Страница:
Как только кончались дневные работы, добряк-лейтенант обыкновенно говаривал:
— Готовьтесь ехать, Мильдмей; я сам был когда-то влюблен, поэтому знаю, что значит быть влюбленным, и наверное заслужу благодарность вашей Полли (так называл он Эмилию), если отправлю вас в ее объятья. Вот вам четверка, пришлите ее сейчас же назад, а сами постарайтесь сойтись в порте с мичманом и нашими людьми часов в девять завтра поутру.
Все это доставляло мне величайшее удовольствие. Сомервиль жил на то время в Блакгеде; я обыкновенно приезжал к обеду и никогда не опаздывал разделять его с любезным для меня обществом. Отец и Клара гостили также у него.
С позволения Сомервиля, я познакомил с ним Тальбота, которого гордился называть своим другом, потому что он был вполне благородный человек, хорошо воспитан, приятный в обращении, имел высокие чувства и большие аристократические связи. В особенности я представил его Кларе и между тем шепнул на ухо Эмилии, зная, что мои слова не надолго останутся в ее памяти, что он обладает необходимой принадлежностью — двумя эполетами.
— И поэтому, — сказал я, — пожалуйста не слишком с ним сближайтесь; я боюсь, чтобы вы не попали в плен так же неожиданно, как «Чистокровный Янки».
Тальбот, зная, что Эмилия была уже сговорена, оказывал ей только внимание, требуемое вежливостью; но с Кларой обращение его было совсем другое. Ее прелести еще более сделались восхитительными в его глазах от дружбы, связывавшей нас и родившейся после знаменитого моего плавания с фрегата в Спитгеде. С того времени он обыкновенно называл меня в шутку Леандром.
Теперь я попрошу читателя позволить мне уделить несколько строк на описание внешности сестры моей Клары. Нежное, небольшое, овальное, правильное личико, искристые черные глаза, стройный ряд зубов, обворожительные розовые губки и черные густые волосы, в разнообразных локонах ниспадавшие на лицо и шею, составляли принадлежность этого прекрасного создания; руки ее и головка могли служить образцами Фидию и Праксителю; талия ее была гибка, а пальчики и ножки представляли собою восхитительные миниатюры. Мне часто приходило на мысль, что как будет жаль, если эта исполненная красоты девушка достанется не одинаково прекрасному образцу нашего пола, и я давно уже думал о друге моем Тальботе, как об особе, наиболее достойной командования такой чистенькой, красивой, уютной, ходкой и хорошо вооруженной яхточкой.
По несчастию, Клара, при всех своих прелестях, имела одно заблуждение, казавшееся весьма важным в моих глазах. Ей не нравились моряки; армейцев она еще жаловала; но главное, что всякий вкоренившийся в понятия ее предрассудок не легко было преодолеть. Она представляла себе моряков дурно воспитанными, слишком много думающими о себе и о своих кораблях, — одним словом, столь же грубыми и невежливыми, сколько занятыми собою.
Преодоление такого упорного и давно вкоренившегося мнения обо всей нашей братии, моряках, делало не малую честь достоинствам Тальбота. И так как расположение Клары к армии было более общее, нежели частное, то он имел возможность оспорить вакантное место в ее сердце и водрузить в нем свой флаг. Он, зная ее предубеждение, никогда не напоминал ей о нашей несчастной стихии, а напротив, старался занимать разнообразным разговором, наиболее соответствовавшим ее вкусу, и этим заставил, наконец, сознаться, что он есть единое исключение из ее правила; а я принял смелость считать себя другим.
Однажды после обеда Тальбот назвал меня Леандром; это немедленно обратило на себя внимание девиц, и они требовали от нас объяснения; но мы умели избежать его и переменили разговор. Однако ж Эмилия, припомнив слухи обо мне, дошедшие до нее по милости некоторых друзей семейства, начала подозревать соперницу, и на следующее утро так настоятельно расспрашивала меня об этом, что я, боясь ложных рассказов других, был принужден во всем сознаться.
Я рассказал ей историю моего знакомства с Евгенией, последнее мое свидание и ее странное удаление в неизвестное мне место; сказал даже о сделанном ей мне предложении денег, но скрыл, что она может быть сделалась уже матерью. Я уверял ее, что четыре года как не виделся с Евгенией и вероятно никогда более не увижусь, потому что она знала о нашей помолвке.
— Впрочем, — сказал я, — хотя я сам никогда не стану искать ее, но если судьба приведет встретиться с нею, я надеюсь, во всяком случае поступить, как следует благородному человек.
Я не счел за нужное рассказать ей о ружейных выстрелах, сделанных по мне по приказанию Тальбота, потому что это могло бы поколебать уважение к нему Клары и Эмилии. По окончании моего объяснения, Эмилия вздохнула и с важностью посмотрела на меня. Я спросил ее: простила ли она меня?
— Только с таким условием, — отвечала она, — какое ты заключил с бунтовщиками на шлюпке.
ГЛАВА ХХIII
Теперь время познакомить читателей с моим новым судном и новым капитаном. Первое было фрегат самой большой величины, нарочно построенный для спора с огромными, унизанными орудиями, фрегатами американцев. Он имел тридцать двадцатичетырехфунтовых пушек в батарее, и такое же число сорокадвухфунтовых каронад на шканцах, шкафуте и баке.
Протекла уже неделя пребывания моего на фрегате; я исполнял должность днем, и проводил вечера в доме Сомервиля, в Блакгеде. Однажды утром старший лейтенант отправился на берег размять свои ноги; я оставался на фрегате старшим; команда обедала, шел мелкий тихий дождик, и я ходил один по шканцам. В это время пристала к борту перевозная лодка с мужчиной, закутанным в шинель. Сочтя его за продавца разных товаров или вин, приехавшего просить дозволения продавать команде, я не обратил на него внимания. Незнакомец посмотрел на грязные фалрепы, которые подавали ему фалрепные юнги, и спросил нет ли чистых? Юнги отвечали, что не имеется, и он, видя невозможность помочь этой беде, схватился за грязные и влез на борт.
Подойдя ко мне и показывая свои серного цвета перчатки, запачканные смолою и грязью, он сказал с неудовольствием:
— Смотрите, сэр, я испортил новую пару перчаток.
— Я всегда снимаю свои перчатки, когда взлезаю на борт, — отвечал я.
— Но я обыкновенно не снимаю своих, — сказал незнакомец. — А почему не были мне поданы чистые фалрепы?
— Потому, — отвечал я, — что мне приказано давать их только тем, кому свистят фалрепных.
— А почему же мне не свистали их, сэр?
