«Франк Мильдмей» был моим первым опытом, и именно это обстоятельство должно служить извинением многим его недостаткам. Книга была писана торопливо, и прежде чем она была дописана, я уже поступил на судно; мне пришлось посвящать гораздо больше забот судну, чем книге. Судно налагало всю тяготу на меня самого, а книга была отдана в другие руки и предоставлена самой себе. Как и всякое детище, которое отдается на попечение кормилиц и нянек, она чувствовала себя не очень благополучно.
   Далее Марриэт упоминает о том, что его автобиографический характер, который он придал своему роману, породил среди его знакомых и среди читающей публики мнение, будто роман является ничем иным, как личным жизнеописанием автора. А так как главный герой повествования выставлен в нем далеко не в виде совершенного джентльмена, то такое мнение о книге было не особенно лестно для автора. «Я не претендую на то, — говорит по этому поводу Марриэт, — что стал теперь лучше, чем был в дни моей юности, но все же могу торжественно уверить публику, что если б я на самом деле шаг за шагом следовал карьере героя „Морского офицера“, то все же у меня нашлось бы достаточно смысла и стыда, чтобы не признаваться в этом».
   К числу особенных достоинств «Франка Мильдмея» относится очень точное, верное и обстоятельное описание английского флота его времени, со всеми его порядками, правами и обычаями. Марриэт может быть поставлен в ряду самых добросовестных и точных бытописателей флота.
   Перевод Р. Скаловского, лейтенанта русского флота, исполнен в 40-х годах истекшего века и в настоящее время стал библиографической редкостью. Несколько старомодный язык его превосходно передает все особенности своеобразного стиля Марриэта. Ввиду этого мы сочли вполне целесообразным оставить язык перевода в неприкосновенности, исправив лишь некоторые архаизмы и погрешности против оригинала.2

ГЛАВА I

   Вот ошибки и вот плоды плохого пользования первыми днями нашей молодости в училищах и университетах, где мы часто научаемся одним только словам или преимущественно таким вещам, которых было бы лучше никогда не знать.
Мильтон.

   Отец мой был джентльмен и человек с порядочным состоянием. В детские годы я был слабого сложения и хворый; но родители любили меня более прочих моих братьев и сестер; они видели, что мои духовные способности берут верх над болезненным сложением, и боялись, что никогда не доведут меня до возмужалости; однако ж я, против их ожиданий, преодолел все эти предзнаменования жалкой моей будущности и обращал на себя большое внимание своею живостью, бойкими ответами и смелостью, — качествами, которые весьма пригодились мне впоследствии на поприще жизни.
   Припоминаю себя также, что я был труслив и хвастлив; но я очень часто замечал, что то, что называют трусостью в ребенке, означает только в нем более чуткое сознание опасности и следовательно есть доказательство его здравых понятий. Все мы от природы трусливы: воспитание и опытность научают нас различать действительную опасность от кажущейся; гордость научает скрывать страх, а привычка делает нас равнодушными к тому, от чего мы прежде часто убегали безнаказанно. Каждый из нас должен изучать свое ремесло, состоит ли оно в том, чтобы хладнокровно подставлять свою грудь неприятелю или смиренно тачать сапоги: один навык может сделать Гобия3 или Веллингтона.
   Перейду к дням пребывания моего в училище, когда мы получаем самые сильные впечатления. Попечения превосходных родителей положили во мне основания нравственных и религиозных правил. Но, увы! С тех пор как я оставил родительский дом, ни один камень не был прибавлен к этому основанию, и даже следы бывших трудов погрязли в потоке пороков, которые грозили мне в скором времени совершенным владычеством надо мной. Случалось, иногда, что я старался сдерживать их, но сопротивление было слабо и безуспешно; иногда же я чувствовал, как уносился всей их губительной быстротою. Я был откровенен, щедр, проворен и злобен; и должен сознаться, что то, что моряки называют devil «черт» проявилось во мне в высшей степени и еще гораздо больше того скрывалось в груди моей и в мозгу. Управлявшая мною страсть, даже и в те ранние годы моей жизни, была — гордость. Сам Люцифер, если когда-нибудь он достигал семилетнего возраста, не имел ее больше, чем я. Если я приобрел на службе доброе имя, если я начальствовал, вместо того, чтобы подчиняться, то все это надо приписать одной управлявшей мною страсти. Другие часто полагали, что поступки мои происходили от гораздо лучших побуждений, но я не хочу теперь скрывать истины.
