, право, поступлю весьма справедливо. Арс. Фи, сударь!
Бьюмонт и Флетчер

 
   Через два дня мы оставили Париж и после трехдневного путешествия по самой незанимательной стороне прибыли в небольшой город Гранвиль на берегу Ламанша. В этом восхитительном месте мы прожили несколько дней, получая регулярно известия из Англии. Отец удивлялся, каким образом мог я возвратить все деньги, взятые у него, и надеялся, что я не огорчился отказом, но по-прежнему буду считать его всегда готовым помогать мне, сколько позволит состояние.
   Евгения также упрекала себя за свое письмо и считала, что я нарочно брал от нее такие суммы денег для испытания ее расположения. Она уверяла меня, что сделала мне напоминание из одного лишь попечения о благе своего сына.
   Письмо Клары известило меня, что всевозможные старания, даже строгость, употреблены были к умиротворению Эмилии, но все осталось безуспешным; и что поэтому не только родилась некоторая холодность, но даже почти прервались дружественные отношения между обоими семействами.
   — Мне кажется, твой друг, — присовокупляла она, — подобен тебе, потому что я слышала о помолвке его с другой девицей несколько лет тому назад. Узел дружбы вашей, я полагаю, основан на его предполагаемом расположении ко мне; но сколько мне кажется, ты обманываешься в его искренности, а потому считаю долгом своим уведомить тебя обо всем. Невозможно, чтобы ты уважал человека, который издевался над чувствами твоей сестры, и я сердечно желаю получить от тебя уведомление с первым же письмом, что вы разлучились.
   Как мало предполагала бедная Клара, писавшая это, какие последствия может произвести ее письмо, и что, принося мне жалобы, она взорвала мину, причинившую в десять раз более несчастья, нежели все, до того случившееся с нами.
   В то время мой рассудок пребывал в мизантропическом состоянии; я ненавидел себя и всех окружавших. Общество Тальбота давно уже тяготило меня, и я охотно готов был воспользоваться всяким достаточным предлогом к нашей разлуке. Нет сомнения, что он был мой друг, и неоднократно доказывал это; но болезненный рассудок не позволял мне тогда ценить его внимание. Отринутый предметом моей любви, я и сам отвергал от себя каждого. Тальбот беспрестанно окружал меня своим надзором за мной, и мне казалось, что я нескоро избавлюсь от него. Поэтому письмо Клары дало мне прекрасный случай излить свою желчь, и вместо хладнокровной разлуки с ним, как просила Клара, я решился отправить его или самого себя на тот свет.
   Прочитавши письмо, я положил его и не сделал никакого замечания. Тальбот с обыкновенным своим расположением и участием спросил, нет ли чего нового.
   — Да, — отвечал я, — я узнал, что ты негодяй!
   — Это новость, — сказал он, — и странно, что брат Клары взялся передать ее. Но такие слова, Франк, нельзя даже простить несчастному состоянию твоего рассудка. Возьми их назад.
   — Я повторю их, — сказал я. — Ты обманул мою сестру, и ты негодяй!
   Если бы это в самом деле было справедливо, то походило бы только на то, что я сам делал; но жертвы мои не имели у себя братьев для отмщения за них.
   — Именем Клары прошу тебя, перестань! — возразил Тальбот. — Поверь мне, Франк, что ты ошибаешься. Я люблю ее и всегда в отношении ее имел самые благородные намерения.
   — Да, — сказал я с язвительной усмешкой, — и между тем был уже несколько лет как сговорен с другой девушкой. Перед которой-нибудь из них ты должен остаться негодяем, и потому я не беру назад данного тебе названия, но повторяю его. Если это кажется тебе так оскорбительным, то вызываю тебя встретиться со мной сегодня вечером на морском берегу, или, в противном случае, ты должен получить от меня другое название, еще более обидное для чести англичанина.
   — Довольно, довольно, Франк! — возразил Тальбот с лицом, на котором изображалась оскорбленная и мужественная твердость. — Ты сказал более, нежели сколько я когда-либо ожидал слышать от тебя, и более, нежели сколько приличия света дозволяют перенести. Чему быть, не миновать; но я еще раз повторяю тебе, Франк, что ты ошибаешься, что ты получил ложное известие и горько будешь раскаиваться за сегодняшнее безрассудство. Ты недоволен сам собой и хочешь излить это неудовольствие на твоего друга.
   Слова его не произвели на меня никакого действия. Я чувствовал тайное злобное удовольствие, заставляющее меня продолжать начатое и удовлетворить свое мщение уничтожением другого или самого себя. Мои приготовления к этому ужасному поединку ограничивались одним осмотром пистолетов; ни о чем другом я больше не думал; даже о том, что рискую разлучить с жизнью и отправить моего друга и ближнего, или самому предстать пред Всемогущим Судией. Мысль о жестокой горести, которою поражена будет Эмилия, если я паду от руки Тальбота, рождала во мне тайное удовольствие и совершенно овладела моим рассудком.