— Потому, сударь, что мы не свищем их никому, покуда не узнаем, кто такой пристает к борту.
— Я пожалуюсь на вас за это вашему капитану, — сказал он. — Это так же верно, как то, что я буду заседать в палате лордов.
— Мы ставим фалрепных только офицерам в форме, — сказал я. — Позвольте мне теперь узнать, по какому праву требуете вы себе этой почести?
— Я, милостивый государь (титул, имя пр.), — сказал он, показывая мне свою визитную карточку. — Теперь вы знаете, кто я?
— Да, я знаю теперь, что вы лорд, — отвечал я, — но покуда не увижу вас в капитанской форме, не могу отдать вам требуемой вами чести. — Говоря это, я почтительно приподнял фуражку.
— Хорошо, сударь, — возразил он, — так верно, как то, что я буду сидеть в палате перов, я научу вас знать больше.
После этого он спросил на фрегате ли капитан, и получивши в ответ, что его не было, поворотился и спустился в лодку, не давши мне времени услужить ему парой чистых фалрепов. Он отправился на берег, и с тех пор я не слышал более ни о грязных фалрепах, ни о запачканных перчатках.
Этот господин, как я после узнал, имел привычку нашпиковывать свой разговор вожделенным предметом своего тщеславия, и так как он теперь член верхнего парламента, то вероятно, заменил прежнюю клятву другою. Когда он был командиром корабля, то обыкновенно говаривал: «так верно, как то, что я буду сидеть в палате перов, я высеку тебя, дружок». И если эта торжественная угроза была произнесена, наказание никогда не отменялось. Обратный смысл ее сделался поговоркой его подчиненных. Лейтенанты, мичманы, матросы и солдаты, для убеждения в совершенной достоверности чего-нибудь, приговаривали: «так верно, как то, что я не буду сидеть в палате перов».
Этот благородный лорд, во время командования кораблем его величества, в Китае, поручил одному тамошнему живописцу снять с себя портрет, и так как сходство не льстило его лордству, он начал укорять артиста в неискусстве, на что бедняк отвечал:
— Помилуйте, сударь, как можно сделать хорошую наружность, когда вы ее не имеете?
Анекдот этот, подобно многим другим анекдотам, был применен и рассказываем иначе; но я ручаюсь за первоначальное происхождение его во флоте и именно при том случае, который я теперь передал.
Товарищи мои поступали на фрегат один за одним, покуда не сделалось нас полное число; наконец, записка на имя старшего лейтенанта, с надписью «по службе» и с означением на нижнем левом угле ее имени писавшего, возвестила, что капитан наш прибудет на фрегат на следующий день. Мы, разумеется, приготовились принять его в полной форме, треугольных шляпах и саблях, с караулом из солдат. Он пристал к борту в половине первого пополудни, когда люди обедали; в это время обыкновение не посещают судна, если можно того избежать, чтобы не беспокоить команду. Он явился в каком-то длинном полуформенном сюртуке, с лежачим воротником, якорными пуговицами, без эполет и в закинутой немного назад фуражке, с широким золотым галуном.
Это было отступлением от порядка службы; но он, будучи лордом, предоставлял себе привилегию, и мы увидели впоследствии, что на этот камень привилегии он опирался при всяком случае. Мы были представлены ему, и каждому из нас он соблаговолил кивнуть головой. Все его вопросы обращались к старшему лейтенанту и исключительно относились до удобств его помещения на фрегате.
— Где отведено место моему буфетчику? Где будет спать мой камердинер? Где поставлена моя корова? Где будут мои бараны?
Проведя с ним час, мы могли уже заметить, что собственная его высокородная особа была для него идолом, которому он поклонялся. Что касается до подробностей относительно фрегата и команды, вооружения, рангоута, запаса провизии, количества пресной воды, размещения, углубления киля, дифферента — это были такие предметы, которыми он никогда не беспокоил себя.
Через час он приказал изготовить свою шлюпку, опять поехал на берег, и мы не видели его больше до прихода нашего в Спитгед, где его лордство прибыл на фрегат в сопровождении особы, носившей звание комиссара во флоте, на половинном жалованьи, — человека, до того умевшего вкрасться в расположение своего покровителя, посредством бессовестнейшей лести и бесчисленных мелких услуг, что сделался столько же необходимой принадлежностью при его поездках, как чемодан или лакей. Этот пресмыкающийся спутник был эхом его лордства и представлял олицетворенный тип Гнато, Теренция. Я никогда не мог смотреть на него, чтоб не вспомнить строф этого поэта. Черное было белым и белое черным, если то было угодно его лордству; и избавлялся от наших пинков потому только, что был слишком для этого презираем.
Не хочу умалчивать о том, как простился я с Эмилией, хотя то были горестные для меня минуты. Сомервиль, в надежде увидеть меня произведенным до отправления в море, жил в Клекгеде, во время вооружения фрегата; но когда мы получили повеление идти в Спитгед, он начал готовиться к отъезду. На просьбу, повторенную отцом в адмиралтействе, ему отвечали, что для моего производства мне надобно отправиться в поход. Это заставило Сомервиля немедленно проститься со мной; благоразумие его предвидело, что дальнейшее отлагательство может послужить причиной потери моего срока и кампании на фрегате, и, что если он с Эмилией не оставят меня в Вульвиче, то, вероятно, я оставлен буду там моим капитаном. Поэтому он назначил свой отъезд чрез двадцать четыре часа.
Я и Эмилия были чрезвычайно огорчены этим; я упрекал ее в жестокости, но она с твердостью и благоразумием, которым нельзя было не удивляться, отвечала мне, что имеет одного только советника в своем отце и, покуда не замужем, не хочет иметь другого, что по его совету она отлагает брак наш, и так как мы оба еще не стары, «то я уповаю на Бога», — сказала она, — «что мы опять увидимся». Я удивлялся ее героизму, поцеловал ее и посадил в карету; тут слезы заблистали в ее глазах. Мистер Сомервиль, видя дождевую тучу, поднял стекло, кивнул мне дружески головой, и карета покатилась. Последнее движение Эмилии, которое я видел в тот раз, была правая ее рука, подносившая платок к глазам.
Расставшись с милыми сердцу, я с неудовольствием отвернулся от дверей дома и, подобно прибитой собаке, побежал прямо к шлюпке. По прибытии на фрегат даже запах каждой вещи был ненавистен мне; смола, краска, вода в льяле и ром, в своем ужаснейшем смешении одолевали меня, и я сделался так жалок, как только можно вообразить себе моряка, больного любовью. Мы должны были идти в Спитгед. Это место неинтересное, и потому я начну прямо с нашего плавания.