   Меня отправили в училище для обучения греческому и латинскому языкам, которое достигается различными путями. Иные наставники следуют правилу suaviter in modo; но мой учитель предпочитал fortiter in re и, как говаривал наш боцман, «подстрекательством» суковатой палки вбивал в наши головы познания точно так, как конопатчик вколачивает пеньку в корабельные пазы. Под руководством такого наставника мы делали удивительные успехи; и сколько бы я их ни сделал и даже таких, которых надобно было наименее желать, мой отец не имел причины жаловаться на недостаток моего знания классиков. Так как мои способности были несравненно лучше, чем у большей части моих соучеников, то я редко принимал на себя труд учить урок до начала класса, и поэтому «учительское благословение», как мы называли его, часто снисходило на мою смиренную голову; но я считал это безделицей, ибо был в меру горд, чтобы пребывать в мире с равными себе, и достаточно ленив, чтобы не заниматься усерднее.
   Если бы мой учитель был человек одинокий, время пребывания моего на его попечении могло бы принести мне пользу; но, по несчастью, как для него так и для меня, он имел сожительницу, и ее пагубные слабости ниспровергали те нравственные правила, о сохранении которых она обязана была прилагать неусыпное попечение. Эти господствовавшие у нее слабости были: недоверчивость и скупость, резко изображавшиеся в ее проницательных глазах и на остроконечном носе. Она никогда не считала нас в состоянии говорить правду, и поэтому мы никогда не старались идти по стезе бесполезной добродетели, и изредка тогда только прибегали к ней, когда она была для нас выгоднее лжи. Эта слабость мистрис Гиггинботтом обратила наши искренность и честность в лукавство и обман. Так как нам никогда не верили, мы мало заботились о точности наших оправданий; а полусытый стол, плод ее умеренности и высокой экономии, заставлял нас предпринимать всевозможные средства и пути для удовлетворения вечного голода. Таким образом, в скором времени мы сделались столь же сведущими адептами в приятных искусствах обмана и воровства, под ее надзором, сколько успели в греческом и латинском языках под надзором ее супруга.
   Обширный фруктовый сад, поля, огород и птичий двор, принадлежавшие к дому, были в ведении хозяйки, и она обыкновенно выбирала одного из учеников в свои первые министры и тайные советники. Этому мальчику, за воспитание которого родители платили шестьдесят или восемьдесят фунтов стерлингов в год, позволялось проводить время в собирании фруктов, обитых ветром, в присматривании за курицами и доставлении яиц, когда их кудахтанье возвестит о счастливом разрешении от бремени, в присмотре за стадами утят и цыплят и т. д., — одним словом, в исполнении должности, как говорится, человека на все руки. Предоставляю самому читателю заключить, как далеко должна была простираться благодарность родителей за такое распоряжение их чадами, но нам, которые предпочитали физические упражнения и всякое другое образование образованию ума, оно чрезвычайно нравилось. Поэтому ни одно из мест, раздаваемых правительством, никогда не было предметом стольких домогательств и интриг, как для нас, школьников, должность собирателя и опекуна яиц и яблок.
   Я имел счастье быть весьма скоро избранным на это важное место и несчастье потерять его также скоро, благодаря проискам и зависти товарищей, и подозрениям моего начальства. Поступивши в должность, я дал себе слово непременно действовать честно и неусыпно; но что значат хорошие намерения, когда с одной стороны, они ослабляются укоризнами недоверчивости, а с другой — должны противостоять натискам сильного аппетита? Утренний сбор отбирался от меня до последнего ореха, и жадные глаза моей начальницы, казалось, спрашивали еще более. Напрасные подозрения сделали меня виновным из мщения; кончилось тем, что я был пойман и сменен. На место мое назначили другого, которому я сдал на законном основании все части, вверенные моему управлению, и после того, оставшись совершенно на досуге, занялся составлением планов, для ниспровержения его.