Мы отправились на стоянку в Северную Америку; ничего не могло казаться мне приятнее подобного назначения в разлуке с Эмилией. Переход наш был самый скучный, и мы были принуждены расходовать пресную воду по порциям. Только одни находившиеся в подобных условиях могут понять, что это значит. Все чувствовали недостаток, исключая капитана, который, упираясь на привилегию, брал ежедневно по двенадцати галлонов для мытья своих ног, и эту воду матросы выпивали потом с жадностью. Некоторые начали роптать, и когда это дошло до ушей капитана, он сказал только с беспечностью:
— Но, послушайте, если человек не будет иметь никакого преимущества, то какая же выгода быть капитаном?
— Совершенно справедливо, милорд, — сказал компаньон с низким поклоном.
Я постараюсь теперь описать особу его лордства. Он был довольно плотный, проворный в движениях и хорошо сложенный мужчина, с приятным, но невыразительным лицом, всегда опрятный и внимательный к своей особе; при помощи похвал спутника, он имел весьма хорошее о себе мнение, гордился аристократическим происхождением и еще более того тщеславился своею наружностью. Сведения его во всем были поверхностные, жизнь людей высшего круга и соединенные с нею анекдоты составляли всегдашний предмет его рассказов; за своим столом он обыкновенно принимал весь разговор на себя, и гости, попивая его вино, смеялись с притворной веселостью. Чтение его ограничивалось двумя томами «Записок Графа Граммонта» и это занимательное и аристократическое сочинение никогда не выходило у него из рук. Он долго был в море, но, к удивлению, не знал ничего, в полном смысле ничего, по своей части. Практика, навигация и все относящееся до морской службы было совершенно ему незнакомо. Мне говорили о нем прежде, как о хорошем офицере. Впрочем, я должен отдать ему справедливость, что он был от природы доброго сердца и, один из храбрейших людей.
Зная недостаток своих сведений, он редко делал какие-нибудь замечания по службе и всегда остерегался опускаться на глубину, превышавшую пределы его знаний. Выходя на шканцы, он обыкновенно смотрел на наветренные грота-брасы и если они не были туги, как железный прут, то приказывал натянуть их. Тут он редко мог сделать невпопад, но зато это приказание обратилось у нас в поговорку, когда мы смеялись над ним в кают-компании. Он имел странную манеру забывать или показывать, что забывает имена людей и вещей, происходившую, мне кажется, от того, что считал их несравненно ниже себя, и вместо имен употреблял щегольские фразы: «Как бишь его зовут», «как это» и «как бишь оно».
Однажды он вышел на шканцы и отдал мне следующее, весьма удобопонятное приказание:
— Мистер, как бишь вас зовут, сделайте милость — как это по-вашему называется — знаете, это, как бишь оно.
— Слушаю, милорд, — сказал я. — На юте! Вытяните наветренные грота-брасы! — и это было именно то, чего он хотел.
Он был также весьма странен и взыскателен, когда не надлежащим образом отвечали ему. При получении приказания от старшего весьма употребительно говорить: «очень хорошо», — показывая тем, что вы совершенно поняли приказание и намерены исполнить его со всею готовностью. Однажды я ответил так его лордству, и на отданное им приказание сказал: «очень хорошо, милорд».
— Мистер Мильдмей, — сказал лордство, — я не хочу думать, чтобы выражением этим вы намерены были показать какое-нибудь неуважение ко мне; но буду вам очень благодарен, если вперед не станете употреблять подобного ответа. Я должен вам сказать: очень хорошо, а не вы мне. Вы как будто одобряете мое приказание, и мне это не нравится; я прошу вас не отвечать мне так вперед, понимаете?
— Очень хорошо, милорд, — отвечал я по старой привычке. — Извините меня, милорд, я хотел сказать: слушаю-с.
— Мне не нравится этот молодой человек, — сказал его лордство компаньону, который всюду следовал за ним, подобно поджавшей хвост собаке, глядящей в лицо своего хозяина. Я не слышал ответа, но, вероятно, он был эхом вопроса.
При взятии первый раз у марселей рифов в море, капитан находился наверху: он не говорил ничего, но только смотрел на происходившее. Во второй раз мы заметили, что он ловил все слова старшего лейтенанта и повторял их громким голосом, не зная, были ли они кстати или нет. В третий раз ему показалось, что он сам может распоряжаться и споткнулся, сделавши убийственную ошибку.
— Поднимайте фор-марса-фал! — скомандовал лейтенант.
— Подымайте фор-марса-фал! — повторил капитан. Люди топнули в ногу, и фор-марса-рей весьма скоро пошел вверх; но вдруг марса-фал заело, и неожиданный треск заставил их остановиться.
— Что там такое? — спросил старший лейтенант, обращаясь ко мне, бывшему в то время на баке по расписанию.
— Где-нибудь заело фор-марса-фал, — отвечал я.
— Что там такое на баке? — спросил капитан.
— Заело фор-марса-фал, — отвечал старший лейтенант.
— К черту фор-марса-фал! Обрежьте его. Эй, наверху! Вынь кто-нибудь нож! Я хочу, чтобы парус был сейчас поднят; обрезывай марса-фал.
Читателю, не знающему морских терминов, я должен сказать, что марса-фал — это те самые веревки, которыми в этом случае поднимается и держится рей. Обрезать их, значило бы лишить судно паруса, пока не будут они опять привязаны, и если б приказание было исполнено, то марса-рей, без сомнения, полетел бы вниз и переломился пополам об эзельгофт.
Мы пришли в Галифакс, не встретясь с неприятелем; как только стали на якорь, я отправился на берег сделать визиты всем любезным моим Дульцинеям и уверял каждую из них, что собственно ради нее употребил все свои усилия, чтоб попасть на эту станцию. По счастью, как для них, так и для меня, мне не долго было суждено убивать здесь время. Мы получили приказание крейсировать у берегов Северной Америки. Тогда была зима и чрезвычайно холодно; жестокие NO ветры беспрестанно донимали нас, и мы много претерпевали от частых шквалов со снегом и сильным морозом, принуждавших нас лить горячую воду в шкивы блоков, чтобы заставить их вертеться и свободнее пропускать снасти, которыми нельзя было управлять вследствие оледенения; холод не позволял даже и капитану делать нам честь своим появлением на шканцы более одного раза в сутки.
Мы стали на якорь у берега, не находившегося в оборонительном положении; жители, не будучи защищаемы своим правительством, считали себя нейтральными и в изобилии доставляли нам рыбу, птиц и зелень. Капитан и офицеры часто ездили в короткое время на берег, не повергаясь никакой опасности. Однажды вечером, по возвращении капитана на фрегат, налетел сильный шквал со снегом, и потом начал дуть крепкий ветер. Капитанская гичка, которую следовало бы поднять заблаговременно, оставалась на воде; ее оторвало ветром и унесло прежде, чем имели время позаботиться о ней. На следующее утро мы узнали, что она выброшена на берег в нескольких милях от нашего якорного места и взята американцами, которые увели ее на неприятельскую часть берега за двадцать две мили далее. Потеря гички чрезвычайно огорчила капитана, считавшего ее своею собственностью, хотя она была построена на фрегате казенными людьми и из казенных досок и гвоздей.
— Так как это моя собственность, — сказал его лордство, — то, понимаете, они должны возвратить ее.
Я не хотел сказать ему, что видел, как распиливали якорный шток на доски, из коих она была построена, и которые показаны в расходных ведомостях употребленными на другие поделки. Это было не мое дело. Но я никак не полагал, чтобы потеря небольшой шлюпки едва не сделалась причиной злополучного конца моих дней и вообще повлекла бы столь важные последствия.
— Они, понимаете, должны уважать частную собственность, — сказал капитан старшему лейтенанту.
— Конечно, — отвечал лейтенант, — но он не знают, что гичка — частная собственность.
— Справедливо; поэтому я пошлю сказать им. И он отправился в каюту обедать.
Отдано было приказание изготовить небольшую шлюпку, поднятую на бакансы еще засветло, и мне дали знать, что я должен буду отправиться на ней. На следующее утро, около одиннадцати часов, капитан позвал меня к себе.
Его лордство находился еще в постели, которая была плотно задернута зеленым занавесом.
— Мистер, как бишь вас зовут, — сказал его лордство, — возьмите, как это по-вашему, вы понимаете?
— Слушаю, милорд, — сказал я.
— Вы отправитесь в этот город и спросите мою, как бишь оно.
— Вашу гичку, милорд? — сказал я.
— Да, больше ничего.
— Но положим, милорд, что они не захотят мне отдать ее?
— В таком случае возьмите ее силою.
— Положим, что гичка не там, милорд; или если и там, то положим, что они откажут возвратить мне ее?
— Тогда завладейте первым попавшимся вам в гавани судном.
— Слушаю, милорд. Не прикажете ли взять мне с собою кальконет? Или одни только ружья?
— О, нет, нет, пожалуйста без оружия. Возьмите перемирный флаг. № 8 (белый флаг) все сделает.
— Положим, что они не захотят принять перемирного флага, милорд? — спросил я.
— О, нет, примут: они всегда уважают перемирный флаг, понимаете?
— Извините меня, милорд, это не всегда случается, и мне кажется, несколько ружей будет нам весьма нелишнее.
— Нет, нет, нет, не надобно ружей. Вы начнете еще сражаться из-за пустяков. Вы получили приказание. Можете отправляться, сэр.
— Да, — подумал я, — получил. Если дело удастся, я буду вор; если же попадусь, то должен быть готов к тому, что буду повешен на первом дереве.
Я вышел из каюты и отправился передать старшему лейтенанту отданное мне приказание.
Этот офицер, как я сказал прежде, не имел покровителей, следовательно, производство его совершенно зависело от капитана, и потому он боялся противоречить приказаниям его лордства, хотя бы они были безрассудны. Я сказал ему, что, несмотря на отданное капитаном приказание, не отправлюсь без оружия.
— Приказание его лордства должно быть исполнено в точности, — сказал мне лейтенант.
— Вы, верно, такой же умница, как и капитан, — сказал я, рассерженный такою глупостью.
Он счел это за величайшее оскорбление, и побежал в свою каюту, крича:
— Я разделаюсь с вами, сэр!
Я полагал, что за подобное неосторожное выражение, навлекавшее на меня законное наказание, он захочет переведаться со мной военным судом; но, между прочим, отправившись на шканцы, в продолжение его отсутствия, положил в шлюпку приличное число ружей и патронов. Все это было окончено прежде, нежели лейтенант опять вышел наверх и вручил мне маленькую записку, заключавшую в себе вежливое извещение, что, по возвращении моем, я должен буду удовлетворить его за нанесенную ему обиду. Ожидая худших последствий, я обрадовался ей и смеялся над подобной угрозой; потому что так как вся сила оскорбления заключалась только в сравнении старшего лейтенанта с капитаном, то он не мог открыто мстить мне, от опасения не понравиться своему покровителю; одним общаться этим, значило бы величайшим образом оскорбить человека, от которого зависело его производство, и тем разрушить все свои золотые надежды.
Положивши в карман это скромный вызов на поединок, я спустился в шлюпку и отвалил. За час до захода солнца мы прибыли к тому месту, где, как полагали, находится проклятая наша гичка; между тем небо предвещало скорое наступление сильного ветра. Я не думаю, чтобы во флоте нашелся другой капитан, который рискнул бы, в такое время года, послать гребное судно так далеко от корабля на неприятельский и притом еще подветренный берег, за такою ничтожною вещью. Команда моя состояла из двенадцати человек матросов и мичмана. Подъехавши к гавани, мы увидели четыре судна, стоящие на якоре, и прямо погребли к ним, но не имели времени поднять наш белый флаг, потому что едва успели приблизиться на ружейный выстрел, как двести скрытых милиционных солдат приветствовали нас залпом и убили у меня четырех человек. Нам оставалось тогда только одно — взять на абордаж и увести суда. Два из них были на мели, потому что мы, благодаря замедлению нашего отправления с фрегата, прибыли туда в мелководье. Я зажег их, причем у меня ранили еще несколько человек; другими двумя судами мы завладели. Пославши на одно из них мичмана, бывшего почти еще ребенком, я отдал ему шлюпку со всеми людьми, оставя у себя только четырех человек, и велел ему снять с якоря. Бедняк, вероятно, после того еще претерпел потерю в людях, потому что обрубил канат и вышел из гавани прежде меня. Я держался за ним, но при подъеме якоря, сам лишился одного человека, убитого ружейной пулей. Отошедши мили четыре от берега, мы встретили сильный противный шквал с снегом; старые паруса моего судна все разлетелись в клочки; мне оставалось одно средство — бросить якорь, и поэтому я отдал его на пятисаженной банке. Другое судно также потеряло все паруса, но не имея якоря, брошено было на берег, где и разбилось совершенно, как я после узнал о том. Люди частью замерзли насмерть, а другие были ранены или взяты в плен.