   Мне известна было тогда математическая аксиома, хотя и ее не было у Евклида, что в отверстие, в которое можно просунуть голову, пройдет и все туловище. Чтоб проверить этот постулат на самом деле, я просунул свою голову в полукруглое отверстие над дверью курятника и, отковырявши засохшую там грязь, наконец, совсем пролез и весьма скоро переложил все яйца в свой сундук. Новый надзиратель, пришедший туда, нашел только одни смиренно стоящие пустые коробки, и розыски его в саду и огородах равно были бесплодны. Всем краденым мною из сада и огорода я пользовался как собственностью; когда же накопил столько яиц, что можно было наполнить ими корзинку, я объявил о мнимом моем открытии хозяйке, которая, полагая, что сменила меня не на лучшего, отрешила от должности моего преемника и опять облекла меня своим доверием. Итак, я, подобно многим великим людям, опять возведен был на прежнее место, когда нашли, что не могут без меня обойтись. Мне суждено было еще раз сделаться канцлером насеста и смотрителем сада, с гораздо большею властью, нежели какую я имел до первого моего падения. Если бы моя начальница смотрела мне в лицо в половину так, как смотрела на шляпу, полную яиц, она, наверное, прочитала бы на нем мое плутовство, потому что в том простодушном возрасте я мог краснеть — привычка, давно уже потерянная на поприще моей службы.
   Чтобы поддерживать доверенность и обеспечить себя на этом месте, я перестал довольствоваться одними обиваемыми ветром фруктами, но сам помогал природе в ее трудах и чрезвычайно облегчал ветви многих деревьев, обремененных плодами. Такими уловками я не только удовлетворял скупость моей хозяйки за ее же собственный счет, но мог также скоплять запасец и для себя. Занявши во второй раз должность по этому хозяйственному департаменту, я имел обыкновенно в своей конторке с избытком все для удовлетворения насущных нужд, а своею умеренностью и благоразумной осторожностью умел усыпить недоверчивость хозяев и смело шел против оппозиции. Нет сомнения, что мальчик с такою сметливостью, как моя, не упускал из вида ни одной технической уловки, принадлежащей к науке обмана; и потому все плоды, предоставлявшиеся к отчету, были всегда с одной стороны запачканы землею, чтобы дать им вид упавших сами собою. Таким образом, в течение нескольких месяцев я сделался профессором порока, благодаря распорядительности тех, кому поручили меня для приращения правил веры и добродетели.
   К счастью моему и моего воспитания, я недолго пользовался удачею исправлять эту почетную и доходную должность. Одно из тех жалких существ, которых называют «учительский подмастерье», то есть помощник нашего учителя, заглянул в мой сундук и, дабы заслужить расположение хозяйки и учеников, немедленно донес на меня высшей власти. Доказательства были слишком явны, и преступление слишком велико, чтобы ожидать прощения; в полчаса меня исследовали, уличили, осудили, приговорили, высекли и сменили; а преступление мое в этот раз показалось таким позорным, что меня нашли решительно неспособным впредь занимать эту или другую какую-либо должность по части заведования садом и вообще хозяйством; меня поставили последним в списке и объявили самым негодным мальчишкой из всего училища.
   Последний приговор во многих отношениях был справедлив; но между нами находился еще один, который не уступал мне и мог поспорить со мной в количестве подобных шалостей; это был Том Крафорд, сделавшийся с того дня искренним моим приятелем. Том был весьма неглупый малый, на все готовый; любил делать пакости, хотя не был порочен, рад был идти со мной в огонь и в воду, и, правду сказать, я не оставлял его без дела. Я сбросил с себя личину, смеялся над всеми принимаемыми против меня мерами, считая их бесполезными и только клонящимися к одному унижению и осмеянию меня перед товарищами. В этом случае я последовал правилу одного великого человека: «лучше быть чем есть, нежели только казаться». Я пускался на все тяжкие: вел войну со всеми полускромниками и смиренниками, воровал из сада, огорода, птичьего двора все съестное, будучи совершенно уверен, что кто бы то ни сделал, подозрение все равно падет на меня. Зато уж с того времени все недочеты в саду, все стрелы, пущенные в свиней, все окошки, выбитые каменьями, или грязь, которою обрызгано было чистое белье, вывешенное для просушки, все эти проказы прямо ложились на голову мою и Тома; и так как самовластное управление обыкновенно не терпит отлагательства, то промежуток между подозрением и наказанием был весьма краток: нас беспрестанно приводили к учителю, и он каждый раз ниспосылал на нас «свое благословение» и тем довел до того, что мы одеревенели и перестали краснеть и стыдиться.