— Готовьтесь ехать, Мильдмей; я сам был когда-то влюблен, поэтому знаю, что значит быть влюбленным, и наверное заслужу благодарность вашей Полли (так называл он Эмилию), если отправлю вас в ее объятья. Вот вам четверка, пришлите ее сейчас же назад, а сами постарайтесь сойтись в порте с мичманом и нашими людьми часов в девять завтра поутру.
Все это доставляло мне величайшее удовольствие. Сомервиль жил на то время в Блакгеде; я обыкновенно приезжал к обеду и никогда не опаздывал разделять его с любезным для меня обществом. Отец и Клара гостили также у него.
С позволения Сомервиля, я познакомил с ним Тальбота, которого гордился называть своим другом, потому что он был вполне благородный человек, хорошо воспитан, приятный в обращении, имел высокие чувства и большие аристократические связи. В особенности я представил его Кларе и между тем шепнул на ухо Эмилии, зная, что мои слова не надолго останутся в ее памяти, что он обладает необходимой принадлежностью — двумя эполетами.
— И поэтому, — сказал я, — пожалуйста не слишком с ним сближайтесь; я боюсь, чтобы вы не попали в плен так же неожиданно, как «Чистокровный Янки».
Тальбот, зная, что Эмилия была уже сговорена, оказывал ей только внимание, требуемое вежливостью; но с Кларой обращение его было совсем другое. Ее прелести еще более сделались восхитительными в его глазах от дружбы, связывавшей нас и родившейся после знаменитого моего плавания с фрегата в Спитгеде. С того времени он обыкновенно называл меня в шутку Леандром.
Теперь я попрошу читателя позволить мне уделить несколько строк на описание внешности сестры моей Клары. Нежное, небольшое, овальное, правильное личико, искристые черные глаза, стройный ряд зубов, обворожительные розовые губки и черные густые волосы, в разнообразных локонах ниспадавшие на лицо и шею, составляли принадлежность этого прекрасного создания; руки ее и головка могли служить образцами Фидию и Праксителю; талия ее была гибка, а пальчики и ножки представляли собою восхитительные миниатюры. Мне часто приходило на мысль, что как будет жаль, если эта исполненная красоты девушка достанется не одинаково прекрасному образцу нашего пола, и я давно уже думал о друге моем Тальботе, как об особе, наиболее достойной командования такой чистенькой, красивой, уютной, ходкой и хорошо вооруженной яхточкой.
По несчастию, Клара, при всех своих прелестях, имела одно заблуждение, казавшееся весьма важным в моих глазах. Ей не нравились моряки; армейцев она еще жаловала; но главное, что всякий вкоренившийся в понятия ее предрассудок не легко было преодолеть. Она представляла себе моряков дурно воспитанными, слишком много думающими о себе и о своих кораблях, — одним словом, столь же грубыми и невежливыми, сколько занятыми собою.
Преодоление такого упорного и давно вкоренившегося мнения обо всей нашей братии, моряках, делало не малую честь достоинствам Тальбота. И так как расположение Клары к армии было более общее, нежели частное, то он имел возможность оспорить вакантное место в ее сердце и водрузить в нем свой флаг. Он, зная ее предубеждение, никогда не напоминал ей о нашей несчастной стихии, а напротив, старался занимать разнообразным разговором, наиболее соответствовавшим ее вкусу, и этим заставил, наконец, сознаться, что он есть единое исключение из ее правила; а я принял смелость считать себя другим.
Однажды после обеда Тальбот назвал меня Леандром; это немедленно обратило на себя внимание девиц, и они требовали от нас объяснения; но мы умели избежать его и переменили разговор. Однако ж Эмилия, припомнив слухи обо мне, дошедшие до нее по милости некоторых друзей семейства, начала подозревать соперницу, и на следующее утро так настоятельно расспрашивала меня об этом, что я, боясь ложных рассказов других, был принужден во всем сознаться.
Я рассказал ей историю моего знакомства с Евгенией, последнее мое свидание и ее странное удаление в неизвестное мне место; сказал даже о сделанном ей мне предложении денег, но скрыл, что она может быть сделалась уже матерью. Я уверял ее, что четыре года как не виделся с Евгенией и вероятно никогда более не увижусь, потому что она знала о нашей помолвке.
— Впрочем, — сказал я, — хотя я сам никогда не стану искать ее, но если судьба приведет встретиться с нею, я надеюсь, во всяком случае поступить, как следует благородному человек.
Я не счел за нужное рассказать ей о ружейных выстрелах, сделанных по мне по приказанию Тальбота, потому что это могло бы поколебать уважение к нему Клары и Эмилии. По окончании моего объяснения, Эмилия вздохнула и с важностью посмотрела на меня. Я спросил ее: простила ли она меня?
— Только с таким условием, — отвечала она, — какое ты заключил с бунтовщиками на шлюпке.
ГЛАВА ХХIII
Во всех государствах Европы есть люди, с детства принимающие на себя важность, не вытекающую из чувства внутреннего достоинства. Внимание, оказываемое им с минуты появления их на свете, внушает им мысль, кто они рождены повелевать. Они скоро приучаются считать себя особенными существами и, будучи возведены на известную степень или занявши значительное место, нисколько не заботятся сделаться того достойными.
Рейналь
Теперь время познакомить читателей с моим новым судном и новым капитаном. Первое было фрегат самой большой величины, нарочно построенный для спора с огромными, унизанными орудиями, фрегатами американцев. Он имел тридцать двадцатичетырехфунтовых пушек в батарее, и такое же число сорокадвухфунтовых каронад на шканцах, шкафуте и баке.
Протекла уже неделя пребывания моего на фрегате; я исполнял должность днем, и проводил вечера в доме Сомервиля, в Блакгеде. Однажды утром старший лейтенант отправился на берег размять свои ноги; я оставался на фрегате старшим; команда обедала, шел мелкий тихий дождик, и я ходил один по шканцам. В это время пристала к борту перевозная лодка с мужчиной, закутанным в шинель. Сочтя его за продавца разных товаров или вин, приехавшего просить дозволения продавать команде, я не обратил на него внимания. Незнакомец посмотрел на грязные фалрепы, которые подавали ему фалрепные юнги, и спросил нет ли чистых? Юнги отвечали, что не имеется, и он, видя невозможность помочь этой беде, схватился за грязные и влез на борт.
Подойдя ко мне и показывая свои серного цвета перчатки, запачканные смолою и грязью, он сказал с неудовольствием:
— Смотрите, сэр, я испортил новую пару перчаток.
— Я всегда снимаю свои перчатки, когда взлезаю на борт, — отвечал я.
— Но я обыкновенно не снимаю своих, — сказал незнакомец. — А почему не были мне поданы чистые фалрепы?