   Таким образом, скупость этой женщины и глупость учителя, который, за вычетом знания греческого и латинского языков, был чистый осел, почти с корнем вырвали мои добрые правила и посеяли на место их плевелы, в скором времени доставившие обильную жатву.
   В нашем училище был молодой человек, лет девятнадцати, недавно привезенный из Ост-Индии. Мы прозвали его Джонни Пагода. Он отличался только своим ничтожеством, смелостью, большой телесной силой и, как мы еще полагали, упорною решительностью. Однажды он навлек на себя гнев учителя, который, рассердившись на него за тупость и невнимание, ударил его по голове своей суковатой палкой. Это внушение, хотя и обращенное на наименее чувствительную часть его тела, побороло, однако ж, всегдашнюю бесчувственность ленивого азиата. В мгновение ока оружие было выхвачено и обращено на голову удивленного педагога, который, увидя себя так неожиданно в критическом положении, подал сигнал о помощи. Я хлопал в ладоши, крича: «Браво! Продолжай, Джонни, бей его, бей коли уж начал, — семь бед, один ответ; ведь все равно повесят, что за овцу, что за ягненка! « Но тут начали собираться учительские помощники; ученики попятились назад, и Пагода, не зная, чью сторону примет это подкрепление, положил оружие и сдался на капитуляцию.
   Если бы индеец продолжал защищаться, поражая наставническую голову, у нас наверное последовало бы народное восстание, подобное восстанию Мазаньелло; но на это, видно, время еще не пришло. Индус спустил флаг, был осмеян, высечен и отослан к своим, которые прочили его на адвокатскую кафедру, но, предвидя, что будущие обстоятельства могли быть, пожалуй, такого рода, что вместо судьи ему придется разыграть из себя лицо, предстоящее перед ним, отдали его во флот, где его отвага, если он только имел какую-нибудь, могла быть применена с гораздо большей пользой.
   Этот безуспешный подвиг молодого азиата был главной причиной всей моей славы и известности в последующей жизни. Я всегда ненавидел училища, а наше более прочих казалось мне ненавистным. Освобождение Джонни Пагоды подало мне мысль, что и мое избавление может быть сделано таким же образом. Стопин был проведен, и искра зажгла его; она брошена была глупостью и тщеславием дородного француза, нашего танцевального учителя. Эти французы бывают всегда главною причиной несчастий. Мистрисс Гиггинботтом, сожительница учителя, рекомендовала меня господину Аристиду Морблэ, как mauvais sujet; a он, будучи во всем ее покорным слугой, часто угнетал меня из угождения к своей покровительнице. Этому человеку было в то время около сорока пяти лет, и он под конец имел гораздо более опытности, нежели проворства, отростивши себе огромное брюхо английским ростбифом и элем; но когда он показывал нам ригодоны своего собственного отечества, тщеславие заставляло его предпринимать выходки, совсем несоответственные обременительной тяжести его тела. Я вступил с ним в состязание и наказывал его собственным его ремеслом; а он бил меня скрипичным смычком, который, наконец, и переломил пополам на моей голове; потом, сделавши еще раз достохвальное усилие, чтобы показать, что он не побежден, переломил себе Ахиллово сухожилие и как танцевальный учитель выбыл из строя. Его отправили домой для пользования, а меня отвели в класс, чтобы высечь.
   Такой поступок со мной я считал столь несправедливым, что убежал из училища. Том Крафорд пособил мне перелезть через стену, и когда по его расчету я должен был быть уже далеко и вне опасности от погони, он дал обо мне знать, дабы самому избежать подозрения в участии. Проплывши с милю, — чтобы выразиться по морскому, — я лег в дрейф и начал составлять в уме своем речь, которую намерен был произнести перед своим отцом в оправдание внезапного и неожиданного прибытия, но был взят в плен ненавистным учительским помощником и полудюжиною старших учеников, в числе коих находился и Том Крафорд. Подошедши ко мне сзади, когда я сидел на изгороди поля, они прервали мои мысли ударом по плечу, схватили за ворот и повели обратно удвоенным шагом. Том Крафорд был один из державших меня, и превзошел себя, ревностно проповедуя мне о моей низкой неблагодарности, выказанной этим побегом от лучшего из учителей и от самой ласковой, нежной и матерински попечительной изо всех пансионных дам.