— Потому, — отвечал я, — что мне приказано давать их только тем, кому свистят фалрепных.
— А почему же мне не свистали их, сэр?
— Потому, сударь, что мы не свищем их никому, покуда не узнаем, кто такой пристает к борту.
— Я пожалуюсь на вас за это вашему капитану, — сказал он. — Это так же верно, как то, что я буду заседать в палате лордов.
— Мы ставим фалрепных только офицерам в форме, — сказал я. — Позвольте мне теперь узнать, по какому праву требуете вы себе этой почести?
— Я, милостивый государь (титул, имя пр.), — сказал он, показывая мне свою визитную карточку. — Теперь вы знаете, кто я?
— Да, я знаю теперь, что вы лорд, — отвечал я, — но покуда не увижу вас в капитанской форме, не могу отдать вам требуемой вами чести. — Говоря это, я почтительно приподнял фуражку.
— Хорошо, сударь, — возразил он, — так верно, как то, что я буду сидеть в палате перов, я научу вас знать больше.
После этого он спросил на фрегате ли капитан, и получивши в ответ, что его не было, поворотился и спустился в лодку, не давши мне времени услужить ему парой чистых фалрепов. Он отправился на берег, и с тех пор я не слышал более ни о грязных фалрепах, ни о запачканных перчатках.
Этот господин, как я после узнал, имел привычку нашпиковывать свой разговор вожделенным предметом своего тщеславия, и так как он теперь член верхнего парламента, то вероятно, заменил прежнюю клятву другою. Когда он был командиром корабля, то обыкновенно говаривал: «так верно, как то, что я буду сидеть в палате перов, я высеку тебя, дружок». И если эта торжественная угроза была произнесена, наказание никогда не отменялось. Обратный смысл ее сделался поговоркой его подчиненных. Лейтенанты, мичманы, матросы и солдаты, для убеждения в совершенной достоверности чего-нибудь, приговаривали: «так верно, как то, что я не буду сидеть в палате перов».
Этот благородный лорд, во время командования кораблем его величества, в Китае, поручил одному тамошнему живописцу снять с себя портрет, и так как сходство не льстило его лордству, он начал укорять артиста в неискусстве, на что бедняк отвечал:
— Помилуйте, сударь, как можно сделать хорошую наружность, когда вы ее не имеете?
Анекдот этот, подобно многим другим анекдотам, был применен и рассказываем иначе; но я ручаюсь за первоначальное происхождение его во флоте и именно при том случае, который я теперь передал.
Товарищи мои поступали на фрегат один за одним, покуда не сделалось нас полное число; наконец, записка на имя старшего лейтенанта, с надписью «по службе» и с означением на нижнем левом угле ее имени писавшего, возвестила, что капитан наш прибудет на фрегат на следующий день. Мы, разумеется, приготовились принять его в полной форме, треугольных шляпах и саблях, с караулом из солдат. Он пристал к борту в половине первого пополудни, когда люди обедали; в это время обыкновение не посещают судна, если можно того избежать, чтобы не беспокоить команду. Он явился в каком-то длинном полуформенном сюртуке, с лежачим воротником, якорными пуговицами, без эполет и в закинутой немного назад фуражке, с широким золотым галуном.
Это было отступлением от порядка службы; но он, будучи лордом, предоставлял себе привилегию, и мы увидели впоследствии, что на этот камень привилегии он опирался при всяком случае. Мы были представлены ему, и каждому из нас он соблаговолил кивнуть головой. Все его вопросы обращались к старшему лейтенанту и исключительно относились до удобств его помещения на фрегате.
— Где отведено место моему буфетчику? Где будет спать мой камердинер? Где поставлена моя корова? Где будут мои бараны?
Проведя с ним час, мы могли уже заметить, что собственная его высокородная особа была для него идолом, которому он поклонялся. Что касается до подробностей относительно фрегата и команды, вооружения, рангоута, запаса провизии, количества пресной воды, размещения, углубления киля, дифферента — это были такие предметы, которыми он никогда не беспокоил себя.
Через час он приказал изготовить свою шлюпку, опять поехал на берег, и мы не видели его больше до прихода нашего в Спитгед, где его лордство прибыл на фрегат в сопровождении особы, носившей звание комиссара во флоте, на половинном жалованьи, — человека, до того умевшего вкрасться в расположение своего покровителя, посредством бессовестнейшей лести и бесчисленных мелких услуг, что сделался столько же необходимой принадлежностью при его поездках, как чемодан или лакей. Этот пресмыкающийся спутник был эхом его лордства и представлял олицетворенный тип Гнато, Теренция. Я никогда не мог смотреть на него, чтоб не вспомнить строф этого поэта. Черное было белым и белое черным, если то было угодно его лордству; и избавлялся от наших пинков потому только, что был слишком для этого презираем.
Не хочу умалчивать о том, как простился я с Эмилией, хотя то были горестные для меня минуты. Сомервиль, в надежде увидеть меня произведенным до отправления в море, жил в Клекгеде, во время вооружения фрегата; но когда мы получили повеление идти в Спитгед, он начал готовиться к отъезду. На просьбу, повторенную отцом в адмиралтействе, ему отвечали, что для моего производства мне надобно отправиться в поход. Это заставило Сомервиля немедленно проститься со мной; благоразумие его предвидело, что дальнейшее отлагательство может послужить причиной потери моего срока и кампании на фрегате, и, что если он с Эмилией не оставят меня в Вульвиче, то, вероятно, я оставлен буду там моим капитаном. Поэтому он назначил свой отъезд чрез двадцать четыре часа.
Я и Эмилия были чрезвычайно огорчены этим; я упрекал ее в жестокости, но она с твердостью и благоразумием, которым нельзя было не удивляться, отвечала мне, что имеет одного только советника в своем отце и, покуда не замужем, не хочет иметь другого, что по его совету она отлагает брак наш, и так как мы оба еще не стары, «то я уповаю на Бога», — сказала она, — «что мы опять увидимся». Я удивлялся ее героизму, поцеловал ее и посадил в карету; тут слезы заблистали в ее глазах. Мистер Сомервиль, видя дождевую тучу, поднял стекло, кивнул мне дружески головой, и карета покатилась. Последнее движение Эмилии, которое я видел в тот раз, была правая ее рука, подносившая платок к глазам.
Расставшись с милыми сердцу, я с неудовольствием отвернулся от дверей дома и, подобно прибитой собаке, побежал прямо к шлюпке. По прибытии на фрегат даже запах каждой вещи был ненавистен мне; смола, краска, вода в льяле и ром, в своем ужаснейшем смешении одолевали меня, и я сделался так жалок, как только можно вообразить себе моряка, больного любовью. Мы должны были идти в Спитгед. Это место неинтересное, и потому я начну прямо с нашего плавания.