   Учительский помощник поглощал все эти слова; но в скором времени я заставил его поглотить еще гораздо более. Мы проходили мимо пруда, в котором я хорошо знал все глубокие места. Я посмотрел краем глаза на Тома, давая ему знать, чтобы он пустил меня, и, как макрель, выскочившая из рук рыбака, бросился в воду, дошел по пояс, и потом оборотился посмотреть на мой конвой, стоявший у пруда, выпуча на меня глаза. Помощник, подобно негодной дворовой собаке, которая, если увидит, что не может более грызться, начинает ласкаться, просил и умолял меня подумать о «моем папеньке и маменьке, о том, как жестоко огорчило бы их, если бы они увидели меня, и о том, как я сам увеличиваю свое наказание таким сопротивлением». Он посылал мне попеременно то ласки, то угрозы, одним словом все, кроме обещания прощения, на которое, по-моему, я имел полное право, будучи вынужден к этой непокорности самым жестоким притеснением.
   Так как убеждения его не подействовали, и не нашлось ни одного охотника идти и вытащить меня из воды, то бедный учитель, несмотря на всю неохоту, принужден был сам взяться за это. Снявши башмаки и чулки и заворотивши брюки, он ступил в воду сначала одною ногою, потом другою; холодная дрожь проняла его до зубов, и он начал ими щелкать, наконец, переступая осторожно, он дошел до меня. Находясь уже в воде, мне ничего не стоило сделать два шага лишних, в особенности, когда я знал, что за все это только «мои лядвея зело наполнятся поруганием», в чем, впрочем, был совершенно уверен при всяком со мной происшествии; поэтому я решился отомстить за себя и позабавиться. Я начал отступать; он следовал за мной, и только что хотел схватить меня, как вдруг попал в яму и погрузился с головою. Я сам был тогда на глубоком месте, но плавал как утка, и лишь только он приподнялся, я стал ему коленями на плечи, а руками схватился за его голову и отправил в другой раз покупаться под водой, удерживая его там до тех пор, покуда он не выпил воды больше любой лошади, подходившей к этому пруду за время его существования. Тогда, оставив его выбираться из воды как знает, я сам ус тупил сильному холоду и просьбам Тома и других бывших с ним учеников, помиравших со смеху над бедствием несчастного помощника, оставленного на произвол.
   Напроказивши, как мне хотелось, я вышел из воды и добровольно сдался моим неприятелям, от которых получил такую же пощаду, какую мог ожидать русский от турка. С меня струилась вода, и я, запачканный грязью, озябший, был во-первых представлен в таком положении ученикам, как образец всего худшего в мире; потом им была прочитана лекция о важности моего проступка, и, наконец, речь эта заключалась торжественным объявлением будущей моей участи. Лихорадочная дрожь, произведенная холодною ванной, была прекращена ударами розог, которых отпустили мне столько, сколько было возможно, ибо два учительские помощника держали меня; но никакие их усилия не могли вызвать у меня ни одного стона или всхлипывания; зубы мои были стиснуты жаждой непременного мщения, и это чувство сжигало всю мою внутренность. Наказание, хотя чрезвычайно жестокое, имело, однако ж, хорошее последствие: — оно привело в прежний порядок мою почти застывшую кровь; и я в особенности советую употреблять это средство со всеми молодыми дамами и мужчинами, которых обманутая любовь, или другие подобные маловажные причины заставят броситься в воду. Если бы несчастному помощнику прописали этот же рецепт, он может быть избавился бы от простудной лихорадки, едва не приговорившей его к путешествию на кладбище, чтобы, вероятно, быть оттуда украденным и появиться в операционном театре госпиталя св. Бартоломея, для анатомических лекций.