Мы отправились на стоянку в Северную Америку; ничего не могло казаться мне приятнее подобного назначения в разлуке с Эмилией. Переход наш был самый скучный, и мы были принуждены расходовать пресную воду по порциям. Только одни находившиеся в подобных условиях могут понять, что это значит. Все чувствовали недостаток, исключая капитана, который, упираясь на привилегию, брал ежедневно по двенадцати галлонов для мытья своих ног, и эту воду матросы выпивали потом с жадностью. Некоторые начали роптать, и когда это дошло до ушей капитана, он сказал только с беспечностью:
— Но, послушайте, если человек не будет иметь никакого преимущества, то какая же выгода быть капитаном?
— Совершенно справедливо, милорд, — сказал компаньон с низким поклоном.
Я постараюсь теперь описать особу его лордства. Он был довольно плотный, проворный в движениях и хорошо сложенный мужчина, с приятным, но невыразительным лицом, всегда опрятный и внимательный к своей особе; при помощи похвал спутника, он имел весьма хорошее о себе мнение, гордился аристократическим происхождением и еще более того тщеславился своею наружностью. Сведения его во всем были поверхностные, жизнь людей высшего круга и соединенные с нею анекдоты составляли всегдашний предмет его рассказов; за своим столом он обыкновенно принимал весь разговор на себя, и гости, попивая его вино, смеялись с притворной веселостью. Чтение его ограничивалось двумя томами «Записок Графа Граммонта» и это занимательное и аристократическое сочинение никогда не выходило у него из рук. Он долго был в море, но, к удивлению, не знал ничего, в полном смысле ничего, по своей части. Практика, навигация и все относящееся до морской службы было совершенно ему незнакомо. Мне говорили о нем прежде, как о хорошем офицере. Впрочем, я должен отдать ему справедливость, что он был от природы доброго сердца и, один из храбрейших людей.
Зная недостаток своих сведений, он редко делал какие-нибудь замечания по службе и всегда остерегался опускаться на глубину, превышавшую пределы его знаний. Выходя на шканцы, он обыкновенно смотрел на наветренные грота-брасы и если они не были туги, как железный прут, то приказывал натянуть их. Тут он редко мог сделать невпопад, но зато это приказание обратилось у нас в поговорку, когда мы смеялись над ним в кают-компании. Он имел странную манеру забывать или показывать, что забывает имена людей и вещей, происходившую, мне кажется, от того, что считал их несравненно ниже себя, и вместо имен употреблял щегольские фразы: «Как бишь его зовут», «как это» и «как бишь оно».
Однажды он вышел на шканцы и отдал мне следующее, весьма удобопонятное приказание:
— Мистер, как бишь вас зовут, сделайте милость — как это по-вашему называется — знаете, это, как бишь оно.
— Слушаю, милорд, — сказал я. — На юте! Вытяните наветренные грота-брасы! — и это было именно то, чего он хотел.
Он был также весьма странен и взыскателен, когда не надлежащим образом отвечали ему. При получении приказания от старшего весьма употребительно говорить: «очень хорошо», — показывая тем, что вы совершенно поняли приказание и намерены исполнить его со всею готовностью. Однажды я ответил так его лордству, и на отданное им приказание сказал: «очень хорошо, милорд».
— Мистер Мильдмей, — сказал лордство, — я не хочу думать, чтобы выражением этим вы намерены были показать какое-нибудь неуважение ко мне; но буду вам очень благодарен, если вперед не станете употреблять подобного ответа. Я должен вам сказать: очень хорошо, а не вы мне. Вы как будто одобряете мое приказание, и мне это не нравится; я прошу вас не отвечать мне так вперед, понимаете?
— Очень хорошо, милорд, — отвечал я по старой привычке. — Извините меня, милорд, я хотел сказать: слушаю-с.
— Мне не нравится этот молодой человек, — сказал его лордство компаньону, который всюду следовал за ним, подобно поджавшей хвост собаке, глядящей в лицо своего хозяина. Я не слышал ответа, но, вероятно, он был эхом вопроса.
При взятии первый раз у марселей рифов в море, капитан находился наверху: он не говорил ничего, но только смотрел на происходившее. Во второй раз мы заметили, что он ловил все слова старшего лейтенанта и повторял их громким голосом, не зная, были ли они кстати или нет. В третий раз ему показалось, что он сам может распоряжаться и споткнулся, сделавши убийственную ошибку.
— Поднимайте фор-марса-фал! — скомандовал лейтенант.
— Подымайте фор-марса-фал! — повторил капитан. Люди топнули в ногу, и фор-марса-рей весьма скоро пошел вверх; но вдруг марса-фал заело, и неожиданный треск заставил их остановиться.
— Что там такое? — спросил старший лейтенант, обращаясь ко мне, бывшему в то время на баке по расписанию.
— Где-нибудь заело фор-марса-фал, — отвечал я.
— Что там такое на баке? — спросил капитан.
— Заело фор-марса-фал, — отвечал старший лейтенант.
— К черту фор-марса-фал! Обрежьте его. Эй, наверху! Вынь кто-нибудь нож! Я хочу, чтобы парус был сейчас поднят; обрезывай марса-фал.
Читателю, не знающему морских терминов, я должен сказать, что марса-фал — это те самые веревки, которыми в этом случае поднимается и держится рей. Обрезать их, значило бы лишить судно паруса, пока не будут они опять привязаны, и если б приказание было исполнено, то марса-рей, без сомнения, полетел бы вниз и переломился пополам об эзельгофт.
Мы пришли в Галифакс, не встретясь с неприятелем; как только стали на якорь, я отправился на берег сделать визиты всем любезным моим Дульцинеям и уверял каждую из них, что собственно ради нее употребил все свои усилия, чтоб попасть на эту станцию. По счастью, как для них, так и для меня, мне не долго было суждено убивать здесь время. Мы получили приказание крейсировать у берегов Северной Америки. Тогда была зима и чрезвычайно холодно; жестокие NO ветры беспрестанно донимали нас, и мы много претерпевали от частых шквалов со снегом и сильным морозом, принуждавших нас лить горячую воду в шкивы блоков, чтобы заставить их вертеться и свободнее пропускать снасти, которыми нельзя было управлять вследствие оледенения; холод не позволял даже и капитану делать нам честь своим появлением на шканцы более одного раза в сутки.