   Вскоре после этого Джонни Пагода, два года уже служивший во флоте, завернул в наше училище для свидания со своим братом и прежними товарищами. Я заставил его рассказывать все, что он знал о своей службе; он никогда не обманывал меня и ничего от меня не скрывал, и поэтому ясно и безостановочно отвечал мне на все мои вопросы. Он уже довольно насмотрелся на мичманскую жизнь, чтобы увериться, что кубрик не рай. Я узнал, что на корабле не было учителя, и что мичману шла чарка вина каждый день. Военное судно и виселица, как говорится у нас в Англии, ни от кого не отказываются; и так как последние происшествия родили и во мне какое-то сильное предчувствие, что, если я не пойду добровольно на одно, то вероятно принужден буду идти на другое, поэтому из двух предстоявших мне зол я выбрал меньшее и, решившись вступить на блистательное поприще морской службы, вскоре сообщил мое желание родителям.
   С той минуты, как эта мысль поселилась в моей голове, я не думал больше о том, что делаю, в надежде заставить этим исключить себя из училища. Я писал ругательные письма, был главою возмущений, составлял с другими учениками заговор топить, жечь, разорять и делать все возможное зло. Том Крафорд нянчил однажды хозяйского ребенка, которому было два года. Том нечаянно уронил его, но бедное дитя осталось изувеченным на всю свою жизнь. Этот случай при других обстоятельствах заставил бы нас самих пожалеть ребенка, но тогда был нам почти забавой.
   Жестокое обращение со мной этих людей до того понизило мою нравственность, что те страсти, которые при обращении разумном и нежном, никогда не были мне известны или оставались бы спящими, теперь восстали во всей своей убийственной деятельности. Я поступил в училище мальчиком с добрым сердцем, а оставлял его дикарем. Происшествие с ребенком случилось за два дня до начала каникул; но по этому случаю мы все были распущены на следующий день. Возвратившись домой, я словесно передал батюшке с матушкой мое намерение поступить в морскую службу, о котором извещал прежде письмом. Матушка плакала, а батюшка разубеждал меня. Я равнодушно посматривал на одну, и с хладнокровием выслушивал доводы и рассуждения другого. Мне предлагали избрать любое училище и быть в нем на особом содержании, а потом окончить курс в университете, если я только оставлю свое безрассудное намерение. Однако ж, ничто не могло отклонить меня; жребий был брошен, и меня стали приготовлять к отправлению на службу.
   Отец мой сыскал для меня место на одном прекрасном фрегате в Плимуте, и время между определением моим в мичманы и поступлением на фрегат протекло в получении советов от родителей и заказывании разным мастерам всего, что было нужно для меня. Огромный сундук, шпага, треугольная шляпа, полусапожки, все это заказывалось одно за другим, и изготовления каждой вещи, служившей к украшению или к пользе, я ожидал с таким нетерпением, которое можно было только сравнить с нетерпением команды судна, подошедшего к Англии после трехлетнего пребывания в Индии. Отправление меня на море подействовало на отца моего только в том отношении, что жестокая горесть моей матери нарушила несколько безмятежность домашней его жизни, его комфорт; во всяком же другом отношении мой выбор будущего поприща не породил в нем никакого сожаления. Я имел старшего брата, который должен был наследовать все достояние нашей семьи, и который тогда учился в Оксфорде, чтобы получить воспитание, приличное его положению в свете, и научиться тратить деньги, как прилично джентльмену. В таком случае младшие братья, в особенности же еще с таким беспокойным духом, как я, бывают совсем устраняемы, что и хорошо и справедливо. Отец мой с философским спокойствием заплатил все счеты и по моим летам дал мне достаточно денег.
   Час моего отъезда приблизился; сундук был отправлен с плимутской фурой, и наемная карета подъехала к крыльцу, чтобы свезти меня в Уайт-Горс-Целлар. Раздавшийся стук откинутой ступеньки лишил мою несравненную мать всей ее твердости, с какою она собиралась перенести разлуку, и она в отчаянной горести, обвила руками мою шею. Я смотрел на ее движения с неподвижностью статуи на носу корабля; а она между тем покрывала поцелуями мою стоическую физиономию и омывала ее слезами. Я почти удивлялся, что все это значит, и желал скорейшего окончания этой сцены.