Мы стали на якорь у берега, не находившегося в оборонительном положении; жители, не будучи защищаемы своим правительством, считали себя нейтральными и в изобилии доставляли нам рыбу, птиц и зелень. Капитан и офицеры часто ездили в короткое время на берег, не повергаясь никакой опасности. Однажды вечером, по возвращении капитана на фрегат, налетел сильный шквал со снегом, и потом начал дуть крепкий ветер. Капитанская гичка, которую следовало бы поднять заблаговременно, оставалась на воде; ее оторвало ветром и унесло прежде, чем имели время позаботиться о ней. На следующее утро мы узнали, что она выброшена на берег в нескольких милях от нашего якорного места и взята американцами, которые увели ее на неприятельскую часть берега за двадцать две мили далее. Потеря гички чрезвычайно огорчила капитана, считавшего ее своею собственностью, хотя она была построена на фрегате казенными людьми и из казенных досок и гвоздей.
— Так как это моя собственность, — сказал его лордство, — то, понимаете, они должны возвратить ее.
Я не хотел сказать ему, что видел, как распиливали якорный шток на доски, из коих она была построена, и которые показаны в расходных ведомостях употребленными на другие поделки. Это было не мое дело. Но я никак не полагал, чтобы потеря небольшой шлюпки едва не сделалась причиной злополучного конца моих дней и вообще повлекла бы столь важные последствия.
— Они, понимаете, должны уважать частную собственность, — сказал капитан старшему лейтенанту.
— Конечно, — отвечал лейтенант, — но он не знают, что гичка — частная собственность.
— Справедливо; поэтому я пошлю сказать им. И он отправился в каюту обедать.
Отдано было приказание изготовить небольшую шлюпку, поднятую на бакансы еще засветло, и мне дали знать, что я должен буду отправиться на ней. На следующее утро, около одиннадцати часов, капитан позвал меня к себе.
Его лордство находился еще в постели, которая была плотно задернута зеленым занавесом.
— Мистер, как бишь вас зовут, — сказал его лордство, — возьмите, как это по-вашему, вы понимаете?
— Слушаю, милорд, — сказал я.
— Вы отправитесь в этот город и спросите мою, как бишь оно.
— Вашу гичку, милорд? — сказал я.
— Да, больше ничего.
— Но положим, милорд, что они не захотят мне отдать ее?
— В таком случае возьмите ее силою.
— Положим, что гичка не там, милорд; или если и там, то положим, что они откажут возвратить мне ее?
— Тогда завладейте первым попавшимся вам в гавани судном.
— Слушаю, милорд. Не прикажете ли взять мне с собою кальконет? Или одни только ружья?
— О, нет, нет, пожалуйста без оружия. Возьмите перемирный флаг. № 8 (белый флаг) все сделает.
— Положим, что они не захотят принять перемирного флага, милорд? — спросил я.
— О, нет, примут: они всегда уважают перемирный флаг, понимаете?
— Извините меня, милорд, это не всегда случается, и мне кажется, несколько ружей будет нам весьма нелишнее.
— Нет, нет, нет, не надобно ружей. Вы начнете еще сражаться из-за пустяков. Вы получили приказание. Можете отправляться, сэр.
— Да, — подумал я, — получил. Если дело удастся, я буду вор; если же попадусь, то должен быть готов к тому, что буду повешен на первом дереве.
Я вышел из каюты и отправился передать старшему лейтенанту отданное мне приказание.
Этот офицер, как я сказал прежде, не имел покровителей, следовательно, производство его совершенно зависело от капитана, и потому он боялся противоречить приказаниям его лордства, хотя бы они были безрассудны. Я сказал ему, что, несмотря на отданное капитаном приказание, не отправлюсь без оружия.
— Приказание его лордства должно быть исполнено в точности, — сказал мне лейтенант.
— Вы, верно, такой же умница, как и капитан, — сказал я, рассерженный такою глупостью.
Он счел это за величайшее оскорбление, и побежал в свою каюту, крича:
— Я разделаюсь с вами, сэр!
Я полагал, что за подобное неосторожное выражение, навлекавшее на меня законное наказание, он захочет переведаться со мной военным судом; но, между прочим, отправившись на шканцы, в продолжение его отсутствия, положил в шлюпку приличное число ружей и патронов. Все это было окончено прежде, нежели лейтенант опять вышел наверх и вручил мне маленькую записку, заключавшую в себе вежливое извещение, что, по возвращении моем, я должен буду удовлетворить его за нанесенную ему обиду. Ожидая худших последствий, я обрадовался ей и смеялся над подобной угрозой; потому что так как вся сила оскорбления заключалась только в сравнении старшего лейтенанта с капитаном, то он не мог открыто мстить мне, от опасения не понравиться своему покровителю; одним общаться этим, значило бы величайшим образом оскорбить человека, от которого зависело его производство, и тем разрушить все свои золотые надежды.
Положивши в карман это скромный вызов на поединок, я спустился в шлюпку и отвалил. За час до захода солнца мы прибыли к тому месту, где, как полагали, находится проклятая наша гичка; между тем небо предвещало скорое наступление сильного ветра. Я не думаю, чтобы во флоте нашелся другой капитан, который рискнул бы, в такое время года, послать гребное судно так далеко от корабля на неприятельский и притом еще подветренный берег, за такою ничтожною вещью. Команда моя состояла из двенадцати человек матросов и мичмана. Подъехавши к гавани, мы увидели четыре судна, стоящие на якоре, и прямо погребли к ним, но не имели времени поднять наш белый флаг, потому что едва успели приблизиться на ружейный выстрел, как двести скрытых милиционных солдат приветствовали нас залпом и убили у меня четырех человек. Нам оставалось тогда только одно — взять на абордаж и увести суда. Два из них были на мели, потому что мы, благодаря замедлению нашего отправления с фрегата, прибыли туда в мелководье. Я зажег их, причем у меня ранили еще несколько человек; другими двумя судами мы завладели. Пославши на одно из них мичмана, бывшего почти еще ребенком, я отдал ему шлюпку со всеми людьми, оставя у себя только четырех человек, и велел ему снять с якоря. Бедняк, вероятно, после того еще претерпел потерю в людях, потому что обрубил канат и вышел из гавани прежде меня. Я держался за ним, но при подъеме якоря, сам лишился одного человека, убитого ружейной пулей. Отошедши мили четыре от берега, мы встретили сильный противный шквал с снегом; старые паруса моего судна все разлетелись в клочки; мне оставалось одно средство — бросить якорь, и поэтому я отдал его на пятисаженной банке. Другое судно также потеряло все паруса, но не имея якоря, брошено было на берег, где и разбилось совершенно, как я после узнал о том. Люди частью замерзли насмерть, а другие были ранены или взяты в плен.